Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Солженицын А.И. / Архипелаг ГУЛАГ

Архипелаг ГУЛАГ [14/38]

  Скачать полное произведение

    А вот еще одно право -- свобода подачи заявлений (взамен свободы
    печати, собраний и голосований, которые мы утеряли, уйдя с воли)! Два раза в
    месяц утренний дежурный спрашивает: "Кто будет писать заявления?" И
    безотказно записывает всех желающих. Среди дня тебя вызовут в отдельный бокс
    и там запрут. Ты можешь писать кому угодно -- Отцу Народов, в ЦК, в
    Верховный Совет, министру Берии, министру Абакумову, в Генеральную
    прокуратуру, в Главную военную, в Тюремное управление, в Следственный отдел,
    можешь жаловаться на арест, на следователя, на начальника тюрьмы! -- во всех
    случаях заявление твое не будет иметь никакого успеха, оно не будет никуда
    подшито, и самый старший, кто его прочтет -- твой следователь, однако ты
    этого не докажешь. Но еще раньше -- он НЕ ПРОЧТЕТ, потому что прочесть его
    не сможет вообще никто; на этом клочке 7 на 10 см., чуть больше, чем утром
    вручают для уборной, ты сумеешь пером расщепленным или загнутым в крючок, из
    чернильницы с лохмотьями или залитыми водой, только нацарапать "ЗАЯВ..." --
    и буквы уже поплыли, поплыли по гадкой бумаге, и "ление" уже не поместится в
    строчку, а с другой стороны листка тоже все проступило насквозь.
     И может быть еще и еще у вас есть права, но дежурный молчит. Да
    немного, пожалуй, вы потеряете, так о них и не узнав.
     Проверка миновала -- начинается день. Уже приходят там где-то
    следователи. Вертухай вызывает вас с большой таинственностью: он
    выговаривает первую букву только (и в таком виде: "кто на СЫ?" "кто на Фэ?
    ", а то еще и "кто на АМ?"), вы же должны проявить сообразительность и
    предложить себя в жертву. Такой порядок завед?н против надзирательских
    ошибок: выкликнет фамилию не в той камере, и так мы узнаем, кто еще сидит.
    Но и отъедин?нные ото всей тюрьмы, мы не лишены междукамерных весточек:
    из-за того, что стараются запихнуть побольше, -- тасуют, а каждый
    переходящий приносит в новую камеру весь нарощенный опыт старой. Так, сидя
    только на четвертом этаже, знаем мы и о подвальных камерах, и о боксах
    первого этажа, и о темноте второго, где собраны женщины, и о двухъярусном
    устройстве пятого, и о самом большом номере пятого этажа -- сто одиннадцать.
    Передо мной в нашей камере сидел детский писатель Бондарин, до того он
    посидел на женском этаже с каким-то польским корреспондентом, а польский
    корреспондент еще раньше сидел с фельдмаршалом Паулюсом -- и вот все
    подробности о Паулюсе мы тоже знаем.
     Проходит полоса допросных вызовов -- и для оставшихся в камере
    открывается долгий приятный день, украшенный возможностями и не слишком
    омраченный обязанностями. Из обязанностей нам может выпасть два раза в месяц
    прожигание кроватей паяльной лампой (спички на Лубянке запрещены
    категорически, чтобы прикурить папиросу, мы должны терпеливо "голосовать"
    пальцем при открывании волчка, прося огонька у надзирателя, -- паяльные же
    лампы нам доверяют спокойно). -- Еще может выпасть как будто и право, но
    сильно сбивается оно на обязанность: раз в неделю по одному вызывают в
    корридор и там туповатой машинкой стригут лицо. -- Еще может выпасть
    обязанность натирать паркет в камере (З-в всегда избегает этой работы, она
    унижает его, как всякая). Мы выдыхаемся быстро из-за того, что голодны, а то
    ведь пожалуй эту обязанность можно отнести и к правам -- такая это веселая
    здоровая работа: босой ногой щетку вперед -- а корпус назад, и наоборот,
    вперед-назад, вперед-назад, и не тужи ни о ч?м! Зеркальный паркет!
    Потемкинская тюрьма!
     К тому ж мы не теснимся уже в нашей прежней 67-й. В середине марта к
    нам добавили шестого, а ведь здесь не знают ни сплошных нар, ни обычая спать
    на полу -- и вот нас перевели полным составом в красавицу 53-ю. (Очень
    советую: кто не был -- побывать!) Это -- не камера! Это -- дворцовый покой,
    отведенный под спальню знатным путешественникам! Страховое общество
    "Россия"18 в этом крыле без оглядки на стоимость постройки вознесло высоту
    этажа в пять метров. (Ах, какие четырехэтажные нары отгрохал бы здесь
    начальник фронтовой контрразведки, и сто человек разместил бы с гарантией!)
    А окно! -- такое окно, что с подоконника надзиратель еле дотягивается до
    форточки, одна окончина такого окна достойна быть целым окном жилой комнаты.
    И только склепанные стальные листы намордника, закрывающие четыре пятых
    этого окна, напоминают нам, что мы не во дворце.
     Вс? же в ясные дни и поверх этого намордника, из колодца лубянского
    двора, от какого-то стекла шестого или седьмого этажа, к нам отражается
    теперь вторичный блеклый солнечный зайчик. Для нас это подлинный зайчик --
    живое существо! Мы ласково следим за его переползанием по стене, каждый шаг
    его исполнен смысла, предвещает время прогулки, отсчитывает несколько
    получасов до обеда, а перед обедом исчезает от нас.
     Итак, наши возможности: сходить на прогулку! читать книги! рассказывать
    друг другу о прошлом! слушать и учиться! спорить и воспитываться! И в
    награду еще будет обед из двух блюд! Невероятно!
     Прогулка плоха первым трем этажам Лубянки: их выпускают на нижний сырой
    дворик -- дно узкого колодца между тюремными зданиями. Зато арестантов
    четвертого и пятого этажей выводят на орлиную площадку -- на крышу пятого.
    Бетонный пол, бетонные трехростовые стены, рядом с нами надзиратель
    безоружный, и еще на вышке часовой с автоматом, -- но воздух настоящий и
    настоящее небо! "Руки назад! идти по два! не разговаривать! не
    останавливаться!" -- но забывают запретить запрокидывать голову! И ты,
    конечно, запрокидываешь. Здесь ты видишь не отраженным, не вторичным -- само
    Солнце! само вечно живое Солнце! или его золотистую россыпь через весенние
    облака.
     Весна и всем обещает счастье, а арестанту десятерицей! О, апрельское
    небо! Это ничего, что я в тюрьме. Меня, видимо, не расстреляют. Зато я стану
    тут умней. Я многое пойму здесь, небо! Я еще исправлю свои ошибки -- не
    перед ними -- перед тобою, Небо! Я здесь их понял -- и я исправлю!
     Как из ямы, с далекого низа, с площади Дзержинского, к нам восходит
    непрерывное хриплое земное пение автомобильных гудков. Тем, кто мчится под
    эти гудки, они кажутся рогом торжества, -- а отсюда так ясно их ничтожество.
     Прогулка всего двадцать минут, но сколько ж забот вокруг не?, сколько
    надо успеть!
     Во-первых, очень интересно, пока ведут туда и назад, понять
    расположение всей тюрьмы и где эти висячие дворики, чтобы когда-нибудь на
    воле идти по площади и знать. По пути мы много раз поворачиваем, я изобретаю
    такую систему: от самой камеры каждый поворот вправо считать плюс один,
    каждый влево -- минус один. И как бы быстро нас ни крутили, -- не спешить
    это представить, а только успевать подсчитывать итог. И если еще по дороге в
    каком-нибудь лестничном окошке ты увидишь спины лубянских наяд, прилегших к
    колончатой башенке над самой площадью, и при этом счет запомнишь, то в
    камере ты потом вс? сориентируешь и будешь знать, куда выходит ваше окно.
     Потом на прогулке надо просто дышать -- как можно сосредоточенней.
     Но и там же, в одиночестве, под светлым небом, надо вообразить свою
    будущую светлую безгрешную и безошибочную жизнь.
     Но и там же удобней всего поговорить на самые острые темы. Хоть
    разговаривать на прогулке запрещено, это неважно, надо уметь, -- зато именно
    здесь вас наверняка не слышит ни наседка, ни микрофон.
     На прогулку мы с Сузи стараемся попадать в одну пару -- мы говорим с
    ним и в камере, но договаривать главное любим здесь. Не в один день мы
    сходимся, мы сходимся медленно, но уже и много он успел мне рассказать. С
    ним я учусь новому для меня свойству: терпеливо и последовательно
    воспринимать то, что никогда не стояло в моем плане и, как будто, никакого
    отношения не имеет к ясно прочерченной линии моей жизни. С детства я
    откуда-то знаю, что моя цель -- это история русской революции, а остальное
    меня совершенно не касается. Для понимания же революции мне давно ничего не
    нужно, кроме марксизма; вс? прочее, что липло, я отрубал и отворачивался. А
    вот свела судьба с Сузи, у него совсем была другая область дыхания, теперь
    он увлеченно рассказывает мне вс? о своем, а свое у него это -- Эстония и
    демократия. И хотя никогда прежде не приходило мне в голову поинтересоваться
    Эстонией, уж тем более -- буржуазной демократией, но я слушаю и слушаю его
    влюбленные рассказы о двадцати свободных годах этого некрикливого
    трудолюбивого маленького народа из крупных мужчин с их медленным
    основательным обычаем; выслушиваю принципы эстонской конституции,
    извлеченные из лучшего европейского опыта, и как работал на них однопалатный
    парламент из ста человек; и неизвестно зачем, но вс? это начинает мне
    нравиться, вс? это и в моем опыте начинает откладываться.19 Я охотно вникаю
    в их роковую историю, между двумя молотами, тевтонским и славянским,
    издревле брошенная маленькая эстонская наковаленка. Опускали на не? в черед
    удары с востока и с запада -- и не было видно этому чередованию конца, и еще
    до сих пор нет. Вот известная (совсем неизвестная...) история, как мы хотели
    взять их наскоком в 18-м году, да они не дались. Как потом Юденич презирал в
    них чухну, а мы их честили белобандитами, эстонские же гимназисты
    записывались добровольцами. И ударили по ней еще и в сороковом году, и в
    сорок первом, и в сорок четвертом, и одних сыновей брала русская армия,
    других немецкая, а третьи бежали в лес. И пожилые таллинские интеллигенты
    толковали, что вот вырваться бы им из заклятого колеса, отделиться
    как-нибудь и жить самим по себе (ну, и предположительно будет у них
    премьер-министром, скажем, Тииф, а министром народного просвещения, скажем,
    Сузи). Но ни Черчиллю, ни Рузвельту до них дела не было, зато было дело до
    них у "дяди Джо" (Иосифа). И как только вошли наши войска, всех этих
    мечтателей в первые же ночи забрали с их таллинских квартир. Теперь их
    человек пятнадцать сидело на московской Лубянке в разных камерах по одному,
    и обвинялись они по 58-2 в преступном желании самоопределиться.
     Возврат с прогулки в камеру это каждый раз -- маленький арест. Даже в
    нашей торжественной камере после прогулки воздух кажется спертым. Еще после
    прогулки хорошо бы закусить, но не думать, не думать об этом! Плохо, если
    кто-нибудь из получающих передачу нетактично раскладывает свою еду не во
    время, начинает есть. Ничего, оттачиваем самообладание! Плохо, если тебя
    подводит автор книги, начинает подробно смаковать еду -- прочь такую книгу!
    Гоголя -- прочь! Чехова -- тоже прочь! -- слишком много еды!" Есть ему не
    хотелось, но он вс?-таки съел (сукин сын!) порцию телят и выпил пива".
    Читать духовное! Достоевскогод-- вот кого читать арестантам! Но позвольте,
    это у него: "дети голодали, уже несколько дней они ничего не видели, кроме
    хлеба и колбасы"?
     А библиотека Лубянки -- е? украшение. Правда, отвратительна
    библиотекарша -- белокурая девица несколько лошадиного сложения, сделавшая
    все, чтобы быть некрасивой: лицо е? набелено, что кажется неподвижной маской
    куклы, губы фиолетовые, а выдерганные брови -- черные. (Вообще-то, дело е?,
    но нам бы приятнее было, если бы являлась фифочка, -- а может начальник
    Лубянки это вс? и учел?) Но вот диво, раз в десять дней придя забрать книги,
    она выслушивает наши заказы! -- выслушивает с той же бесчеловечной лубянской
    механичностью, нельзя понять -- слышала она эти имена? эти названия? да даже
    сами наши слова слышит ли? Уходит. Мы переживаем несколько
    тревожно-радостных часов. За эти часы перелистываются и проверяются все
    сданные нами книги: ищется, не оставили ли мы проколов или точек под буквами
    (есть такой способ тюремной переписки), или отметок ногтем на понравившихся
    местах. Мы волнуемся, хотя ни в ч?м таком не виновны: придут и скажут:
    обнаружены точки, и как всегда они правы, и как всегда доказательств не
    требуется, и мы лишены на три месяца книг, если еще всю камеру не переведут
    на карцерное положение. Эти лучшие светлые тюремные месяцы, пока мы еще не
    окунаемся в лагерную яму -- уж очень досадно будет без книг! Ну, да мы не
    только же боимся, мы еще трепещем, как в юности, послав любовную записку и
    ожидая ответа: придет или не придет? и какой будет?
     Наконец, книги приходят и определяют следующие десять дней: будем ли
    больше налегать на чтение или дрянь принесли и будем больше разговаривать.
    Книг приносят столько, сколько в камере -- расчет хлебореза, а не
    библиотекаря: на одного -- одну, на шестерых -- шесть. Многолюдные камеры
    выигрывают.
     Иногда девица на чудо выполняет наши заказы! Но и когда пренебрегает
    ими, вс? равно получается интересно. Потому что сама библиотека Большой
    Лубянки -- уникум. Вероятно, свозили е? из конфискованных частных библиотек;
    книголюбы, собиравшие их, уже отдали душу Богу. Но главное: десятилетиями
    повально цензуруя и оскопляя все библиотеки страны, госбезопасность забывала
    покопаться у себя за пазухой -- и здесь, в самом логове, можно было читать
    Замятина, Пильняка, Пантелеймона Романова и любой том из полного
    Мережковского. (А иные шутили: нас считают погибшими, потому и дают читать
    запрещенное. Я-то думаю, лубянские библиотекари понятия не имели, что они
    нам дают -- лень и невежество.)
     В эти предобеденные часы остро читается. Но одна фраза может тебя
    подбросить и погнать, и погнать от окна к двери, от двери к окну. И хочется
    показать кому-нибудь, что' ты прочел и что' отсюда следует, и вот уже
    затевается спор. Спорится тоже остро в это время!
     Мы часто схватываемся с Юрием Е.
     ___
     В то мартовское утро, когда нас пятерых перевели в дворцовую 53-ю
    камеру -- к нам впустили шестого.
     Он вошел -- тенью, кажется -- не стуча ботинками по полу. Он вошел и,
    не уверенный, что устоит, спиной привалился к дверному косяку. В камере уже
    не горела лампочка, и утренний свет был мутен, однако новичок не смотрел в
    полные глаза, он щурился. И молчал.
     Сукно его военного френча и брюк не позволяло отнести его ни к
    советской, ни к немецкой, ни к польской или английской армии. Склад лица был
    вытянутый, мало русский. Ну, да и худ же как! И при худобе очень высок.
     Мы спросили его по-русски -- он молчал. Сузи спросил по-немецки -- он
    молчал. Фастенко спросил по-французски, по-английски -- он молчал. Лишь
    постепенно на его изможденном желтом полумертвом лице появилась улыбка --
    единственную такую я видел за всю мою жизнь!
     -- "Лю-уди"... -- слабо выговорил он, как бы возвращаясь из обморока
    или как бы ночью минувшей прождав расстрела. И протянул слабую истончавшую
    руку. Она держала узелочек в тряпице. Наш наседка уже понял, что' это,
    бросился, схватил узелок, развязал на столе -- граммов двести там было
    легкого табаку, и уже сворачивал себе четырехкратную папиросу.
     Так после трех недель подвального бокса у нас появился Юрий Николаевич
    Е.
     Со времен столкновения на КВЖД в 1929-м году распевали по стране
    песенку:
     "Стальною грудью врагов сметая,
     Стоит на страже двадцать седьмая!"
     Начальником артиллерии этой 27-й стрелковой дивизии, сформированной еще
    в гражданскую войну, был царский офицер Николай Е. (я вспомнил эту фамилию,
    я видел е? среди авторов нашего артиллерийского учебника). В вагоне-теплушке
    с неразлучной женой пересекал он Волгу и Урал то на восток, то на запад. В
    этой теплушке провел свои первые годы и сын Юрий, рожденный в 1917 году,
    ровесник революции.
     С той далекой поры отец его осел в Ленинграде, в Академии, жил
    благостно и знатно, и сын кончил училище комсостава. В финскую войну, когда
    Юрий рвался воевать за Родину, друзья отца поднаправили сына на адъютанта в
    штаб армии. Юрию не пришлось ползать на финские ДОТы, ни попадать в
    окружение в разведке, ни замерзать в снегу под пулями снайперов -- но орден
    Красного Знамени, не какой-нибудь! -- аккуратно прил?г к его гимнаст?рке.
    Так он окончил финскую войну с сознанием е? справедливости и своей пользы в
    ней.
     Но в следующей войне ему не пришлось так гладко. Батарея, которой он
    командовал, узнала себя окруженной под Лугой. Разбредшихся, их ловили, гнали
    в плен. Юрий попал в концентрационный офицерский лагерь под Вильнюсом.
     В каждой жизни есть какое-то событие, решающее всего человека -- и
    судьбу его, и убеждения, и страсти. Два года в этом лагере перетряхнули
    Юрия. То, что' был этот лагерь, нельзя было ни оплести словечками, ни
    оползти на силлогизмах -- в этом лагере надо было умереть, а кто не умер --
    сделать вывод.
     Выжить могли орднеры -- внутренние лагерные полицаи, из своих.
    Разумеется Юрий не стал орднером. Еще выживали повара. Еще мог выжить
    переводчик -- таких искали. Великолепно владея разговорным немецким, Юрий
    это скрыл. Он понимал, что переводчику придется предавать своих. Еще можно
    было оттянуть смерть копкой могил, но там были крепче его и проворней. Юрий
    заявил, что он -- художник. Действительно, в его разнообразном домашнем
    воспитании были уроки живописи, Юра недурно писал маслом, и только желание
    следовать отцу, которым он гордился, помешало ему поступить в художественное
    училище.
     Вместе с другим художником-стариком (жалею, что не помню его фамилии)
    им отвели отдельную кабину в бараке, и там Юрий писал комендантским немцам
    бесплатные картинишки -- пир Нерона, хоровод эльфов, и за это ему приносили
    поесть. Та бурда, за которой военнопленные офицеры с шести утра занимали с
    котелками очередь, и орднеры били их палками, а повара черпаками, -- та
    бурда не могла поддержать человеческую жизнь. Вечерами из окна их кабины
    Юрий видел теперь ту единственную картину, для которой дано ему было
    искусство кисти: вечерний туманец над приболотным лугом, луг обнесен колючей
    проволокой, и множество горит на н?м костров, а вокруг костров -- когда-то
    русские офицеры, а сейчас звероподобные существа, грызущие кости павших
    лошадей, выпекающие лепешки из картофельной кожуры, курящие навоз и все
    шевелящиеся от вшей. Еще не все эти двуногие издохли. Еще не все они утеряли
    членораздельную речь, и видно в багряных отсветах костра, как позднее
    понимание прорезает лица их, опускающиеся к неадертальцам.
     Полынь во рту! Жизнь, которую Юрий сохраняет, уже не мила ему сама по
    себе. Он не из тех, кто легко соглашается забыть. Нет, ему достается выжить
    -- он должен сделать выводы.
     Им уже известно, что дело -- не в немцах, или не в одних немцах, что из
    пленных многих национальностей только советские так живут, так умирают, --
    никто хуже советских. Даже поляки, даже югославы содержатся гораздо сносней,
    а уж англичане, а норвежцы -- они завалены посылками международного Красного
    Креста, посылками из дому, они просто не ходят получать немецкого пайка.
    Там, где лагеря рядом, союзники из доброты бросают нашим через проволоку
    подачки, и наши бросаются как свора собак на кость.
     Русские вытягивают всю войну -- и русским такой жребий. Почему так?
     Оттуда, отсюда постепенно приходят объяснения: СССР не признает русской
    подписи под гаагской конвенцией о пленных, значит не берет никаких
    обязательств по обращению с пленными и не претендует на защиту своих,
    попавших в плен.20 СССР не признает международного Красного Креста. СССР не
    признает своих вчерашних солдат: нет ему расчета поддерживать их в плену.
     И холодеет сердце восторженного ровесника Октября. Там, в кабинке
    барака, они сшибаются и спорят с художником-стариком (до Юрия трудно
    доходит, Юрий сопротивляется, а старик вскрывает за слоем слой). Что это? --
    Сталин? Но не много ли списывать вс? на Сталина, на его коротенькие ручки?
    Тот, кто делает вывод до половины -- не делает его вовсе. А -- остальные?
    Там, около Сталина и ниже, и повсюду по Родине -- в общем те, которым Родина
    разрешила говорить от себя?
     И как правильно быть, если мать продала нас цыганам, нет, хуже --
    бросила собакам? -- Разве она остается нам матерью? Если жена пошла по
    притонам -- разве мы связаны с ней верностью? Родина, изменившая своим
    солдатам -- разве это Родина? ... Как обернулось вс? для Юрия! Он восхищался
    отцом -- и вот проклял его! Он впервые задумался, что ведь отец его по сути
    изменил присяге той армии, в которой вырос, -- изменил, чтоб устанавливать
    вот этот порядок, теперь предавший своих солдат. И почему же с этим
    предательским порядком связан присягою Юрий?
     Когда весной 1943 года в лагерь приехали вербовщики от первых
    белорусских "легионов" -- кто-то шел, чтобы спастись от голода, Е. пошел с
    твердостью, с ясностью. Но в легионе он не задержался: кожу сняли -- так не
    по шерсти тужить. Юрий перестал теперь скрывать хорошее знание немецкого, и
    вскоре некий ШЕФ, немец из-под Касселя, получивший назначение создать
    шпионскую школу с ускоренным военным выпуском, взял Юрия к себе правой
    рукой. Так началось сползание, которого Юрий не предвидел, началась подмена.
    Юрий пылал освобождать родину, его засовывали готовить шпионов -- у немцев
    планы свои. А где была грань?.. С какого момента нельзя было переступать?
    Юрий стал лейтенантом немецкой армии. В немецкой форме он ездил теперь по
    Германии, бывал в Берлине, посещал русских эмигрантов, читал недоступных
    прежде Бунина, Набокова, Алданова, Амфитеатрова... Юрий ждал, что у всех у
    них, что у Бунина -- каждая страница истекает живыми ранами России. Но что'
    с ними? На что растратили они неоценимую свободу? Опять о женском теле, о
    взрыве страсти, о закатах, о красоте дворянских головок, об анекдотах
    запыленных лет. Они писали так, будто никакой революции в России не бывало
    или слишком уж недоступно им е? объяснить. Они оставляли русским юношам
    искать азимут жизни. Так метался Юрий, спешил видеть, спешил знать, а между
    тем по исконной русской манере вс? чаще и все глубже окунал свое смятение в
    водку.
     Что такое была их шпионская школа? Совсем не настоящая, конечно. За
    шесть месяцев их могли научить только владеть парашютом, взрывным делом да
    рацией. В них и не очень-то верили. Их забрасывали для инфляции доверия. А
    для умирающих, безнадежно брошенных русских военнопленных эти школки, по
    мнению Юрия, были хороший выход: ребята здесь отъедались, одевались в
    теплое, новое, да еще все карманы набивали им советскими деньгами. Ученики
    (как и учителя) делали вид, что так вс? и будет, что в советском тылу они
    будут шпионить, подрывать назначенные объекты, связываться радио-кодом,
    возвращаться назад. А они через эту школу просто улетали от смерти и плена,
    они хотели остаться жить, но не ценой того, чтобы стрелять в своих на
    фронте.21 Их перепускали через фронт, а дальше их свободный выбор зависел от
    их нрава и сознания. Тринитротолуол и рацию они все бросали сразу. Разница
    была только: сдаваться ли властям тут же (как мой курносый "шпи?н" в
    армейской контрразведке) или сперва покутить, погулять на даровые деньги. И
    только никто никогда не возвращался через фронт назад, опять к немцам.
     Вдруг под новый 1945 год один бойкий парень вернулся и доложил, что
    задание выполнил (пойди его проверь!) Это было необычайно. Шеф не
    сомневался, что он прислан от смерша и решил его расстрелять (судьба
    добросовестного шпиона!) Но Юрий настоял, что, напротив, надо наградить его
    и поднять перед курсантами. А вернувшийся шпионяга предложил Юрию распить
    литр и, багровый, наклонясь через стол, открыл: "Юрий Николаевич! Советское
    командование обещает вам прощение, если вы сейчас перейдете сами к нам".
     Юрий задрожал. Уже ожесточившееся, уже ото всего отрешившееся сердце
    розняло теплом. Родина?.. Заклятая, несправедливая и такая же все дорогая!
    Прощение?.. И можно вернуться к семье? И пройтись по Каменноостровскому? Ну
    что, в самом деле, мы же русские! Простите нас, мы вернемся, и какие еще
    будем хорошие!.. Эти полтора года, с тех пор, как он вышел из лагеря не
    принесли Юрию счастья. Он не раскаивался, но не видел и будущего. Встречаясь
    за водкой с другими такими же бесприкаянными русскими, они ясно чувствовали:
    опоры -- нет, все равно жизнь не настоящая. Немцы крутят ими по-своему.
    Теперь, когда война уже явно проигрывалась немцами, у Юрия как раз появился
    выход: шеф любил его и открыл, что в Испании у него есть запасное имение,
    куда они при прогаре империи и умотаются вместе. Но вот сидел пьяный
    соотечественник через стол и, сам рискуя жизнью, заманивал: "Юрий
    Николаевич! Советское командование ценит ваш опыт и знания, их хотят у вас
    перенять -- организацию немецкой разведки..."
     Две недели разбирали Е. колебания. Но во время зависленского советского
    наступления, когда он школу свою отводил вглуубь, он приказал свернуть на
    тихий польский фольварк, там выстроил школу и объявил: "Я перехожу на
    советскую сторону! Каждому -- свободный выбор!" И эти горе-шпионы с молоком
    на губах, еще час назад делавшие вид, что преданы германскому райху, теперь
    восторженно закричали: "Ура-а! И мы-ы!" (Они кричали "ура" своим будущим
    каторжным работам...)
     Тогда их шпионская школа в полном составе дотаилась до подхода
    советских танков, а потом и СМЕРШа. Больше Юрий не видел своих ребят. Его
    отделили, десять дней заставили описывать всю историю школы, программы,
    диверсионные задания, и он действительно думал, что "его опыт и знания..."
    Даже уже обсуждался вопрос о поездке домой, к родным.
     И понял он только на Лубянке, что даже в Саламанке был бы ближе к своей
    Неве... Можно было ждать ему расстрела или никак не меньше двадцати.
     Так неисправимо подда?тся человек дымку с родной стороны... Как зуб не
    перестает отзываться, пока не убьют его нерв, так и мы, наверно, не
    перестанем отзываться на родину, пока не глотнем мышьяка. Лотофаги из
    "Одиссеи" знали для этого какой-то лотос...
     Всего недели три пробыл Юрий в нашей камере. Все эти три недели мы с
    ним спорили. Я говорил, что революция наша была великолепна и справедлива,
    ужасно лишь е? искажение в 1929-м. Он с сожалением смотрел на меня и пожимал
    нервные губы: прежде чем браться за революцию, надо было вывести в стране
    клопов. (Где-то тут они странно смыкались с Фастенко, придя из таких разных
    концов.) Я говорил, что долгое время только люди высоких намерений и вполне
    самоотверженные вели всякое большое дело в нашей стране. Он говорил --
    одного поля со Сталиным, с самого начала. (В том, что Сталин -- бандит, мы с
    ним не расходились.) Я превозносил Горького: какой умник! какая верная точка
    зрения! какой великий художник! Он парировал: ничтожная скучнейшая личность!
    придумал сам себя и придумал себе героев, и книги все выдуманные насквозь.
    Лев Толстой -- вот царь нашей литературы!
     Из-за этих ежедневных споров, запльчивых по нашей молодости, мы с ним
    не сумели сойтись ближе и разглядеть друг в друге больше, чем отрицали.
     Его взяли из камеры, и с тех пор, сколько я ни расспрашивал, никто не
    сидел с ним в Бутырках, никто не встречался на пересылках. Даже рядовые
    власовцы все ушли куда-то бесследно, вернее что в землю, а иные и сейчас не
    имеют документов выехать из северной глуши. Судьба же Юрия Е. и среди них
    была не рядовая.
     ___
     Наконец, приходил и лубянский обед. Задолго мы слышали радостное
    звяканье в коридоре, потом вносили по-ресторанному на подносе каждому две
    алюминиевых тарелки (не миски): с черпаком супа и с черпаком редчайшей
    безжирной кашицы.
     В первых волнениях подследственному ничего в глотку не идет, кто
    несколько суток и хлеба не трогает, не знает, куда его деть. Но постепенно
    возвращается аппетит, потом постоянно-голодное состояние, доходящее до
    жадности. Потом, если уда?тся себя умерить, желудок сжимается,
    приспособливается к скудному -- здешней жалкой пищи становится даже как раз.
    Для этого нужно самовоспитание, отвыкнуть коситься, кто ест лишнее,
    запретить чревоопасные тюремные разговоры о еде и как можно больше
    подниматься в высокие сферы. На Лубянке это облегчается двумя часами
    разрешенного послеобеденного лежания -- тоже диво курортное. Мы ложимся
    спиной к волчку, приставляем для вида раскрытые книги и дремлем. Спать-то,
    собственно, запрещено, и надзиратели видят долго не листаемую книгу, но в
    эти часы обычно не стучат. (Объяснение гуманности в том, что кому спать не
    положено, те в это время на дневном допросе. Для упрямцев, не подписывающих
    протоколы даже сильней контраст: приходят, а тут конец мертвого часа.)
     А сон -- лучшее средство против голода и против кручины: и организм не
    горит, и мозг не перебирает заново и заново сделанных тобою ошибок.
     Тут приносят и ужин -- еще по черпачку кашицы. Жизнь спешит разложить
    перед тобой все дары. Теперь пять-шесть часов до отбоя ты не возьмешь в рот
    ничего, но это уже не страшно, вечерами легко привыкнуть, чтобы не хотелось
    есть -- это давно известно и военной медицине, и в запасных полках вечером
    тоже не кормят.
     Тут подходит время вечерней оправки, которую ты скорее всего с
    содроганием ждал целый день. Каким облегченным становится сразу весь мир!
    Как в н?м сразу упростились все великие вопросы -- ты почувствовал?
     Невесомые лубянские вечера! (Впрочем, тогда только невесомые, если ты
    не ждешь ночного допроса.) Невесомое тело, ровно настолько удовлетворенное
    кашицей, чтобы душа не чувствовала его гнета. Какие легкие свободные мысли!
    Мы как будто вознесены на Синайские высоты, и тут из пламени является нам


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ] [ 34 ] [ 35 ] [ 36 ] [ 37 ] [ 38 ]

/ Полные произведения / Солженицын А.И. / Архипелаг ГУЛАГ


Смотрите также по произведению "Архипелаг ГУЛАГ":


Заказать сочинение      

Мы напишем отличное сочинение по Вашему заказу всего за 24 часа. Уникальное сочинение в единственном экземпляре.

100% гарантии от повторения!

2003-2018 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis