Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Аксаков С.Т. / Детские годы Багрова-внука

Детские годы Багрова-внука [12/24]

  Скачать полное произведение

    Небо очистилось, замелькали звезды, становилось уже светло от утренней
    зари, когда я заснул в моей кроватке.
     На другой день догадка моя подтвердилась: мать точно была больна;
    этого уже не скрывали от нас. Приезжал наш друг Авенариус и еще какой-то
    другой доктор. Я с сестрицей приходил к маменьке на одну минуту; она,
    поцеловав нас, сказала, что хочет почивать, и отпустила. Я не мог
    рассмотреть лица матери: в комнате было почти темно от опущенных зеленых
    гардин. Отец был бледен и смущен. Тоска сжала мое сердце. Я ничем не мог
    заниматься, а только плакал и просился к маменьке. Видно, отцу сказали об
    этом: он приходил к нам и сказал, что если я желаю, чтоб мать поскорее
    выздоровела, то не должен плакать и проситься к ней, а только молиться богу
    и просить, чтоб он ее помиловал, что мать хоть не видит, но материнское
    сердце знает, что я плачу и что ей от этого хуже. Я поверил, молился богу и
    хотя не успокоился, но удерживался от слез. Я даже уговаривал свою
    сестрицу, которая также тосковала и не раз принималась плакать. Тяжело
    прошел этот мучительный день. На следующий, видно, было еще хуже нашей
    маменьке, потому что нас и здороваться к ней не водили. Доктора приезжали
    часто. Приносили из церкви большой местный образ иверской божьей матери и
    служили молебен у маменьки в спальне. Нас же не пустили туда, но мы видели
    и слышали, как с пеньем пронесли образ через залу, молились в отворенную
    дверь нашей столовой. В этот день нас даже не водили гулять в сад, а
    приказали побегать по двору, который был очень велик и зеленелся как луг;
    но мы не бегали, а только ходили тихо взад и вперед. Напрасно Сурка
    ласкался, забегал мне в лицо, прыгал на меня, лизал мои руки, - я
    совершенно не мог им заниматься. Евсеич и Параша печально молчали или
    потихоньку перешептывались между собой. Евсеич уже не старался меня
    развеселить или утешить, а только повторял, видя мои глаза, беспрестанно
    наполняющиеся слезами: "Молись богу, соколик, чтоб маменька выздоровела".
    Мы воротились с печального гулянья, я бросился в свою кроватку, задернулся
    занавесками, спрятал голову под подушки и дал волю слезам, которые
    удерживал я так долго, с невероятными усилиями для дитяти. В то же время
    мелькнула у меня мысль, что я спрятался, что я не всхлипываю, что маменька
    не увидит и не услышит моих слез. Видно, Евсеич догадался, что такие слезы
    нельзя остановить; он долго стоял возле моей кроватки, знал, что я плачу, и
    молчал. Наконец вылились слезы, и я заснул. Спал я довольно долго и
    проснулся с криком, как будто от испуга. Сестрица первая подбежала ко мне,
    весело говоря: "Маменьке получше", и Параша сказала то же. Евсеича не было
    с нами, но он скоро пришел, и Параша встретила его вопросом: "Ну что, ведь
    барыне получше?" - "Получше", - отвечал Евсеич, но нетвердым голосом. Я это
    заметил, однако успокоился несколько. Давно прошло время обеда. Сестрица не
    хотела без меня кушать, но теперь, вместе со мною, охотно села за стол, и
    мы кое-как пообедали. Я упросил Евсеича узнать об маменьке; он ходил и,
    поспешно воротясь, сказал: "Барыня почивает". Через несколько времени
    ходила Параша и принесла такое же известие. Сомнение начало вкрадываться в
    мою душу. Я пристально посмотрел в глаза Евсеичу и Параше и твердо сказал:
    "Вы неправду говорите". Они смутились, переглянулись и не вдруг отвечали.
    Все это я заметил, и уже не слушал потом никаких уверений и утешений. Во
    время этого спора вошел отец. По его лицу я все угадал. "Пойдемте, - сказал
    он тихо, - мать хочет вас видеть и благословить". Я зарыдал, а за мной и
    сестрица. "Послушайте, - сказал отец, - если мать увидит, что вы плачете,
    то ей сделается хуже и она от того может умереть; а если вы не будете
    плакать, то ей будет лучше". Слезы высохли у меня на глазах, сестрица тоже
    перестала плакать. Погодя немного, отец взял нас за руки и привел в
    спальную. В комнате было так темно, что я видел только образ матери, а лица
    разглядеть не мог; нас подвели к кровати, поставили на колени, мать
    благославила нас образом, перекрестила, поцеловала и махнула рукой. Нас
    поспешно увели. В гостиной встретили мы священника; он также благословил
    нас, и мы воротились в свою комнату в каком-то душевном оцепенении. Я вдруг
    как будто забыл, что маменька нас благославила, простилась с нами... Я
    потерял способность не только соображения, но и понимания; одно вертелось у
    меня в голове, что у маменьки темно и что у ней горячее лицо. Евсеич,
    Параша и сестрица плакали, а у меня не было ни одной слезинки. Не знаю, что
    было со мной? Я не могу назвать тогдашнего моего духовного состояния
    холодным отчаянием. Мысль о смерти матери не входила мне в голову, и я
    думаю, что мои понятия стали путаться и что это было началом какого-то
    помешательства. - Пришло время ложиться спать. Евсеич раздел меня, велел
    мне молиться богу, и я молился, и, по обыкновению, прочитав молитву,
    проговорил вслух: "Господи, помилуй тятеньку и маменьку". Я лег, Евсеич сел
    подле меня и начал что-то говорить, но я ничего не слыхал. Не помню, чтоб я
    спал, но Евсеич уверял после, что я скоро заснул и спал около часа. Я помню
    только, что вдруг начал слышать радостные голоса: "Слава богу, слава богу,
    бог дал вам братца, маменька теперь будет здорова". Это говорили Евсеич и
    Параша моей сестрице, которая, с радостным криком, повторяя эти слова,
    прибежала к моей кроватке, распахнула занавески, влезла ко мне и обняла
    меня своими ручонками... Я вспомнил все и зарыдал как исступленный, рыдал
    так долго, что смутил общую радость и привел всех в беспокойство. Сходили
    за моим отцом. Он пришел и, услыша издали мои рыданья, подходя ко мне,
    закричал: "Что ты, Сережа! Надо радоваться, а не плакать. Слава богу! Мать
    будет здорова, у тебя родился братец..." Он взял меня на руки, посадил к
    себе на колени, обнял и поцеловал. Не скоро унялись судорожные рыдания и
    всхлипыванья, внутренняя и наружная дрожь. Наконец все мало-помалу утихло,
    и прежде всего я увидел, что в комнате ярко-светло от утренней зари, а
    потом понял, что маменька жива, будет здорова, - и чувство невыразимого
    счастья наполнило мою душу! Это происходило 4-го июня, на заре перед
    восходом солнца, следовательно, очень рано. Я все спрашивал, отчего
    сестрица проснулась, отчего она прежде меня узнала радостное известие?
    Сестрица уверяла, что она не спала, когда прибежала Параша, но я спорил и
    не верил. Я долго так же спорил, утверждая, что я не засыпал; но наконец
    должен был согласиться, что я действительно спал, что меня разбудили
    громкие речи Параши, Евсеича и крик сестрицы. Отец поспешил уйти, а дядька
    и нянька поспешили нас с сестрицей уложить почивать. Мы не скоро заснули, а
    все переговаривались, лежа в своих кроватках: какой у нас братец? Наконец
    нам запретили говорить, и мы сладко заснули.
     Поздно последовало наше радостное пробуждение. Я сейчас стал проситься
    к маменьке, и просился так неотступно, что Евсеич ходил с моей просьбой к
    отцу; отец приказал мне сказать, чтоб я и не думал об этом, что я несколько
    дней не увижу матери. Это меня - огорчило. Потом я стал просить поглядеть
    братца, и Параша сходила и выпросила позволенья у бабушки-повитушки, Алены
    Максимовны, прийти нам с сестрицей потихоньку, через девичью, в детскую
    братца, которая отделялась от спальни матери другою детскою комнатой, где
    обыкновенно жили мы с сестрицей. Мы еще в сенях пошли на цыпочках, чему
    Параша много смеялась. В маленькой детской висела прекрасная люлька на
    медном кольце, ввернутая в потолок. Эту люльку подарил покойный дедушка
    Зубин, когда еще родилась старшая моя сестра, вскоре умершая; в ней
    качались и я, и моя вторая сестрица. Подставили стул, я влез на него и,
    раскрыв зеленый шелковый положок, увидел спящего спеленанного младенца и
    заметил только, что у него на головке черные волоски. Сестрицу взяли на
    руки, и она также посмотрела на спящего братца - и мы остались очень
    довольны. Приготовленная заранее кормилица, еще не кормившая братца,
    которому давали только ревенный сироп, нарядно одетая, была уже тут; она
    поцеловала у нас ручки. Алена Максимовна, видя, что мы такие умные дети,
    ходим на цыпочках и говорим вполголоса, обещала всякий день пускать нас к
    братцу именно тогда, когда она будет его мыть. Обрадованные такими
    приятными надеждами, мы весело пошли гулять и бегать сначала по двору, а
    потом и по саду. На этот раз ласки моего любимца Сурки были приняты мною
    благосклонно, и я, кажется, бегал, прыгал и валялся по земле больше, чем
    он; когда же мы пошли в сад, то я сейчас спросил: "Отчего вчера нас не
    пустили сюда?" Живая Параша, не подумав, отвечала: "Оттого, что вчера
    матушка очень стонали, и мы в саду услыхали бы их голос". Меня так
    встревожило и огорчило это известие, что Параша не знала, как поправить
    дело. Она уверяла и божилась, - что теперь все прошло, что она своими
    глазами видела барыню, говорила с ней и что они здоровы, а только слабы.
    Параша просила даже меня не сказывать Евсеичу и никому, что она
    проболталась, и уверяла, что ее будут очень бранить; я обещал никому не
    говорить. Я поверил Параше, успокоился, и у меня опять стало весело на
    сердце.
     До самого вечера ничем не омрачилось светлое состояние моей души. Из
    последних слов Параши я еще более понял, как ужасно было вчерашнее
    прошедшее; но в то же время я совершенно поверил, что теперь все прошло
    благополучно и что маменька почти здорова. Вечером частый приезд докторов,
    суетливая беготня из девичьей в кухню и людскую, а всего более печальное
    лицо отца, который приходил проститься с нами и перекрестить нас, когда мы
    ложились спать, - навели на меня сомнение и беспокойство. На мои вопросы
    отец не имел духу отвечать, что маменька здорова; он только сказал мне, что
    ей лучше и что, бог милостив, она выздоровеет... Бог точно был к нам
    милостив, и через несколько дней, проведенных мною в тревоге и печали,
    повеселевшее лицо отца и уверенья Авенариуса, что маменька точно
    выздоравливает и что я скоро ее увижу, совершенно меня успокоили. Тут
    только обратил я все мое вниманье, любопытство и любовь на нового братца.
    Мы по-прежнему ходили к нему всякий день и видели, как его мыли; но сначала
    я смотрел на все без участья: я мысленно жил в спальной у моей матери, у
    кровати больной.
     Наконец, не видавшись с матерью около недели, я увидел ее, бледную и
    худую, все еще лежащую в постели; зеленые гардинки были опущены, и потому,
    может быть, лицо ее показалось мне еще бледнее. Отец заранее наказал мне,
    чтобы я не только не плакал, но и не слишком радовался, не слишком ласкался
    к матери. Это меня очень смутило: одевать свое горячее чувство в более
    сдержанные, умеренные выражения я тогда еще не умел: я должен был
    показаться странным, не тем, чем я был всегда, и мать сказала мне: "Ты,
    Сережа, совсем не рад, что у тебя мать осталась жива..." Я заплакал и
    убежал. Отец объяснил матери причину моего смущения. Мне дали проплакаться
    немножко и опять позвали в спальню. Мать нежно приласкала меня и сестрицу
    (меня особенно) и сказала: "Не бойтесь, мне не будет вредна ваша любовь". Я
    обнял мать, плакал на ее груди и шептал: "Я сам бы умер, если б вы умерли".
    Видно, мать почувствовала, что ее слишком волнует свиданье с нами, потому
    что вдруг и торопливо сказала: "Подите к братцу: его скоро будут крестить".
    Мы прямо пошли к братцу. Его только что вымыли, одели в новую распашонку,
    завернули в новую простынку и в розовое атласное одеяльце: он, разумеется,
    плакал; мне стало жалко, но у груди кормилицы он сейчас успокоился. Видя
    приготовления к крестинам и слыша, что говорят о них, я попросил объяснения
    этому, неслыханному и невиданному мною, делу. Мне объяснили, и я захотел
    непременно быть крестным отцом моего братца. Мне говорили, что этого
    нельзя, что я маленький, что у меня нет кумы, но последнее препятствие я
    сейчас преодолел, сказав, что кумой будет моя сестрица. Видя мое упорство и
    не желая довести меня до слез, меня обманули, как я после узнал, то есть
    поставили вместе с сестрицей рядом с настоящим кумом и кумою. Крещение,
    символических таинств которого я не понимал, возбудило во мне сильное
    внимание, изумление и даже страх: я боялся, что священник порежет ножницами
    братцыну головку, а погружение младенца в воду заставило меня вскрикнуть от
    испуга... Но я неотступными просьбами выпросил позволение подержать на
    своих руках моего крестного сына, - разумеется, его придерживала
    бабушка-повитушка, - и я долго оставался в приятном заблуждении, что братец
    мой крестный сын, и даже, прощаясь, всегда его крестил.
     Через несколько дней нас перевели из столовой в прежнюю детскую
    комнату. Мать поправлялась медленно, домашними делами почти не занималась,
    никого, кроме доктора, Чичаговых и К.А.Чепруновой, не принимала; я был с
    нею безотлучно. Я читал матери вслух разные книги для ее развлеченья, а
    иногда для ее усыпленья, потому что она как-то мало спала по ночам. Книги
    для развлеченья получала она из библиотеки С.И.Аничкова; для усыпленья же
    употреблялись мои детские книжки, а также "Херасков" и "Сумароков". В числе
    первых особенно памятна мне "Жизнь английского философа Клевеланда"*,
    кажется, в пятнадцати томах, которую я читал с большим удовольствием. Кроме
    чтенья я очень скоро привык ухаживать за больною матерью и в известные часы
    подавать ей лекарства, не пропуская ни одной минуты; в горничной своей она
    не имела уже частой надобности, я призывал ее тогда, когда было нужно. Мать
    была очень этим довольна, потому что не любила присутствия и сообщества
    слуг и служанок. Мысль, что я полезен матери, была мне очень приятна, я
    даже гордился тем. Часто и подолгу разговаривая со мною наедине, она,
    кажется, увидела, что я могу понимать ее более, чем она предполагала. Она
    стала говорить со мною о том, о чем прежде не говаривала. Я это заметил
    потому, что иногда предмет разговора превышал мой возраст и мои понятия.
    Нередко детские мои вопросы изобличали мое непониманье, и мать вдруг
    переменяла разговор, сказав: "Об этом мы поговорим после". Мне особенно
    было неприятно, когда мать, рассуждая со мной, как с большим, вдруг
    переменяла склад своей речи и начинала говорить, применяясь к моему
    детскому возрасту. Самолюбие мое всегда оскорблялось такою внезапной
    переменой, а главное - мыслью матери, что меня так легко обмануть.
    Впоследствии я стал хитрить, притворяясь, что все понимаю хорошо, и не
    предлагая вопросов. Между прочим, мать рассказывала мне, как ей не хочется
    уезжать на житье в деревню. У нее было множество причин; главные состояли в
    том, что Багрово сыро и вредно ее здоровью, что она в нем будет непременно
    хворать, а помощи получить неоткуда, потому что лекарей близко нет; что все
    соседи и родные ей не нравятся, что все это люди грубые и необразованные, с
    которыми ни о чем ни слова сказать нельзя, что жизнь в деревенской глуши,
    без общества умных людей, ужасна, что мы сами там поглупеем. "Одна моя
    надежда, - говорила мать, - Чичаговы; по счастью, они переезжают тоже в
    деревню и станут жить в тридцати верстах от нас. По крайней мере, хотя
    несколько раз в год можно будет с ними отвести душу". Не понимая всего
    вполне, я верил матери и разделял ее грустное опасенье. Предполагаемая
    поездка к бабушке Куролесовой в Чурасово и продолжительное там гощенье
    матери также не нравилось; она еще не знала Прасковьи Ивановны и думала,
    что она такая же, как и вся родня моего отца; но впоследствии оказалось
    совсем другое. Милая моя сестрица, до сих пор не понимаю отчего, очень
    грустила, расставаясь с Уфой.
     ______________
     * "Жизнь английского философа Клевеланда" нравоучительный роман
    французского писателя Прево д'Эксиля, переведенный на русский язык во
    второй половине XVIII века.

     Как только мать стала оправляться, отец подал просьбу в отставку; в
    самое это время приехали из полка мои дяди Зубины; оба отставили службу и
    вышли в чистую, то есть отставку; старший с чином майора, а младший -
    капитаном. Все удивлялись этой разнице в чинах; оба брата были в одно число
    записаны в гвардию, в одно число переведены в армейский полк капитанами и в
    одно же число уволены в отставку. Я очень обрадовался им, особенно дяде
    Сергею Николаичу, который, по моему мнению, так чудесно рисовал. Я напомнил
    ему, как он дразнил меня, когда я был маленький, и прибавил, с чувством
    собственного достоинства, что теперь уже нельзя раздразнить меня
    какими-нибудь пустяками. Дядя на прощанье нарисовал мне бесподобную картину
    на стекле: она представляла болото, молодого охотника с ружьем и легавую
    собаку, белую, с кофейными пятнами и коротко отрубленным хвостом, которая
    нашла какую-то дичь, вытянулась над ней и подняла одну ногу. Эта картинка
    была как бы пророчеством, что я со временем буду страстным ружейным
    охотником. Сергей Николаич сам был горячий стрелок. Оба дяди очень были
    огорчены, что мы переезжаем на житье в деревню.
     Не дождавшись еще отставки, отец и мать совершенно собрались к
    переезду в Багрово. Вытребовали оттуда лошадей и отправили вперед большой
    обоз с разными вещами. Распростились со всеми в городе и, видя, что
    отставка все еще не приходит, решились ее не дожидаться. Губернатор дал
    отцу отпуск, в продолжение которого должно было выйти увольнение от службы;
    дяди остались жить в нашем доме: им поручили продать его.
     Мы выехали из Уфы около того же числа, как и два года тому назад.
    Только помещались уже не так: с матерью вместе сидела кормилица с нашим
    маленьким братцем, а мы с сестрицей и Парашей ехали в какой-то коляске на
    пазах, которая вся дребезжала и бренчала, что нас очень забавляло. Мы ехали
    по той же дороге, останавливались на тех же местах, так же удили на Деме,
    так же пробыли в Парашине полторы суток и так же все осматривали. Я принял
    в другой раз на свою душу такие же приятные впечатления; хотя они были не
    так уже новы и свежи и не так меня изумляли, как в первый раз, но зато я
    понял их яснее и почувствовал глубже. Одно Парашино подействовало на меня
    грустно и тяжело. В этот год там случился неурожай; ржаные хлеба были
    редки, а яровые - низки и травны. Работы, казалось бы, меньше, а жницы и
    жнецы скучали ею больше. Один из них, суровый с виду, грубым голосом сказал
    моему отцу: "Невесело работать, Алексей Степаныч. Не глядел бы на такое
    поле: козлец да осот. Ходишь день-деньской по десятине да собираешь по
    колосу". Отец возразил: "Как быть, воля божья..." - и суровый жнец ласково
    отвечал: "Вестимо так, батюшка!"
     Впоследствии понял я высокий смысл этих простых слов, которые
    успокаивают всякое волненье, усмиряют всякий человеческий ропот и под
    благодатною силою которых до сих пор живет православная Русь. Ясно и тихо
    становится на душе человека, с верою сказавшего и с верою услыхавшего их.
     Вообще народ в Парашине был уныл, особенно потому, что к хлебному
    неурожаю присоединился сильный падеж рогатого скота. Отец говорил об этом
    долго с Миронычем, и Мироныч, между прочим, сказал: "Это еще не беда, что
    хлеба мало господь уродил, у нас на селе старого довольно, а у кого
    недостанет, так господский-то сусек* на что? Вот беда крестьянину
    семьянному, с малыми детьми, когда бог его скотинкой обидит, без молочка
    ребятам плохо, батюшка Алексей Степаныч. Вот у десятника Архипова было в
    дому восемь дойных коров, а теперича не осталось ни шерстинки, а ребят
    куча. Прогневали бога!" Богатое село Парашино часто подвергалось скотским
    падежам. Отец знал настоящую их причину и сказал Миронычу: "Надо построже
    смотреть за кожевниками: они покупают у башкирцев за бесценок кожи с дохлых
    от чумы коров, и от этого у вас в Парашине так часты падежи". Мироныч
    почесал за ухом и с недовольным видом отвечал: "Коли от евтого, батюшка
    Алексей Степаныч, так уж за грехи наши господь посылает свое наслание"**.
    Отец не забыл спросить о хвором старичке Терентье, бывшем засыпкой.
    Терентий был тогда же отставлен от всех работ и через год умер. На этот раз
    багровские старики отозвались об Мироныче, что "он стал маненько
    позашибаться", то есть чаще стал напиваться пьян, но все еще другого
    начальника не желали.
     ______________
     * Сусек - закром. (Примеч. автора.)
     ** Снятие кож с чумной скотины воспрещено законом; но башкирцы -
    плохие законоведцы, а русские кожевники соблазняются дешевизной, и это зло
    до сих пор не вывелось в Оренбургской губернии. (Примеч. автора.)

     Мы выехали из Парашина на заре и приехали кормить на быстрый,
    глубокий, многоводный Ик. Мы расположились у последнего моста, на самом
    быстром рукаве реки. Тут я вполне рассмотрел и вполне налюбовался этою
    великолепною и необыкновенною рыбною рекою. Мы кормили с лишком четыре часа
    и досыта наудились, даже раков наловили. Ночевали в Коровине, а на другой
    день, около полден, увидели с горы Багрово. Я в это время сидел в карете с
    отцом и матерью. В карете было довольно просторно, и когда мать не лежала,
    тогда нас с сестрицей брали попеременно в карету; но мне доставалось сидеть
    чаще. День был красный и жаркий. Мать, в самом мрачном расположении духа,
    сидела в углу кареты; в другом углу сидел отец; он также казался
    огорченным, но я заметил, что в то же время он не мог без удовольствия
    смотреть на открывшиеся перед нашими глазами камышистые пруды, зеленые
    рощи, деревню и дом.

    
    ПРИЕЗД НА ПОСТОЯННОЕ ЖИТЬЕ В БАГРОВО

    
     Когда мы подъехали к дому, бабушка, в полгода очень постаревшая, и
    тетушка Татьяна Степановна стояли уже на крыльце. Бабушка с искренними,
    радостными слезами обняла моего отца и мать, перекрестилась и сказала: "Ну,
    слава богу! Приехали настоящие хозяева. Не чаяла дождаться вас. Мы с
    Танюшей дни и часы считали и глазыньки проглядели, глядя на уфимскую
    дорогу". Мы вошли прямо к бабушке: она жила в дедушкиной горнице, из
    которой была прорублена дверь в ее прежнюю комнату, где поселилась Татьяна
    Степановна. Бабушка с тетушкой обедали, когда мы приехали, за маленьким
    столиком у бабушкиной кровати; прислуга была женская; всех лакеев посылали
    на полевую работу. Бабушка бросила свой обед. Началась беготня и хлопоты,
    чтоб накормить нас обедом. Набежала куча девок, проворно накрыли стол в
    зале, и мы вместе с бабушкой и тетушкой очень скоро сели за обед. Блюд
    оказалось множество, точно нас ждали, но все кушанья были так жирны, что
    мать и я с сестрицей встали из-за стола почти голодные. Бабушка,
    беспрестанно со слезами вспоминая дедушку, кушала довольно; она после
    обеда, по обыкновению, легла уснуть, а мать и отец принялись распоряжаться
    своим помещением в доме. Новая горница (так ее всегда звали) для молодой
    барыни была еще не совсем отделана: в ней работали старый столяр Михей и
    молодой столяр Аким. На первый раз мы поместились в гостиной и в угольной
    комнате, где живала прежде тетушка; угольная потеряла всю свою прелесть,
    потому что окна и вся сторона, выходившая на Бугуруслан, были закрыты
    пристройкою новой горницы для матери. Эта горница отделялась от угольной
    маленьким коридорчиком с выходом в сад, но двери в него были еще не
    прорублены. Покуда происходила в доме раскладка, размещение привезенных из
    Уфы вещей и устройство нового порядка, я с Евсеичем ходил гулять,
    разумеется с позволения матери, и мы успели осмотреть Бугуруслан, быстрый и
    омутистый, протекавший углом по всему саду, летнюю кухню, остров, мельницу,
    пруд и плотину, и на этот раз все мне так понравилось, что в одну минуту
    изгладились в моем воспоминании все неприятные впечатления, произведенные
    на меня двукратным пребыванием в Багрове. Рассказы дворовых мальчишек,
    бегавших за нами толпою, о чудесном клеве рыбы, которая берет везде, где ни
    закинь удочку, привели меня в восхищение, и с этой минуты кончилось мое
    согласие с матерью в неприязненных чувствах к Багрову.
     На первых порах отец был очень озабочен своим вступленьем в должность
    полного хозяина, чего непременно требовала бабушка и что он сам считал
    своей необходимой обязанностью. Но мать, сколько ее ни просили, ни за что в
    свете не согласилась входить в управленье домом и еще менее - в
    распоряжение оброками, пряжею и тканьем крестьянских и дворовых женщин.
    Мать очень твердо объявила, что будет жить гостьей и что берет на себя
    только одно дело: заказывать кушанья для стола нашему городскому повару
    Макею, и то с тем, чтобы бабушка сама приказывала для себя готовить
    кушанье, по своему вкусу, своему деревенскому повару Степану. Об этом было
    много разговоров и споров. Я заметил, что мать находилась в постоянном
    раздражении и говорила резко, несмотря на то что бабушка и тетушка говорили
    с ней почтительно и даже робко. Я один раз сказал ей: "Маменька, вы чем-то
    недовольны, вы все сердитесь". Она отвечала: "Я не сержусь, мой друг, но
    огорчаюсь моим положеньем. Меня здесь никто не понимает. Отец с утра до
    вечера будет заниматься хозяйством, а ты еще мал и не можешь разделять
    моего огорчения". Я решительно не понимал, чем может огорчаться мать.
     В доме произошло много перемен, прежде чем отделали новую горницу:
    дверь из гостиной в коридор заделали, а прорубили дверь в угольную; дверь
    из бывшей бабушкиной горницы в буфет также заделали, а прорубили дверь в
    девичью. Все это, конечно, было удобнее и покойнее. Все это придумала мать,
    и все это исполняли с неудовольствием. Недели две продолжалась в доме
    беспрестанная стукотня от столяров и плотников, не было угла спокойного, а
    как погода стояла прекрасная, то мы с сестрицей с утра до вечера гуляли по
    двору и пр саду и по березовой роще, в которой уже поселились грачи и
    которая потом была прозвана "Грачовой рощей". Я ничего не читал и не писал
    в это время, и мать всякий день отпускала меня с Евсеичем удить: она уже
    уверилась в его усердии и осторожности. С каждым днем я более и более
    пристращался к ужению и с каждым днем открывал новые красоты в Багрове. По
    глубоким местам в саду и с плотины на мельнице удили мы окуней и плотву
    такую крупную, что часто я не мог вытащить ее без помощи Евсеича. Начиная
    же от летней кухни до мельницы, где река разделялась надвое и была мелка,
    мы удили пескарей, а иногда и других маленьких рыбок. В это время года
    крупная рыба, как-то: язи, голавли и лини уже не брали, или, лучше сказать
    (что, конечно, я узнал гораздо позднее), их не умели удить. Вообще уженье
    находилось тогда в самом первоначальном, младенческом состоянии. Я всего
    более любил остров. Там можно было удить и крупную и мелкую рыбу: в
    старице, тихой и довольно глубокой, брала крупная, а с другой стороны, где
    Бугуруслан бежал мелко и по чистому дну с песочком и камешками, отлично
    клевали пескари; да и сидеть под тенью берез и лип, даже без удочки, на
    покатом зеленом берегу, было так весело, что я и теперь неравнодушно
    вспоминаю об этом времени. Остров был также любимым местом тетушки, и она
    сиживала иногда вместе со мной и удила рыбку: она была большая охотница
    удить.
     Наконец кончилась стукотня топором, строганье настругов и однообразное
    шипенье пил; это тоже были для меня любопытные предметы: я любил
    внимательно и подолгу смотреть на живую работу столяров и плотников, мешая
    им беспрестанными вопросами. Комната моей матери, застроенная дедушкой,
    была совершенно отделана. Мать отслужила молебен в новой горнице, священник
    окропил новые стены святою водою, и мы перешли в новое жилье. Под словом
    мы, я разумею мать, отца и себя. Сестрица и маленький братец поселились в
    бывшей тетушкиной угольной, а теперь уже в нашей детской комнате. Спальня
    матери, получившая у прислуги навсегда имя "барыниной горницы", была еще
    веселее, чем бывшая угольная, потому что она была ближе к реке. Растущая
    под берегом развесистая молодая береза почти касалась ее стены своими
    ветвями. Я очень любил смотреть в окно, выходившее на Бугуруслан, из него
    виднелась даль уремы Бугуруслана, сходившаяся с уремою речки Кармалки, и
    между ними крутая и голая вершина Челяевской горы.
     Отец точно был занят хозяйством с утра до вечера. Каждый день он ездил
    в поле; каждый день ходил на конный и скотный двор; каждый день бывал и на
    мельнице. Приезжал из города какой-то чиновник, собрал всех крестьян,
    прочел им указ и ввел моего отца во владение доставшимся ему именьем по
    наследству от нашего покойного дедушки. Потом всех крестьян и крестьянок
    угощал пивом и вином; все кланялись в ноги моему отцу, все обнимали,
    целовали его и его руку. Многие плакали, вспоминая о покойном дедушке,
    крестясь и говоря: "Царство ему небесное". Я один был с отцом: меня также


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ]

/ Полные произведения / Аксаков С.Т. / Детские годы Багрова-внука


Смотрите также по произведению "Детские годы Багрова-внука":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis