Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Солженицын А.И. / Архипелаг ГУЛАГ

Архипелаг ГУЛАГ [34/38]

  Скачать полное произведение

    вторых нар он же в температуре не может на оправку слезть -- на-а нижних
    льет! Тысячи полторы там лежало. А санитарами -- блатари, у мертвых зубы
    золотые рвали. Да они и у живых не стеснялись...
     -- Да что вс? ваш тридцать седьмой да тридцать седьмой? А Сорок
    Девятого в бухте Ванино, в 5-й зоне, -- не хотели? Тридцать пять тысяч! И --
    несколько месяцев! -- опять же на Колыму не справлялись. Да каждой ночью из
    барака в барак, из зоны в зону зачем-то перегоняли. Как у фашистов: свистки!
    крики! -- "выходи без последнего!" И все бегом! Только бегом! За хлебом
    сотню гонят -- бегом! за баландой -- бегом! Посуды не было никакой! Баланду
    во что хочешь бери -- в полу, в ладони! Воду цистернами привозили, а
    разливать не во что, так струей поливают, кто рот подставит -- твоя. Стали
    драться у цистерны -- с вышки огонь! Ну, точно, как у фашистов. Приехал
    генерал-майор Деревянко, начальник УСВИТЛа,1 вышел к нему перед толпой
    военный летчик, разорвал на себе гимнастерку: "У меня семь боевых орденов!
    Кто дал право стрелять по зоне?" Деревянко говорит: "Стреляли и будем
    стрелять, пока вы себя вести не научитесь".2
     -- Нет, ребята, это вс? -- не пересылки. Пересылка -- Кировская!
    Возьмем не такой особенный год, возьмем 47-й, -- а на Кировской впихивали
    людей в камеру два вертуха' сапогами, и только так могли дверь закрыть. На
    трехэтажных нарах в сентябре (а Вятка -- не Черное море), все сидели голые
    от жары -- потому сидели, что лежать места не было: один ряд сидел в
    головах, один в ногах. И в проходе на полу -- в два ряда сидели, а между
    ними стояли, потом менялись. Котомки держали в руках или на коленях,
    положить некуда. Только блатные на своих законных местах, вторые нары у
    окна, лежали привольно. Клопов было столько, что кусали днем, пикировали
    прямо с потолка. И вот так по неделе терпели и по месяцу.
     Хочется и мне вмешаться, рассказать о Красной Пресне в августе 45-го,3
    в лето Победы, да стесняюсь: у нас вс? же на ночь ноги как-то вытягивали, и
    клопы были умеренные, а всю ночь при ярких лампах нас, от жары голых и
    потных, мухи кусали -- да ведь это не в счет, и хвастаться стыдно.
    Обливались мы по'том от каждого движения, после еды просто лило. В камере,
    немного больше средней жилой комнаты, помещалось сто человек, сжаты были,
    ступить на пол ногой тоже нельзя. А два маленьких окошка были загорожены
    намордниками из железных листов, это на южную сторону, они не только не
    давали движения воздуху, но от солнца накалялись и в камеру пышели жаром.
     Как пересылки все бестолковые, так и разговор о пересылках бестолковый,
    так и эта глава, наверно, получится: не знаешь, за что скорей хвататься, о
    какой рассказывать, о ч?м наперед. И чем больше сбивается людей на
    пересылке, тем еще бестолковее. Невыносимо человеку, невыгодно и ГУЛагу, --
    а вот оседают люди по месяцам. И становится пересылка истой фабрикой:
    хлебные пайки несут навалом в строительных носилках, в каких кирпичи носят.
    И баланду парующую несут в шестиведерных деревянных бочках, прохватив
    проушины ломом.
     Напряженней и откровенней многих была Котласская пересылка. Напряженнее
    потому, что она открывала пути на весь европейский русский северо-восток,
    откровеннее потому, что это было уже глубоко в Архипелаге, и не перед кем
    хорониться. Это просто был участок земли, разделенный заборами на клетки, и
    клетки все заперты. Хотя здесь уже густо селили мужиков, когда ссылали их в
    30-м (надо думать, что крыши над ними не бывало, только теперь некому
    рассказать), однако и в 38-м далеко не все помещались в хлипких одноэтажных
    бараках из горбылька, крытых... брезентом. Под осенним мокрым снегом и в
    заморозки люди жили здесь просто против неба на земле. Правда, им не давали
    коченеть неподвижно, их вс? время считали, бодрили проверками (бывало там 20
    тысяч человек единовременно) или внезапными ночными обысками. -- Позже в
    этих клетках разбивали палатки, в иных возводили срубы -- высотой в два
    этажа, но чтоб разумно удешевить строительство -- междуэтажного перекрытия
    не клали, а сразу громоздили шестиэтажные нары с вертикальными стремянками
    по бортам, которыми доходяги и должны были карабкаться как матросы
    (устройство, более приличествующее кораблю, чем порту). -- В зиму 1944-45
    года, когда все были под крышей, помещалось только семь с половиной тысяч,
    из них умирало в день -- пятьдесят человек, и носилки, носящие в морг, не
    отдыхали никогда. (Возразят, что это сносно вполне, смертность меньше
    процента в день, и при таком обороте человек может протянуть до пяти
    месяцев. Да, но ведь и главная-то косиловка -- лагерная работа, тоже ведь
    еще не начиналась. Эта убыль в две трети процента в день составляет чистую
    усушку, и не на всяком складе овощей е? допустят).
     Чем глубже туда, в Архипелаг, тем разительнее сменяются бетонные порты
    на свайные пристани.
     Карабас, лагерная пересылка под Карагандою, имя которой стало
    нарицательным, за несколько лет прошло полмиллиона человек (Юрий Карбе был
    там в 1942 году зарегистрирован уже в 433-й тысяче). Пересылка состояла из
    глинобитных низких бараков с земляным полом. Каждодневное развлечение было в
    том, что всех выгоняли с вещами наружу, и художники белили пол и даже
    рисовали на н?м коврики, а вечером зэки ложились и боками своими стирали и
    побелку и коврики.4
     Княж-Погостский пересыльный пункт (63 градус северной широты)
    составлялся из шалашей, утвержд?нных на болоте! Каркас из жердей охватывался
    рваной брезентовой палаткой, не доходящей до земли. Внутри шалаша были
    двойные нары из жердей же (худо очищенных от сучьев), в проходе -- жердевой
    настил. Через настил днем хлюпала жидкая грязь, ночью она замерзала. В
    разных местах зоны переходы тоже шли по хлипким качким жердочкам, и люди,
    неуклюжие от слабости, там и сям сваливались в воду и мокредь. В 38-м году в
    Княж-Погосте кормили всегда одним и тем же: затирухой из крупяной сечки и
    рыбных костей. Это было удобно, потому что мисок, кружек и ложек не было у
    пересыльного пункта, а у самих арестантов тем более. Их подгоняли десятками
    к котлу и клали затируху черпаками в фуражки, в шапки, в полу одежды.
     А в пересыльном пункте Вогво'здино (в нескольких километрах от
    Усть-Выми), где сидело одновременно 5 тысяч человек (кто знал Вогвоздино до
    этой строчки? сколько таких безызвестных пересылок? умножьте-ка их на пять
    тысяч!) -- в Вогвоздино варили жидко, но мисок тоже не было, однако
    извернулись (чего не осилит наша смекалка!) -- баланду выдавали в БАННЫХ
    ТАЗАХ на десять человек сразу, предоставляя им хлебать вперегонки.5
     Правда, в Вогвоздино дольше года никто не сидел. (По году -- бывало,
    если доходяга, и все лагеря от него отказываются.)
     Фантазия литераторов убога перед туземной бытностью Архипелага. Когда
    желают написать о тюрьме самое укоризненное, самое очернительское -- то
    упрекают всегда парашей. Параша! -- это стало в литературе символом тюрьмы,
    символом унижения, зловония. О, легкомыслы! Да разве параша -- зло для
    арестанта? Это милосердечнейшая затея тюремщиков. Весь-то ужас начинается с
    того мига, когда параши в камере НЕТ.
     В 37-м году в некоторых сибирских тюрьмах НЕ БЫЛО ПАРАШ, их не хватало!
    Их не было подготовлено заранее столько, сибирская промышленность не поспела
    за широтой тюремного захвата. Для новосозданных камер не оказалось парашных
    бачков на складах. В камерах же старых параши были, но -- древние,
    маленькие, и теперь пришлось их благоразумно вынести, потому что для нового
    пополнения они стали ничто. Так, если Минусинская тюрьма была издавна
    выстроена на 500 человек (Владимир Ильич не побывал в ней, он ехал вольно),
    а теперь в не? поместили 10 тысяч, -- то значит, и каждая параша должна была
    увеличиться в 20 раз! Но она не увеличилась...
     Наши русские перья пишут вкрупне, у нас пережито уймища, а не описано и
    не названо почти ничего, но для западных авторов с их рассматриванием в лупу
    клеточки бытия, со взбалтыванием аптечного пузырька в снопе проектора --
    ведь это эпопея, это еще десять томов "Поисков утраченного времени":
    рассказать о смятении человеческого духа, когда в камере двадцатикратное
    переполнение, а параши нет, а на оправку водят в сутки раз! Конечно, тут
    много фактуры, им неизвестной: они не найдут выхода мочиться в брезентовый
    капюшон и совсем уж не поймут совета соседа мочиться в сапог! -- а между тем
    это -- совет многоопытной мудрости, и никак не означает порчи сапога, и не
    низводит сапог до ведра. Это значит: сапог надо снять, опрокинуть, теперь
    завернуть голенище наружу -- и вот образуется кругожелобчатая, такая
    желанная емкость! Но зато сколькими психологическими извивами западные
    авторы обогатили бы свою литературу (без всякого риска банально повторить
    прославленных мастеров), если бы только знали распорядок той же минусинской
    тюрьмы: для получения пищи выдана одна миска на четверых, а питьевой воды
    наливают кружку на человека в день (кру'жки есть). И вот один из четверых
    управился использовать общую миску для облегчения внутреннего давления, но
    перед обедом отказывается отдать свой запас воды на мытье этой миски. Что за
    конфликт! Какое столкновение четырех характеров! какие нюансы! (И я не шучу.
    Вот так-то и обнажается дно человека. Только русскому перу недосуг это
    описывать, и русскому глазу читать это некогда. Я не шучу, потому что только
    врачи скажут, как месяцы в такой камере на всю жизнь губят здоровье
    человека, хотя б его даже не расстреляли при Ежове и реабилитировали при
    Хрущеве.)
     Ну вот, а мы-то мечтали отдохнуть и размяться в порту! Несколько суток
    зажатые и скрюченные в купе столыпина -- как мы мечтали о пересылке! Что
    здесь мы потянемся, распрямимся. Что здесь мы вволю попь?м и водицы и
    кипяточку. Что здесь не заставят нас выкупать у конвоя свою же пайку своими
    вещами. Что здесь нас накормят горячим приварком. И, наконец, что в баньку
    сведут, мы окатимся горяченьким, перестанем чесаться. И в воронке нам бока
    околачивало, швыряло от борта к борту, и кричали на нас "Взяц-ца под руки!",
    "Взяц-ца за пятки!", а мы подбодрялись: ничего-ничего, скоро на пересылку!
    вот уж там-то...
     А здесь если что по нашим грезам и сбудется, так вс? равно чем-нибудь
    обгажено.
     Что ждет нас в бане? Этого никогда не узнаешь. Вдруг начинают стричь
    наголо женщин (Красная Пресня, 1950 год, ноябрь). Или нас, череду голых
    мужчин, пускают под стрижку одним парикмахершам. В вологодской парной
    дородная тетя Мотя кричит: "Становись, мужики!" и всю шеренгу обда?т из
    трубы паром. А иркутская пересылка спорит: природе больше соответствует
    чтобы вся обслуга в бане была мужская, и женщинам между ногами промазывал бы
    санитарным квачом -- мужик. Или на Новосибирской пересылке зимой в холодной
    мыльной из кранов идет одна холодная вода; арестанты решаются требовать
    начальство; приходит капитан, подставляет не брезгуя, руку под кран: "А я
    говорю, что вода -- горячая, понятно?" Уже надоело рассказывать, что бывают
    бани и вовсе без воды; что в прожарке сгорают вещи; что после бани
    заставляют бежать босиком и голому по снегу за вещами (контрразведка 2-го
    Белорусского фронта в Бродницах, 1945 г.)
     С первых же шагов по пересылке ты замечаешь, что тут тобой будут
    владеть не надзиратели, не погоны и мундиры, которые вс?-таки нет-нет, да
    держатся же какого-то писаного закона. Тут владеют вами -- придурки
    пересылки. Тот хмурый банщик, который придет за вашим этапом: "Ну, пошли
    мыться, господа фашисты!"; и тот нарядчик с фанерной дощечкой, который
    глазами по нашему строю рыщет и подгоняет; и тот выбритый, но с чубиком
    воспитатель, который газеткой скрученной себя по ноге постукивает, а сам
    косится на ваши мешки; и еще другие неизвестные вам пересылочные придурки,
    которые рентгеновскими глазищами так и простигают ваши чемоданы, -- до чего
    ж они друг на друга похожи! и где вы уже всех их видели на вашем коротком
    этапном пути? -- не таких чистеньких, не таких приумытых, но таких же скотин
    мордатых с безжалостным оскалом?
     Ба-а-а! Да это же опять блатные! Это же опять воспетые утесовские УРКИ!
    Это же опять Женька Жоголь, Сер?га-Зверь и Димка-Кишкеня', только они уже не
    за решеткой, умылись, оделись в доверенных лиц государства и С ПОНТОМ6
    наблюдают за дисциплиной -- уже нашей. Если с воображением всматриваться в
    эти морды, то можно даже представить, что они -- русского нашего корня,
    когда-то были деревенские ребята, и отцы их звались Климы, Прохоры, Гурии, и
    у них даже устройство на нас похожее: две ноздри, два радужных ободочка в
    глазах, розовый язык, чтобы заглатывать пищу и выговаривать некоторые
    русские звуки, только складываемые в совсем новые слова.
     Всякий начальник пересылки догадывается до этого: за все штатные работы
    зарплату можно платить родственникам, сидящим дома, или делить между
    тюремным начальством. А из социально-близких -- только свистни, сколько
    угодно охотников исполнять эту работу за то одно, что они на пересылке
    зачалятся, не поедут в шахты, в рудники, в тайгу. Все эти нарядчики, писари,
    бухгалтеры, воспитатели, банщики, парикмахеры, кладовщики, повара,
    посудомои, прачки, портные по починке белья -- это вечно-пересыльные, они
    получают тюремный паек и числятся в камерах, остальной приварок и прижарок
    они и без начальства выловят из общего котла или из сидоров пересылаемых
    зэков. Все эти пересылочные придурки основательно считают, что ни в каком
    лагере им не будет лучше. Мы приходим к ним еще не дощупанными, и они дурят
    нас всласть. Они нас здесь и обыскивают вместо надзирателей, а перед обыском
    предлагают сдавать деньги на хранение, и серьезно пишут какой-то список -- и
    только мы и видели этот список вместе с денежками! "Мы деньги сдавали!"
    "Кому"? -- удивляется пришедший офицер. "Да вот тут был какой-то!" "Кому ж
    именно?" Придурки не видели... "Зачем же вы ему сдавали?" "Мы думали..."
    "Индюк думал! Меньше думать надо!" Вс?. -- Они предлагают нам оставить вещи
    в предбаннике: "Да никто у вас не возьмет! кому они нужны!" Мы оставляем, да
    ведь в баню же и не пронесешь. Вернулись: джемперов нет, рукавиц меховых
    нет. "А какой джемпер был?" "Серенький..." "Ну, значит мыться пошел!" -- Они
    и честно берут у нас вещи: за то, чтоб чемодан взять в каптерку на хранение;
    за то, чтоб нас тиснуть в камеру без блатных; за то, чтоб скорей отправить
    на этап; за то, чтоб дольше не отправлять. Они только не грабят нас прямо.
     -- "Так это же не блатные! -- разъясняют нам знатоки среди нас. -- Это
    -- суки, которые служить пошли. Это враги честных воров. А честные воры --
    те в камерах сидят". Но до нашего кроличьего понимания это как-то туго
    доходит. Ухватки те же, татуировка та же. Может они и враги тех, да ведь и
    нам не друзья, вот что...
     А тем временем посадили нас во дворе под самые окна камер. На окнах
    намордники, не заглянешь, но отуда хрипло-доброжелательно нам советуют:
    "Мужички! Тут порядок такой: отбирают на шмоне вс? сыпучее -- чай, табак. У
    кого есть -- пуляйте сюда, нам в окно, мы потом отдадим." Что мы знаем? Мы
    же фрайера и кролики. Может, и правда отбирают чай и табак. Мы же читали в
    великой литературе о всеобщей арестантской солидарности, узник не может
    обманывать узника! Обращаются симпатично -- "мужички". И мы пуляем им кисеты
    с табаком. Чистопородные воры ловят -- и хохочут над нами: "Эх,
    фашисты-дурачки!"
     Вот какими лозунгами, хотя и не висящими на стенах, встречает нас
    пересылка: "Правды здесь не ищи!" "Вс?, что имеешь -- придется отдать!" Вс?
    прид?тся отдать! -- это повторяют тебе и надзиратели, и конвоиры, и блатари.
    Ты придавлен своим неподымаемым сроком, ты думаешь, как тебе отдышаться, а
    все вокруг думают, как тебя ограбить. Вс? складывается так, чтобы угнести
    политического, и без того подавленного и покинутого. "Вс? придется
    отдать..." -- безнадежно качает головой надзиратель на Горьковской
    пересылке, и Анс Бернштейн с облегчением отдает ему комсоставскую шинель --
    не просто так, а за две луковицы. Что же жаловаться на блатных, если всех
    надзирателей на Красной Пресне ты видишь в хромовых сапогах, которых им
    никто не выдавал? Это вс? куро'чили в камерах блатные, а потом толкали
    надзирателям. Что же жаловаться на блатных, если воспитатель КВЧ7 -- блатной
    и пишет характеристики на политических (КемПерПункт)? В Ростовской ли
    пересылке искать управу на блатных, если это их извечный родной курень?
     Говорят, в 1942 году на Горьковской пересылке арестанты-офицеры
    (Гаврилов, воентехник Щебетин и др.) вс?-таки поднялись, били воров и
    заставили их присмиреть. Но это всегда воспринимается как легенда: в одной
    ли камере присмиреть? надолго ли присмиреть? а куда ж смотрели голубые
    фуражки, что чуждые бьют близких? Когда же рассказывают, что на Котласской
    пересылке в 40-м году уголовники в очереди у ларька вырывали деньги из рук
    политических, и те стали бить их так, что остановить не удавалось, и тогда
    на защиту блатных вошла в зону охрана с пулеметами -- в этом уже не
    усомнишься, это -- как отлитое!
     Неразумные родные! -- они мечутся там на воле, деньги занимают (потому
    что таких денег дома не было), и шлют тебе какие-то вещи, шлют продукты --
    последняя лепта вдовы, но -- дар отравленный, потому что из голодного, зато
    свободного он делает тебя беспокойным и трусливым, он лишает тебя того
    начинающегося просветления, той застывающей твердости, которые одни только и
    нужны перед спуском в пропасть. О, мудрая притча о верблюде и игольном ушке!
    В небесное царство освобожденного духа не дают тебе пройти эти вещи. И у
    других, с кем привез тебя воронок, ты видишь те же мешки. "Куток сволочей"
    -- уже в воронке ворчали на нас блатные, но их было двое, а нас полсотни, и
    они пока не трогали. А теперь нас вторые сутки держат на пресненском
    вокзале, на грязном полу, с поджатыми от тесноты ногами, однако никто из нас
    не наблюдает жизни, а все пекутся, как чемоданы сдать на хранение. Хотя
    сдать на хранение считается нашим правом, но уступают нарядчики только
    потому, что тюрьма -- московская, и мы еще не все потеряли московский вид.
     Какое облегчение! -- вещи сданы (значит, мы отдадим их не на этой
    пересылке, дальше). Только узелки со злосчастными продуктами еще болтаются в
    наших руках. Нас, бобров, собралось слишком много вместе. Нас начинают
    растасовывать по камерам. С тем самым Валентином, с которым мы в один день
    расписались по ОСО, и который с умилением предлагал начать в лагере новую
    жизнь, -- нас вталкивают в какую-то камеру. Она еще не набита: свободен
    проход, и под нарами просторно. По классическому положению вторые нары
    занимают блатные: старшие -- у самых окон, младшие -- подальше. На нижних --
    нейтральная серая масса. На нас никто не нападает. Не оглядясь, не
    рассчитав, неопытные, мы лезем по асфальтовому полу под нары -- нам будет
    там даже уютно. Нары низкие, и крупным мужчинам лезть надо по-пластунски,
    припадая к полу. Подлезли. Вот тут и будем тихо лежать и тихо беседовать. Но
    нет! В низкой полутьме, с молчным шорохом, на четвереньках как крупные
    крысы, на нас со всех сторон крадутся малолетки -- это совсем еще мальчишки,
    даже есть по двенадцати годков, но кодекс принимает и таких, они уже прошли
    по воровскому процессу, и здесь теперь продолжают учебу у воров. Их
    напустили на нас! Они молча лезут на нас со всех сторон и в дюжину рук тянут
    и рвут у нас и из-под нас вс? наше добро. И вс? это совершенно молча, только
    зло сопя! Мы -- в западне: нам не подняться, не пошевельнуться. Не прошло
    минуты, как они вырвали мешочек с салом, сахаром и хлебом -- и уже их нет, а
    мы нелепо лежим. Мы без боя отдали пропитание и теперь можем хоть и остаться
    лежать, но это уже совсем невозможно. Смешно елозя ногами, мы поднимаемся
    задами из-под нар.
     Трус ли я? Мне казалось, что нет. Я совался в прямую бомбежку в
    открытой степи. Решался ехать по прос?лку, заведомо заминированному
    противотанковыми минами. Я оставался вполне хладнокровен, выводя батарею из
    окружения и еще раз туда возвращаясь за подкалеченным "газиком". Почему же
    сейчас я не схвачу одну из этих человеко-крыс и не терзану е? розовой мордой
    о черный асфальт? Он мал? -- ну, лезь на старших. Нет... На фронте укрепляет
    нас какое-то дополнительное сознание (может быть совсем и ложное): нашего
    армейского единства? моей уместности? долга? А здесь ничего не задано,
    устава нет, и вс? открывать наощупь.
     Встав на ноги, я оборачиваюсь к их старшему, к пахану. На вторых нарах
    у самого окна все отнятые продукты лежат перед ним: крысы-малолетки ни крохи
    не положили себе в рот, у них дисциплина. Та передняя сторона головы,
    которая у двуногих обычно называется лицом, у этого пахана вылеплена
    природой с отвращением и нелюбовью, а может быть от хищной жизни стала такая
    -- с кривой отвислостью, низким лбом, первобытным шрамом и современными
    стальными коронками на передних зубах. Глазками равно того размера, чтобы
    видеть всегда знакомые предметы и не удивляться красотам мира, он смотрит на
    меня как кабан на оленя, зная, что с ног сшибить может меня всегда.
     Он ждет. И что же я? Прыгаю наверх, чтобы достать этой хари хоть раз
    кулаком и шлепнуться вниз в проход? Увы, нет.
     Подлец ли я? Мне до сих пор казалось, что нет. Но вот мне обидно
    ограбленному, униженному, опять брюхом ползти под нары. И я возмущенно
    говорю пахану, что, отняв продукты, он мог бы нам хоть дать место на нарах.
    (Ну, для горожанина, для офицера -- разве не естественная жалоба?)
     И что ж? Пахан согласен. Ведь я этим и отдаю сало; и признаю его высшую
    власть; обнаруживаю сходство воззрений с ним -- он бы тоже согнал слабейших.
    Он велит двум серым нейтралам уйти с нижних нар у окна, дать место нам. Они
    покорно уходят. Мы ложимся на лучшие места. Мы еще некоторое время
    переживаем свои потери (на мое галифе блатные не зарятся, это не их форма,
    но один из воров уже щупает шерстяные брюки на Валентине, ему нравятся). И
    лишь к вечеру доходит до нас укоряющий шопот соседей: как могли мы просить
    защиты у блатарей, а двух своих загнать вместо себя под нары? И только тут
    прокалывает меня сознание моей подлости, и заливает краска (и еще много лет
    буду краснеть, вспоминая). Серые арестанты на нижних нарах -- это же братья
    мои, 58-1-б, это пленники. Давно ли я клялся, что на себя принимаю их
    судьбу? И вот сталкиваю под нары? Правда, и они не заступились за нас против
    блатарей -- но почему им надо биться за наше сало, если мы сами не бь?мся?
    Достаточно жестоких боев еще в плену разуверили их в благородстве. Все же
    они мне зла не сделали, а я им сделал.
     Вот так ударяемся, ударяемся боками и хрюкалками, чтобы хоть с годами
    стать людьми... Чтобы стать людьми...
     ___
     Но даже новичку, которого пересылка лущит и облупливает, -- она нужна,
    нужна! Она дает ему постепенность перехода к лагерю. В один шаг такого
    перехода не могло бы выдержать сердце человека. В этом мороке не могло бы
    так сразу разобраться его сознание. Надо постепенно.
     Потом пересылка дает ему видимость связи с домом. Отсюда он пишет
    первое законное свое письмо: иногда -- что он не расстрелян, иногда -- о
    направлении этапа, всегда это первые необычные слова домой от человека,
    перепаханного следствием. Там, дома, его еще помнят прежним, но он никогда
    уже не станет им -- и вдруг это молнией прорвется в какой-то корявой
    строчке. Корявой, потому что, хоть письма с пересылок и разрешены, и висит
    во дворе почтовый ящик, но ни бумаги, ни карандашей достать нельзя, тем
    более нечем их чинить. Впрочем, находится разглаженная махорочная об?ртка,
    или об?ртка от сахарной пачки, и у кого-то в камере вс? же есть карандаш --
    и вот такими неразборными каракулями пишутся строки, от которых потом
    пролягут лад или разлад семей.
     Безумные женщины иногда по такому письму опрометчиво едут еще
    застигнуть мужа на пересылке -- хотя свиданья им никогда не дадут, и только
    можно успеть обременить его вещами. Одна такая женщина дала, по-моему, сюжет
    для памятника всем женам -- и указала даже место.
     Это было на Куйбышевской пересылке, в 1950 году. Пересылка
    располагалась в низине (из которой, однако, видны Жигулевские ворота Волги),
    а сразу над ней, обмыкая е? с востока, шел высокий долгий травяной холм. Он
    был за зоной и выше зоны, а как к нему подходить извне -- нам не было видно
    снизу. На н?м редко кто и появлялся, иногда козы паслись, бегали дети. И вот
    как-то летним и пасмурным днем на круче появилась городская женщина.
    Приставив руку козырьком и чуть поводя, она стала рассматривать нашу зону
    сверху. На разных дворах у нас гуляло в это время три многолюдных камеры --
    и среди этих густых трех сотен обезличенных муравьев она хотела в пропасти
    увидеть своего! Надеялась ли она, что подскажет сердце? Ей, наверно, не дали
    свидания -- и она взобралась на эту кучу. Е? со дворов все заметили и все на
    не? смотрели. У нас, в котловине, не было ветра, а там наверху был изрядный.
    Он откидывал, трепал е? длинное платье, жакет и волосы, выявляя всю ту
    любовь и тревогу, которые были в ней.
     Я думаю, что статуя такой женщины, именно там, на холме над пересылкой,
    и лицом к Жигулевским воротам, как она и стояла, могла бы хоть немного
    что-то объяснить нашим внукам.8
     Долго е? почему-то не прогоняли -- наверно, лень была охране
    подниматься. Потом полез туда солдат, стал кричать, руками махать -- и
    согнал.
     Еще пересылка дает арестанту -- обзор, широту зрения. Как говорится,
    хоть есть нечего, да жить весело. В здешнем неугомонном движении, в смене
    десятков и сотен лиц, в откровенности рассказов и разговоров (в лагере так
    не говорят, там повсюду боятся наступить на щупальце опера) -- ты
    просвежаешься, просквожаешься, яснеешь, и лучше начинаешь понимать, что
    происходит с тобой, с народом, даже с миром. Один какой-нибудь чудак в
    камере такое тебе откроет, чего б никогда не проч?л.
     Вдруг запускают в камеру диво какое-то: высокого молодого военного с
    римским профилем, с неостриженными вьющимися светло желтыми волосами, в
    английском мундире -- как будто прямо с Нормандского побережья, офицер армии
    вторжения. Он так гордо входит, словно ожидает, что все перед ним встанут. А
    оказывается, он просто не ждал, что сейчас войдет к друзьям: он сидит уже
    два года, но еще не побывал ни в одной камере и сюда-то, до самой пересылки,
    таинственно вез?н в отдельном купе столыпина -- а вот негаданно, оплошно или
    с умыслом, выпущен в нашу общую конюшню. Он обходит камеру, видит в немецком
    мундире офицера вермахта, зацепляется с ним по-немецки, и вот уже они
    яростно спорят, готовые, кажется, применить оружие, если бы было. После
    войны прошло пять лет, да и твержено нам, что на западе война велась только
    для вида, и нам странно смотреть на их взаимную ярость: сколько этот немец
    средь нас лежал, мы русаки, с ним не сталкивались, смеялись больше.
     Никто бы и не поверил рассказу Эрика Арвида Андерсена, если б не его
    пощаженная стрижкой голова -- чудо на весь ГУЛаг; да если б не чуждая эта
    осанка; да не свободный разговор на английском, немецком и шведском. По его
    словам он был сын шведского даже не миллионера, а миллиардера (ну, допустим,
    добавлял), по матери же -- племянник английского генерала Робертсона,
    командующего английской оккупационной зоной Германии. Шведский подданный, он
    в войну служил добровольцем в английской армии, и высаживался-таки в
    Нормандии, после войны стал кадровым шведским военным. Однако, социальные
    запросы тоже не покидали его, жажда социализма была в н?м сильнее
    привязанности к капиталам отца. С глубоким сочувствием следил он за
    советским социализмом и даже наглядно убедился в его процветании, когда
    приезжал в Москву в составе шведской военной делегации, и здесь им
    устраивали банкеты, и возили на дачи, и там совсем не был им затруднен
    контакт с простыми советскими гражданами -- с хорошенькими артистками,
    которые ни на какую работу не торопились и охотно проводили с ними время,
    даже с глазу на глаз. И окончательно убежденный в торжестве нашего строя,
    Эрик по возвращении на Запад выступил в печати, защищая и прославляя
    советский социализм. И вот этим он перебрал и погубил себя. Как раз в те
    годы, 47-48-й, изо всех щелей натягивали передовых западных молодых людей,
    готовых публично отречься от Запада (и еще, казалось, набрать их десятка бы
    два, и Запад дрогнет и развалится). По газетной статье Эрик был сочтен
    подходящим в этом ряду. А служа в то время в Западном Берлине, жену же
    оставив в Швеции, Эрик по простительной мужской слабости посещал холостую
    немочку в Восточном Берлине. Тут-то ночью его и повязали (да не про то ли и
    пословица -- "пошел к куме, да засел в тюрьме"? Давно это наверно так, и не
    он первый). Его привезли в Москву, где Громыко, когда-то обедавший в доме
    отца его в Стокгольме и знакомый с сыном, теперь на правах ответного
    гостеприимства, предложил молодому человеку публично проклясть и весь
    капитализм и своего отца, и за это было сыну обещано у нас тотчас же --
    полное капиталистическое обеспечение до конца дней. Но хотя Эрик материально
    ничего не терял, он, к удивлению Громыки, возмутился и наговорил
    оскорбительных слов. Не поверив его твердости, его заперли на подмосковной
    даче, кормили как принца в сказке (иногда "ужасно репрессировали":


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ] [ 34 ] [ 35 ] [ 36 ] [ 37 ] [ 38 ]

/ Полные произведения / Солженицын А.И. / Архипелаг ГУЛАГ


Смотрите также по произведению "Архипелаг ГУЛАГ":


2003-2019 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis