Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Аксаков С.Т. / Детские годы Багрова-внука

Детские годы Багрова-внука [14/24]

  Скачать полное произведение

    время я знал, что все это выдумка, настоящая сказка, что этого нет на свете
    и быть не может. Где же скрывается тайна такого очарования? Я думаю, что
    она заключается в страсти к чудесному, которая более или менее врождена
    всем детям и которая у меня исключительно не обуздывалась рассудком. Мало
    того, что я сам читал по обыкновению с увлеченьем и с восторгом, - я потом
    рассказывал сестрице и тетушке читанное мной с таким горячим одушевленьем
    и, можно сказать, самозабвением, что, сам того не примечая, дополнял
    рассказы Шехеразады многими подробностями своего изобретения; я говорил обо
    всем, мною читанном, точно как будто сам тут был и сам все видел. Возбудив
    вниманье и любопытство моих слушательниц и удовлетворяя их желанью, я стал
    перечитывать им вслух арабские сказки - и добавления моей собственной
    фантазии были замечены и обнаружены тетушкой и подтверждены сестрицей.
    Тетушка часто останавливала меня, говоря: "А как же тут нет того, что ты
    нам рассказывал? Стало быть, ты все это от себя выдумал? Смотри, пожалуй,
    какой ты хвастун! Тебе верить нельзя". Такой приговор очень меня озадачил и
    заставил задуматься. Я был тогда очень правдивый мальчик и терпеть не мог
    лжи; а здесь я сам видел, что точно прилгал много на Шехеразаду. Я сам был
    удивлен, не находя в книге того, что, казалось мне, я читал в ней и что
    совершенно утвердилось в моей голове. Я стал осторожнее и наблюдал за
    собой, покуда не разгорячился; в горячности же я забывал все, и мое пылкое
    воображение вступало в безграничные свои права.
     Тянулась глубокая осень, уже не сырая и дождливая, а сухая, ветреная и
    морозная. Морозы без снегу доходили до двадцати градусов, грязь
    превратилась в камень, по прудам ездили на лошадях. Одним словом, стояла
    настоящая зима, только без санного пути, которого все ждали нетерпеливо. Я
    давно уже перестал гулять и почти все время проводил с матерью в ее новой
    горнице, где стояла моя кроватка, лежали мои книжки, удочки, снятые с
    удилищ, и камешки. У отца не было кабинета и никакой отдельной комнаты; в
    одном углу залы стояло домашнее, Акимовой работы, ольховое бюро; отец все
    сидел за ним и что-то писал. Нередко стоял перед отцом слепой старик,
    поверенный Пантелей Григорьич (по прозвищу, никогда не употребляемому,
    Мягков), знаменитый ходок по тяжебным делам и знаток в законах, о чем,
    разумеется, я узнал после. Это был человек гениальный в своем деле; но как
    мог образоваться такой человек у моего покойного дедушки, плохо знавшего
    грамоте и ненавидевшего всякие тяжбы? А вот как: Михайла Максимыч
    Куролесов, через год после своей женитьбы на двоюродной сестре моего
    дедушки, заметил у него во дворне круглого сироту Пантюшку, который
    показался ему необыкновенно сметливым и умным; он предложил взять его к
    себе для обучения грамоте и для образования из него делового человека,
    которого мог бы мой дедушка употреблять, как поверенного, во всех
    соприкосновениях с земскими и уездными судами; дедушка согласился. Пантюшка
    скоро сделался Пантелеем и выказал такие необыкновенные способности, что
    Куролесов, выпросив согласие у дедушки, послал Пантелея в Москву для
    полного образованья к одному своему приятелю, обер-секретарю, великому
    законоведцу и знаменитому взяточнику. Через несколько лет Пантелея уже
    звали Пантелеем Григорьичем, и он получил известность в касте деловых
    людей. В Москве он женился на мещанке, красавице и с хорошим приданым,
    Наталье Сергеевой, которая, по любви или по уважению к талантам Пантелея
    Григорьева, не побоялась выйти за крепостного человека. В самых зрелых
    летах, кончив с полным торжеством какое-то "судоговоренье" против
    известного тоже доки по тяжебным делам и сбив с поля своего старого и
    опытного противника, Пантелей Григорьич, обедая в этот самый день у своего
    доверителя, - вдруг, сидя за столом, ослеп. Паралич поразил глазные нервы,
    вероятно, от усиленного чтенья рукописных бумаг, письма и бессонницы, и
    ничто уже не могло возвратить ему зрения. Он полечился в Москве с год и
    потом переехал с своей женой и дочкой Настенькой в Багрово; но и слепой, он
    постоянно занимался разными чужими тяжебными делами, с которыми приезжали к
    нему поверенные, которые ему читались вслух и по которым он диктовал
    просьбы в сенат, за что получал по-тогдашнему не малую плату. Вот этот-то
    Пантелей часто стоял перед моим отцом, слушая бумаги и рассуждая о делах,
    которые отец намеревался начать. Я как теперь гляжу на него: высокий
    ростом, благообразный лицом, с длинными русыми волосами, в которых трудно
    было разглядеть седину, в длинном сюртуке горохового цвета с огромными
    медными пуговицами, в синих пестрых чулках с красными стрелками и башмаках
    с большими серебряными пряжками, опирался он на камышовую трость с
    вызолоченным набалдашником. Это был замечательный представитель старинных
    слуг, которые уже перевелись и которые очень удачно схвачены Загоскиным в
    его романах. Ни за что в свете не соглашался Пантелей Григорьич сесть не
    только при моем отце, но даже при мне, и никогда не мог я от него отбиться,
    чтоб он не поцеловал моей руки. И память и дар слова были у него
    удивительные: года, числа указов и самые законы знал он наизусть. Он
    постоянно держал одного или двух учеников, которые и жили у него в особом
    флигельке о двух горницах с кухнею, выстроенном им на свой кошт. У него с
    утра до вечера читали и писали, а он обыкновенно сидел на высокой лежанке
    согнув ноги, и курил коротенькую трубку; слух у него был так чуток, что он
    узнавал походку всякого, кто приходил бы к нему в горницу, даже мою. Я
    охотно и часто ходил бы к нему послушать его рассказов о Москве,
    сопровождаемых всегда потчеваньем его дочки и жены, которую обыкновенно
    звали "Сергеевна"; но старик не хотел сидеть при мне, и это обстоятельство,
    в соединении с потчеваньем, не нравившимся моей матери, заставило меня
    редко посещать Пантелея Григорьича.
     Наконец выпал сильный снег, давно ожидаемый и людьми и природой, как
    выражалась моя мать. Мы поспешно собрались в дальнюю дорогу. Прасковья
    Ивановна настоятельно потребовала, чтоб отец показал ей всю свою семью. Ее
    требование считалось законом, и мы отправлялись по первому зимнему пути, по
    первозимью, когда дорога бывает гладка как скатерть и можно еще ехать
    парами и тройками в ряд. Мы поехали на своих лошадях: я с отцом и матерью в
    повозке, а сестрица с братцем, Парашей и кормилицей - в возке, то есть
    крытой рогожей повозке. Я не стану описывать нашей дороги: она была точно
    так же скучна и противна своими кормежками и ночевками, как и прежние;
    скажу только, что мы останавливались на целый день в большой деревне
    Вишенки, принадлежащей той же Прасковье Ивановне Куролесовой. Там был точно
    такой же удобный и теплый флигель для наезда управляющего, как и в
    Парашине, даже лучше. В той половине, где некогда останавливался страшный
    барин, висели картины в золотых рамах, показавшиеся мне чудесными; особенно
    одна картина, представлявшая какого-то воина в шлеме, в латах, с копьем в
    руке, едущего верхом по песчаной пустыне. Мне с улыбкой говорили, что все
    картины покойный Михайла Максимыч (царство ему небесное!) изволил отнять у
    своих соседей. Отец мой точно так же, как в Парашине, осматривал все
    хозяйство, только меня с собой никуда не брал, потому что на дворе было
    очень холодно. Селение Вишенки славилось богатством крестьян, и особенно
    охотою их до хороших, породистых лошадей, разведенных покойным мужем
    Прасковьи Ивановны. Многие старики приходили с разными приносами: с сотовым
    медом, яйцами и живою птицей. Отец ничего не брал, а мать и не выходила к
    старикам. Очевидно, что и здесь смотрели на нас как на будущих господ, хотя
    никого из багровских крестьян там не было. Из Вишенок приехали мы в село
    Троицкое, Багрово тож, известное под именем Старого или Симбирского
    Багрова. Там был полуразвалившийся домишко, где жил некогда мой дедушка с
    бабушкой, где родились все мои тетки и мой отец. Я заметил, что отец чуть
    не заплакал, войдя в старые господские хоромы (так называл их Евсеич) и
    увидя, как все постарело, подгнило, осело и покосилось. Матери моей очень
    не понравились эти развалины, и она сказала: "Как это могли жить в такой
    мурье и где тут помещались?" В самом деле, трудно было отгадать, где тут
    могло жить целое семейство, в том числе пять дочерей. Видно, небольшие были
    требования на удобства в жизни. "Это, Сережа, наше родовое именье, -
    говорил мне отец, - жалованное нам от царей; да теперь половина уж не
    наша". Эти последние слова произвели на меня какое-то особенное, неприятное
    впечатление, которого я объяснить себе не умел. Мы приехали поутру, а во
    время обеда уже полон был двор крестьян и крестьянок. Не знаю отчего, на
    этот раз, несмотря на мороз, мать согласилась выйти к собравшимся
    крестьянам и вывела меня. Мы были встречены радостными криками, слезами и
    упреками: "За что покинули вы нас, прирожденных крестьян ваших!" Мать моя,
    не любившая шумных встреч и громких выражений любви в подвластных людях,
    была побеждена искренностью чувств наших добрых крестьян - и заплакала;
    отец заливался слезами, а я принялся реветь. Ничего не было припасенного, и
    попотчевать крестьян оказалось нечем. Отец обещал приехать через неделю и
    тогда угостить всех. Все отвечали, что ничего не нужно, и просили только
    принять от них "хлеб-соль". Отказать было невозможно, хотя решительно
    некуда было девать крестьянских гостинцев.
     Кое-как отец после обеда осмотрел свое собственное небольшое хозяйство
    и все нашел в порядке, как он говорил; мы легли рано спать и поутру, за
    несколько часов до света, выехали в Чурасово, до которого оставалось
    пятьдесят верст.

    
    ЧУРАСОВО

    
     Мы рано выкормили лошадей в слободе упраздненного городка Тагая и еще
    засветло приехали в знаменитое тогда село Чурасово. Уже подъезжая к нему, я
    увидел, что это совсем другое, совсем не то, что видал я прежде. Две
    каменные церкви с зелеными куполами, одна поменьше, а другая большая, еще
    новая и неосвященная, красные крыши господского огромного дома, флигелей и
    всех надворных строений с какими-то колоколенками - бросились мне в глаза и
    удивили меня. Когда мы подъехали к парадному крыльцу с навесом, слуги,
    целою толпой, одетые, как господа, выбежали к нам навстречу, высадили нас
    из кибиток и под руки ввели в лакейскую, где мы узнали, что у Прасковьи
    Ивановны, по обыкновению, много гостей и что господа недавно откушали. Едва
    мать и отец успели снять с себя дорожные шубы, как в зале раздался свежий и
    громкий голос: "Да где же они? Давайте их сюда!" Двери из залы
    растворились, мы вошли, и я увидел высокого роста женщину, в волосах с
    проседью, которая с живостью протянула руки навстречу моей матери и весело
    сказала: "Насилу я дождалась тебя!" Мать после мне говорила, что Прасковья
    Ивановна так дружески, с таким чувством ее обняла, что она ту же минуту
    всею душою полюбила нашу общую благодетельницу и без памяти обрадовалась,
    что может согласить благодарность с сердечною любовью. Прасковья Ивановна
    долго обнимала и целовала мою прослезившуюся от внутреннего чувства мать;
    ласкала ее, охорашивала, подвела даже к окну, чтобы лучше рассмотреть. Мой
    отец, желая поздороваться с теткой, хотел было поцеловать ее руку, говоря:
    "Здравствуйте, тетушка!", но Прасковья Ивановна не дала руки. "Я тебя давно
    знаю, - проговорила она как-то резко, - успеем поздороваться, а вот дай мне
    хорошенько разглядеть твою жену!" Наконец она сказала: "Ну, кажется, мы
    друг друга полюбим!" - и обратилась к моему отцу, обняла его очень весело и
    что-то шепнула ему на ухо. Мы с сестрицей давно стояли перед новой
    бабушкой, устремив на нее свои глаза, ожидая с каким-то беспокойством ее
    вниманья и привета. Пришла и наша очередь. "А, это наши Багровы, -
    продолжала она так же весело. - Я не охотница целовать ребятишек. Ну, да
    покажите их мне сюда, к свету" (на дворе начинало уже смеркаться). Нас с
    сестрицей поставили у окошка на стулья, а маленького братца поднесла на
    руках кормилица. Прасковья Ивановна поглядела на нас внимательно, сдвинув
    немного свои густые брови, и сказала: "Правду писал покойный брат Степан
    Михайлыч: Сережа похож на дядю Григорья Петровича, девочка какая-то
    замухрышка, а маленький сынок какой-то чернушка". Она громко засмеялась,
    взяла за руку мою мать и повела в гостиную; в дверях стояло много гостей, и
    тут начались рекомендации, обниманья и целованья. Я получил было неприятное
    впечатление от слов, что моя милая сестрица замухрышка, а братец чернушка,
    но, взглянув на залу, я был поражен ее великолепием: стены были расписаны
    яркими красками, на них изображались незнакомые мне леса, цветы и плоды,
    неизвестные мне птицы, звери и люди; на потолке висели две большие
    хрустальные люстры, которые показались мне составленными из алмазов и
    бриллиантов, о которых начитался я в Шехеразаде; к стенам во многих местах
    были приделаны золотые крылатые змеи, державшие во рту подсвечники со
    свечами, обвешанные хрустальными подвесками; множество стульев стояло около
    стен, все обитые чем-то красным. Не успел я внимательно рассмотреть всех
    этих диковинок, как Прасковья Ивановна в сопровождении моей матери и
    молодой девицы с умными и добрыми глазами, но с большим носом и совершенно
    рябым лицом, воротилась из гостиной и повелительно сказала: "Александра!
    Отведи же Софью Николавну и детей в комнаты, которые я им назначила, и
    устрой их". Рябая девица была Александра Ивановна Ковригина, двоюродная моя
    сестра, круглая сирота, с малых лет взятая на воспитание Прасковьей
    Ивановной; она находилась в должности главной исполнительницы приказаний
    бабушки, то есть хозяйки дома. Она очень радушно и ласково хлопотала о
    нашем помещении и очень скоро подружилась с моей матерью. Нам отвели
    большой кабинет, из которого была одна дверь в столовую, а другая - в
    спальню; спальню также отдали нам; в обеих комнатах, лучших в целом доме,
    Прасковья Ивановна не жила после смерти своего мужа: их занимали иногда
    почетные гости, обыкновенные же посетители жили во флигеле. В кабинете, как
    мне сказали, многое находилось точно в том виде, как было при прежнем
    хозяине, о котором упоминали с каким-то страхом. На одной стене висела
    большая картина в раззолоченных рамах, представлявшая седого старичка в
    цепях, заключенного в тюрьму, которого кормила грудью молодая прекрасная
    женщина (его дочь, по словам Александры Ивановны), тогда как в окошко с
    железной решеткой заглядывали два монаха и улыбались. На других двух стенах
    также висели картины, но небольшие; на одной из них была нарисована швея,
    точно с живыми глазами, устремленными на того, кто на нее смотрит. В углу
    стояло великолепное бюро красного дерева с бронзовою решеткою и бронзовыми
    полосами и с финифтяными* бляхами на замках. Мать захотела жить в кабинете,
    и сейчас из спальной перенесли большую двойную кровать, также красного
    дерева с бронзою и также великолепную; вместо кроватки для меня назначили
    диван, сестрицу же с Парашей и братца с кормилицей поместили в спальной,
    откуда была дверь прямо в девичью, что мать нашла очень удобным.
    Распорядясь и поручив исполненье Александре Ивановне, мать принарядилась
    перед большим, на полу стоящим, зеркалом, какого я сроду еще не видывал, и
    ушла в гостиную; она воротилась после ужина, когда я уже спал. Видно, за
    ужином было шумно и весело, потому что часто долетал до меня через столовую
    громкий говор и смех гостей. Добрая Александра Ивановна долго оставалась с
    нами, и мы очень ее полюбили. Она с какой-то грустью расспрашивала меня
    подробно о Багрове, о бабушке и тетушках. Я не поскупился на рассказы, и в
    тот же вечер она получила достаточное понятие о нашей уфимской деревенской
    жизни и обо всех моих любимых наклонностях и забавах.
     ______________
     * Финифть - эмаль для покрытия металлических изделий и для
    накладывания узора на фарфор.

     Проснувшись на другой день, я увидел весь кабинет, освещенный яркими
    лучами солнца: золотые рамы картин, люстры, бронза на бюро и зеркалах - так
    и горели. Обводя глазами стены, я был поражен взглядом швеи, которая
    смотрела на меня из своих золотых рамок точно как живая - смотрела не
    спуская глаз. Я не мог вынести этого взгляда и отвернулся; но через
    несколько минут, поглядев украдкой на швею, увидел, что она точно так же,
    как и прежде, пристально на меня смотрит; я смутился, даже испугался и,
    завернувшись с головой своим одеяльцем, смирно пролежал до тех пор, покуда
    не встала моя мать, не ушла в спальню и покуда Евсеич не пришел одеть меня.
    Умываясь, я взглянул сбоку на швею - она смотрела на меня и как будто
    улыбалась. Я смутился еще более и сообщил мое недоумение Евсеичу; он сам
    попробовал посмотреть на картину с разных сторон, сам заметил и дивился ее
    странному свойству, но в заключение равнодушно сказал: "Уж так ее живописец
    написал, что она всякому человеку в глаза глядит". Хотя я не совсем
    удовлетворился таким объяснением, но меня успокоило то, что швея точно так
    же смотрит на Евсеича, как и на меня.
     Гости еще не вставали, да и многие из тех, которые уже встали, не
    приходили к утреннему чаю, а пили его в своих комнатах. Прасковья Ивановна
    давно уже проснулась, как мы узнали от Параши, оделась и кушала чай в своей
    спальне. Мать пошла к ней и через ее приближенную, горничную или барскую
    барыню, спросила: "Можно ли видеть тетушку?" Прасковья Ивановна отвечала:
    "Можно". Мать вошла к ней и через несколько времени воротилась очень
    весела. Она сказала: "Тетушка желает вас всех видеть", и мы сейчас пошли к
    ней в спальню. Прасковья Ивановна встретила нас так просто, ласково и
    весело, что я простил ей прозвища "замухрышки" и "чернушки", данные ею моей
    сестрице и братцу, и тут же окончательно полюбил ее. Она никого из нас, то
    есть из детей, не поцеловала, но долго разглядывала, погладила по головке,
    мне с сестрицей дала поцеловать руку и сказала: "Это так, для первого раза,
    я принимаю вас у себя в спальной. Я до ребят не охотница, особенно до
    грудных; крику их терпеть не могу, да и пахнет от них противно. Ко мне
    прошу водить детей тогда, когда позову. Ну, Сережа постарше, его можно и
    гостям показать. Дети будут пить чай, обедать и ужинать у себя в комнатах;
    я отдаю вам еще столовую, где они могут играть и бегать; маленьким с
    большими нечего мешаться. Ну, милая моя Софья Николавна, живи у меня в
    доме, как в своем собственном: требуй, приказывай - все будет исполнено.
    Когда тебе захочется меня видеть - милости прошу; не захочется - целый день
    сиди у себя: я за это в претензии не буду; я скучных лиц не терплю. Я
    полюбила тебя, как родную, но себя принуждать для тебя не стану. У меня и
    все гости живут на таком положении. Я собой никому не скучаю, прошу и мне
    не скучать". После такого объясненья Прасковья Ивановна, которая сама себе
    наливала чай, стала потчевать им моего отца и мать, а нам приказала идти в
    свои комнаты. Я осмелился попросить у ней позволенья еще раз посмотреть,
    как расписаны стены в зале, и назвал ее бабушкой. Прасковья Ивановна
    рассмеялась и сказала: "А, ты охотник до картинок, так ступай с своим
    дядькой и осмотри залу, гостиную и диванную: она лучше всех расписана; но
    руками ничего не трогать и меня бабушкой не звать, а просто Прасковьей
    Ивановной". Отчего не любила она называться бабушкой - не знаю; только во
    всю ее жизнь мы никогда ее бабушкой не называли. Я не замедлил
    воспользоваться данным мне позволением и отправился с Евсеичем в залу,
    которая показалась мне еще лучше, чем вчера, потому что я мог свободнее и
    подробнее рассмотреть живопись на стенах. Нет никакого сомнения, что
    живописец был какой-нибудь домашний маляр, равный в искусстве нынешним
    малярам, расписывающим вывески на цирюльных лавочках; но тогда я с
    восхищением смотрел и на китайцев, и на диких американцев, и на пальмовые
    деревья, и на зверей, и на птиц, блиставших всеми яркими цветами. Когда мы
    вошли в гостиную, то я был поражен не живописью на стенах, которой было
    немного, а золотыми рамами картин и богатым убранством этой комнаты,
    показавшейся мне в то же время как-то темною и невеселою, вероятно от
    кисейных и шелковых гардин на окнах. Какие были диваны, сколько было
    кресел, и все обитые шелковой синею материей! Какая огромная люстра висела
    посередине потолка! Какие большие куклы с подсвечниками в руках возвышались
    на каменных столбах по углам комнаты! Какие столы с бронзовыми решеточками,
    наборные из разноцветного дерева, стояли у боковых диванов! Какие на них
    были набраны птицы, звери и даже люди! Особенное же внимание мое обратили
    на себя широкие зеркала от потолка до полу, с приставленными к ним
    мраморными столиками, на которых стояли бронзовые подсвечники с
    хрустальными подвесками, называющиеся канделябрами. Сравнительно с домами,
    которые я видел и в которых жил, особенно с домом в Багрове, чурасовский
    дом должен был показаться мне, и показался, дворцом из Шехеразады.
    Диванная, в которую перешли мы из гостиной, уже не могла поразить меня,
    хотя была убрана так же роскошно; но зато она понравилась мне больше всех
    комнат: широкий диван во всю внутреннюю стену и маленькие диванчики по
    углам, обитые яркой красной материей, казались стоящими в зеленых беседках
    из цветущих кустов, которые были нарисованы на стенах. Окна, едва
    завешанные гардинами, и стеклянная дверь в сад пропускали много света и
    придавали веселый вид комнате. Прасковья Ивановна тоже ее любила и
    постоянно сидела или лежала в ней на диване, когда общество было не так
    многочисленно и состояло из коротко знакомых людей.
     Наглядевшись и налюбовавшись вместе с Евсеичем, который ахал больше
    меня, всеми диковинками и сокровищами (как я думал тогда), украшавшими
    чурасовский дом, воротился я торопливо в свою комнату, чтоб передать
    кому-нибудь все мои впечатления. Но у нас в детской* сидела добрая
    Александра Ивановна, разговаривая с моей милой сестрицей и лаская моего
    братца. Она сказала мне, что тетушка занята очень разговорами с моим отцом
    и матерью и выслала ее, прибавя: "Изволь отсюда убираться". Мне показалось,
    что Александра Ивановна огорчилась такими словами, и, чтоб утешить ее, я
    поспешил сообщить, что Прасковья Ивановна и нас всех выслала и не позволила
    мне называть себя бабушкой. Александра Ивановна печально улыбнулась и
    сказала: "Прасковья Ивановна не любит называться бабушкой и приказала мне
    называть ее тетушкой, и я уже привыкла ее так звать. Я ей такая же родная,
    как и вы: только я бедная девка и сирота, а вы ее наследники". Я ничего не
    понял; грустно звучали ее слова, и мне как будто стало грустно; но
    ненадолго. Картины и великолепное убранство дома вдруг представились мне, и
    я принялся с восторгом рассказывать моей сестрице и другим все виденные
    мною чудеса. Александра Ивановна беспрестанно улыбалась и наконец тихо
    промолвила: "Экой ты дитя!" Я был смущен такими словами и как будто охладел
    в конце моих рассказов. Потом Александра Ивановна начала опять
    расспрашивать меня про нашу родную бабушку и про Багрово. Я подумал: "Ну
    что говорить о Багрове после Чурасова?" Но не так, видно, думала Александра
    Ивановна и продолжала меня расспрашивать обо всех безделицах. Потом она
    стала сама мне рассказывать про себя: как ее отец и мать жили в бедности, в
    нужде, и оба померли; как ее взял было к себе в Багрово покойный мой и ее
    родной дедушка Степан Михайлович, как приехала Прасковья Ивановна и увезла
    ее к себе в Чурасово и как живет она у ней вместо приемыша уже шестнадцать
    лет. Вдруг вошла какая-то толстая, высокая и немолодая женщина, которой я
    еще не знал, и стала нас ласкать и целовать; ее называли Дарьей
    Васильевной; ее фамилии я и теперь не знаю. Одета она была как-то странно:
    платье на ней было господское, а повязана она была платком, как дворовая
    женщина. После я узнал, что платья обыкновенно дарила ей Прасковья Ивановна
    с своего плеча и требовала, чтобы она носила их, а не прятала. Дарья
    Васильевна с первого взгляда мне не очень понравилась, да и заметил я, что
    она с Александрой Ивановной недружелюбно обходилась; но впоследствии я
    убедился, что она была тоже добрая, хотя и смешная женщина. Прасковья
    Ивановна привыкла к ней и жаловала ее особенно за прекрасный голос, который
    у ней и в старости был хорош. Она пустилась растабарывать не с нами, а с
    Парашей и кормилицей. Александра Ивановна, шепнув мне тихо: "Пришла все
    выведывать у слуг", ушла с неудовольствием. Оставшись на свободе, я увел
    сестрицу в кабинет, где мы спали с отцом и матерью, и, позабыв смутившие
    меня слова "экой ты дитя", принялся вновь рассказывать и описывать гостиную
    и диванную, украшая все по своему обыкновенью. Милая сестрица жалела, что
    не видала этих комнат и залы, которую она вчера мало разглядела. Мы
    принялись рассуждать по-своему о Прасковье Ивановне, об Александре Ивановне
    и о Дарье Васильевне. Сестрица так меня любила, что обо всем думала точно
    то же, что и я, и мы с ней всегда во всем были согласны.
     ______________
     * Так стали называть бывшую некогда спальню Прасковьи Ивановны.
    (Примеч. автора.)

     Между тем дом, который был пуст и тих, когда я его осматривал, начал
    наполняться и оживляться. В гостиной и диванной появились гости, и
    Прасковья Ивановна вышла к ним вместе с отцом моим и матерью. Александра
    Ивановна также явилась к своей должности - занимать гостей, которых на этот
    раз было человек пятнадцать. Между прочим, тут находились: Александр
    Михайлыч Карамзин с женой, Никита Никитич Философов с женой, г-н Петин с
    сестрою, какой-то помещик Бедрин, которого бранила и над которым в глаза
    смеялась Прасковья Ивановна, М.В.Ленивцев с женой и Павел Иваныч Миницкий,
    недавно женившийся на Варваре Сергеевне Плещеевой; это была прекрасная
    пара, как все тогда их называли, и Прасковья Ивановна их очень любила: оба
    молоды, хороши собой и горячо привязаны друг к другу. Через несколько дней
    Миницкие сделались друзьями с моим отцом и матерью. Они жили в двадцати
    пяти верстах от Чурасова, возле самого упраздненного городка Тагая, и
    потому езжали к Прасковье Ивановне каждую неделю, даже чаще. Миницкие, в
    этот день, вместе с моим отцом, приходили к нам в комнаты и очень нас
    обласкали. Мы полюбили их, как родных. Перед самым обедом мать пришла за
    нами и водила нас обоих с сестрицей в гостиную. Прасковья Ивановна
    показывала нас гостям, говоря: "Вот мои Багровы, прошу любить да жаловать.
    А как Сережа похож на дядю Григорья Петровича!" Все ласкали, целовали нас,
    особенно мою сестрицу, и говорили, что она будет красавица, чем я остался
    очень доволен. Насчет моего сходства с каким-то прадедушкой никто не
    сомневался, потому что никто его не видывал. Гости, кроме Миницких, которых
    я уже знал, мне не очень понравились; особенно невзлюбил я одну молодую
    даму, которая причиталась в родню моему отцу и которая беспрестанно
    кривлялась и как-то странно выворачивала глаза. Прасковья Ивановна
    беспрестанно ее бранила, а та смеялась. Все это показалось мне и странным,
    и неприятным. Перед самым обедом нас отослали на нашу половину: это
    название утвердилось за нашими тремя комнатами. Мы прежде никогда не
    обедали розно с отцом и матерью, кроме того времени, когда мать уезжала в
    Оренбург или когда была больна, и то мы обедали не одни, а с дедушкой,
    бабушкой и тетушкой, и мне такое отлучение и одиночество за обедом было
    очень грустно. Я не скрыл от матери моего чувства; она очень хорошо поняла
    его и разделяла со мной, но сказала, что нельзя не исполнить волю Прасковьи
    Ивановны, что она добрая и очень нас любит. "Впрочем, - прибавила она, - со
    временем я надеюсь как-нибудь это устроить". Мать ушла. Печально сели мы
    вдвоем с милой моей сестрицей за обед в большой столовой, где накрыли нам
    кончик стола, за которым могли бы поместиться десять человек. Начался шум и
    беготня лакеев, которых было множество и которые не только громко
    разговаривали и смеялись, но даже ссорились и толкались и почти дрались
    между собою; к ним беспрестанно прибегали девки, которых оказалось еще
    больше, чем лакеев. Из столовой был коридор в девичью, и потому столовая
    служила единственным сообщением в доме; на лаковом желтом ее полу была
    протоптана дорожка из коридора в лакейскую. Тут-то нагляделись мы с сестрой
    и наслушались того, о чем до сих пор понятия не имели и что, по счастью,
    понять не могли. Евсеич и Параша, бывшие при нас неотлучно, сами пришли в
    изумленье и даже страх от наглого бесстыдства и своеволья окружавшей нас


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ]

/ Полные произведения / Аксаков С.Т. / Детские годы Багрова-внука


Смотрите также по произведению "Детские годы Багрова-внука":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis