Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Аксаков С.Т. / Детские годы Багрова-внука

Детские годы Багрова-внука [1/24]

  Скачать полное произведение

    СОДЕРЖАНИЕ

    
     К читателям

     Вступление
     Отрывочные воспоминания
     Последовательные воспоминания
     Дорога до Парашина
     Парашино
     Дорога из Парашина в Багрово
     Багрово
     Пребывание в Багрове без отца и матери
     Зима в Уфе
     Сергеевка
     Возвращение в Уфу к городской жизни
     Зимняя дорога в Багрово
     Багрово зимой
     Уфа
     Приезд на постоянное житье в Багрово
     Чурасово
     Багрово после Чурасова
     Первая весна в деревне
     Летняя поездка в Чурасово
     Осенняя дорога в Багрово
     Жизнь в Багрове после кончины бабушки

     Приложение
     Аленький цветочек. Сказка ключницы Палагеи

    
     Внучке моей
     Ольге Григорьевне
     Аксаковой

    
    К ЧИТАТЕЛЯМ

    
     Я написал отрывки из "Семейной хроники"* по рассказам семейства гг.
    Багровых, как известно моим благосклонным читателям. В эпилоге к пятому и
    последнему отрывку я простился с описанными мною личностями, не думая,
    чтобы мне когда-нибудь привелось говорить о них. Но человек часто думает
    ошибочно: внук Степана Михайлыча Багрова рассказал мне с большими
    подробностями историю своих детских годов; я записал его рассказы с
    возможною точностью, а как они служат продолжением "Семейной хроники", так
    счастливо обратившей на себя внимание читающей публики, и как рассказы эти
    представляют довольно полную историю дитяти, жизнь человека в детстве,
    детский мир, созидающийся постепенно под влиянием ежедневных, новых
    впечатлений, - то я решился напечатать записанные мною рассказы. Желая, по
    возможности, передать живость изустного повествования, я везде говорю прямо
    от лица рассказчика. Прежние лица "Хроники" выходят опять на сцену, а
    старшие, то есть дедушка и бабушка, в продолжение рассказа оставляют ее
    навсегда... Снова поручаю моих Багровых благосклонному вниманию читателей.
     С.Аксаков
     ______________
     * "Семейная хроника" С.Т.Аксакова вышла из печати в 1856 году, за два
    года до того, как вышли в свет "Детские годы Багрова-внука".

    
    ВСТУПЛЕНИЕ

    
     Я сам не знаю, можно ли вполне верить всему тому, что сохранила моя
    память? Если я помню действительно случившиеся события, то это можно
    назвать воспоминаниями не только детства, но даже младенчества. Разумеется,
    я ничего не помню в связи, в непрерывной последовательности, но многие
    случаи живут в моей памяти до сих пор со всею яркостью красок, со всею
    живостью вчерашнего события. Будучи лет трех или четырех, я рассказывал
    окружающим меня, что помню, как отнимали меня от кормилицы... Все смеялись
    моим рассказам и уверяли, что я наслушался их от матери или няньки и
    подумал, что это я сам видел. Я спорил и в доказательство приводил иногда
    такие обстоятельства, которые не могли мне быть рассказаны и которые могли
    знать только я да моя кормилица или мать. Наводили справки, и часто
    оказывалось, что действительно дело было так и что рассказать мне о нем
    никто не мог. Но не все, казавшееся мне виденным, видел я в самом деле; те
    же справки иногда доказывали, что многого я не мог видеть, а мог только
    слышать.
     Итак, я стану рассказывать из доисторической, так сказать, эпохи моего
    детства только то, в действительности чего не могу сомневаться.

    
    ОТРЫВОЧНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ

    
     Самые первые предметы, уцелевшие на ветхой картине давно прошедшего,
    картине, сильно полинявшей в иных местах от времени и потока шестидесяти
    годов, предметы и образы, которые еще носятся в моей памяти, - кормилица,
    маленькая сестрица и мать; тогда они не имели для меня никакого
    определенного значенья и были только безыменными образами. Кормилица
    представляется мне сначала каким-то таинственным, почти невидимым
    существом. Я помню себя лежащим ночью то в кроватке, то на руках матери и
    горько плачущим: с рыданием и воплями повторял я одно и то же слово,
    призывая кого-то, и кто-то являлся в сумраке слабоосвещенной комнаты, брал
    меня на руки, клал к груди... и мне становилось хорошо. Потом помню, что
    уже никто не являлся на мой крик и призывы, что мать, прижав меня к груди,
    напевая одни и те же слова успокоительной песни, бегала со мной по комнате
    до тех пор, пока я засыпал. Кормилица, страстно меня любившая, опять
    несколько раз является в моих воспоминаниях, иногда вдали, украдкой
    смотрящая на меня из-за других, иногда целующая мои руки, лицо и плачущая
    надо мною. Кормилица моя была господская крестьянка и жила за тридцать
    верст; она отправлялась из деревни пешком в субботу вечером и приходила в
    Уфу рано поутру в воскресенье; наглядевшись на меня и отдохнув, пешком же
    возвращалась в свою Касимовку, чтобы поспеть на барщину. Помню, что она
    один раз приходила, а может быть и приезжала как-нибудь, с моей молочной
    сестрой, здоровой и краснощекой девочкой.

    
     Сестрицу я любил сначала больше всех игрушек, больше матери, и любовь
    эта выражалась беспрестанным желаньем ее видеть и чувством жалости: мне все
    казалось, что ей холодно, что она голодна и что ей хочется кушать; я
    беспрестанно хотел одеть ее своим платьицем и кормить своим кушаньем;
    разумеется, мне этого не позволяли, и я плакал.
     Постоянное присутствие матери сливается с каждым моим воспоминанием.
    Ее образ неразрывно соединяется с моим существованьем, и потому он мало
    выдается в отрывочных картинах первого времени моего детства, хотя
    постоянно участвует в них.

    
     Тут следует большой промежуток, то есть темное пятно или полинявшее
    место в картине давно минувшего, и я начинаю себя помнить уже очень
    больным, и не в начале болезни, которая тянулась с лишком полтора года, не
    в конце ее (когда я уже оправлялся), нет, именно помню себя в такой
    слабости, что каждую минуту опасались за мою жизнь. Один раз, рано утром, я
    проснулся или очнулся, и не узнаю, где я. Все было незнакомо мне: высокая,
    большая комната, голые стены из претолстых новых сосновых бревен, сильный
    смолистый запах; яркое, кажется летнее, солнце только что всходит и сквозь
    окно с правой стороны, поверх рединного полога*, который был надо мною
    опущен, ярко отражается на противоположной стене... Подле меня тревожно
    спит, без подушек и нераздетая, моя мать. Как теперь, гляжу на черную ее
    косу, растрепавшуюся по худому и желтому ее лицу. Меня накануне перевезли в
    подгородную деревню Зубовку, верстах в десяти от Уфы. Видно, дорога и
    произведенный движением спокойный сон подкрепили меня; мне стало хорошо и
    весело, так что я несколько минут с любопытством и удовольствием
    рассматривал сквозь полог окружающие меня новые предметы. Я не умел
    поберечь сна бедной моей матери, тронул ее рукой и сказал: "Ах, какое
    солнышко! Как хорошо пахнет!" Мать вскочила, в испуге сначала, и потом
    обрадовалась, вслушавшись в мой крепкий голос и взглянув на мое посвежевшее
    лицо. Как она меня ласкала, какими называла именами, как радостно
    плакала... этого не расскажешь! Полог подняли; я попросил есть, меня
    покормили и дали мне выпить полрюмки старого рейнвейну**, который, как
    думали тогда, один только и подкреплял меня. Рейнвейну налили мне из
    какой-то странной бутылки со сплюснутым, широким, круглым дном и длинною
    узенькою шейкою. С тех пор я не видывал таких бутылок. Потом, по просьбе
    моей, достали мне кусочки или висюльки сосновой смолы, которая везде по
    стенам и косякам топилась, капала, даже текла понемножку, застывая и
    засыхая на дороге и вися в воздухе маленькими сосульками, совершенно
    похожими своим наружным видом на обыкновенные ледяные сосульки. Я очень
    любил запах сосновой и еловой смолы, которую курили иногда в наших детских
    комнатах. Я понюхал, полюбовался, поиграл душистыми и прозрачными смоляными
    сосульками; они растаяли у меня в руках и склеили мои худые, длинные
    пальцы; мать вымыла мне руки, вытерла их насухо, и я стал дремать...
    Предметы начали мешаться в моих глазах; мне казалось, что мы едем в карете,
    что мне хотят дать лекарство и я не хочу принимать его, что вместо матери
    стоит подле меня нянька Агафья или кормилица... Как заснул я и что было
    после - ничего не помню.
     ______________
     * Рединный полог - занавес из рядна, то есть неплотного, редкого
    холста, закрывающий кровать.
     ** Рейнвейн - сладкое виноградное вино.

     Часто припоминаю я себя в карете, даже не всегда запряженной лошадьми,
    не всегда в дороге. Очень помню, что мать, а иногда нянька держит меня на
    руках, одетого очень тепло, что мы сидим в карете, стоящей в сарае, а
    иногда вывезенной на двор; что я хнычу, повторяя слабым голосом: "Супу,
    супу", которого мне давали понемножку, несмотря на болезненный, мучительный
    голод, сменявшийся иногда совершенным отвращеньем от пищи. Мне сказывали,
    что в карете я плакал менее и вообще был гораздо спокойнее. Кажется,
    господа доктора в самом начале болезни дурно лечили меня и наконец залечили
    почти до смерти, доведя до совершенного ослабления пищеварительные органы;
    а может быть, что мнительность, излишние опасения страстной матери,
    беспрестанная перемена лекарств были причиною отчаянного положения, в
    котором я находился.

    
     Я иногда лежал в забытьи, в каком-то среднем состоянии между сном и
    обмороком; пульс почти переставал биться, дыханье было так слабо, что
    прикладывали зеркало к губам моим, чтобы узнать, жив ли я; но я помню
    многое, что делали со мной в то время и что говорили около меня,
    предполагая, что я уже ничего не вижу, не слышу и не понимаю, - что я
    умираю. Доктора и все окружающие давно осудили меня на смерть: доктора - по
    несомненным медицинским признакам, а окружающие - по несомненным дурным
    приметам, неосновательность и ложность которых оказались на мне весьма
    убедительно. Страданий матери моей описать невозможно, но восторженное
    присутствие духа и надежда спасти свое дитя никогда ее не оставляли.
    "Матушка Софья Николаевна, - не один раз говорила, как я сам слышал,
    преданная ей душою дальняя родственница Чепрунова, - перестань ты мучить
    свое дитя; ведь уж и доктора и священник сказали тебе, что он не жилец.
    Покорись воле божией: положи дитя под образа, затепли свечку и дай его
    ангельской душеньке выйти с покоем из тела. Ведь ты только мешаешь ей и
    тревожишь ее, а пособить не можешь..." Но с гневом встречала такие речи моя
    мать и отвечала, что, покуда искра жизни тлеется во мне, она не перестанет
    делать все, что может, для моего спасенья, - и снова клала меня,
    бесчувственного, в крепительную ванну, вливала в рот рейнвейну или бульону,
    целые часы растирала мне грудь и спину голыми руками, а если и это не
    помогало, то наполняла легкие мои своим дыханьем - и я, после глубокого
    вздоха, начинал дышать сильнее, как будто просыпался к жизни, получал
    сознание, начинал принимать пищу и говорить, и даже поправлялся на
    некоторое время. Так бывало не один раз. Я даже мог заниматься своими
    игрушками, которые расставляли подле меня на маленьком столике; разумеется,
    все это делал я, лежа в кроватке, потому что едва шевелил своими пальцами.
    Но самое главное мое удовольствие состояло в том, что приносили ко мне мою
    милую сестрицу, давали поцеловать, погладить по головке, а потом нянька
    садилась с нею против меня, и я подолгу смотрел на сестру, указывая то на
    одну, то на другую мою игрушку и приказывая подавать их сестрице.
     Заметив, что дорога мне как будто полезна, мать ездила со мной
    беспрестанно: то в подгородные деревушки своих братьев, то к знакомым
    помещикам; один раз, не знаю куда, сделали мы большое путешествие; отец был
    с нами. Дорогой, довольно рано поутру, почувствовал я себя так дурно, так я
    ослабел, что принуждены были остановиться; вынесли меня из кареты, постлали
    постель в высокой траве лесной поляны, в тени дерев, и положили почти
    безжизненного. Я все видел и понимал, что около меня делали. Слышал, как
    плакал отец и утешал отчаянную мать, как горячо она молилась, подняв руки к
    небу. Я все слышал и видел явственно и не мог сказать ни одного слова, не
    мог пошевелиться - и вдруг точно проснулся и почувствовал себя лучше,
    крепче обыкновенного. Лес, тень, цветы, ароматный воздух мне так
    понравились, что я упросил не трогать меня с места. Так и простояли мы тут
    до вечера. Лошадей выпрягли и пустили на траву близехонько от меня, и мне
    это было приятно. Где-то нашли родниковую воду; я слышал, как толковали об
    этом; развели огонь, пили чай, а мне дали выпить отвратительной римской
    ромашки с рейнвейном, приготовили кушанье, обедали, и все отдыхали, даже
    мать моя спала долго. Я не спал, но чувствовал необыкновенную бодрость и
    какое-то внутреннее удовольствие и спокойствие, или, вернее сказать, я не
    понимал, что чувствовал, но мне было хорошо. Уже довольно поздно вечером,
    несмотря на мои просьбы и слезы, положили меня в карету и перевезли в
    ближайшую на дороге татарскую деревню, где и ночевали. На другой день
    поутру я чувствовал себя также свежее и лучше против обыкновенного. Когда
    мы воротились в город, моя мать, видя, что я стал немножко покрепче, и
    сообразя, что я уже с неделю не принимал обыкновенных микстур и порошков,
    помолилась богу и решилась оставить уфимских докторов, а принялась лечить
    меня по домашнему лечебнику Бухана. Мне становилось час от часу лучше, и
    через несколько месяцев я был уже почти здоров; но все это время, от
    кормежки на лесной поляне до настоящего выздоровления, почти совершенно
    изгладилось из моей памяти. Впрочем, одно происшествие я помню довольно
    ясно; оно случилось, по уверению меня окружающих, в самой средине моего
    выздоровления...
     Чувство жалости ко всему страдающему доходило во мне, в первое время
    моего выздоровления, до болезненного излишества. Прежде всего это чувство
    обратилось на мою маленькую сестрицу: я не мог видеть и слышать ее слез или
    крика и сейчас начинал сам плакать; она же была в это время нездорова.
    Сначала мать приказала было перевести ее в другую комнату; но я, заметив
    это, пришел в такое волнение и тоску, как мне после говорили, что поспешили
    возвратить мне мою сестрицу. Медленно поправляясь, я не скоро начал ходить
    и сначала целые дни, лежа в своей кроватке и посадив к себе сестру,
    забавлял ее разными игрушками или показываньем картинок. Игрушки у нас были
    самые простые: небольшие гладкие шарики или кусочки дерева, которые мы
    называли чурочками; я строил из них какие-то клетки, а моя подруга любила
    разрушать их, махнув своей ручонкой. Потом начал я бродить и сидеть на
    окошке, растворенном прямо в сад. Всякая птичка, даже воробей, привлекала
    мое вниманье и доставляла мне большое удовольствие. Мать, которая все
    свободное время от посещенья гостей и хозяйственных забот проводила около
    меня, сейчас достала мне клетку с птичками и пару ручных голубей, которые
    ночевали под моей кроваткой. Мне рассказывали, что я пришел от них в такое
    восхищение и так его выражал, что нельзя было смотреть равнодушно на мою
    радость. Один раз, сидя на окошке (с этой минуты я все уже твердо помню),
    услышал я какой-то жалобный визг в саду; мать тоже его услышала, и когда я
    стал просить, чтобы послали посмотреть, кто это плачет, что "верно,
    кому-нибудь больно", - мать послала девушку, и та через несколько минут
    принесла в своих пригоршнях крошечного, еще слепого, щеночка, который, весь
    дрожа и не твердо опираясь на свои кривые лапки, тыкаясь во все стороны
    головой, жалобно визжал, или скучал, как выражалась моя нянька. Мне стало
    так его жаль, что я взял этого щеночка и закутал его своим платьем. Мать
    приказала принести на блюдечке тепленького молочка, и после многих попыток,
    толкая рыльцем слепого кутенка в молоко, выучили его лакать. С этих пор
    щенок по целым часам со мной не расставался; кормить его по нескольку раз в
    день сделалось моей любимой забавой; его назвали Суркой, он сделался потом
    небольшой дворняжкой и жил у нас семнадцать лет, разумеется уже не в
    комнате, а на дворе, сохраняя всегда необыкновенную привязанность ко мне и
    к моей матери.

    
     Выздоровленье мое считалось чудом, по признанию самих докторов. Мать
    приписывала его, во-первых, бесконечному милосердию божию, а во-вторых,
    лечебнику Бухана. Бухан получил титло моего спасителя, и мать приучила меня
    в детстве молиться богу за упокой его души при утренней и вечерней молитве.
    Впоследствии она где-то достала гравированный портрет Бухана, и четыре
    стиха, напечатанные под его портретом на французском языке, были кем-то
    переведены русскими стихами, написаны красиво на бумажке и наклеены сверх
    французских. Все это, к сожалению, давно исчезло без следа.
     Я приписываю мое спасение, кроме первой вышеприведенной причины, без
    которой ничто совершиться не могло, - неусыпному уходу, неослабному
    попечению, безграничному вниманию матери и дороге, то есть движению и
    воздуху. Вниманье и попеченье было вот какое: постоянно нуждаясь в деньгах,
    перебиваясь, как говорится, с копейки на копейку, моя мать доставала старый
    рейнвейн в Казани, почти за пятьсот верст, через старинного приятеля своего
    покойного отца, кажется, доктора Рейслейна, за вино платилась неслыханная
    тогда цена, и я пил его понемногу, несколько раз в день. В городе Уфе не
    было тогда так называемых французских белых хлебов - и каждую неделю, то
    есть каждую почту, щедро вознаграждаемый почтальон привозил из той же
    Казани по три белых хлеба. Я сказал об этом для примера; точно то же
    соблюдалось во всем. Моя мать не давала потухнуть во мне догоравшему
    светильнику жизни: едва он начинал угасать, она питала его магнетическим
    излиянием собственной жизни, собственного дыханья. Прочла ли она об этом в
    какой-нибудь книге или сказал доктор - не знаю. Чудное целительное действие
    дороги не подлежит сомнению. Я знал многих людей, от которых отступались
    доктора, обязанных ей своим выздоровлением. Я считаю также, что
    двенадцатичасовое лежанье в траве на лесной поляне дало первый благотворный
    толчок моему расслабленному телесному организму. Не один раз я слышал от
    матери, что именно с этого времени сделалась маленькая перемена к лучшему.

    
    ПОСЛЕДОВАТЕЛЬНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ

    
     После моего выздоровления я начинаю помнить себя уже дитятей, не
    крепким и резвым, каким я сделался впоследствии, но тихим, кротким,
    необыкновенно жалостливым, большим трусом и в то же время беспрестанно,
    хотя медленно, уже читающим детскую книжку с картинками, под названием
    "Зеркало добродетели". Как и когда я выучился читать, кто меня учил и по
    какой методе - решительно не знаю; но писать я учился гораздо позднее и
    как-то очень медленно и долго. Мы жили тогда в губернском городе Уфе и
    занимали огромный зубинский деревянный дом, купленный моим отцом, как я
    после узнал, с аукциона за триста рублей ассигнациями. Дом был обит тесом,
    но не выкрашен; он потемнел от дождей, и вся эта громада имела очень
    печальный вид. Дом стоял на косогоре, так что окна в сад были очень низки
    от земли, а окна из столовой на улицу, на противоположной стороне дома,
    возвышались аршина три над землей; парадное крыльцо имело более двадцати
    пяти ступенек, и с него была видна река Белая почти во всю свою ширину. Две
    детские комнаты, в которых я жил вместе с сестрой, выкрашенные по
    штукатурке голубым цветом, находившиеся возле спальной, выходили окошками в
    сад, и посаженная под ними малина росла так высоко, что на целую четверть
    заглядывала к нам в окна, что очень веселило меня и неразлучного моего
    товарища - маленькую сестрицу. Сад, впрочем, был хотя довольно велик, но не
    красив: кое-где ягодные кусты смородины, крыжовника и барбариса, десятка
    два-три тощих яблонь, круглые цветники с ноготками, шафранами и астрами, и
    ни одного большого дерева, никакой тени; но и этот сад доставлял нам
    удовольствие, особенно моей сестрице, которая не знала ни гор, ни полей, ни
    лесов; я же изъездил, как говорили, более пятисот верст: несмотря на мое
    болезненное состояние, величие красот божьего мира незаметно ложилось на
    детскую душу и жило без моего ведома в моем воображении; я не мог
    удовольствоваться нашим бедным городским садом и беспрестанно рассказывал
    моей сестре, как человек бывалый, о разных чудесах, мною виденных; она
    слушала с любопытством, устремив на меня, полные напряженного внимания,
    свои прекрасные глазки, в которых в то же время ясно выражалось: "Братец, я
    ничего не понимаю". Да и что мудреного: рассказчику только пошел пятый год,
    а слушательнице - третий.
     Я сказал уже, что был робок и даже трусоват; вероятно, тяжкая и
    продолжительная болезнь ослабила, утончила, довела до крайней
    восприимчивости мои нервы, а может быть, и от природы я не имел храбрости.
    Первые ощущения страха поселили во мне рассказы няньки. Хотя она собственно
    ходила за сестрой моей, а за мной только присматривала, и хотя мать строго
    запрещала ей даже разговаривать со мною, но она иногда успевала сообщить
    мне кое-какие известия о буке, о домовых и мертвецах. Я стал бояться ночной
    темноты и даже днем боялся темных комнат. У нас в доме была огромная зала,
    из которой две двери вели в две небольшие горницы, довольно темные, потому
    что окна из них выходили в длинные сени, служившие коридором; в одной из
    них помещался буфет, а другая была заперта; она некогда служила рабочим
    кабинетом покойному отцу моей матери; там были собраны все его вещи:
    письменный стол, кресло, шкаф с книгами и проч. Нянька сказала мне, что там
    видят иногда покойного моего дедушку Зубина, сидящего за столом и
    разбирающего бумаги. Я так боялся этой комнаты, что, проходя мимо нее,
    всегда зажмуривал глаза. Один раз, идучи по длинным сеням, забывшись, я
    взглянул в окошко кабинета, вспомнил рассказ няньки, и мне почудилось, что
    какой-то старик в белом шлафроке* сидит за столом. Я закричал и упал в
    обморок. Матери моей не было дома. Когда она воротилась и я рассказал ей
    обо всем случившемся и обо всем, слышанном мною от няни, она очень
    рассердилась: приказала отпереть дедушкин кабинет, ввела меня туда,
    дрожащего от страха, насильно и показала, что там никого нет и что на
    креслах висело какое-то белье. Она употребила все усилия растолковать мне,
    что такие рассказы - вздор и выдумки глупого невежества. Няньку мою она
    прогнала и несколько дней не позволяла ей входить в нашу детскую. Но
    крайность заставила призвать эту женщину и опять приставить к нам;
    разумеется, строго запретили ей рассказывать подобный вздор и взяли с нее
    клятвенное обещание никогда не говорить о простонародных предрассудках и
    поверьях; но это не вылечило меня от страха. Нянька наша была странная
    старуха, она была очень к нам привязана, и мы с сестрой ее очень любили.
    Когда ее сослали в людскую и ей не позволено было даже входить в дом, она
    прокрадывалась к нам ночью, целовала нас сонных и плакала. Я это видел сам,
    потому что один раз ее ласки разбудили меня. Она ходила за нами очень
    усердно, но, по закоренелому упрямству и невежеству, не понимала требований
    моей матери и потихоньку делала ей все наперекор. Через год ее совсем
    отослали в деревню. Я долго тосковал: я не умел понять, за что маменька так
    часто гневалась на добрую няню, и оставался в том убеждении, что мать
    просто ее не любила.
     ______________
     * Шлафрок (нем.) - домашний халат.

     Я всякий день читал свою единственную книжку "Зеркало добродетели"
    моей маленькой сестрице, никак не догадываясь, что она еще ничего не
    понимала, кроме удовольствия смотреть картинки. Эту детскую книжку я знал
    тогда наизусть всю; но теперь только два рассказа и две картинки из целой
    сотни остались у меня в памяти, хотя они, против других, ничего особенного
    не имеют. Это "Признательный лев" и "Сам себя одевающий мальчик". Я помню
    даже физиономию льва и мальчика! Наконец "Зеркало добродетели" перестало
    поглощать мое внимание и удовлетворять моему ребячьему любопытству, мне
    захотелось почитать других книжек, а взять их решительно было негде, тех
    книг, которые читывали иногда мой отец и мать, мне читать не позволяли. Я
    принялся было за "Домашний лечебник Бухана", но и это чтение мать сочла
    почему-то для моих лет неудобным; впрочем, она выбирала некоторые места и,
    отмечая их закладками, позволяла мне их читать; и это было в самом деле
    интересное чтение, потому что там описывались все травы, соли, коренья и
    все медицинские снадобья, о которых только упоминается в лечебнике. Я
    перечитывал эти описания в позднейшем возрасте и всегда с удовольствием,
    потому что все это изложено и переведено на русский язык очень толково и
    хорошо.
     Благодетельная судьба скоро послала мне неожиданное новое наслаждение,
    которое произвело на меня сильнейшее впечатление и много расширило
    тогдашний круг моих понятий. Против нашего дома жил в собственном же доме
    С.И.Аничков, старый богатый холостяк, слывший очень умным и даже ученым
    человеком; это мнение подтверждалось тем, что он был когда-то послан
    депутатом от Оренбургского края в известную комиссию, собранную Екатериною
    Второй для рассмотрения существующих законов. Аничков очень гордился, как
    мне рассказывали, своим депутатством и смело поговаривал о своих речах и
    действиях, не принесших, впрочем, по его собственному признанию, никакой
    пользы. Аничкова не любили, а только уважали и даже прибаивались его
    резкого языка и негибкого нрава. К моему отцу и матери он благоволил и даже
    давал взаймы денег, которых просить у него никто не смел. Он услышал как-то
    от моих родителей, что я мальчик прилежный и очень люблю читать книжки, но
    что читать нечего. Старый депутат, будучи просвещеннее других, естественно,
    был покровителем всякой любознательности. На другой день вдруг присылает он
    человека за мною; меня повел сам отец. Аничков, расспросив хорошенько, что
    я читал, как понимаю прочитанное и что помню, остался очень доволен: велел
    подать связку книг и подарил мне... О счастие!.. "Детское чтение для сердца
    и разума"*, изданное безденежно при "Московских ведомостях" Н.И.Новиковым.
    Я так обрадовался, что чуть не со слезами бросился на шею старику и, не
    помня себя, запрыгал и побежал домой, оставя своего отца беседовать с
    Аничковым. Помню, однако, благосклонный и одобрительный хохот хозяина,
    загремевший в моих ушах и постепенно умолкавший по мере моего удаления.
    Боясь, чтоб кто-нибудь не отнял моего сокровища, я пробежал прямо через
    сени в детскую, лег в свою кроватку, закрылся пологом, развернул первую
    часть - и позабыл все меня окружающее. Когда отец воротился и со смехом
    рассказал матери все происходившее у Аничкова, она очень встревожилась,
    потому что и не знала о моем возвращении. Меня отыскали лежащего с книжкой.
    Мать рассказывала мне потом, что я был точно как помешанный: ничего не
    говорил, не понимал, что мне говорят, и не хотел идти обедать. Должны были
    отнять книжку, несмотря на горькие мои слезы. Угроза, что книги отнимут
    совсем, заставила меня удержаться от слез, встать и даже обедать. После
    обеда я опять схватил книжку и читал до вечера. Разумеется, мать положила
    конец такому исступленному чтению: книги заперла в свой комод и выдавала
    мне по одной части, и то в известные, назначенные ею, часы. Книжек всего
    было двенадцать, и те не по порядку, а разрозненные. Оказалось, что это не
    полное собрание "Детского чтения", состоявшего из двадцати частей. Я читал
    свои книжки с восторгом и, несмотря на разумную бережливость матери, прочел
    все с небольшим в месяц. В детском уме моем произошел совершенный
    переворот, и для меня открылся новый мир... Я узнал в "рассуждении о
    громе", что такое молния, воздух, облака; узнал образование дождя и
    происхождение снега. Многие явления в природе, на которые я смотрел
    бессмысленно, хотя и с любопытством, получили для меня смысл, значение и
    стали еще любопытнее. Муравьи, пчелы и особенно бабочки с своими
    превращеньями из яичек в червяка, из червяка в хризалиду и наконец из
    хризалиды в красивую бабочку - овладели моим вниманием и сочувствием; я
    получил непреодолимое желание все это наблюдать своими глазами. Собственно
    нравоучительные статьи производили менее впечатления, но как забавляли меня
    "смешной способ ловить обезьян" и басня "о старом волке", которого все


  Сохранить

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ]

/ Полные произведения / Аксаков С.Т. / Детские годы Багрова-внука


Смотрите также по произведению "Детские годы Багрова-внука":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis