Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Солженицын А.И. / Раковый корпус

Раковый корпус [16/32]

  Скачать полное произведение

    Но, прощая маме, Вадим не мог простить обстоятельствам! Он не мог уступить им ни квадратного сантиметра своего эпителия! И не мог не стискивать зубов.
     Ах, как же пересекла его эта проклятая болезнь! -- как она подрезала его в самую важную минуту.
     Правда, Вадим и с детства как будто всегда предчувствовал, что ему не хватит времени. Он нервничал, если приходила гостья или соседка и болтала, отнимая время у мамы и у него. Он возмущался, что в школе и в институте всякие сборы -- на работу, на экскурсию, на вечер, на демонстрацию, всегда назначают на час или на два часа раньше, чем нужно, так и рассчитывая, что люди обязательно опоздают. Никогда Вадим не мог вынести получасовых известий по радио, потому что всЈ, что там важно и нужно, можно было уместить в пять минут, а остальное была вода. Его бесило, что идя в любой магазин, ты с вероятностью одна десятая рискуешь застать его на учЈте, на переучЈте, на передаче товара -- и этого никогда нельзя предвидеть. Любой сельсовет, любое почтовое сельское отделение могут быть закрыты в любой рабочий день -- и за двадцать пять километров этого никогда нельзя предвидеть.
     Может быть жадность на время заронил в нЈм отец. Отец тоже не любил бездеятельности, и запомнилось, как он трепал сына между коленями и сказал: "Вадька! Если ты не умеешь использовать минуту, ты зря проведЈшь и час, и день, и всю жизнь". Нет, нет! Этот бес -- неутолимая жажда времени, и без отца {174} сидела в нЈм с малых лет. Чуть только игра с мальчишками начинала становиться тягучей,-- он не торчал с ними у ворот, а уходил сейчас же, мало обращая внимания на насмешки. Чуть только книга ему казалась водянистой -- он еЈ не дочитывал, бросал, ища поплотней. Если первые кадры фильма оказывались глупы (а заранее почти никогда ничего о фильме не знаешь, это нарочно делают) -- он прозревал потерянные деньги, стукал сидением и уходил, спасая время и незагрязнЈнность головы. Его изводили те учителя, которые по десять минут нудили класс нотациями, потом не справлялись с объяснениями, одно размазывали, другое комкали, а задание на дом давали после звонка. Они не могли представить, что у ученика перемена может быть распланирована почище, чем у них урок.
     А может быть, не зная об опасности, он с детства ощущал еЈ, неведомую, в себе? Ни в чЈм не виновный, он с первых же лет жизни был под ударом этого пигментного пятна! И когда он так берЈг время мальчишкой и скупость на время передавал своим братьям, когда взрослые книги читал ещЈ до первого класса, а шестиклассником устроил дома химическую лабораторию -- это он уже гнался наперегонки с будущей опухолью, но втЈмную гнался, не видя, где враг,-- а она всЈ видела, кинулась и вонзилась в самую горячую пору! Не болезнь -- змея. И имя еЈ змеиное: меланобластома.
     Когда она началась -- Вадим не заметил. Это было в экспедиции у Алайского хребта. Началось затвердение, потом боль, потом прорвало и полегчало, потом опять затвердение, и так натиралось от одежды, что почти невыносимо стало ходить. Но ни маме он не написал, ни работы не бросил, потому что собирал первый круг материалов, с которыми обязательно должен был съездить в Москву.
     Их экспедиция занималась просто радиоактивными водами, и никаких рудных месторождений с них не спрашивали. Но не по возрасту много прочтя и особенно близкий с химией, которую не каждый геолог знает хорошо, Вадим то ли предвидел, то ли предчувствовал, что здесь вылупляется новый метод нахождения руд. Начальник экспедиции скрипел по поводу этой его склонности, начальнику экспедиции нужна была выработка по плану.
     Вадим попросил командировку в Москву, начальник для такой цели не давал. Тогда-то Вадим и предъявил свою опухоль, взял бюллетень и явился в этот диспансер. Тут он проведал диагноз, и его немедленно клали, сказав, что дело не терпит. Он взял назначение лечь и с ним улетел в Москву, где как раз сейчас на совещании надеялся повидать Черегородцева. Вадим никогда его не видел, только читал учебник и книги. Его предупредили, что Черегородцев больше одной фразы слушать не будет, он с первой фразы решает, нужно ли с человеком говорить. Весь путь до Москвы Вадим слаживал эту фразу. Его представили Черегородцеву в перерыве, на пороге буфета. Вадим выстрелил своей фразой, и Черегородцев повернул от буфета, взял его повыше локтя и повЈл. {175}
     Сложность этого пятиминутного разговора -- Вадиму он казался накалЈнным -- была в том, что требовалось стремительно говорить, без пропуска впитывать ответы, достаточно блеснуть своей эрудицией, но не высказать всего до конца, главный задел оставить себе. Черегородцев сразу ему насыпал все возражения, из которых ясно было, почему радиоактивные воды признак косвенный, но не могут быть основным, и искать по ним руды -- дело пустое. Он так говорил -- но кажется охотно бы дал себя разуверить, он минуту ждал этого от Вадима и, не дождавшись, отпустил. И ещЈ Вадим понял, что, кажется, и целый московский институт топчется около того, над чем он один ковырялся в камешках Алайских гор.
     Лучшего пока нельзя было и ждать! Теперь-то и надо было навалиться на работу!
     Но теперь-то и надо было ложиться в клинику... И открыться маме. Он мог бы ехать и в Новочеркасск, но здесь ему понравилось, и к своим горам поближе.
     В Москве он узнавал не только о водах и рудах. ЕщЈ он узнал, что с меланобластомой умирают -- всегда. Что с нею редко живут год, а чаще -- месяцев восемь.
     Что ж, как у тела, несущегося с предсветовой скоростью, его время и его масса становились теперь не такими, как у других тел, как у других людей: время -- Јмче, масса -- пробивней. Годы вбирались для него в недели, дни -- в минуты. Он и всю жизнь спешил, но только сейчас он начинал спешить по-настоящему! Прожив шестьдесят лет спокойной жизни -- и дурак станет доктором наук. А вот -- к двадцати семи?
     Двадцать семь это лермонтовский возраст. Лермонтову тоже не хотелось умирать. (Вадим знал за собой, что немного похож на Лермонтова: такой же невысокий, смоляной, стройный, лЈгкий, с маленькими руками, только без усов.) Однако, он врезал себя в нашу память -- и не на сто лет, навсегда!
     Перед смертью, перед пантерой смерти, уже виляющей чЈрным телом, уже бьющей хвостом, уже прилегшей рядом, на одну койку с ним, Вадим, человек интеллекта, должен был найти формулу -- как жить с ней по соседству? Как плодотворно прожить вот эти оставшиеся месяцы, если это -- только месяцы? Смерть как внезапный и новый фактор своей жизни он должен был проанализировать. И, сделав анализ, заметил, что кажется уже начинает привыкать к ней, а то даже и усваивать.
     Самая ложная линия рассуждения была бы -- исходить из того, что он теряет: как мог бы он быть счастлив, и где побывать, и что сделать, если бы жил долго. А верно было -- признать статистику: что кому-то надо умирать и молодым. Зато умерший молодым остаЈтся в памяти людей навсегда молодым. Зато вспыхнувший перед смертью остаЈтся сиять вечно. Тут была важная, на первый взгляд парадоксальная черта, которую разглядел Вадим в размышлениях последних недель: что таланту легче понять и принять смерть, чем бездарности. А ведь талант теряет в смерти {176} гораздо больше, чем бездарность! Бездарности обязательно подавай долгую жизнь.
     Конечно, завидно было думать, что продержаться надо бы только три-четыре года, и в наш век открытий, всеобщих бурных научных открытий, непременно найдут и лекарство от мелано-бластомы. Но Вадим постановил для себя не мечтать о продлении жизни, не мечтать о выздоровлении -- даже ночных минут не тратить на эти бесплодности,-- а сжаться, работать и оставить людям после себя новый метод поиска руд.
     Так, искупив свою раннюю смерть, он надеялся умереть успокоенным.
     Да и не испытал- он за двадцать шесть лет никакого другого ощущения более наполняющего, насыщающего и стройного, чем ощущение времени, проводимого с пользой. Именно так всего разумнее и было провести последние месяцы.
     И с этим рабочим порывом, держа несколько книг под мышками, Вадим вошЈл в палату.
     Первый враг, которого он ждал себе в палате, было радио, громкоговоритель -- и Вадим готов был бороться с ним всеми легальными и нелегальными средствами: сперва убеждением соседей, потом закорачиванием проводов иголкой, а там и вырыванием розетки из стены. Обязательное громковещание, почему-то зачтЈнное у нас повсюду как признак широты, культуры, есть, напротив, признак культурной отсталости, поощрение умственной лени,-- но Вадим почти никогда никого не успевал в этом убедить. Это постоянное бубнение, чередование незапрошенной тобою информации и невыбранной тобою музыки, было воровство времени и энтропия духа, очень удобно для вялых людей, непереносимо для инициативных. Глупец, заполучив вечность, вероятно не мог бы протянуть еЈ иначе, как только слушая радио.
     Но со счастливым удивлением Вадим, войдя в палату, не обнаружил радио! Не было его и нигде на втором этаже. (Упущение это объяснялось тем, что с года на год предполагался переезд диспансера в другое, лучше оборудованное помещение, и уж там-то должна была быть сквозная радиофикация.)
     Второй ожидаемый враг Вадима была темнота -- раннее тушение света, позднее зажигание, далЈкие окна. Но великодушный ДЈмка уступил ему место у окна, и Вадим с первого же дня приспособился: ложиться со всеми, рано, а по рассвету просыпаться и начинать занятия -- лучшие и самые тихие часы.
     Третий возможный враг была слишком обильная болтовня в палате. И оказалось не без неЈ. Но в общем Вадиму состав палаты понравился, с точки зрения тишины в первую очередь.
     Самым симпатичным ему показался Егенбердиев: он почти всегда молчал и всем улыбался улыбкой богатыря -- раздвижкою толстых губ и толстых щЈк.
     И Мурсалимов с Ахмаджаном были неназойливые, славные люди. Когда они говорили по-узбекски, они совсем не мешали Вадиму, да и говорили они рассудительно, спокойно. Мурсалимов {177} выглядел мудрым стариком, Вадим встречал таких в горах. Один только раз он что-то разошЈлся и спорил с Ахмаджаном довольно сердито. Вадим попросил перевести -- о чЈм. Оказывается, Мурсалимов сердился на новые придумки с именами, соединение нескольких слов в одном имя. Он утверждал, что существует только сорок истинных имЈн, оставленных пророком, все другие имена неправильные.
     Не вредный парень был и Ахмаджан. Если его попросить тише, он всегда становился тише. Как-то Вадим рассказал ему о жизни эвенков и поразил его воображение. Два дня Ахмаджан обдумывал совершенно непредставимую жизнь и задавал Вадиму внезапные вопросы:
     -- Скажи, а какое ж у этих эвенков обмундирование? Вадим наскоро отвечал, на несколько часов Ахмаджан погружался в размышление. Но снова прихрамывал и спрашивал:
     -- А распорядок дня у них какой, у эвенков? И ещЈ на другой день утром:
     -- Скажи, а какая перед ними задача поставлена? Не принимал он объяснения, что эвенки "просто так живут". Тихий, вежливый был и Сибатов, часто, приходивший к Ахаджану играть в шашки. Ясно было, что он необразован, но почему-то понимал, что громко разговаривать неприлично и не надо. И когда с Ахмаджаном они начинали спорить, то и тут он говорил как-то успокоительно:
     -- Да разве здесь настоящий виноград? Разве здесь дыни настоящие?
     -- А где ещЈ настоящие? -- горячился Ахмаджан.
     -- В Крыму-у, где-е... Вот бы ты посмотрел...
     И ДЈмка был хороший мальчик, Вадим угадывал в нЈм не пустозвона, ДЈмка думал, занимался. Правда, на лице его не было светлой печати таланта, он как-то хмуровато выглядел, когда воспринимал неожиданную мысль. Ему тяжело достанется путь учЈбы и умственных занятий, но из таких медлительных иногда вырабатываются крепыши.
     Не раздражал Вадима и Русанов. Это был всю жизнь честный работяга, звЈзд с неба не хватал. Суждения его были в основном правильные, только не умел он их гибко выразить, а выражал затверженно.
     Костоглотов вначале не понравился Вадиму: грубый крикун. Но оказалось, что это -- внешнее, что он не заносчив, и даже поельчив, а только несчастно сложилась жизнь, и это его раздражило. Он, видимо, и сам был виноват в своих неудачах из-за трудного характера. Его болезнь шла на поправку, и он ещЈ всю жизнь мог бы свою поправить, если бы был более собран и знал бы, чего он хочет. Ему в первую очередь не доставало собранности, он разбрасывался временем, то шЈл бродить бессмысленно по двору, то хватался читать, и очень уж вязался за юбками.
     А Вадим ни за что бы не стал на переднем краю смерти отвлекаться на девок. Ждала его Галка в экспедиции и мечтала выйти {178} за него замуж, но и на это он уже права не имел, и ей он уже достанется мало.
     Он уже никому не достанется.
     Такова цена, и платить сполна. Одна страсть, захватив нас, измещает все прочие страсти.
     Кто раздражал Вадима в палате -- это Поддуев. Поддуев был зол, силЈн, и вдруг раскис и поддался слащаво-идеалистическим штучкам. Вадим терпеть не мог, он раздражался от этих разжижающих басенок о смирении и любви к ближнему, о том, что надо поступиться собой и, рот раззявя, только и смотреть, где и чем помочь встречному-поперечному. А этот встречный-поперечный, может быть, лентяй небритый или жулик небитый! Такая водянистая блеклая правденка противоречила всему молодому напору, всему сжигающему нетерпению, которое был Вадим, всей его потребности разжаться, как выстрел, разжаться и отдать. Он тоже ведь готовился и обрЈк себя не брать, а отдать -- но не по мелочам, не на каждом заплетающемся шагу, а вспышкой подвига -- сразу всему народу и всему человечеству!
     И он рад был, когда Поддуев выписался, а на его койку перелЈг белобрысый Федерау из угла. Вот уж кто был тихий! -- уж тише его в палате не было. Он мог за целый день слова не сказать -- лежал и смотрел грустно. Как сосед, он был для Вадима идеален,-- но уже послезавтра, в пятницу, его должны были взять на операцию.
     Молчали-молчали, а сегодня всЈ-таки зашло что-то о болезнях, и Федерау сказал, что он болел и чуть не умер от воспаления мозговой оболочки.
     -- Ого! Ударились?
     -- Нет, простудился. Перегрелся сильно, а повезли с завода на машине домой, и продуло голову. Воспалилась мозговая оболочка, видеть перестал.
     Он спокойно это рассказывал, даже с улыбкой, не подчЈркивая, что трагедия была, ужас.
     -- А отчего ж перегрев? -- Вадим спросил, однако сам уже косился в книжку, время-то шло. Но разговор о болезни всегда найдЈт слушателей в палате. От стенки к стенке Федерау увидел на себе взгляд Русанова, очень сегодня размягчЈнный, и рассказывал уже отчасти и ему:
     -- Случилась в котле авария, и надо было сложную пайку делать. Но если спускать весь пар и котЈл охлаждать, а потом всЈ снова -- это сутки. Директор ночью за мной машину прислал, говорит: "Федерау! Чтоб работы не останавливать, надень защитный костюм, да лезь в пар, а?"-"Ну, я говорю, если надо-давайте!" А время было предвоенное, график напряжЈнный -- надо сделать. Полез и сделал. Часа за полтора... Да как отказать? Я на заводской доске почЈта всегда был верхний.
     Русанов слушал и смотрел с одобрением.
     -- Поступок, которым может гордиться и член партии,-- похвалил он. {179}
     -- А я и... член партии,-- ещЈ скромней, ещЈ тише улыбнулся Федерау.
     -- Были?-поправил Русанов. (Их похвали, они уже всерьЈз принимают.)
     -- И есть,-- очень тихо выговорил Федерау.
     Русанову было сегодня не до того, чтобы вдумываться в чужие обстоятельства, спорить, ставить людей на место. Его собственные обстоятельства были крайне трагичны. Но нельзя было не поправить совершенно явную чушь. А геолог ушЈл в книги. Слабым голосом, с тихой отчЈтливостью (зная, что напрягутся -- и услышат), Русанов сказал:
     -- Так быть не может. Ведь вы -- немец?
     -- Да,-- кивнул Федерау и, кажется, сокрушЈнно.
     -- Ну? Когда вас в ссылку везли -- партбилеты должны были отобрать.
     -- Не отобрали,-- качал головой Федерау. Русанов скривился, трудно ему было говорить:
     -- Ну так это просто упущение, спешили, торопились, запутались. Вы должны сами теперь сдать.
     -- Да нет же! -- на что был Федерау робкий, а упЈрся.-- Четырнадцатый год я с билетом, какая ошибка! Нас и в райком собирали, нам разъясняли: остаЈтесь членами партии, мы не смешиваем вас с общей массой. Отметка в комендатуре -- отметкой, а членские взносы -- взносами. Руководящих постов занимать нельзя, а на рядовых постах должны трудиться образцово. Вот так.
     -- Ну, не знаю,-- вздохнул Русанов. Ему и веки-то хотелось опустить, ему говорить было совсем трудно.
     Позавчерашний второй укол нисколько не помог -- опухоль не опала, не размягчилась, и железным желваком всЈ давила ему под челюсть. Сегодня, расслабленный и предвидя новый мучительный бред, он лежал в ожидании третьего укола. Договаривались с Капой после третьего укола ехать в Москву -- но Павел Николаевич потерял всю энергию борьбы, он только сейчас почувствовал, что значит обречЈнность: третий или десятый, здесь или в Москве, но если опухоль не поддаЈтся лекарству, она не поддастся. Правда, опухоль ещЈ не была смерть: она могла остаться, сделать инвалидом, уродом, больным -- но всЈ-таки связи опухоли со смертью Павел Николаевич не усматривал до вчерашнего дня, пока тот же Оглоед, начитавшийся медицинских книжек, не стал кому-то объяснять, что опухоль пускает яды по всему телу -- и вот почему нельзя еЈ в теле терпеть.
     И Павла Николаевича защипало, и понял он, что отмахнуться от смерти не выходит. Вчера на первом этаже он своими глазами видел, как на послеоперационного натянули с головой простыню. Теперь он осмыслил выражение, которое слышал между санитарками: "этому скоро под простынку". Вот оно что! -- смерть представляется нам чЈрной, но это только подступы к ней, а сама она -- белая.
     Конечно, Русанов всегда знал, что поскольку все люди смертны, {180} когда-нибудь должен сдать дела и он. Но -- когда-нибудь, но не сейчас же! К о г д а - н и б у д ь не страшно умереть-страшно умереть вот сейчас.
     Белая равнодушная смерть в виде простыни, обволакивающей никакую фигуру, пустоту, подходила к нему осторожно, не шумя, в шлЈпанцах,-- а Русанов, застигнутый этой подкрадкой смерти, не только бороться с нею не мог, а вообще ничего о ней не мог ни подумать, ни решить, ни высказать. Она пришла незаконно, и не было правила, не было инструкции, которая защищала бы Павла Николаевича.
     И жалко ему было себя. Жалко было представить такую целеустремлЈнную, наступательную и даже, можно сказать, красивую жизнь, как у него,-- сшибленной камнем этой посторонней опухоли, которую ум его отказывался осознать как необходимость.
     Ему было так жаль себя, что наплывали слезы, всЈ время застилали зрение. ДнЈм он прятал их то за очками, то за насморком будто, то накрываясь полотенцем, а эту ночь тихо и долго плакал, ничуть не стыдясь перед собой. Он с детства не плакал, он забыл, как это -- плакать, а ещЈ больше, совсем забыл он, что слезы, оказывается, помогают. Они не отодвигали от него ни одной из опасностей и бед -- ни раковой смерти, ни судебного разбора старых дел, ни предстоящего укола и нового бреда, и всЈ же они как будто поднимали его на какую-то ступеньку от этих опасностей. Ему будто светлей становилось.
     А ещЈ он -- ослаб очень, ворочался мало, нехотя ел. Очень ослаб -- и даже приятное что-то находил в этом состоянии, но худое приятное: как у замерзающего не бывает сил шевелиться. И как будто параличом взяло или ватой глухой обложило его всегдашнюю гражданскую горячность -- не мириться ни с чем уродливым и неправильным вокруг. Вчера Оглоед с усмешечкой врал про себя главврачу, что он -- целинник, и Павлу Николаевичу стоило только рот раскрыть, два слова сказать -- и уже б Оглоеда в помине тут не было.
     А он -- ничего не сказал, промолчал. Это было с гражданственной точки зрения нечестно, его долг был -- разоблачить ложь. Но почему-то Павел Николаевич не сказал. И не потому, что не хватило дыхательных сил выговорить или бы он боялся мести Оглоеда -- нет. А даже как-то и не хотелось говорить -- как будто не всЈ, что делалось в палате, уже касалось Павла Николаевича. Даже было такое странное чувство, что этот крикун и грубиян, то не дававший свет тушить, то по произволу открывавший форточку, то лезший первый схватить нетроганную чистую газету, в конце концов взрослый человек, имеет свою судьбу, может не очень счастливую, и пусть живЈт как хочет.
     А сегодня Оглоед ещЈ отличился. Пришла лаборантка составлять избирательные списки (их тут тоже готовили к выборам) и у всех брала паспорта, и все давали их или колхозные справки, а у Костоглотова ничего не оказалось. Лаборантка естественно удивилась и требовала паспорта, так Костоглотов завЈлся шуметь; {181} что надо мол знать Политграмоту, что разные есть виды ссыльных, и пусть она звонит по такому-то телефону, а у него мол избирательное право есть, но в крайнем случае он может и не голосовать.
     Вот какой мутный и испорченный человек оказался сосед по койке, верно чувствовало сердце Павла Николаевича! Но теперь вместо того, чтобы ужаснуться, в какой вертеп он здесь попал, среди кого лежал, Русанов поддался заливающему безразличию: пусть Костоглотов; пусть Федерау; пусть Сибгатов. Пусть они все вылечиваются, пусть живут -- только б и Павлу Николаевичу остаться в живых.
     Маячил ему капюшон простыни.
     Пусть они живут, и Павел Николаевич не будет их расспрашивать и проверять. Но чтоб они его тоже не расспрашивали. Чтоб никто не лез ковыряться в старом прошлом. Что было -- то было, оно кануло, и несправедливо теперь выискивать, кто в чЈм ошибся восемнадцать лет назад.
     Из вестибюля послышался резкий голос санитарки Нэлли, один такой во всей клинике. Это она без всякого даже крика спрашивала кого-то метров за двадцать:
     -- Слушай, а лакированные эти почЈм стоют?
     Что ответила другая -- не было слышно, а опять Нэлля:
     -- Э-э-эх, мне бы в таких пойти -- вот бы хахали табунились! Та, вторая, возразила что-то, и Нэлля согласилась отчасти:
     -- Ой, да! Я когда капроны первый раз натянула -- души не было. А Сергей бросил спичку и сразу прожЈг, сволочь! Тут она вошла в палату со щЈткой и спросила:
     -- Ну, мальчики, вчера, говорят, скребли-мыли, так сегодня слегка?.. Да! Новость! -- вспомнила она и, показывая на Федерау, объявила радостно: -- Вот этот-то ваш накрылся! Дуба врезал!
     Генрих Якобович уж какой был выдержанный, а повЈл плечами, ему стало не по себе.
     Не поняли Нэллю, и она дояснила:
     -- Ну, конопатый-то! Ну, обмотанный! Вчера на вокзале. Около кассы. Теперь на вскрытие привезли.
     -- Боже мой! -- нашЈл силы выговорить Русанов.-- Как у вас не хватает тактичности, товарищ санитарка! Зачем же распространять мрачные известия?
     В палате задумались. Много говорил Ефрем о смерти и казался обречЈнным, это верно. ПоперЈк вот этого прохода останавливался и убеждал всех, цедя: "Так что си-ки-верное наше дело!.."
     Но всЈ-таки последнего шага Ефрема они не видели и, уехав, он оставался у них в памяти живым. А теперь надо было представить, что тот, кто позавчера топтал эти доски, где все они ходят, уже лежит в морге, разрезанный по осевой передней линии, как лопнувшая сарделька.
     -- Ты б нам что-нибудь весЈленького! -- потребовал Ахмаджан.
     -- Могу и весЈленького, расскажу -- обгрохочетесь. Только неприлично будет... {182}
     -- Ничего, давай! Давай!
     -- Да! -- ещЈ вспомнила Нэлля.-- Тебя, красюк, на рентген зовут! Тебя, тебя! -- показывала она на Вадима.
     Вадим отложил книгу на окно. Осторожно, с помощью рук, спустил больную ногу, потом другую. И с фигурой совсем балетной, если б не эта нагрублая берегомая нога, пошЈл к выходу.
     Он слышал о Поддуеве, но не почувствовал сожаления. Поддуев не был ценным для общества человеком, как и вот эта развязная санитарка. А человечество ценно, всЈ-таки, не своим гроздящимся количеством, а вызревающим качеством.
     Тут вошла лаборантка с газетой.
     А сзади неЈ шЈл и Оглоед. Он вот-вот мог перехватить газету.
     -- Мне! мне! -- слабо сказал Павел Николаевич, протягивая руку.
     Ему и досталась.
     ЕщЈ без очков он видел, что на всю страницу идут большие фотографии и крупные заголовки. Медленно подмостясь и медленно надев очки, он увидел, как и предполагал, что это было -- окончание сессии Верховного Совета: сфотографирован президиум и зал, и крупно шли последние важные решения.
     Так крупно, что не надо было листать и искать где-то мелкую многозначащую заметку.
     -- Что?? что??? -- не мог удержаться Павел Николаевич, хотя ни к кому здесь в палате он не обращался, и неприлично было так удивляться и спрашивать над газетой.
     Крупно, на первой полосе, объявлялось, что председатель Совета Министров Г. М. Маленков просил уволить его по собственному желанию, и Верховный Совет единодушно выполнил эту просьбу.
     Так кончилась сессия, от которой Русанов ожидал одного бюджета!..
     Он вконец ослабел, и руки его уронили газету. Он дальше не мог читать.
     К чему это -- он не понимал. Он перестал понимать инструкцию, общедоступно распространяемую. Но он понимал, что -- круто, слишком круто!
     Как будто где-то в большой-большой глубине заурчали геологические пласты и чуть-чуть шевельнулись в своЈм ложе -- и от этого тряхнуло весь город, больницу и койку Павла Николаевича.
     Но не замечая, как колебнулась комната и пол, от двери к нему шла ровно, мягко, в свежевыглаженном халате доктор Гангарт с ободряющей улыбкой, держа шприц.
     -- Ну, будем колоться! -- приветливо пригласила она. А Костоглотов стянул с ног Русанова газету -- и тоже сразу увидел и прочЈл.
     ПрочЈл и поднялся. Усидеть он не мог.
     Он тоже не понимал точно полного значения известия.
     Но если позавчера сменили весь Верховный Суд, а сегодня -- премьер-министра, то это были шаги Истории! {183}
     Шаги истории, и не моглось думать и верить, что они могут быть к худшему.
     ЕщЈ позавчера он держал выскакивающее сердце руками и запрещал себе верить, запрещал надеяться!
     Но прошло два дня -- и всЈ те же четыре бетховенских удара напоминающе громнули в небо как в мембрану.
     А больные спокойно лежали в постелях -- и не слышали!
     И Вера Гангарт спокойно вводила в вену эмбихин.
     Олег выметнулся, выбежал -- гулять!
     На простор!
    --------
    20
     Нет, он давно запретил себе верить! Он не смел разрешить себе обрадоваться!
     Это в первые годы срока верит новичок каждому вызову из камеры с вещами -- как вызову на свободу, каждому шЈпоту об амнистии -- как архангельским трубам. Но его вызывают из камеры, прочитывают какую-нибудь гадкую бумажку . и заталкивают в другую камеру, этажом ниже, ещЈ темней, в такой же передышанный воздух. Но амнистия перекладывается -- от годовщины Победы до годовщины Революции, от годовщины Революции до сессии Верховного Совета, амнистия лопается пузырЈм или объявляется ворам, жуликам, дезертирам -- вместо тех, кто воевал и страдал.
     И те клеточки сердца, которые созданы в нас природой для радости, став ненужными,-- отмирают. И те кубики груди, в которых ютится вера, годами пустеют -- и иссыхают.
     Вдосыть уже было поверено, вдоволь пождали освобождения, вещички складывали -- наконец хотел он только в свою Прекрасную Ссылку, в свой милый Уш-Терек! Да, милый! -- удивительно, но именно таким представлялся его ссыльный угол отсюда, из больницы, из крупного города, из этого сложно заведенного мира, к которому Олег не ощущал умения пристроиться, да пожалуй и желания тоже.
     Уш-Терек значит "Три тополя". Он назван так по трЈм старинным тополям, видным по степи за десять километров и дальше. Тополя стоят смежно. Они не стройны по-тополиному, а кривоваты даже. Им, может быть, уж лет и по четыреста. Достигнув высоты, они не погнали дальше, а раздались по сторонам и сплели мощную тень над главным арыком. Говорят, и ещЈ были старые деревья в ауле, но в 31-м году, когда БудЈнный давил казахов, их вырубили. А больше такие не принимаются. Сколько сажали пионеры -- обгладывают их козы на первом взроете. Лишь американские клЈны взялись на главной улице перед райкомом.
     То ли место любить на земле, где ты выполз кричащим младенцем, ничего ещЈ не осмысливая, даже показаний своих глаз и {184} ушей? Или то, где первый раз тебе сказали: ничего, идите без конвоя! сами идите!
     Своими ногами! "Возьми постель твою и ходи!"
     Первая ночь на полусвободе! Пока ещЈ присматривалась к ним комендатура, в посЈлок не выпустили, а разрешили вольно спать под сенным навесом во дворе МВД. Под навесом неподвижные лошади всю ночь тихо хрупали сено -- и нельзя было выдумать звука слаще!
     Но Олег полночи заснуть не мог. ТвЈрдая земля двора была вся белая от луны -- и он пошЈл ходить, как шальной, наискось по двору. Никаких вышек не было, никто на него не смотрел -- и, счастливо спотыкаясь на неровностях двора, он ходил, запрокинув голову, лицом в белое небо -- и куда-то всЈ шЈл, как будто боясь не успеть -- как будто не в скудный глухой аул должен был выйти завтра, а в просторный триумфальный мир. В тЈплом воздухе ранней южной весны было совсем не тихо: как над большой разбросанной станцией всю ночь перекликаются паровозы, так со всех концов посЈлка всю ночь до утра из своих загонов и дворов трубно, жадно и торжествующе ревели ишаки и верблюды -- о своей брачной страсти, об уверенности в продолжении жизни. И этот брачный рЈв сливался с тем, что ревело в груди у Олега самого.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ]

/ Полные произведения / Солженицын А.И. / Раковый корпус


Смотрите также по произведению "Раковый корпус":


2003-2020 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis