Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Аксаков С.Т. / Детские годы Багрова-внука
Детские годы Багрова-внука [14/24]
время я знал, что все это выдумка, настоящая сказка, что этого нет на свете
и быть не может. Где же скрывается тайна такого очарования? Я думаю, что
она заключается в страсти к чудесному, которая более или менее врождена
всем детям и которая у меня исключительно не обуздывалась рассудком. Мало
того, что я сам читал по обыкновению с увлеченьем и с восторгом, - я потом
рассказывал сестрице и тетушке читанное мной с таким горячим одушевленьем
и, можно сказать, самозабвением, что, сам того не примечая, дополнял
рассказы Шехеразады многими подробностями своего изобретения; я говорил обо
всем, мною читанном, точно как будто сам тут был и сам все видел. Возбудив
вниманье и любопытство моих слушательниц и удовлетворяя их желанью, я стал
перечитывать им вслух арабские сказки - и добавления моей собственной
фантазии были замечены и обнаружены тетушкой и подтверждены сестрицей.
Тетушка часто останавливала меня, говоря: "А как же тут нет того, что ты
нам рассказывал? Стало быть, ты все это от себя выдумал? Смотри, пожалуй,
какой ты хвастун! Тебе верить нельзя". Такой приговор очень меня озадачил и
заставил задуматься. Я был тогда очень правдивый мальчик и терпеть не мог
лжи; а здесь я сам видел, что точно прилгал много на Шехеразаду. Я сам был
удивлен, не находя в книге того, что, казалось мне, я читал в ней и что
совершенно утвердилось в моей голове. Я стал осторожнее и наблюдал за
собой, покуда не разгорячился; в горячности же я забывал все, и мое пылкое
воображение вступало в безграничные свои права.
Тянулась глубокая осень, уже не сырая и дождливая, а сухая, ветреная и
морозная. Морозы без снегу доходили до двадцати градусов, грязь
превратилась в камень, по прудам ездили на лошадях. Одним словом, стояла
настоящая зима, только без санного пути, которого все ждали нетерпеливо. Я
давно уже перестал гулять и почти все время проводил с матерью в ее новой
горнице, где стояла моя кроватка, лежали мои книжки, удочки, снятые с
удилищ, и камешки. У отца не было кабинета и никакой отдельной комнаты; в
одном углу залы стояло домашнее, Акимовой работы, ольховое бюро; отец все
сидел за ним и что-то писал. Нередко стоял перед отцом слепой старик,
поверенный Пантелей Григорьич (по прозвищу, никогда не употребляемому,
Мягков), знаменитый ходок по тяжебным делам и знаток в законах, о чем,
разумеется, я узнал после. Это был человек гениальный в своем деле; но как
мог образоваться такой человек у моего покойного дедушки, плохо знавшего
грамоте и ненавидевшего всякие тяжбы? А вот как: Михайла Максимыч
Куролесов, через год после своей женитьбы на двоюродной сестре моего
дедушки, заметил у него во дворне круглого сироту Пантюшку, который
показался ему необыкновенно сметливым и умным; он предложил взять его к
себе для обучения грамоте и для образования из него делового человека,
которого мог бы мой дедушка употреблять, как поверенного, во всех
соприкосновениях с земскими и уездными судами; дедушка согласился. Пантюшка
скоро сделался Пантелеем и выказал такие необыкновенные способности, что
Куролесов, выпросив согласие у дедушки, послал Пантелея в Москву для
полного образованья к одному своему приятелю, обер-секретарю, великому
законоведцу и знаменитому взяточнику. Через несколько лет Пантелея уже
звали Пантелеем Григорьичем, и он получил известность в касте деловых
людей. В Москве он женился на мещанке, красавице и с хорошим приданым,
Наталье Сергеевой, которая, по любви или по уважению к талантам Пантелея
Григорьева, не побоялась выйти за крепостного человека. В самых зрелых
летах, кончив с полным торжеством какое-то "судоговоренье" против
известного тоже доки по тяжебным делам и сбив с поля своего старого и
опытного противника, Пантелей Григорьич, обедая в этот самый день у своего
доверителя, - вдруг, сидя за столом, ослеп. Паралич поразил глазные нервы,
вероятно, от усиленного чтенья рукописных бумаг, письма и бессонницы, и
ничто уже не могло возвратить ему зрения. Он полечился в Москве с год и
потом переехал с своей женой и дочкой Настенькой в Багрово; но и слепой, он
постоянно занимался разными чужими тяжебными делами, с которыми приезжали к
нему поверенные, которые ему читались вслух и по которым он диктовал
просьбы в сенат, за что получал по-тогдашнему не малую плату. Вот этот-то
Пантелей часто стоял перед моим отцом, слушая бумаги и рассуждая о делах,
которые отец намеревался начать. Я как теперь гляжу на него: высокий
ростом, благообразный лицом, с длинными русыми волосами, в которых трудно
было разглядеть седину, в длинном сюртуке горохового цвета с огромными
медными пуговицами, в синих пестрых чулках с красными стрелками и башмаках
с большими серебряными пряжками, опирался он на камышовую трость с
вызолоченным набалдашником. Это был замечательный представитель старинных
слуг, которые уже перевелись и которые очень удачно схвачены Загоскиным в
его романах. Ни за что в свете не соглашался Пантелей Григорьич сесть не
только при моем отце, но даже при мне, и никогда не мог я от него отбиться,
чтоб он не поцеловал моей руки. И память и дар слова были у него
удивительные: года, числа указов и самые законы знал он наизусть. Он
постоянно держал одного или двух учеников, которые и жили у него в особом
флигельке о двух горницах с кухнею, выстроенном им на свой кошт. У него с
утра до вечера читали и писали, а он обыкновенно сидел на высокой лежанке
согнув ноги, и курил коротенькую трубку; слух у него был так чуток, что он
узнавал походку всякого, кто приходил бы к нему в горницу, даже мою. Я
охотно и часто ходил бы к нему послушать его рассказов о Москве,
сопровождаемых всегда потчеваньем его дочки и жены, которую обыкновенно
звали "Сергеевна"; но старик не хотел сидеть при мне, и это обстоятельство,
в соединении с потчеваньем, не нравившимся моей матери, заставило меня
редко посещать Пантелея Григорьича.
Наконец выпал сильный снег, давно ожидаемый и людьми и природой, как
выражалась моя мать. Мы поспешно собрались в дальнюю дорогу. Прасковья
Ивановна настоятельно потребовала, чтоб отец показал ей всю свою семью. Ее
требование считалось законом, и мы отправлялись по первому зимнему пути, по
первозимью, когда дорога бывает гладка как скатерть и можно еще ехать
парами и тройками в ряд. Мы поехали на своих лошадях: я с отцом и матерью в
повозке, а сестрица с братцем, Парашей и кормилицей - в возке, то есть
крытой рогожей повозке. Я не стану описывать нашей дороги: она была точно
так же скучна и противна своими кормежками и ночевками, как и прежние;
скажу только, что мы останавливались на целый день в большой деревне
Вишенки, принадлежащей той же Прасковье Ивановне Куролесовой. Там был точно
такой же удобный и теплый флигель для наезда управляющего, как и в
Парашине, даже лучше. В той половине, где некогда останавливался страшный
барин, висели картины в золотых рамах, показавшиеся мне чудесными; особенно
одна картина, представлявшая какого-то воина в шлеме, в латах, с копьем в
руке, едущего верхом по песчаной пустыне. Мне с улыбкой говорили, что все
картины покойный Михайла Максимыч (царство ему небесное!) изволил отнять у
своих соседей. Отец мой точно так же, как в Парашине, осматривал все
хозяйство, только меня с собой никуда не брал, потому что на дворе было
очень холодно. Селение Вишенки славилось богатством крестьян, и особенно
охотою их до хороших, породистых лошадей, разведенных покойным мужем
Прасковьи Ивановны. Многие старики приходили с разными приносами: с сотовым
медом, яйцами и живою птицей. Отец ничего не брал, а мать и не выходила к
старикам. Очевидно, что и здесь смотрели на нас как на будущих господ, хотя
никого из багровских крестьян там не было. Из Вишенок приехали мы в село
Троицкое, Багрово тож, известное под именем Старого или Симбирского
Багрова. Там был полуразвалившийся домишко, где жил некогда мой дедушка с
бабушкой, где родились все мои тетки и мой отец. Я заметил, что отец чуть
не заплакал, войдя в старые господские хоромы (так называл их Евсеич) и
увидя, как все постарело, подгнило, осело и покосилось. Матери моей очень
не понравились эти развалины, и она сказала: "Как это могли жить в такой
мурье и где тут помещались?" В самом деле, трудно было отгадать, где тут
могло жить целое семейство, в том числе пять дочерей. Видно, небольшие были
требования на удобства в жизни. "Это, Сережа, наше родовое именье, -
говорил мне отец, - жалованное нам от царей; да теперь половина уж не
наша". Эти последние слова произвели на меня какое-то особенное, неприятное
впечатление, которого я объяснить себе не умел. Мы приехали поутру, а во
время обеда уже полон был двор крестьян и крестьянок. Не знаю отчего, на
этот раз, несмотря на мороз, мать согласилась выйти к собравшимся
крестьянам и вывела меня. Мы были встречены радостными криками, слезами и
упреками: "За что покинули вы нас, прирожденных крестьян ваших!" Мать моя,
не любившая шумных встреч и громких выражений любви в подвластных людях,
была побеждена искренностью чувств наших добрых крестьян - и заплакала;
отец заливался слезами, а я принялся реветь. Ничего не было припасенного, и
попотчевать крестьян оказалось нечем. Отец обещал приехать через неделю и
тогда угостить всех. Все отвечали, что ничего не нужно, и просили только
принять от них "хлеб-соль". Отказать было невозможно, хотя решительно
некуда было девать крестьянских гостинцев.
Кое-как отец после обеда осмотрел свое собственное небольшое хозяйство
и все нашел в порядке, как он говорил; мы легли рано спать и поутру, за
несколько часов до света, выехали в Чурасово, до которого оставалось
пятьдесят верст.
ЧУРАСОВО
Мы рано выкормили лошадей в слободе упраздненного городка Тагая и еще
засветло приехали в знаменитое тогда село Чурасово. Уже подъезжая к нему, я
увидел, что это совсем другое, совсем не то, что видал я прежде. Две
каменные церкви с зелеными куполами, одна поменьше, а другая большая, еще
новая и неосвященная, красные крыши господского огромного дома, флигелей и
всех надворных строений с какими-то колоколенками - бросились мне в глаза и
удивили меня. Когда мы подъехали к парадному крыльцу с навесом, слуги,
целою толпой, одетые, как господа, выбежали к нам навстречу, высадили нас
из кибиток и под руки ввели в лакейскую, где мы узнали, что у Прасковьи
Ивановны, по обыкновению, много гостей и что господа недавно откушали. Едва
мать и отец успели снять с себя дорожные шубы, как в зале раздался свежий и
громкий голос: "Да где же они? Давайте их сюда!" Двери из залы
растворились, мы вошли, и я увидел высокого роста женщину, в волосах с
проседью, которая с живостью протянула руки навстречу моей матери и весело
сказала: "Насилу я дождалась тебя!" Мать после мне говорила, что Прасковья
Ивановна так дружески, с таким чувством ее обняла, что она ту же минуту
всею душою полюбила нашу общую благодетельницу и без памяти обрадовалась,
что может согласить благодарность с сердечною любовью. Прасковья Ивановна
долго обнимала и целовала мою прослезившуюся от внутреннего чувства мать;
ласкала ее, охорашивала, подвела даже к окну, чтобы лучше рассмотреть. Мой
отец, желая поздороваться с теткой, хотел было поцеловать ее руку, говоря:
"Здравствуйте, тетушка!", но Прасковья Ивановна не дала руки. "Я тебя давно
знаю, - проговорила она как-то резко, - успеем поздороваться, а вот дай мне
хорошенько разглядеть твою жену!" Наконец она сказала: "Ну, кажется, мы
друг друга полюбим!" - и обратилась к моему отцу, обняла его очень весело и
что-то шепнула ему на ухо. Мы с сестрицей давно стояли перед новой
бабушкой, устремив на нее свои глаза, ожидая с каким-то беспокойством ее
вниманья и привета. Пришла и наша очередь. "А, это наши Багровы, -
продолжала она так же весело. - Я не охотница целовать ребятишек. Ну, да
покажите их мне сюда, к свету" (на дворе начинало уже смеркаться). Нас с
сестрицей поставили у окошка на стулья, а маленького братца поднесла на
руках кормилица. Прасковья Ивановна поглядела на нас внимательно, сдвинув
немного свои густые брови, и сказала: "Правду писал покойный брат Степан
Михайлыч: Сережа похож на дядю Григорья Петровича, девочка какая-то
замухрышка, а маленький сынок какой-то чернушка". Она громко засмеялась,
взяла за руку мою мать и повела в гостиную; в дверях стояло много гостей, и
тут начались рекомендации, обниманья и целованья. Я получил было неприятное
впечатление от слов, что моя милая сестрица замухрышка, а братец чернушка,
но, взглянув на залу, я был поражен ее великолепием: стены были расписаны
яркими красками, на них изображались незнакомые мне леса, цветы и плоды,
неизвестные мне птицы, звери и люди; на потолке висели две большие
хрустальные люстры, которые показались мне составленными из алмазов и
бриллиантов, о которых начитался я в Шехеразаде; к стенам во многих местах
были приделаны золотые крылатые змеи, державшие во рту подсвечники со
свечами, обвешанные хрустальными подвесками; множество стульев стояло около
стен, все обитые чем-то красным. Не успел я внимательно рассмотреть всех
этих диковинок, как Прасковья Ивановна в сопровождении моей матери и
молодой девицы с умными и добрыми глазами, но с большим носом и совершенно
рябым лицом, воротилась из гостиной и повелительно сказала: "Александра!
Отведи же Софью Николавну и детей в комнаты, которые я им назначила, и
устрой их". Рябая девица была Александра Ивановна Ковригина, двоюродная моя
сестра, круглая сирота, с малых лет взятая на воспитание Прасковьей
Ивановной; она находилась в должности главной исполнительницы приказаний
бабушки, то есть хозяйки дома. Она очень радушно и ласково хлопотала о
нашем помещении и очень скоро подружилась с моей матерью. Нам отвели
большой кабинет, из которого была одна дверь в столовую, а другая - в
спальню; спальню также отдали нам; в обеих комнатах, лучших в целом доме,
Прасковья Ивановна не жила после смерти своего мужа: их занимали иногда
почетные гости, обыкновенные же посетители жили во флигеле. В кабинете, как
мне сказали, многое находилось точно в том виде, как было при прежнем
хозяине, о котором упоминали с каким-то страхом. На одной стене висела
большая картина в раззолоченных рамах, представлявшая седого старичка в
цепях, заключенного в тюрьму, которого кормила грудью молодая прекрасная
женщина (его дочь, по словам Александры Ивановны), тогда как в окошко с
железной решеткой заглядывали два монаха и улыбались. На других двух стенах
также висели картины, но небольшие; на одной из них была нарисована швея,
точно с живыми глазами, устремленными на того, кто на нее смотрит. В углу
стояло великолепное бюро красного дерева с бронзовою решеткою и бронзовыми
полосами и с финифтяными* бляхами на замках. Мать захотела жить в кабинете,
и сейчас из спальной перенесли большую двойную кровать, также красного
дерева с бронзою и также великолепную; вместо кроватки для меня назначили
диван, сестрицу же с Парашей и братца с кормилицей поместили в спальной,
откуда была дверь прямо в девичью, что мать нашла очень удобным.
Распорядясь и поручив исполненье Александре Ивановне, мать принарядилась
перед большим, на полу стоящим, зеркалом, какого я сроду еще не видывал, и
ушла в гостиную; она воротилась после ужина, когда я уже спал. Видно, за
ужином было шумно и весело, потому что часто долетал до меня через столовую
громкий говор и смех гостей. Добрая Александра Ивановна долго оставалась с
нами, и мы очень ее полюбили. Она с какой-то грустью расспрашивала меня
подробно о Багрове, о бабушке и тетушках. Я не поскупился на рассказы, и в
тот же вечер она получила достаточное понятие о нашей уфимской деревенской
жизни и обо всех моих любимых наклонностях и забавах.
______________
* Финифть - эмаль для покрытия металлических изделий и для
накладывания узора на фарфор.
Проснувшись на другой день, я увидел весь кабинет, освещенный яркими
лучами солнца: золотые рамы картин, люстры, бронза на бюро и зеркалах - так
и горели. Обводя глазами стены, я был поражен взглядом швеи, которая
смотрела на меня из своих золотых рамок точно как живая - смотрела не
спуская глаз. Я не мог вынести этого взгляда и отвернулся; но через
несколько минут, поглядев украдкой на швею, увидел, что она точно так же,
как и прежде, пристально на меня смотрит; я смутился, даже испугался и,
завернувшись с головой своим одеяльцем, смирно пролежал до тех пор, покуда
не встала моя мать, не ушла в спальню и покуда Евсеич не пришел одеть меня.
Умываясь, я взглянул сбоку на швею - она смотрела на меня и как будто
улыбалась. Я смутился еще более и сообщил мое недоумение Евсеичу; он сам
попробовал посмотреть на картину с разных сторон, сам заметил и дивился ее
странному свойству, но в заключение равнодушно сказал: "Уж так ее живописец
написал, что она всякому человеку в глаза глядит". Хотя я не совсем
удовлетворился таким объяснением, но меня успокоило то, что швея точно так
же смотрит на Евсеича, как и на меня.
Гости еще не вставали, да и многие из тех, которые уже встали, не
приходили к утреннему чаю, а пили его в своих комнатах. Прасковья Ивановна
давно уже проснулась, как мы узнали от Параши, оделась и кушала чай в своей
спальне. Мать пошла к ней и через ее приближенную, горничную или барскую
барыню, спросила: "Можно ли видеть тетушку?" Прасковья Ивановна отвечала:
"Можно". Мать вошла к ней и через несколько времени воротилась очень
весела. Она сказала: "Тетушка желает вас всех видеть", и мы сейчас пошли к
ней в спальню. Прасковья Ивановна встретила нас так просто, ласково и
весело, что я простил ей прозвища "замухрышки" и "чернушки", данные ею моей
сестрице и братцу, и тут же окончательно полюбил ее. Она никого из нас, то
есть из детей, не поцеловала, но долго разглядывала, погладила по головке,
мне с сестрицей дала поцеловать руку и сказала: "Это так, для первого раза,
я принимаю вас у себя в спальной. Я до ребят не охотница, особенно до
грудных; крику их терпеть не могу, да и пахнет от них противно. Ко мне
прошу водить детей тогда, когда позову. Ну, Сережа постарше, его можно и
гостям показать. Дети будут пить чай, обедать и ужинать у себя в комнатах;
я отдаю вам еще столовую, где они могут играть и бегать; маленьким с
большими нечего мешаться. Ну, милая моя Софья Николавна, живи у меня в
доме, как в своем собственном: требуй, приказывай - все будет исполнено.
Когда тебе захочется меня видеть - милости прошу; не захочется - целый день
сиди у себя: я за это в претензии не буду; я скучных лиц не терплю. Я
полюбила тебя, как родную, но себя принуждать для тебя не стану. У меня и
все гости живут на таком положении. Я собой никому не скучаю, прошу и мне
не скучать". После такого объясненья Прасковья Ивановна, которая сама себе
наливала чай, стала потчевать им моего отца и мать, а нам приказала идти в
свои комнаты. Я осмелился попросить у ней позволенья еще раз посмотреть,
как расписаны стены в зале, и назвал ее бабушкой. Прасковья Ивановна
рассмеялась и сказала: "А, ты охотник до картинок, так ступай с своим
дядькой и осмотри залу, гостиную и диванную: она лучше всех расписана; но
руками ничего не трогать и меня бабушкой не звать, а просто Прасковьей
Ивановной". Отчего не любила она называться бабушкой - не знаю; только во
всю ее жизнь мы никогда ее бабушкой не называли. Я не замедлил
воспользоваться данным мне позволением и отправился с Евсеичем в залу,
которая показалась мне еще лучше, чем вчера, потому что я мог свободнее и
подробнее рассмотреть живопись на стенах. Нет никакого сомнения, что
живописец был какой-нибудь домашний маляр, равный в искусстве нынешним
малярам, расписывающим вывески на цирюльных лавочках; но тогда я с
восхищением смотрел и на китайцев, и на диких американцев, и на пальмовые
деревья, и на зверей, и на птиц, блиставших всеми яркими цветами. Когда мы
вошли в гостиную, то я был поражен не живописью на стенах, которой было
немного, а золотыми рамами картин и богатым убранством этой комнаты,
показавшейся мне в то же время как-то темною и невеселою, вероятно от
кисейных и шелковых гардин на окнах. Какие были диваны, сколько было
кресел, и все обитые шелковой синею материей! Какая огромная люстра висела
посередине потолка! Какие большие куклы с подсвечниками в руках возвышались
на каменных столбах по углам комнаты! Какие столы с бронзовыми решеточками,
наборные из разноцветного дерева, стояли у боковых диванов! Какие на них
были набраны птицы, звери и даже люди! Особенное же внимание мое обратили
на себя широкие зеркала от потолка до полу, с приставленными к ним
мраморными столиками, на которых стояли бронзовые подсвечники с
хрустальными подвесками, называющиеся канделябрами. Сравнительно с домами,
которые я видел и в которых жил, особенно с домом в Багрове, чурасовский
дом должен был показаться мне, и показался, дворцом из Шехеразады.
Диванная, в которую перешли мы из гостиной, уже не могла поразить меня,
хотя была убрана так же роскошно; но зато она понравилась мне больше всех
комнат: широкий диван во всю внутреннюю стену и маленькие диванчики по
углам, обитые яркой красной материей, казались стоящими в зеленых беседках
из цветущих кустов, которые были нарисованы на стенах. Окна, едва
завешанные гардинами, и стеклянная дверь в сад пропускали много света и
придавали веселый вид комнате. Прасковья Ивановна тоже ее любила и
постоянно сидела или лежала в ней на диване, когда общество было не так
многочисленно и состояло из коротко знакомых людей.
Наглядевшись и налюбовавшись вместе с Евсеичем, который ахал больше
меня, всеми диковинками и сокровищами (как я думал тогда), украшавшими
чурасовский дом, воротился я торопливо в свою комнату, чтоб передать
кому-нибудь все мои впечатления. Но у нас в детской* сидела добрая
Александра Ивановна, разговаривая с моей милой сестрицей и лаская моего
братца. Она сказала мне, что тетушка занята очень разговорами с моим отцом
и матерью и выслала ее, прибавя: "Изволь отсюда убираться". Мне показалось,
что Александра Ивановна огорчилась такими словами, и, чтоб утешить ее, я
поспешил сообщить, что Прасковья Ивановна и нас всех выслала и не позволила
мне называть себя бабушкой. Александра Ивановна печально улыбнулась и
сказала: "Прасковья Ивановна не любит называться бабушкой и приказала мне
называть ее тетушкой, и я уже привыкла ее так звать. Я ей такая же родная,
как и вы: только я бедная девка и сирота, а вы ее наследники". Я ничего не
понял; грустно звучали ее слова, и мне как будто стало грустно; но
ненадолго. Картины и великолепное убранство дома вдруг представились мне, и
я принялся с восторгом рассказывать моей сестрице и другим все виденные
мною чудеса. Александра Ивановна беспрестанно улыбалась и наконец тихо
промолвила: "Экой ты дитя!" Я был смущен такими словами и как будто охладел
в конце моих рассказов. Потом Александра Ивановна начала опять
расспрашивать меня про нашу родную бабушку и про Багрово. Я подумал: "Ну
что говорить о Багрове после Чурасова?" Но не так, видно, думала Александра
Ивановна и продолжала меня расспрашивать обо всех безделицах. Потом она
стала сама мне рассказывать про себя: как ее отец и мать жили в бедности, в
нужде, и оба померли; как ее взял было к себе в Багрово покойный мой и ее
родной дедушка Степан Михайлович, как приехала Прасковья Ивановна и увезла
ее к себе в Чурасово и как живет она у ней вместо приемыша уже шестнадцать
лет. Вдруг вошла какая-то толстая, высокая и немолодая женщина, которой я
еще не знал, и стала нас ласкать и целовать; ее называли Дарьей
Васильевной; ее фамилии я и теперь не знаю. Одета она была как-то странно:
платье на ней было господское, а повязана она была платком, как дворовая
женщина. После я узнал, что платья обыкновенно дарила ей Прасковья Ивановна
с своего плеча и требовала, чтобы она носила их, а не прятала. Дарья
Васильевна с первого взгляда мне не очень понравилась, да и заметил я, что
она с Александрой Ивановной недружелюбно обходилась; но впоследствии я
убедился, что она была тоже добрая, хотя и смешная женщина. Прасковья
Ивановна привыкла к ней и жаловала ее особенно за прекрасный голос, который
у ней и в старости был хорош. Она пустилась растабарывать не с нами, а с
Парашей и кормилицей. Александра Ивановна, шепнув мне тихо: "Пришла все
выведывать у слуг", ушла с неудовольствием. Оставшись на свободе, я увел
сестрицу в кабинет, где мы спали с отцом и матерью, и, позабыв смутившие
меня слова "экой ты дитя", принялся вновь рассказывать и описывать гостиную
и диванную, украшая все по своему обыкновенью. Милая сестрица жалела, что
не видала этих комнат и залы, которую она вчера мало разглядела. Мы
принялись рассуждать по-своему о Прасковье Ивановне, об Александре Ивановне
и о Дарье Васильевне. Сестрица так меня любила, что обо всем думала точно
то же, что и я, и мы с ней всегда во всем были согласны.
______________
* Так стали называть бывшую некогда спальню Прасковьи Ивановны.
(Примеч. автора.)
Между тем дом, который был пуст и тих, когда я его осматривал, начал
наполняться и оживляться. В гостиной и диванной появились гости, и
Прасковья Ивановна вышла к ним вместе с отцом моим и матерью. Александра
Ивановна также явилась к своей должности - занимать гостей, которых на этот
раз было человек пятнадцать. Между прочим, тут находились: Александр
Михайлыч Карамзин с женой, Никита Никитич Философов с женой, г-н Петин с
сестрою, какой-то помещик Бедрин, которого бранила и над которым в глаза
смеялась Прасковья Ивановна, М.В.Ленивцев с женой и Павел Иваныч Миницкий,
недавно женившийся на Варваре Сергеевне Плещеевой; это была прекрасная
пара, как все тогда их называли, и Прасковья Ивановна их очень любила: оба
молоды, хороши собой и горячо привязаны друг к другу. Через несколько дней
Миницкие сделались друзьями с моим отцом и матерью. Они жили в двадцати
пяти верстах от Чурасова, возле самого упраздненного городка Тагая, и
потому езжали к Прасковье Ивановне каждую неделю, даже чаще. Миницкие, в
этот день, вместе с моим отцом, приходили к нам в комнаты и очень нас
обласкали. Мы полюбили их, как родных. Перед самым обедом мать пришла за
нами и водила нас обоих с сестрицей в гостиную. Прасковья Ивановна
показывала нас гостям, говоря: "Вот мои Багровы, прошу любить да жаловать.
А как Сережа похож на дядю Григорья Петровича!" Все ласкали, целовали нас,
особенно мою сестрицу, и говорили, что она будет красавица, чем я остался
очень доволен. Насчет моего сходства с каким-то прадедушкой никто не
сомневался, потому что никто его не видывал. Гости, кроме Миницких, которых
я уже знал, мне не очень понравились; особенно невзлюбил я одну молодую
даму, которая причиталась в родню моему отцу и которая беспрестанно
кривлялась и как-то странно выворачивала глаза. Прасковья Ивановна
беспрестанно ее бранила, а та смеялась. Все это показалось мне и странным,
и неприятным. Перед самым обедом нас отослали на нашу половину: это
название утвердилось за нашими тремя комнатами. Мы прежде никогда не
обедали розно с отцом и матерью, кроме того времени, когда мать уезжала в
Оренбург или когда была больна, и то мы обедали не одни, а с дедушкой,
бабушкой и тетушкой, и мне такое отлучение и одиночество за обедом было
очень грустно. Я не скрыл от матери моего чувства; она очень хорошо поняла
его и разделяла со мной, но сказала, что нельзя не исполнить волю Прасковьи
Ивановны, что она добрая и очень нас любит. "Впрочем, - прибавила она, - со
временем я надеюсь как-нибудь это устроить". Мать ушла. Печально сели мы
вдвоем с милой моей сестрицей за обед в большой столовой, где накрыли нам
кончик стола, за которым могли бы поместиться десять человек. Начался шум и
беготня лакеев, которых было множество и которые не только громко
разговаривали и смеялись, но даже ссорились и толкались и почти дрались
между собою; к ним беспрестанно прибегали девки, которых оказалось еще
больше, чем лакеев. Из столовой был коридор в девичью, и потому столовая
служила единственным сообщением в доме; на лаковом желтом ее полу была
протоптана дорожка из коридора в лакейскую. Тут-то нагляделись мы с сестрой
и наслушались того, о чем до сих пор понятия не имели и что, по счастью,
понять не могли. Евсеич и Параша, бывшие при нас неотлучно, сами пришли в
изумленье и даже страх от наглого бесстыдства и своеволья окружавшей нас
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
/ Полные произведения / Аксаков С.Т. / Детские годы Багрова-внука
|
Смотрите также по
произведению "Детские годы Багрова-внука":
|