Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Каверин В. / Два капитана
Два капитана [13/44]
- Прочитал. Плохое.
- Ну, пусть плохое, но идеализм там и не ночевал, за это я могу поручиться.
- Допустим. Дальше.
- А дальше что же? Все.
- Нет, не все. Да ты знаешь, что тебя через милицию искали?
- Иван Павлыч... Ну, это верно. Я, правда, Вальке сказал, но пускай это не считается, ладно. Так неужели за то, что я на каникулах уехал - и куда же? - на родину, где я восемь лет не был, - меня исключат из школы?
Еще, когда Кораблев сказал насчет милиции, я понял, что без "грома" не обойтись. И не ошибся.
Однажды он уже орал на меня - в четвертом классе; когда Иська Грумант, купаясь, ободрал ногу о камни и я стал лечить его солнечными ваннами и два пальца пришлось отнять. Это был страшный "гром". Теперь он повторился. Выкатив глава, Кораблев кричал на меня, а я только робко говорил иногда:
- Иван Павлыч!
- Молчать!
И он сам умолкал на мгновенье - просто чтобы перевести дыхание...
Таким образом, я постепенно понял, что, действительно, во многом виноват. Но неужели меня исключат? Тогда все на свете прощай! Прощай, летная школа? Прощай, жизнь!
Кораблев замолчал, наконец.
- Ну просто из рук вон! - сказал он.
- Иван Павлыч, - начал я не очень дрожащим, а скорее этаким дребезжащим голосом, - я не стану вам возражать, хотя вы во многом не правы. Но это все равно. Ведь вы не хотите, чтобы меня исключили?
Кораблев молчал.
- Допустим.
- Тогда скажите сами, что я должен сделать.
- Ты должен извиниться перед Лихо.
- Хорошо. Только пускай сначала...
- Да я говорил с ним! - с досадой возразил Кораблев. - Он зачеркнул "идеализм". Но оценка осталась прежней.
- Оценка - пожалуйста. Хотя это неправильно, что я написал на "чрезвычайно слабо". Такой отметки вообще нет. Плохо с минусом, что ли?
- Во-вторых, - продолжал Кораблев, - ты должен извиниться перед Ромашкой.
- Никогда!
- Но ты же сам сказал: "Сознаю, что это неправильно".
- Да, сказал. Можете меня исключать. Я перед ним извиняться не стану.
- Послушай, Саня, - серьезно сказал Кораблев, - мне с большим трудом удалось добиться, чтобы тебя вызвали на заседание педагогического совета. Но теперь я начинаю жалеть, что хлопотал об этом. Если ты явишься и начнешь говорить: "Никогда! Можете исключать!" тебя наверняка исключат, можешь быть в этом совершенно уверен.
Он сказал эти слова с особенным выражением, и я сразу понял, на кого он намекает. Николай Антоныч, вежливый, обстоятельный, круглый, мигом представился мне. Вот кто сделает все, чтобы меня исключили!
- Мне кажется, что ты не имеешь права рисковать своим будущим ради мелкого самолюбия.
- Это не мелкое самолюбие, а честь, Иван Павлыч! - продолжал я с жаром. - Вы что же хотите? Чтобы я смазал историю с Ромашкой, потому что она касается Николая Антоныча, от которого зависит - исключат меня или нет? Вы хотите, чтобы я пошел на такую страшную подлость? Никогда! Я теперь понимаю, почему он станет настаивать на моем исключении! Он хочет избавиться от меня, чтобы я уехал куда-нибудь и больше не виделся с Катей. Как бы не так! Я все скажу на педсовете. Я скажу, что Ромашка - подлец и что только подлец станет перед ним извиняться.
Кораблев задумался.
- Постой, - сказал он. - Ты говоришь, Ромашов подслушивает, что ребята говорят о Николае Антоныче, а потом ему доносит. Но как ты это докажешь?
- У меня есть свидетель - Валька.
- Какой Валька?
- Жуков. Он мне буквально сказал: "Ромашка записывает в книжечку, а потом доносит Николаю Антонычу, что о нем говорят. Донесет, а потом мне рассказывает, Я уши затыкаю, а он рассказывает". Это я вам передаю буквально.
- Гм... интересно, - с живостью сказал Кораблев. - Так что же Валька молчал? Ведь он же, кажется, твой товарищ?
- Иван Павлыч, Ромашка на него влиял. Он на него смотрел ночью, а Валька этого не выносит. Потом он ему не просто так рассказывал, а под честным словом. Конечно, Валька - дурак, что давал ему честное слово, но раз под честным словом, он уже должен был молчать. Верно?
Кораблев встал. Он прошелся, вынул гребенку и стал расчесывать усы, потом брови, потом снова усы. Он думал. У меня сердце стучало, но больше я не говорил ни слова. Пускай думает! Я даже стал дышать потише - так боялся ему помешать.
- Ну, что ж, Саня, ведь ты все равно не умеешь хитрить, - сказал, наконец, Кораблев. - Как ты сейчас мне обо всем этом рассказал, так же расскажешь и на педсовете. Но с условием...
- С каким, Иван Павлыч?
- Не волноваться. Ты, например, сейчас сказал, что Николай Антоныч хочет тебя исключить из-за Кати. Об этом не следует говорить на совете.
- Иван Павлыч! Неужели я не понимаю?
- Ты понимаешь, но слишком волнуешься... Вот, что Саня, давай сговоримся. Я положу руку на стол - вот так, ладонью, вниз, а ты говори и на нее посматривай. Если я стану похлопывать по столу, - значит, волнуешься. Если нет, - нет.
- Ладно, Иван Павлыч. Спасибо. А когда заседание?
- Сегодня в три. Но тебя вызовут позже.
Он попросил меня прислать к нему Вальку, и мы расстались.
Глава семнадцатая
ВАЛЬКА
Стараясь не очень волноваться, я на всякий случай уложил свои вещи, чтобы сразу уйти, если меня исключат. Потом прочитал стенгазету - обо мне ни слова, стало быть, этот вопрос не стоял на бюро. Или на каникулах не было ни одного заседания?
Это была самая страшная мысль: меня исключат не только из школы - из комсомола. В самом деле! Что ребята знают об этой истории? Что я ворвался в спальню, избил Ромашку и, никому не сказавшись, уехал в Энск? Конечно, я запятнал себя как комсомолец. Я обязан был объяснить свое поведение. Поздно!
Весь день я с тоской думал об этом. Комната комсомольской ячейки была закрыта, а из бюро была дома только Нинка Шенеман. Я ее не любил, и мне не хотелось говорить с ней о таком деле. По-моему, она была дура.
Я ждал Вальку, но время шло, а он не приезжал. Конечно, он был в Зоопарке! Я оставил ему мрачную записку - на случай, если разойдемся, и поехал на Пресню.
На этот раз я не сразу нашел его.
- Жуков у профессора, - сказал мне мальчик лет пятнадцати, немного похожий на Вальку, с таким же добрым и немного сумасшедшим лицом.
- А где профессор?
- На обходе.
Я переспросил.
- В парке, на обходе!
До сих пор я думал, что профессора делают обходы только в больницах. Но мальчик терпеливо объяснил мне, что не только в больницах, еще в зоопарках, и что в данном случае профессор обходит не больных, а зверей.
- Впрочем, случается, что и звери хворают, - добавил он подумав. - Хотя, разумеется, реже, чем люди.
Это был известный профессор Р., о котором Валька прожужжал мне все уши. Я сразу понял, что это - он, опять-таки потому, что он был тоже похож на Вальку, только на старого Вальку: с большим носом, в больших очках, в длинной шубе и в высокой каракулевой шапке.
Он стоял у обезьяньего флигеля, и вокруг него толпилось довольно много народу в белых халатах, надетых поверх пальто. Весь этот народ как бы стремился к нему, точно каждому хотелось о чем-нибудь ему рассказать. Но слушал он одного только Вальку, именно Вальку, и даже вынул из-под шапки большое морщинистое ухо.
Я остановился поодаль. Видно было, как Валька волнуется, моргает. "Молодец", - подумал я, сам не зная почему.
Он довольно долго говорил, а профессор все слушал и уже тоже стал моргать и внимательно шмыгать носом. Один раз он открыл рот и хотел, кажется, что-то возразить, но Валька энергично, сердито сунулся к нему, и профессор послушно закрыл рот.
Наконец Валька кончил, и профессор спрятал ухо и задумался. И вдруг, с каким-то веселым удивлением он хлопнул Вальку по плечу и заржал, совершенно как лошадь; все, громко разговаривая, двинулись дальше, а Валька остался стоять с идиотским, восторженным видом. Вот тут-то я его и окликнул:
- Валя!
- А, это ты!
Никогда еще я не видел его в таком волнении. У него даже слезы стояли в глазах. Он растерянно улыбался.
- Что с тобой?
- А что?
- Ты плачешь?
- Что ты врешь! - отвечал Валька.
Он вытер кулаком глаза и радостно, глубоко вздохнул.
- Валька, что случилось?
- Ничего особенного. Я в последнее время занимался змеями, и мне удалось доказать одну интересную штуку.
- Какую штуку?
- Изменение крови у гадюк в зависимости от возраста.
Я посмотрел на него с изумлением. Плакать от радости, что кровь у гадюк меняется в зависимости от возраста? Это не доходило до моего сознания.
- Поздравляю, - сказал я. - Мне нужно с тобой поговорить. Как ты? В состоянии?
- В состоянии.
Мы прошли к мышам.
- Ты знаешь, что меня хотят исключить из школы?
Должно быть, Валька знал об этом, но совершенно забыл, потому что он сперва широко открыл глаза, а потом хлопнул себя по лбу и сказал:
- Ах, да! Знаю!
- Это обсуждалось на бюро?
У меня был немного хриплый голос. Валька кивнул.
- Решили подождать, пока ты вернешься.
У меня отлегло от сердца.
- Ты написал насчет Ромашки в ячейку?
Валька отвел глаза.
- Видишь ли, - пробормотал он, - я не написал, а просто сказал ему, что если он еще будет приставать, тогда напишу. Он сказал, что больше не будет.
- Вот как! Значит, тебе наплевать, что меня исключают из школы?
- Почему? - с ужасом спросил Валька.
- Потому, что ты один мог бы подтвердить, что я бил его не только по личным причинам. А ты трус, и эта трусость переходит в подлость. Ты просто боишься за меня заступиться!
Это было жестоко - говорить Вале такие слова. Но я был страшно зол на него. Я считал, что Ромашка - общественно-вредный тип, с которым нужно бороться.
- Я сегодня подам, - упавшим голосом сказал Валька.
- Ладно, - отвечал я сухо. - Только имей в виду, я тебя об этом не прошу. Я только считаю, что это твой долг как комсомольца. А теперь вот что: тебя просил зайти Кораблев.
- Когда?
- Сейчас.
Он стал клянчить хоть четверть часа, чтобы покормить какую-то пятнистую жабу, но я, не слушая, надел на него пальто и отвез к Кораблеву...
Очень сердитый, он вернулся через полчаса и долго сопел, гладя себя по носу пальцем. Оказывается, Кораблев спросил его, правда ли, что он не любит, когда на него смотрят ночью. Это его поразило.
- И я не понимаю, откуда он это узнал! Это ты сказал ему, скотина?
- Нет, не я, - соврал я.
- Главное, он спрашивает: "А если на тебя смотрят с любовью?"
- Ну?
- Я сказал, что "тогда не знаю..."
В половине шестого за мной пришел сторож.
- Григорьев, пожалуйста, просят на педсовет, вежливо сказал он.
Глава восемнадцатая
СЖИГАЮ КОРАБЛИ
Это было самое обыкновенное заседание в нашей тесной учительской, за столом, покрытым синей суконной скатертью с оборванными кистями. Но мне казалось, что все смотрят на меня с каким-то таинственным, значительным видом. Серафима была в ботах, и даже это смутно представлялось мне какой-то загадкой. Кораблев смеялся, когда я вошел, и я подумал: "Нарочно!"
- Ну-с, Григорьев, - мягко начал Николай Антоныч, - ты, разумеется, знаешь, по какому поводу мы вызвали тебя на это заседание. Ты огорчил нас - и не только нас, но, можно сказать, всю школу. Огорчил дикими поступками, недостойными человеческого общества, в котором мы живем и развитию которого должны способствовать по мере своих сил и возможностей.
Я сказал:
- Прошу мне задавать вопросы.
- Николай Антоныч, позвольте, - живо сказал Кораблев. - Григорьев, расскажи, пожалуйста, где ты провел эти девять дней, с тех пор как убежал из дому?
- Я не убежал, а уехал в Энск,- отвечал я хладнокровно. - Там живет моя сестра, которую я не видел около восьми лет. Это может подтвердить судья Сковородников, у которого я останавливался, - Гоголевская, тринадцать, дом бывший Маркузе.
Если бы я прямо сказал: эти девять дней были проведены с Катей Татариновой, которую отправили в Энск, чтобы мы хоть на каникулах не встречались, - и тогда мои слова не произвели бы большего впечатления на Николая Антоныча! Он побледнел, замигал и кротко наклонил голову набок.
- Почему же ты никого не предупредил о своем отъезде? - спросил Кораблев.
Я отвечал, что считаю себя виновным в нарушении дисциплины и даю обещание, что этого больше не будет.
- Прекрасно, Григорьев, - сказал Николай Антоныч. - Вот это прекрасный ответ. Остается пожелать, чтобы ты так же удовлетворительно объяснил и другие свои поступки.
Он ласково смотрел на меня. У него было удивительное самообладание.
- Теперь расскажи нам о том, что у тебя произошло с Иваном Витальевичем Лихо.
До сих пор не могу понять, почему, рассказывая историю своих отношений с Лихо, я ни словом не упомянул об "идеализме". Должно быть, я считал, что раз Лихо снял это обвинение, нечего о нем и говорить. Это было страшной ошибкой. Кроме того, не стоило упоминать, что я пишу сочинения без "критиков". Это никому не понравилось. Кораблев нахмурился и положил руку на стол.
- Критики ты, значит, не любишь? - кротко сказал Николай Антоныч. - Что же ты сказал Ивану Витальевичу? Повтори дословно.
Перед всем педагогическим советом повторить то, что я сказал Лихо! Это было невозможно! Не будь Лихо такой болван, он сам отвел бы этот вопрос. Но он только смотрел на меня с торжествующим видом.
- Ну-с! - провозгласил Николай Антоныч.
- Николай Антоныч, позвольте мне, - возразил Кораблев. - Нам известно, что он сказал Ивану Витальевичу. Хотелось бы знать, чем Григорьев объясняет свое поведение.
- Виноват, виноват, - сказал Лихо. - А я требую, чтобы он повторил! Я даже в школе Достоевского, от дефективных, таких вещей не слышал.
Я молчал. Если бы я умел читать мысли на расстоянии, то, верно, прочитал бы у Кораблева в глазах: "Саня, скажи, что ты обиделся за "идеализм". Но я не умел.
- Ну! - снисходительно повторил Николай Антоныч.
- Не помню, - пробормотал я.
Это было глупо, потому что всем сразу стало ясно, что я соврал. Лихо зафыркал.
- Сегодня он меня за плохую отметку обругал, а завтра зарежет, - сказал он. - Хулиганство какое!
Мне снова, как тогда на лестнице, захотелось ударить его ногой, но я, разумеется, удержался. Стиснув зубы, я молчал и смотрел на руку Кораблева. Рука поднялась, слегка похлопала по столу и спокойно легла на прежнее место.
- Конечно, сочинение плохое, - сказал я, стараясь не волноваться и думая с ненавистью о том, как бы выбраться из этого глупого положения. - Может быть, не на "чрезвычайно слабо", потому что такой отметки вообще нет, но я сознаю, что неважное. В общем, если совет постановит, чтобы я извинился, я, ладно, извинюсь.
Очевидно, и это было глупо. Все зашумели, как будто я сказал невесть что, и Кораблев взглянул на меня с откровенной досадой.
- Да, Григорьев, - неестественно улыбаясь, сказал Николай Антоныч. - Стало быть, ты готов извиниться перед Иваном Витальевичем только в том случае, если по этому поводу состоится постановление совета. Иными словами, ты не считаешь себя виновным. Ну что ж! Примем к сведению и перейдем к другому вопросу.
"...Рисковать своим будущим ради мелкого самолюбия", - припомнилось мне.
- Извиняюсь, - повернувшись к Лихо, сказал я неловко.
Но Николай Антоныч уже снова заговорил, и Лихо сделал вид, что не слышит.
- Скажи, Григорьев: вот ты дико избил Ромашова. Ты бил его ногами по лицу, причинив таким путем тяжкие увечья, заметно отразившиеся на здоровье твоего товарища Ромашова. Чем ты объясняешь это поведение, неслыханное в стенах нашей школы?
Кажется, больше всего я ненавидел его в эту минуту за то, что он говорил так длинно и кругло. Но рука Кораблева выразительно поднялась над столом, и я перестал волноваться.
- Во-первых, я не считаю Ромашова своим товарищем. Это было бы для меня позором - такой товарищ! Во-вторых, я ударил его только один раз. А в-третьих, что-то незаметно, что у него стало плохое здоровье.
Все зашумели с возмущением, но Кораблев чуть заметно кивнул головой.
- Мое поведение можно объяснить так, - продолжал я все более спокойно. - Я считаю Ромашова подлецом и могу доказать это когда угодно. Нужно было не бить его, а устроить общественный суд и позвать всю школу.
Николай Антоныч хотел остановить меня, но я не дал.
- Ромашов - это типичный нэпман, который говорит только о деньгах и думает только об одном: как бы разбогатеть! У кого всегда можно достать деньги под залог? - У Ромашова! У кого девчонки достают пудру и губную помаду? - У Ромашова! Он купит коробку пудры, а потом продает по щепотке. Это общественно-вредный тип, который портит всю школу.
Дальше я все время говорил в такой же форме, как будто и точно выступал общественным обвинителем на суде. Иногда моя речь была чем-то похожа на речи Гаера Кулия, но мне некогда было думать об этом сходстве.
- Но это еще не все! Я утверждаю, что Ромашов психологически влияет на более слабых ребят, с тем, чтобы взять их в свои руки. Если нужен пример, - пожалуйста! Валя Жуков. Ромашов воспользовался тем, что Валя нервный, и запугал его всяким вздором. Что он делает с ним? Он сперва берет с него честное слово, а потом рассказывает ему о своих подлых секретах. Я был просто поражен, когда узнал об этом. Комсомолец, который дает честное слово, что никому не расскажет, - о чем же? О том, чего он еще и сам не слыхал! Как это называется? Но это еще не все!
Кораблев давно уже похлопывал ладонью по столу. Но я больше не думал, волнуюсь я или нет. Мне казалось, что я ничуть не волнуюсь.
- Это еще не все! Я вас спрашиваю, - сказал я громко и обернулся к Николаю Антонычу, - мог ли существовать в нашей школе такой Ромашов, если бы у него не было покровителей? Не мог бы! И они есть у него! По крайней мере, мне известен один из них - Николай Антоныч!
Это было здорово сказано! Я сам не ожидал, что мне удастся так смело сказать! Все молчали, весь педагогический совет, и ждали - что-то будет. Николай Антоныч засмеялся и побледнел. Впрочем, он всегда немного бледнел, когда смеялся.
- Как это доказать? Очень просто. Николай Антоныч всегда интересовался, что о нем говорят в нашей школе. Не знаю, зачем ему это нужно! Факт тот, что для этой цели он нанял Ромашова. Я говорю: именно нанял, потому что Ромашов ничего не станет делать бесплатно. Он его нанял, и Ромашов стал подслушивать, что в школе говорят о Николае Антоныче, и доносить ему, а потом он брал с Жукова честное слово и рассказывал ему о своих доносах. Вы можете спросить меня: что же ты молчал. Я узнал об этом накануне отъезда, и Жуков тогда же обещал написать об этом в ячейку, но сделал это только сегодня.
Я замолчал. Кораблев снял руку со стола и с интересом обернулся к Николаю Антонычу. Впрочем, только он один держал себя так свободно. Остальным педагогам было как-то неловко.
- Ты кончил свои объяснения, Григорьев? - ровным голосом, как будто ничего не случилось, сказал Николай Антоныч.
- Да, кончил.
- Может быть, вопросы?
- Николай Антоныч, - любезно сказал Кораблев, я полагаю, что мы можем отпустить Григорьева. Может быть, мы пригласим теперь Жукова или Ромашова?
Николай Антоныч расстегнул верхнюю пуговицу жилета и положил руку на сердце. Он еще больше побледнел, и редкая прядь волос, зачесанная на затылок, вдруг отстала и свесилась на лоб. Он откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Все бросились к нему. Так кончилось заседание.
Глава девятнадцатая
СТАРЫЙ ДРУГ
В школе только и говорили о моей речи на педсовете, и я поэтому был очень занят. Было бы преувеличением сказать, что я чувствовал себя героем. Но все-таки девочки из соседних классов приходили смотреть на меня и довольно громко обсуждали мою наружность. Впервые в жизни мне был прощен маленький рост. Оказалось даже, что я чем-то похож на Чарли Чаплина. Таня Величко, которую очень уважали в школе, подошла и сказала, что на каникулах она систематически выступала против меня, а теперь считает, что я правильно дал Ромашову в морду.
- Но ты должен был сперва доказать, что он - общественно-вредный тип, - сказала она разумно.
Словом, я был неприятно удивлен, когда в разгар моей славы комсомольская ячейка вынесла мне строгий выговор с предупреждением. Педагогический совет не собирался из-за болезни Николая Антоныча, но Кораблев сказал, что меня могут перевести в другую школу.
Это было не очень весело и, главное, как-то несправедливо! С постановлением ячейки я был согласен. Но переводить меня в другую школу! За что? За то, что я доказал, что Ромашка подлец? За то, что я уличил Николая Антоныча, который ему покровительствовал? В таком-то невеселом настроении я сидел в библиотеке, когда кто-то спросил в дверях громким шепотом:
- Который?
И я увидел на пороге длинного рыжего парня с шевелюрой, вопросительно смотревшего на меня.
Рыжие вообще любят носить шевелюру, но у этого парня она была какая-то дикая, как в учебнике географии у первобытного человека. Интересно, что сперва я подумал именно об этом, а уже потом понял, что это Петька - Петька Сковородников собственной персоной стоит на пороге нашей библиотеки и смотрит на меня с удивленным выражением. Я вскочил и бросился к нему, роняя стулья.
- Петя!
Мы пожали друг другу руки, а потом подумали и обнялись.
- Петя, ну как ты? Жив, здоров? Как же мы с тобой не встретились, ни разу!
- Это ты виноват, бес-дурак! - ответил Петька. - Я тебя по всему свету искал. А ты вот где приютился!
Он был очень похож на свою карточку, которую я видел у Сани, только на карточке он был причесан. Как я был рад! Я не чувствовал ни малейшей неловкости - точно встретился с родным братом.
- Петька! Черт возьми, ты молодец, что пришел! У меня твои письма! Вот!
Я отдал ему письма.
- Как ты меня нашел? Из Энска написали?
- Ага! Я тебя давно жду. Думаю: не идет, подлец. Ну, как старики?
- Старики на ять, - отвечал я.
Он засмеялся.
- Я думал, что ты в Туркестане живешь. Что ж ты? Так и не добрался?
- А ты?
- А я был, - сказал Петька. - Но мне не понравилось. Знаешь, жара, все время пить хочется, в тюрьму меня посадили, я соскучился и вернулся. Ты бы там подох.
Я провел его в спальню, но ребята обступили нас и стали смотреть прямо в рот, - и вдруг оказалось, что у нас в школе поговорить просто негде!
- А пошли на улицу, - предложил Петька. - Погода хорошая, почему не пройтись? А то ко мне?
- Ты один живешь?
Он показал на пальцах: вдвоем.
- Женился?
Он погрозил мне кулаком.
- С товарищем.
Мы взяли на дорогу по огромному куску энского пирога, оделись и стали спускаться по лестнице, разговаривая с набитыми ртами. И вот тут произошла очень странная встреча.
На площадке первого этажа, у географического кабинета, стояла женщина в шубке с беличьим воротником, Она стояла у перил и смотрела вниз, в пролет, - мне сперва показалось, что она собирается броситься в пролет, - она покачивалась у перил с закрытыми глазами. Но мы, должно быть, испугали ее, и она нерешительно подошла к двери. Это была Марья Васильевна, я сразу узнал ее, хотя у нее был незнакомый вид. Очень может быть, что, если бы я был один, она бы заговорила со мной. Но я был с Петькой и, кроме того, ел в эту минуту пирог, и она только молча кивнула в ответ на мой неловкий поклон и отвернулась.
Она похудела с тех пор, как я видел ее в последний раз, и лицо было неподвижное, мрачное... Думая об этом, я вышел на улицу, и мы с Петькой пошли гулять - опять вдвоем, опять зимой, в Москве, после долгой разлуки.
Удивительно, как Петина история была похожа на мою! Я слушал его с грустным чувством, как будто вспоминал старую книгу, прочитанную еще в детстве и пережитую с горечью и волнением. Но странно! Мне показалось, что тогда мы были опытнее, старше... Как будто мы были маленькими стариками.
В Ташкенте Петька прославился как гроза уток - не диких, разумеется, а домашних. Он выгонял уток на берег, а потом откручивал им головы и жарил на костре в саду детского дома. За это его, в конце концов, посадили в тюрьму, где он на всю жизнь получил отвращение к абрикосам: в тюрьме кормили отжимками абрикосов - на завтрак, на обед и на ужин. Потом его отпустили, он вернулся в Москву и попал в облаву на Казанском вокзале. В школу он поступил годом позже и догнал меня только в прошлом году, шагнув через класс.
- А помнишь: "Пфе! А, пфе! Як смиешь так робиць!"
- Ага! А помнишь: "Кто изменит этому честному слову, не получит пощады, пока не сосчитает, сколько деревьев в лесу, сколько падает с неба..."
Я сказал клятву до конца.
- Хорошо! - сказал с наслаждением Петька. - Хорошая клятва! Бороться и искать, найти и не сдаваться. А помнишь?
- А помнишь,- перебил я,- как мы твоего дядю искали? Кстати, где он? Ты его нашел?
Оказалось, что дядя умер на фронте от сыпного тифа.
- А помнишь?..
Так мы все время и говорили: "А помнишь..." Мы шли почему-то очень быстро, снег летел, на бульварах было много детей, и одна молоденькая няня посмотрела на нас и засмеялась.
- Стой! Зачем мы так бежим? - спросил Петька, и мы пошли помедленнее.
- Петя, есть предложение, - сказал я, когда, нагулявшись, мы сидели в кафе на Тверской.
- Давай!
- Я сейчас пойду звонить по телефону, а ты сиди, пей кофе и молчи.
Он засмеялся.
- Смешно! - сказал он. Я заметил, что он любит говорить "смешно" и "бес-дурак".
Телефон был далеко от нашего столика, у самого входа, и я нарочно говорил громко.
- Катя, мне очень хочется вас познакомить. Приходи, а? Что ты делаешь? Мне, между прочим, необходимо с тобой поговорить.
- Мне тоже. Я бы пришла. Но у нас все больны.
У нее был грустный голос, и мне вдруг страшно захотелось ее увидеть.
- Как все? Я только что видел Марью Васильевну.
- Где?
- Она шла к Кораблеву.
- А-а... - каким-то странным голосом сказала Катя. - Нет, бабушка больна.
- А что с ней?
- Да с табуретки упала, - с досадой сказала Катя. - Полезла зачем-то на полку и грохнулась. Теперь бок болит. Просто беда с ней! И не лежит ни минуты... Саня, я отдала письма, - вдруг шепотом сказала Катя, и я невольно плотнее прижал трубку к уху. - Я сказала, что ты был со мной в Энске, а потом отдала.
- Ну? - тоже шепотом спросил я.
- Очень плохо. Я тебе потом расскажу. Очень плохо.
Она замолчала, и я услышал по телефону ее дыхание.
Мы простились, и я вернулся к столику с таким чувством, как будто я очень виноват перед ней. Мне стало грустно и как-то тревожно на душе, и Петька, кажется, понял это с первого взгляда.
- Послушай, - сказал он. Он нарочно заговорил о другом. - Ты советовался с отцом насчет летной школы?
- Да.
- А он?
- Одобрил.
Петька помолчал. Он сидел, вытянув длинные ноги, и задумчиво трогал пальцами те места, где должны били со временем вырасти борода и усы.
- Мне тоже нужно с ним поговорить, - заметил он запинаясь. - Понимаешь, я в прошлом году хотел идти в Академию художеств.
- Ну?
- А в этом - раздумал.
- Почему?
- А вдруг таланта не хватит?
Я засмеялся. Но у него был серьезный, озабоченный вид.
- Вообще, если на то пошло, это странно, что ты идешь в Академию художеств. Мне всегда казалось, что ты станешь каким-нибудь путешественником или капитаном!
- Конечно, это интереснее, - нерешительно сказал Петя. - Но что же делать, если у меня талант?
- А ты кому-нибудь свои работы показывал?
- Показывал... ...ову.
Он назвал фамилию известного художника.
- Ну?
- Говорит - ничего.
- Ну, тогда баста! Придется идти! Это, брат, было бы свинство, если бы ты с твоим талантом пошел куда-нибудь в летную школу! Может, ты в себе будущего Репина загубишь.
- Да нет, едва ли.
- А вдруг?
- Бес-дурак, ты смеешься, - с досадой сказал Петька. - Серьезный вопрос!
Мы расплатились, вышли, с полчаса бродили по Тверской, разговаривая обо всем сразу, - перелетая из Энска в Шанхай, который тогда был только что взят Народной армией, из Шанхая в Москву, в мою школу, а из моей школы в Петькину, - и стараясь доказать друг другу, что мы живем на свете не просто так, а философски целесообразно.
В кино "Арс" шло "Падение Романовых", мы остановились посмотреть фото. Все офицеры в свите были похожи на царя. Он сидел в большом смешном автомобиле, похожем на пролетку с откидывающимся верхом, и любезно улыбался.
- Да, черт возьми, - вздохнув, сказал Петька, - положение отчаянное!
- А давай я тебе прямо скажу, есть у тебя талант или нет.
- Много ты понимаешь!
- А понимаю!
И мы пошли к нему.
До прошлого года Петька, как и я, жил в детдоме.
Потом ему повезло: он подружился с одним рабфаковцем, у которого была комната на Собачьей Площадке, и они стали жить вместе. Фамилия рабфаковца была Хейфец, и он спал, когда мы пришли.
- Вот, - сказал Петька и, сняв лампочку, висевшую на спинке кровати, осветил одну из картин, которыми были увешаны довольно грязные стены. Я посмотрел сперва невооруженным глазом, потом сощурившись и через кулак.
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 29 ]
[ 30 ]
[ 31 ]
[ 32 ]
[ 33 ]
[ 34 ]
[ 35 ]
[ 36 ]
[ 37 ]
[ 38 ]
[ 39 ]
[ 40 ]
[ 41 ]
[ 42 ]
[ 43 ]
[ 44 ]
/ Полные произведения / Каверин В. / Два капитана
|
Смотрите также по
произведению "Два капитана":
|