Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Каверин В. / Два капитана
Два капитана [41/44]
- Холосо, холосо.
- Хочешь ехать на фронт? - спросил я ненца.
- Хоцу, хоцу.
- Не боишься?
- Зацем бояться, зацем?
Это и была минута, когда я увидел штурмана, который бежал ко мне, - не шел, а именно, бежал по берегу от мыска, за которым стоял самолет.
- Перебазируемся!
- Куда?
- В Заполярье!
Он сказал "в Заполярье", и, хотя не было ничего невозможного в том, что нас перебрасывали в Заполярье, то есть именно в те места, где, по-моему, и нужно было разыскивать рейдер, я был поражен! Ведь это было мое Заполярье!
- Не может быть!
Штурман уже принял прежний хладнокровно-неторопливый, латышский вид.
- Прикажете проверить?
- Не нужно.
- Когда вылетаем?
- Через двадцать минут.
Глава седьмая
СНОВА В ЗАПОЛЯРЬЕ
Не дорога, а засаженная кедрами аллея вела к городу от аэродрома, и, глядя на эти шумные, богато раскинувшиеся кедры, я невольно подумал о том, что все-таки давно я не был в этом городе моей молодости и самых смелых за всю жизнь надежд.
Мне не сразу удалось найти улицу доктора Павлова по той причине, что в "мои" времена на этой улице стоял только один дом, принадлежавший самому доктору, а все остальные существовали лишь на плане, висевшем в окрисполкоме. Теперь среди высоких соседей затерялся маленький дом, в котором за чтением дневников штурмана Климова я некогда проводил свои вечера. Что это были за милые молодые вечера! Осторожно поскрипывали в соседней комнате половицы под легкими шагами Володи. Доктор вдруг крякал, крепко потирал руки и читал вслух понравившееся ему место из книги, а потом начинал кричать на ежа, который почему-то любил жевать его ночные туфли. Анна Степановна входила ко мне - большая, решительная, справедливая, которой можно было все сказать, все доверить, - и молча ставила передо мной тарелку с огромным куском пирога.
...Она и теперь не согнулась, не поддалась горю, только поседела, и две большие, глубокие складки повисли над опустившимся ртом. Что-то мужское показалось в ее фигуре и выражении лица, как это бывает у очень больших стареющих женщин.
- Как же вас называть теперь? - сказала она с недоумением, когда мы встретились в садике перед домом и вошли в столовую, кажется, совершенно прежнюю, с желтым чистым полом и деревенскими половиками. - Вы же мальчиком были тогда. Сколько лет прошло? Пятнадцать? Двадцать?
- Только девять, Анна Степановна. А называйте Саня. Для вас я всегда буду Саня.
С первого взгляда она поняла, что я знаю о Володе, но долго не говорила о нем из того душевного такта, который - я это почувствовал - не позволил ей так сразу, в первые минуты встречи, заставить меня разделить с нею горе. Я сам что-то начал, но она перебила и быстро сказала: "Потом!"
- Что же вы, к нам? Надолго ли? Как я рада, что живы-здоровы!
- Ненадолго, Анна Степановна. Сегодня же улетаем.
- Морской летчик, в орденах, - оказала она, как будто вместе со мной гордилась, что я морской летчик и в орденах. - Откуда же теперь? С какого фронта?
- Сейчас с Новой Земли, а прежде из Полярного. Да прямо от Ивана Иваныча!
- Полно!
- Честное слово.
Анна Степановна замолчала.
- Значит, видели его?
- Да какое там видел! Мы встречаемся очень часто. Разве он не писал вам об этом?
- Писал, - сказала Анна Степановна, и я понял, что она знает о Кате.
Но мне не нужно было останавливать ее, как она остановила меня, когда я заговорил о Володе. Кто же глубже и сильнее, чем она, мог почувствовать мою тоску и волнение, - все, о чем я ни с кем не мог говорить? Она не утешала меня, не сравнивала своего горя с моим - только обняла и поцеловала в голову, а я поцеловал ее руки.
- Ну, как же старик мой? Здоров?
- Совершенно здоров.
- Стар уж стал служить, - задумчиво сказала Анна Степановна. - Ему тут легко с местным народом, на воле. А это не шутка - в шестьдесят один год военная служба. Можно, я друзьям сообщу, что вы прилетели? Как у вас время?
Я сказал, что время до ночи, и, поставив передо мной хлеб, рыбу и кружку самодельного вина, которое очень вкусно делали в Заполярье, она накинула платок, извинилась и вышла.
Да, это было легкомысленно с моей стороны - позволить Анне Степановне сообщить друзьям, что я прилетел. Не прошло и получаса, как легковая машина остановилась у садика, и я с удивлением увидел в ней весь свой экипаж. Стрелок и радист чему-то громко смеялись, а штурман в знаменитых на весь Северный флот широких парадных штанах сидел рядом с шофером и равнодушно пускал в воздух большие шары дыма.
- Саня, за нами прислал товарищ Ледков, - сказал он, когда я вышел. - Садись и едем к нему немедля. Мы позавтракаем у него, а потом...
- Какой товарищ Ледков?
- Не знаю. Высокая дама в платке приехала на аэродром и сказала, что за нами послал товарищ Ледков. Она вышла у окрисполкома.
- Ледков? Постойте-ка... ах, помню! Ну, конечно, Ледков!
Это был тот самый член окрисполкома, за которым мы с Иваном Иванычем некогда летали в становище Ванокан, где Ледков лежал, тяжело раненный в ногу. На ненецком Севере он был известен не меньше, чем знаменитый Илья Вылка на Новой Земле. Кстати сказать, совсем недавно в Полярном доктор рассказывал о Ледкове, каким он стал энергичным, смелым работником и как сумел в первые же недели подчинить всю жизнь огромного округа, с разбросанным кочевым населением, задачам войны.
- Между прочим, - сказал доктор, - он интересовался, нашел ли ты капитана Татаринова. Помнишь, когда мы ждали тебя с экспедицией - ведь он даже ездил в какие-то стойбища, опрашивал ненцев. По его сведениям, в одном из родов должны были храниться предания о "Святой Марии".
Нетрудно представить себе, что Ледков (я смутно помнил его и удивился, когда еще далеко не старый человек с крепким, точно сложенным из булыжников лицом и острыми китайскими усами, встречая нас, вышел на крыльцо окрисполкома) радушно принял нас в Заполярье. После обеда, на котором я произнес длинную речь, посвященную доктору Ивану Иванычу и его боевой деятельности на Северном флоте, мы поехали на лесозавод, потом в новую поликлинику и т.д. Везде мы что-то ели и пили, и везде я рассказывал об Иване Иваныче, так что, в конце концов, мне самому стало казаться, что без участия Ивана Иваныча зашита наших северных морских путей могла бы, пожалуй, потерпеть неудачу.
С глубоким интересом осматривал я Заполярье. Когда я уехал, городу едва пошел шестой год, Теперь ему минуло пятнадцать, и с первого взгляда можно было заключить, что он не потерял времени даром, в особенности, если вспомнить, что три самых дорогих года были отданы на войну.
И здесь, за две с половиной тысячи километров от фронта, она чувствовалась, если вглядеться, во многом. Как прежде, в порту готовились к Карской, но уже не стояли у причалов огромные иностранные пароходы, не сновали по городу веселые, удивленные негры. Как прежде, на лесную биржу с верховьев Енисея, Ангары, Нижней Тунгуски прибывали плоты, и домики на плотах с дымящимися трубами, с развешанным на веревках бельем, как прежде, создавали на Протоке мирное впечатление плавучей деревни. Но опытный взгляд легко мог определить далеко не мирное назначение деревянного сырья, из которого состояла эта деревня.
Однако совсем другая черта поразила меня, когда уже под вечер мы поехали в Медвежий Лог, где когда-то стоял единственный чум моего приятеля эвенка Удагира, а теперь раскинулись два великолепных, просторных квартала двухэтажных домов: мне представилось, что в здешних местах уже как бы перекинут мост между "до войны" и "после войны". Отразившая нападение и победившая жизнь с прежним суровым упрямством утверждала себя в великой северной стройке.
Перед вылетом еще нужно было кое-что сделать, и я отправил штурмана и стрелков на аэродром, а сам остался с Ледковым в его кабинете в окрисполкоме.
Анна Степановна ушла. Но мы условились, что я непременно загляну к ней проститься перед отлетом.
- Ну, скажите откровенно, - сказал Ледков, - как там наш старик? Ведь мы без него, как без рук. И это совсем нетрудно устроить.
- Что именно?
- Вызвать и демобилизовать. Он из возраста вышел.
- Нет, не останется, - сказал я, вспоминая, как сердился Иван Иваныч, когда командир дивизиона не разрешил ему идти в рискованный поход на подводной лодке. - Может быть, в отпуск? А так, насовсем, не захочет. Особенно теперь.
Это "теперь" было сказано в смысле близкого окончания войны, но Ледков понял меня иначе: "Теперь, когда убит Володя".
- Да, жалко Володю, - сказал он. - Что это был за скромный, благородный мальчик! И прекрасные стихи писал. Вы знаете, доктор тайком посылал их Горькому, и потом у Володи была переписка с Горьким. Одну фразу из письма Горького Володе мы взяли как тему для школьного плаката...
И он показал мне этот плакат: "Едва ли где-нибудь на земле есть дети, которые живут в таких же суровых условиях, как вы, но будущей вашей работой вы сделаете всех детей земли такими же гордыми смельчаками". Над этой действительно великолепной фразой был нарисован Горький, немного похожий на ненца.
Мы сидели в креслах у широкого окна, из которого открывалась панорама новых улиц, бегущих от прибрежья к тайге. Лесозавод дымил, электротележки бегали между штабелями у биржи, а вдалеке, нетронутые, сизые, стояли леса и леса...
Это была минута молчания, когда мы не говорили ни слова, но там, за окном, шел властный немой разговор - разговор, который начался в ту минуту, когда советский человек впервые вступил на забытые берега Енисея.
Я искоса взглянул на Ледкова. Он встал и, прихрамывая, - он был на протезе, - подошел к окну. Волнение пробежало по его суровому солдатскому лицу с умными, между припухших монгольских век, глазами я понял, что и он оценил эту минуту.
- Вы много сделали, - сказал я ему.
- Нет, едва коснулись, это первый шаг, - отвечал он. - До войны нам казалось, что сделано много. А теперь я вижу, что из тысячи задач мы решили две или три.
Прощаясь, я спросил о его давней поездке в ненецкие стойбища, где якобы должны были храниться какие-то предания о людях со шхуны "Св. Мария". Правда ли, что он ездил туда и опрашивал ненцев?
- Как же, ездил. Это стойбище рода Яптунгай.
- И что же?
- Нашел.
Как будто мне было семнадцать лет - так вдруг крепко стукнуло сердце.
- То есть? - спросил я хладнокровно.
- Нашел и записал. Сейчас, пожалуй, не вспомню, где эта запись, - сказал он, окидывая взглядом вертящуюся этажерку с множеством папок и свернутых трубок бумаги. - В общем, примерно так: в прежнее время, когда еще "отец отца жил", в род Яптунгай пришел человек, который назвался матросом со зверобойной шхуны, погибшей во льдах Карского моря. Этот матрос рассказал, что десять человек спаслись и перезимовали на каком-то острове к северу от Таймыра. Потом пошли на землю, но дорогой "очень шибко помирать стали". А он "на одном месте помирать не захотел", вперед пошел. И вот добрался до стойбища Яптунгай.
- А имени его не сохранилось?
- Нет. Он скоро умер. У меня записано: "Пришел, говорил - жить буду. Окончив говорить - умер".
Карта Ненецкого округа с куском Карского моря висела в кабинете Ледкова, я нашел привычный маршрут - к Русским островам, к мысу Стерлегова, к устью Пясины...
- А в каком районе кочует род Яптунгай?
Ледков указал. Но еще прежде, чем он указал, я нашел глазами и точно отметил северную границу района.
- Это был матрос со "Святой Марии".
- Вы думаете?
- А вот сосчитаем. По его словам, со шхуны спаслось десять человек.
- Да, десять.
- Со штурманом Климовым ушло тринадцать. На шхуне осталось двенадцать. Из них двое - механик Тисс и матрос Скачков - погибли в первый год дрейфа. Остается десять. Но дело даже не в этом. Я и прежде мог с точностью до полуградуса указать путь, которым они прошли. Но мне было неясно, удалось ли им добраться до Пясины.
- А теперь?
- Теперь ясно.
И я указал точку - точку, где находились остатки экспедиции капитана Татаринова, если они еще находились где-нибудь на земле...
- Дорогая Анна Степановна, это страшное свинство, что я так засиделся с Ледковым, - сказал я, заехав к Анне Степановне ночью и найдя ее поджидающей меня за накрытым столом. - Но надо ехать. Только расцелую вас - и айда.
Мы обнялись.
- Когда вы вернетесь?
- Кто знает? Может быть, завтра. А может быть, никогда.
- "Никогда" - это слово страшное, я его знаю, - сказала она, вздохнув, и перекрестила меня. - И вы не говорите его. Вернетесь и будете счастливы, и мы, старики, еще погреемся подле вашего счастья.
...Поздней ночью - о том, что была поздняя ночь, можно было догадаться, лишь взглянув на часы, - мы стартовали из Заполярья. Красноватое солнце высоко стояло на небе. Как дым огромного локомотива, бежали, быстро нарастая, пушистые облака.
Думал ли я, что наступает день, которого я ждал всю мою жизнь? Нет! Экипаж без меня проверял моторы, и я беспокоился, основательно ли была сделана эта проверка.
Глава восьмая
ПОБЕДА
Мы вылетели в два часа ночи, а в половине пятого утра утопили рейтер. Правда, мы не видели, как он затонул. Но после нашей торпеды он начал "парить", как говорят моряки, то есть потерял ход и скрылся под облаками пара.
В общем, это произошло приблизительно так: он шел с таким видом, что между мною и штурманом произошел краткий спор (который лучше не приводить в этой книге) по вопросу о том, не принадлежит ли этот корабль к составу Северного флота. Убедившись, что это не так, мы ушли от него, как это любил делать мой штурман. Потом резко развернулись и взяли курс на цель.
Жаль, что я не могу нарисовать ту довольно сложную фигуру, которую мне пришлось проделать, чтобы сбросить торпеду по возможности точно. Это была восьмерка, почти полная, причем в перехвате я произвел две атаки - первая была неудачной. Потом мы стали уползать, именно уползать, потому что, как это вскоре выяснилось, и немцы не потеряли времени даром.
Еще во время первого захода стрелок закричал:
- Полна кабина дыму!
Три сильных удара послышались, когда я заходил второй раз, но некогда было думать об этом, потому что я уже лез на рейдер со стиснутыми зубами. Зато теперь у меня было достаточно времени, чтобы убедиться в том, что машина разбита. Горючее текло, масло текло, и если бы не штурман, своевременно пустивший в ход одну новую штуку, мы бы давно погорели. Правый мотор еще над целью перешел с маленького шага на большой, а потом на очень большой - можно сказать, на гигантский.
Конечно, у нас были лодочки и можно было приказать экипажу выпрыгнуть с парашютами. Но эти лодочки мы испытывали под Архангельском, на тихом, глухом озерке, и то, вылезая из воды, дрожали, как собаки. А здесь под нами было такое неуютное, покрытое мелкобитым льдом холодное море!
Не буду перечислять тех кратких докладов о состоянии машины, которые делал мой экипаж. Их было много - гораздо больше, чем мне бы хотелось. После одного из них, очень печального, штурман спросил:
- Будем держаться, Саня?
Еще бы нет! Мы вошли в облачко, и в двойном кольце радуги я увидел внизу отчетливую тень нашего самолета. К сожалению, он снижался. Без всякого повода с моей стороны он вдруг резко пошел на крыло, и если бы можно было увидеть смерть, мы, без сомнения, увидели бы ее на этой плоскости, отвесно направленной к морю.
...Сам не знаю как, но я вывел машину. Чтобы облегчить ее, я приказал стрелку сбросить пулеметные диски. Еще десять минут - и самые пулеметы, кувыркаясь, полетели в море.
- Держимся, Саня?
Конечно, держимся! Я спросил штурмана, как далеко до берега, и он ответил, что недалеко, минут двадцать шесть. Конечно, соврал, чтобы подбодрить меня, - до берега было не меньше чем тридцать.
Не впервые в жизни приходилось мне отсчитывать такие минуты. Случалось, что, преодолевая страх, я отсчитывал их с отчаянием, со злобой. Случалось, что они лежали на сердце, как тяжелые круглые камни, и я тоскливо ждал - когда же, наконец, скатятся в прошлое еще один мучительный камень-минута!
Теперь я не ждал. С бешенством, с азартом, от которого какое-то страшное веселье разливалось в душе, я торопил и подталкивал их.
- Дотянем, Саня?
- Конечно, дотянем!
И мы дотянули. В полукилометре от берега, на который некогда было даже взглянуть, мы плюхнулись в воду и не пошли ко дну, как это ни было странно, а попали на отмель. Ко всем неприятностям теперь присоединились ледяные волны, которые немедленно окатили нас с головы до ног. Но что значили эти волны, и то, что машину мотало с добрый час, пока мы добрались до берега, и тысяча новых трудов и забот в сравнении с короткой фразой в очередной сводке Информбюро: "Один наш самолет не вернулся на базу"?
Почему я решил, что это залив Миддендорфа и что, следовательно, мы сели далеко от жилых мест? Не знаю. Штурману было не до вычислений, и, пока мы шли над морем, его интересовал единственный курс - берег. Теперь ему было снова не до вычислений, потому что я приказал закрепить машину, и мы работали до тех пор, пока не повалились кто где на сухом берегу, между камней, припекаемых солнцем. Тихо лежали мы, глядя в небо - чистое, просторное, ни облачка, ни тучки - и думая каждый о своем. Но это свое у каждого определялось общим чувством: "Победа".
Мы лежали совершенно без сил, трудно было даже стряхнуть с лица налипший песок, и он сам засыхал под солнцем и отваливался кусками. Победа. Погасшая трубка лежала у штурмана на груди, он вдруг громко всхрапнул, и трубка скатилась. Победа. Ничего не надо, только смотреть в это полное голубизны, сияния, могущества небо и чувствовать под ладонями теплые гальки. Победа.
Все было победой, даже то, что страшно хотелось есть, а я не мог заставить себя подняться, чтобы достать из машины бутерброды, которые Анна Степановна сунула мне на дорогу...
Не стоит рассказывать о том, как мы осматривали машину. Очевидно, причиной дыма, о котором доложил стрелок, был снаряд, разорвавшийся в кабине. Если не считать сотни или две пробоин, самолет выглядел вполне прилично - хотя бы в сравнении с той грудой железа, на которой мне иногда приходилось садиться. Но у него был один недостаток - он больше не мог летать, и своими средствами невозможно было привести в порядок моторы.
За обедом - у нас был превосходный обед: на первое суп из сухого молока, шоколада и сливочного масла, а на второе тот же суп, но уже в сухом виде, - было решено.
а) закрепить машину там, где она стояла, глубоко врезавшись в песчаную "кошку", - все равно мы не могли поднять ее на высокий берег;
б) оставить при машине стрелка;
в) идти искать людей и помощь.
Я забыл упомянуть, что еще когда мы тянули над морем, кто-то, кажется радист, заметил на берегу не то дом, не то деревянную вышку. Она пропала, едва мы подрулили под берег, - скрылась за поворотом. Возможно, что это был навигационный знак - то есть прибрежное сооружение, которое очень редко посещается судами. Тогда нам от него было бы мало толку. А если нет?
Впрочем, можно было и никуда не ходить, а после обеда снова завалиться между камней, выбрав уютное подветренное местечко, и отдыхать, глядя на проходящие голубоватые льдины, с которых, звеня и сверкая, сбегала вода. Но радио, к сожалению, было разбито, и как его ни вертел упрямый радист, оно было немо, как камень.
Словом, все-таки нужно было идти. Куда? Очевидно, к этому навигационному знаку, который мог оказаться электромаяком, или туманной предостерегательной станцией, или еще чем-нибудь в этом роде.
- Но, прежде всего, - сказал я штурману, где мы?
Прошло не меньше четверти часа, прежде чем он ответил на этот вопрос! Правда, он называл не те координаты, которые назвал я, когда Ледков спросил, где же, по моему мнению, находятся остатки экспедиции капитана Татаринова.
Но координаты штурмана были так близки к этой точке - точке, в которую я ткнул пальцем на карте Ледкова, - что я невольно осмотрелся вокруг - не увижу ли сейчас в двух шагах, вот за тем камнем, самого капитана...
ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ
ПОСЛЕДНЯЯ СТРАНИЧКА
Глава первая
РАЗГАДКА
Пришлось бы написать еще одну книгу, чтобы подробно рассказать о том, как была найдена экспедиция капитана Татаринова. В сущности говоря, у меня было очень много данных - гораздо больше, чем, например, у известного Дюмон-Дюрвиля, который еще мальчиком с поразительной точностью указал, где он найдет экспедицию Лаперуза. Мне было даже легче, чем ему, потому что жизнь капитана Татаринова тесно переплелась с моей и выводы из этих данных, в конечном счете, касались и его и меня.
Вот путь, которым он должен был пройти, если считать бесспорным, что он вернулся к Северной Земле, которая была названа им "Землей Марии": от 79ё35' широты, между 86-м и 87-м меридианами, к Русским островам и к архипелагу Норденшельда. Потом - вероятно, после многих блужданий - от мыса Стерлегова к устью Пясины, где старый ненец встретил лодку на нартах. Потом к Енисею, потому что Енисей - это была единственная надежда встретить людей и помощь. Он шел мористой стороной прибрежных островов, по возможности - прямо...
Мы нашли экспедицию, то есть то, что от нее осталось, в районе, над которым десятки раз летали наши самолеты, везя почту и людей на Диксон, машины и товары на Нордвик, перебрасывая геологические партии для розысков угля, нефти, руды. Если бы капитан Татаринов теперь добрался до устья Енисея, он встретил бы десятки огромных морских судов. На островах, мимо которых он шел, он увидел бы теперь электрические маяки и радиомаяки, он услышал бы наутофоны, громко гудящие во время тумана и указывающие путь кораблям. Еще триста-четыреста километров вверх по Енисею, и он увидел бы Заполярную железную дорогу, соединяющую Дудинку с Норильском. Он увидел бы новые города, возникшие вокруг нефтяных промыслов, вокруг шахт и лесозаводов.
Выше я упомянул, что с первых дней на Севере я писал Кате. Груда не отправленных писем осталась на Н., я надеялся, что мы вместе прочтем их после войны. Эти письма стали чем-то вроде моего дневника, который я вел не для себя, а для Кати. Приведу из него лишь те места, в которых говорится о том, как была открыта стоянка.
1. "...Я был поражен, узнав, как близко подступила жизнь к этому месту, которое казалось мне таким бесконечно далеким. В двух шагах от огромной морской дороги лежит оно, и ты была совершенно права, когда говорила, что "отца не нашли лишь потому, что никогда не искали". Между маяком и радиостанцией проведена телефонная линия, и не временная, а постоянная, на столбах. Горнорудные разработки ведутся в десяти километрах к югу, так что если бы мы не открыли стоянку, через некоторое время шахтеры наткнулись бы на нее.
...Штурман первый поднял с земли кусок парусины. Ничего удивительного! Мало ли что можно найти на морском берегу! Но это была парусиновая лямка, в которую впрягаются, чтобы тащить нарты. Потом стрелок нашел алюминиевую крышку от кастрюли, измятую жестянку, в которой лежали клубки веревок, и тогда мы разбили ложбину от холмов до гряды на несколько квадратов и стали бродить - каждый по своему квадрату...
Я где-то читал, как по одной надписи, вырезанной на камне, ученые открыли жизнь целой страны, погибшей еще до нашей эры. Так постепенно стало оживать перед нами это место. Я первый увидел брезентовую лодку, то есть, вернее, понял, что этот сплющенный блин, боком торчащий из размытой земли, - лодка, да еще поставленная на сани. В ней лежали два ружья, какая-то шкура, секстант и полевой бинокль, все заржавленное, заплесневелое, заросшее мхом. У гряды, защищающей лагерь с моря, мы нашли разную одежду, между прочим расползшийся спальный мешок из оленьего меха. Очевидно, здесь была разбита палатка, потому что бревна плавника лежали под углом, образуя вместе со скалой закрытый четырехугольник. В этой "палатке" мы нашли корзинку из-под провизии с лоскутом парусины вместо замка, несколько шерстяных чулок и обрывки белого с голубым одеяла. Мы нашли еще топор и "удочку" - то есть бечевку, на конце которой был привязан самодельный крючок из булавки. Часть вещей валялась около "палатки" - спиртовая лампочка, ложка, деревянный ящичек, в котором лежало много всякой всячины и, между прочим, несколько толстых, тоже самодельных, парусных игл. На некоторых вещах еще можно было разобрать круглую печать "Зверобойная шхуна "Св. Мария" или надпись "Св. Мария". Но этот лагерь был совершенно пуст - ни живых, ни мертвых".
2. "...Это была самодельная походная кухня - жестяной кожух, в который было вставлено ведро с крышкой. Обычно под такое ведро подставляют железный поддонок, в котором горит медвежье или тюленье сало. Но не поддонок, а обыкновенный примус стоял в кожухе; я потряс его - и оказалось, в нем еще был керосин. Попробовал накачать - и керосин побежал тонкой струйкой. Рядом мы нашли консервную банку с надписью: "Борщ малороссийский. Фабрика Вихорева. Санкт-Петербург, 1912". При желании можно было вскрыть этот борщ и подогреть его на примусе, который пролежал в земле около тридцати лет".
3. "...Мы вернулись в лагерь после безуспешных поисков по направлению к Гальчихе. На этот раз мы подошли к нему с юго-востока, и холмы, которые казались нам однообразно волнистыми, теперь предстали в другом, неожиданном виде. Это был один большой скат, переходящий в каменистую тундру и пересеченный глубокими ложбинами, как будто вырытыми человеческой рукой. Мы шли по одной из этих ложбин, и никто сначала не обратил внимания на полу развалившийся штабель плавника между двумя огромными валунами. Бревен было немного, штук шесть, но среди них одно отпиленное. Отпиленное - это нас поразило! До сих пор мы считали, что лагерь был расположен между скалистой грядой и холмами. Но он мог быть перенесен, и очень скоро мы убедились в этом.
Трудно даже приблизительно перечислить все предметы, которые были найдены в этой ложбине. Мы нашли часы, охотничий нож, несколько лыжных палок, два одноствольных ружья системы "Ремингтон", кожаную жилетку, трубочку с какой-то мазью. Мы нашли полу истлевший мешок с фотопленками. И наконец - в самой глубокой ложбине мы нашли палатку, и под этой палаткой, на кромках которой еще лежали бревна плавника и китовая кость, чтобы ее не сорвало бурей, под этой палаткой, которую пришлось вырубать изо льда топорами, мы нашли того, кого искали...
Еще можно было догадаться, в каком положении он умер, - откинув правую руку в сторону, вытянувшись и, кажется, прислушиваясь к чему-то. Он лежал ничком, и сумка, в которой мы нашли его прощальные письма, лежала у него под грудью. Без сомнения, он надеялся, что письма лучше сохранятся, прикрытые его телом".
4. "...Не было и не могло быть надежды, что мы увидим его. Но пока не была названа смерть, пока я не увидел ее своими глазами, все светила в душе эта детская мысль. Теперь погасла - но ярко загорелась другая: не случайно, не напрасно искал я его - для него нет и не будет смерти. Час назад пароход подошел к электромаяку, и моряки, обнажив головы, перенесли на борт гроб, покрытый остатками истлевшей палатки. Салют раздался, и пароход в знак траура приспустил флаг. Я один еще брожу по опустевшему лагерю "Св. Марии" и вот пишу тебе, мой друг, родная Катя. Как бы мне хотелось быть сейчас с тобою! Скоро тридцать лет, как кончилась эта мужественная борьба за жизнь, но я знаю, что для тебя он умер только сегодня. Как будто с фронта пишу я тебе - о друге и отце, погибшем в бою. Скорбь и гордость за него волнуют меня, и перед зрелищем бессмертия страстно замирает душа..."
Глава вторая
САМОЕ НЕВЕРОЯТНОЕ
"Как бы мне хотелось быть сейчас с тобою", - я читал и перечитывал эти слова, и они казались мне такими холодными и пустыми, как будто в пустой и холодной комнате я говорил со своим отражением. Катя была нужна мне, а не этот дневник - живая, умная, милая Катя, которая верила мне и любила меня. Когда-то, потрясенный тем, что она отвернулась от меня на похоронах Марьи Васильевны, я мечтал о том, что приду к ней, как Овод, и брошу к ее ногам доказательства своей правоты. Потом я сделал то, что весь мир узнал об ее отце и он стал национальным героем. Но для Кати он остался отцом - кто же, если не она должна была первая узнать о том, что я нашел его? Кто же, если не она говорила мне, что все будет прекрасно, если сказки, в которые мы верим, еще живут на земле? Среди забот, трудов и волнений войны я нашел его. Не мальчик, потрясенный туманным видением Арктики, озарившим его немой, полусознательный мир, не юноша, с молодым упрямством стремившийся настоять на своем, - нет, зрелый, испытавший все человек, я стоял перед открытием, которое должно было войти в историю русской науки. Я был горд и счастлив. Но что мог я сделать с моим сердцем, которое томилось горьким чувством, что все могло быть иначе!
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 29 ]
[ 30 ]
[ 31 ]
[ 32 ]
[ 33 ]
[ 34 ]
[ 35 ]
[ 36 ]
[ 37 ]
[ 38 ]
[ 39 ]
[ 40 ]
[ 41 ]
[ 42 ]
[ 43 ]
[ 44 ]
/ Полные произведения / Каверин В. / Два капитана
|
Смотрите также по
произведению "Два капитана":
|