Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Аксаков С.Т. / Детские годы Багрова-внука

Детские годы Багрова-внука [5/24]

  Скачать полное произведение

    После обеда дедушка зашел к моей матери, которая лежала в постели и ничего
    в этот день не ела. Посидев немного, он пошел почивать, и вот наконец мы
    остались одни, то есть: отец с матерью и мы с сестрицей. Тут я узнал, что
    дедушка приходил к нам перед обедом и, увидя, как в самом деле больна моя
    мать, очень сожалел об ней и советовал ехать немедленно в Оренбург, хотя
    прежде, что было мне известно из разговоров отца с матерью, он называл эту
    поездку причудами и пустою тратою денег, потому что не верил докторам. Мать
    отвечала ему, как мне рассказывали, что теперешняя ее болезнь дело
    случайное, что она скоро пройдет и что для поездки в Оренбург ей нужно
    несколько времени оправиться. Снова поразила меня мысль об разлуке с
    матерью и отцом. Оставаться нам одним с сестрицей в Багрове на целый месяц
    казалось мне так страшно, что я сам не знал, чего желать. Я вспомнил, как
    сам просил еще в Уфе мою мать ехать поскорее лечиться, но слова, слышанные
    мною в прошедшую ночь: "Я умру с тоски, никакой доктор мне не поможет",
    поколебали во мне уверенность, что мать воротится из Оренбурга здоровою.
    Все это я объяснял ей и отцу как умел, сопровождая свои объяснения слезами;
    но для матери моей нетрудно было уверить меня во всем, что ей угодно, и
    совершенно успокоить, и я скоро, несмотря на страх разлуки, стал желать
    только одного: скорейшего отъезда маменьки в Оренбург, где непременно
    вылечит ее доктор. С этих пор я заметил, что мать сделалась осторожна и не
    говорила при мне ничего такого, что могло бы меня встревожить или испугать,
    а если и говорила, то так тихо, что я ничего не мог расслышать. Она
    заставляла меня долее обыкновенного читать, играть с сестрицей и гулять с
    Евсеичем; даже отпускала с отцом на мельницу и на остров. Пруд и остров
    очень мне нравились, но, конечно, не так, как бы понравились в другое время
    и как горячо полюбил я их впоследствии.
     Через несколько дней мать встала с постели; ее лихорадка и желчь
    прошли, но она еще больше похудела и глаза ее пожелтели. Скоро я заметил,
    что стали решительно сбираться в Оренбург и что сам дедушка торопил
    отъездом, потому что путь был неблизкий. Один раз мать при мне говорила
    ему, что боится обременить матушку и сестрицу присмотром за детьми; боится
    обеспокоить его, если кто-нибудь из детей захворает. Но дедушка возразил, и
    как будто с сердцем, что это все пустяки, что ведь дети не чужие и что кому
    же, как не родной бабушке и тетке, присмотреть за ними. Мать говорила, что
    нянька у нас не благонадежна и что уход за мной она поручает Ефрему, очень
    доброму и усердному человеку, и что он будет со мной ходить гулять. Дедушка
    отвечал: "Ну что же, хорошо. Ефрем доброй породы, а не то, пожалуй, я дам
    тебе свою Аксютку ходить за детьми". Мать отклонила такое милостивое
    предложение под разными предлогами; она знала, что Аксинья недобрая.
    Дедушка с неудовольствием промолвил: "Ну, как хочешь; я ведь с своей
    Аксюткой не навязываюсь". Слышал я также, как моя мать просила и молила со
    слезами бабушку и тетушку не оставить нас, присмотреть за нами, не кормить
    постным кушаньем, и, в случае нездоровья, не лечить обыкновенными их
    лекарствами: гарлемскими каплями и эссенцией долгой жизни, которыми они
    лечили всех, и стариков и младенцев, от всех болезней. Бабушка и тетушка,
    которые были недовольны, что мы остаемся у них на руках, и даже не скрывали
    этого, обещали, покоряясь воле дедушки, что будут смотреть за нами неусыпно
    и выполнять все просьбы моей матери. На всякий случай мать оставила
    некоторые лекарства из своей аптеки и даже написала, как и когда их
    употреблять, если кто-нибудь из нас захворает. Это было поручено тетушке
    Татьяне Степановне, которая все-таки была подобрее других и не могла не
    чувствовать жалости к слезам больной матери, впервые расстающейся с
    маленькими детьми.
     Все это время, до отъезда матери, я находился в тревожном состоянии и
    даже в борьбе с самим собою. Видя мать бледною, худою и слабою, я желал
    только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или
    оставался один, или хотя и с другими, но не видал перед собою матери, тоска
    от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой,
    которые не были так ласковы к нам, как мне хотелось, не любили или так мало
    любили нас, что мое сердце к ним не лежало, овладевали мной, и мое
    воображение, развитое не по летам, вдруг представляло мне такие страшные
    картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял
    даже гулянье по саду и прибегал к матери как безумный, в тоске и страхе.
    Несколько раз готов я был броситься к ней на шею и просить, чтоб она не
    ездила или взяла нас с собою; но больное ее лицо заставляло меня
    опомниться, и желанье, чтоб она ехала лечиться, всегда побеждало мою тоску
    и страх. Я не понимаю теперь, отчего отец и мать решились оставить нас в
    Багрове. Они ехали в той же карете, и мы точно так же могли бы поместиться
    в ней; но мать никогда не имела этого намерения и еще в Уфе сказала мне,
    что ни под каким видом не может нас взять с собою, что она должна ехать
    одна с отцом; это намеренье ни разу не поколебалось и в Багрове, и я вполне
    верил в невозможность переменить его.
     Через неделю, которая, несмотря на мою печаль и мучительные тревоги,
    необыкновенно скоро прошла для меня, отец и мать уехали. При прощанье я уже
    не умел совладеть с собою, и мы оба с сестрой плакали и рыдали; мать также.
    Когда карета съехала со двора и пропала из моих глаз, я пришел в
    исступленье, бросился с крыльца и побежал догонять карету с криком:
    "Маменька, воротись!" Этого никто не ожидал, и потому не вдруг могли меня
    остановить; я успел перебежать через двор и выбежать на улицу. Евсеич
    первый догнал меня, за ним бежало множество народа; он схватил меня и,
    крепко держа на руках, принес домой. Дедушка с бабушкой стояли на крыльце,
    а тетушка шла к нам навстречу; она стала уговаривать и ласкать меня, но я
    ничего не слушал, кричал, плакал и старался вырваться из крепких рук
    Евсеича. Когда он взошел на крыльцо, поставил меня на ноги перед дедушкой,
    дедушка сердито крикнул: "Перестань реветь. О чем плачешь? Мать воротится,
    не останется жить в Оренбурге". И я присмирел. Дедушка пошел в свою
    горницу, и я слышал, как бабушка, идя за ним, говорила: "Вот, батюшка, сам
    видишь. Много будет нам хлопот: дети очень избалованы". Тетушка взяла меня
    за руку и повела в гостиную, то есть в нашу спальную комнату. Милая моя
    сестрица, держась за другую мою руку и сама обливаясь тихими слезами,
    говорила: "Не плачь, братец, не плачь". Когда мы вошли в гостиную и я
    увидел кровать, на которой мы обыкновенно спали вместе с матерью, я
    бросился на постель и снова принялся громко рыдать. Тетушка, Евсеич и
    нянька Агафья употребляли все усилия, чтоб успокоить меня книжками,
    штуфами, игрушками и разговорами. Евсеич пробовал остановить мои слезы
    рассказами о дороге, о Деме, об уженье и рыбаках, но все было напрасно;
    только утомившись от слез и рыданья, я наконец, сам не знаю как, заснул.

    
    ПРЕБЫВАНИЕ В БАГРОВЕ БЕЗ ОТЦА И МАТЕРИ

    
     И с лишком месяц прожили мы с сестрицей, без отца и матери, в
    негостеприимном тогда для нас Багрове, большую часть времени заключенные в
    своей комнате, потому что скоро наступила сырая погода и гулянье наше по
    саду прекратилось. Вот как текла эта однообразная и невеселая жизнь: как
    скоро мы просыпались, что бывало всегда часу в восьмом, нянька водила нас к
    дедушке и бабушке; с нами здоровались, говорили несколько слов, а иногда
    почти и не говорили, потом отсылали нас в нашу комнату; около двенадцати
    часов мы выходили в залу обедать; хотя от нас была дверь прямо в залу, но
    она была заперта на ключ и даже завешена ковром, и мы проходили через
    коридор, из которого тогда еще была дверь в гостиную. За обедом нас всегда
    сажали на другом конце стола, прямо против дедушки, всегда на высоких
    подушках; иногда он бывал весел и говорил с нами, особенно с сестрицей,
    которую называл козулькой; а иногда он был такой сердитый, что ни с кем не
    говорил; бабушка и тетушка также молчали, и мы с сестрицей, соскучившись,
    начинали перешептываться между собой; но Евсеич, который всегда стоял за
    моим стулом, сейчас останавливал меня, шепнув мне на ухо, чтобы я молчал;
    то же делала нянька Агафья с моей сестрицей. После они сказали нам, чтобы
    мы не смели говорить, когда старый барин, то есть дедушка, не весел. После
    обеда мы сейчас уходили в свою комнату, куда в шесть часов приносили нам
    чай; часов в восемь обыкновенно ужинали, и нас точно так же, как к обеду,
    водили в залу и сажали против дедушки; сейчас после ужина мы прощались и
    уходили спать. Первые дни заглядывала к нам в комнату тетушка и как будто
    заботилась о нас, а потом стала ходить реже и наконец совсем перестала. Мы
    только и видались с нею и со всеми за обедом, ужином, при утреннем
    здорованье и вечернем прощанье. Сначала заглядывали к нам, под разными
    предлогами, горничные девчонки и девушки, даже дворовые женщины, просили у
    нас "поцеловать ручку", к чему мы не были приучены и потому не соглашались,
    кое о чем спрашивали и уходили; потом все совершенно нас оставили, и,
    кажется, по приказанью бабушки или тетушки, которая (я сам слышал)
    говорила, что "Софья Николавна не любит, чтоб лакеи и девки разговаривали с
    ее детьми". Нянька Агафья от утреннего чая до обеда и от обеда до вечернего
    чая также куда-то уходила, но зато Евсеич целый день не отлучался от нас и
    даже спал всегда в коридоре у наших дверей. Он или забавлял нас рассказами,
    или играл с нами, или слушал мое чтение. Тут-то мы еще больше сжились с
    милой моей сестрицей, хотя она была так еще мала, что я не мог вполне
    разделять с ней всех моих мыслей, чувств и желаний. Она, например, не
    понимала, что нас мало любят, а я понимал это совершенно; оттого она была
    смелее и веселее меня и часто сама заговаривала с дедушкой, бабушкой и
    теткой; ее и любили за то гораздо больше, чем меня, особенно дедушка; он
    даже иногда присылал за ней и подолгу держал у себя в горнице. Я очень это
    видел, но не завидовал милой сестрице, во-первых, потому, что очень любил
    ее, и, во-вторых, потому, что у меня не было расположенья к дедушке и я
    чувствовал всегда невольный страх в его присутствии. Должно сказать, что
    была особенная причина, почему я не любил и боялся дедушки: я своими
    глазами видел один раз, как он сердился и топал ногами; я слышал потом из
    своей комнаты какие-то страшные и жалобные крики. Нянька Агафья не
    замедлила мне все объяснить, хотя добрый Евсеич понял, зачем она
    рассказывает дитяти то, о чем ему и знать не надо.
     И так-неприметно устроился у нас особый мир в тесном углу нашем, в
    нашей гостиной комнате. Первые дни после отъезда отца и матери я провел в
    беспрестанной тоске и слезах, но мало-помалу успокоился, осмотрелся вокруг
    себя и устроился. Всякий день я принимался учить читать маленькую сестрицу,
    и совершенно без пользы, потому что во все время пребывания нашего в
    Багрове она не выучила даже азбуки. Всякий день заставлял ее слушать
    "Детское чтение", читая сряду все статьи без исключения, хотя многих сам не
    понимал. Бедная слушательница моя часто зевала, напряженно устремив на меня
    свои прекрасные глазки, и засыпала иногда под мое чтение; тогда я
    принимался с ней играть, строя городки и церкви из чурочек или дома, в
    которых хозяевами были ее куклы; самая любимая ее игра была игра "в гости":
    мы садились по разным углам, я брал к себе одну или две из ее кукол, с
    которыми приезжал в гости к сестрице, то есть переходил из одного угла в
    другой. У сестрицы всегда было несколько кукол, которые все назывались ее
    дочками или племянницами; тут было много разговоров и угощений, полное
    передразниванье больших людей. Я очень помню, что пускался в разные выдумки
    и рассказывал разные небывалые со мной приключения, некоторым основанием
    или образцом которых были прочитанные мною в книжках или слышанные
    происшествия. Так, например, я рассказывал, что у меня в доме был пожар,
    что я выпрыгнул с двумя детьми из окошка (то есть с двумя куклами, которых
    держал в руках); или что на меня напали разбойники и я всех их победил;
    наконец, что в багровском саду есть пещера, в которой живет Змей Горыныч о
    семи головах, и что я намерен их отрубить. Мне очень было приятно, что мои
    рассказы производили впечатление на мою сестрицу и что мне иногда удавалось
    даже напугать ее; одну ночь она худо спала, просыпалась, плакала и все
    видела во сне то разбойников, то Змея Горыныча и прибавляла, что это братец
    ее напугал. Няня погрозила мне, что пожалуется дедушке, и я укротил
    пламенные порывы моей детской фантазии. Во время отсутствия отца и матери
    три тетушки перебывали в гостях в Багрове. Первая была Александра
    Степановна; она произвела на меня самое неприятное впечатление, а также и
    муж ее, который, однако, нас с сестрой очень любил, часто сажал на колени и
    беспрестанно целовал. Новая тетушка совсем нас не любила, все насмехалась
    над нами, называла нас городскими неженками, и сколько я мог понять, очень
    нехорошо говорила о моей матери и смеялась над моим отцом. Ее муж бывал
    иногда как-то странен и даже страшен: шумел, бранился, пел песни и, должно
    быть, говорил очень дурные слова, потому что обе тетушки зажимали ему рот
    руками и пугали, что дедушка идет, чего он очень боялся и тотчас уходил от
    нас. Вторая приехавшая тетушка была Аксинья Степановна, крестная моя мать;
    эта была предобрая, нас очень любила и очень ласкала, особенно без других;
    она даже привезла нам гостинца, изюма и черносливу, но отдала тихонько от
    всех и велела так есть, чтобы никто не видал; она пожурила няньку нашу за
    неопрятность в комнате и платье, приказала переменять чаще белье и
    погрозила, что скажет Софье Николавне, в каком виде нашла детей; мы очень
    обрадовались ее ласковым речам и очень ее полюбили. Одно смутило меня:
    приказанье есть потихоньку подаренные ею лакомства. Мать и отец приучали
    меня ничего тихонько не делать, и я решился спрятать изюм и чернослив до
    приезда матери. Третья тетушка, Елизавета Степановна, которую все называли
    генеральшей, приезжала на короткое время; эта тетушка была прегордая и
    ничего с нами не говорила. Она привезла с собою двух дочерей, которые были
    постарше меня; она оставила их погостить у дедушки с бабушкой и сама дня
    через три уехала. По-видимому, пребывание двух двоюродных сестриц могло бы
    развеселить нас и сделать нашу жизнь более приятною, но вышло совсем не
    так, и положение наше стало еще грустнее, по крайней мере мое. Я очень
    видел, что с ними поступают совсем не так, как с нами; их и любили, и
    ласкали, и веселили, и угощали разными лакомствами; им даже чай наливали
    слаще, чем нам: я узнал это нечаянно, взявши ошибкой чашку двоюродной
    сестры. Девочки эти, разумеется, ни в чем не были виноваты: они чуждались
    нас, но, как их научили и как им приказывали, так они и обходились с нами.
    Я пробовал им читать, но они не хотели слушать и называли меня дьячком. Они
    были в доме свои: вся девичья и вся дворня их знала и любила, и им было
    очень весело, а на нас никто и не смотрел. Я часто слышал сквозь дверь в
    коридоре шепот и сдержанный смех, а иногда и хохот и возню; Евсеич сказывал
    мне, что это горничные девушки играли с барышнями и прятались за сундуками
    в перинах и подушках, которыми был завален по обеим сторонам широкий
    коридор. Евсеич предлагал и мне поиграть, и мне самому иногда хотелось, но
    у меня недоставало для этого смелости, да и мать, уезжая, запретила нам
    входить в какие-нибудь игры или разговоры с багровской прислугой. Евсеич в
    продолжение этих тяжелых пяти недель сделался совершенно моим дядькой, и я
    очень полюбил его. Я даже читывал ему иногда "Детское чтение". Однажды я
    прочел ему "Повесть о несчастной семье*, жившей под снегом". Выслушав ее,
    он сказал: "Не знаю, соколик мой (так он звал меня всегда), все ли правда
    тут написано; а вот здесь, в деревне, прошлой зимою, доподлинно случилось,
    что мужик Арефий Никитин поехал за дровами в лес, в общий колок, всего
    версты четыре, да и запоздал; поднялся буран, лошаденка была плохая, да и
    сам он был плох; показалось ему, что он не по той дороге едет, он и пошел
    отыскивать дорогу, снег был глубокий, он выбился из сил, завяз в долочке -
    так его снегом там и занесло. Лошадь постояла, отдохнула, видно, прозябла,
    и пошла шажком, да и пришла домой с возом. Дома Арефья ждали; увидали, что
    лошадь пришла одна, дали знать старосте, подняли тревогу, и мужиков с
    десяток поехали отыскивать Арефья. Буран был страшный, зги не видать!
    Поездили, поискали, да так ни с чем и воротились. На другой день вся
    барщина ездила отыскивать и также ничего не нашла. Уж на третий день,
    совсем по другой дороге, ехал мужик из Кудрина, ехал он с зверовой собакой;
    собака и причуяла что-то недалеко от дороги и начала лапами снег
    разгребать; мужик был охотник, остановил лошадь и подошел посмотреть, что
    тут такое есть; и видит, что собака выкопала нору, что оттуда пар идет; вот
    и принялся он разгребать, и видит, что внутри пустое место, ровно медвежья
    берлога, и видит, что в ней человек лежит, спит, и что кругом его все
    обтаяло; он знал про Арефья и догадался, что это он. Мужик поскорее прикрыл
    дыру снежком, пал на лошадь, да и прискакал к нам в деревню. Народ мигом
    собрался. Поскакали с лопатами, откопали Арефья, взвалили на сани, прикрыли
    шубой и привезли домой. Дома его в избу не вдруг внесли, а сначала долго
    оттирали снегом, а он весь был талый. Арефий от стужи и снегу ровно
    проснулся; тогда внесли его в избу, но он все был без памяти. Уж на другой
    день пришел в себя и есть попросил. Теперь здоров, только как-то говорить
    стал дурно. Вот это, мой соколик, уж настоящая правда. Коли хочешь, то я
    тебе покажу его, когда он придет на барский двор. С тех пор его зовут не
    Арефий, а Арева"**. Рассказ об Арефье очень меня занял, и через несколько
    дней Евсеич мне показал его, потому что он приходил к дедушке что-то
    просить.
     ______________
     * "Детское чтение", часть 1-я. (Примеч. автора.)
     ** Замечательно, что этот несчастный Арефий, не замерзший в
    продолжение трех дней под снегом, в жестокие зимние морозы, замерз лет
    через двадцать пять, в сентябре месяце, при самом легком морозе,
    последовавшем после сильного дождя! Он точно так же ездил в лес за дровами,
    в тот же общий колок, так же потерял лошадь, которая пришла домой, и так
    же, вероятно, бродил, отыскивая дорогу. Разумеется, он измок, иззяб и до
    того, как видно, выбился из сил, что, наконец найдя дорогу, у самой околицы
    упал в маленький овражек и не имел сил вылезть из него. Осенняя ночь
    длинная, и потому неизвестно, когда он попал в овражек; но на другой день,
    часов в восемь утра, поехав на охоту, молодой Багров нашел его уже мертвым
    и совершенно окоченевшим. (Примеч. автора.)

     Арефья все называли дурачком, и в самом деле он ничего не умел
    рассказать мне, как его занесло снегом и что с ним потом было.
     Я попросил один раз у тетушки каких-нибудь книжек почитать. Оказалось,
    что ее библиотека состояла из трех книг: из "Песенника", "Сонника" и
    какого-то театрального сочинения вроде водевиля. Песенника почему-то она не
    рассудила дать мне, а сонник и театральную пиеску отдала. Обе книжки
    сделали на меня сильное впечатление. Я выучил наизусть, что какой сон
    значит, и долго любил толковать сны свои и чужие, долго верил правде этих
    толкований, и только в университете совершенно истребилось во мне это
    суеверие. Толкования снов в Соннике были крайне нелепы, не имели даже
    никаких, самых пустых, известных в народе, оснований и применений. Я помню
    некоторые даже теперь. Вот несколько примеров: "Ловить рыбу значит
    несчастие. Ехать на телеге означает смерть. Видеть себя во сне в навозе
    предвещает богатство". Театральная пиеска имела двойное название; первое не
    помню, а второе было: "Драматическая пустельга". И точно, это была
    пустельга... но как она мне понравилась! Начиналась она так: пастушка или
    крестьянская девушка гнала домой стадо гусей и пела куплет, который
    начинался и оканчивался припевом:

     Тига, тига домой,
     Тига, тига за мной.

     Помню еще два стишка из другого куплета:

     Вот василек,
     Милый цветок.

     Больше ничего не помню; знаю только, что содержание состояло из любви
    пастушки к пастуху, что бабушка сначала не соглашалась на их свадьбу, а
    потом согласилась. С этого времени глубоко запала в мой ум склонность к
    театральным сочинениям и росла с каждым годом. Дедушка получил только одно
    письмо из Оренбурга с приложением маленькой записочки ко мне от матери,
    написанной крупными буквами, чтоб я лучше мог разобрать; эта записочка
    доставила мне великую радость. Тут примешивалась новость впечатления
    особого рода: в первый раз услышал я речь, обращенную ко мне из-за
    нескольких сот верст, и от кого же? От матери, которую я так горячо любил,
    о которой беспрестанно думал и часто тосковал. До сих пор еще никто ко мне
    не писал ни одного слова, да я не умел и разбирать писаного, хотя хорошо
    читал печатное.
     Пошла уже пятая неделя, как мы жили одни, и наконец такая жизнь начала
    сильно действовать на мой детский ум и сердце. Чувство какого-то сиротства
    и робкой грусти выражалось не только на моем лице, но даже во всей моей
    наружности. Я стал рассеянно играть с сестрицей, рассеянно читать свои
    книжки и слушать рассказы Евсеича. Часто, разогнув "Детское чтение", я
    задумывался, и мое ребячье воображение рисовало мне печальные, а потом и
    страшные картины. Мне представлялось, что маменька умирает, умерла, что
    умер также и мой отец и что мы остаемся жить в Багрове, что нас будут
    наказывать, оденут в крестьянское платье, сошлют в кухню (я слыхал о
    наказаниях такого рода) и что наконец и мы с сестрицей оба умрем.
    Воображаемые картины час от часу становились ярче, и, сидя за книжкой над
    каким-нибудь веселым рассказом, я заливался слезами. Сестрица бросалась
    обнимать меня, целовать, спрашивать и, не всегда получая от меня ответы,
    сама принималась плакать, не зная о чем. Евсеич и нянька, которая в
    ожидании молодых господ (так называли в доме моего отца и мать) начала
    долее оставаться с нами, - не знали, что и делать. Обыкновенные в таких
    случаях уговариванья и утешенья не имели успеха. На вопросы, о чем мы
    плачем, я отвечал, что "верно, маменька больна или умирает"; а сестрица
    отвечала, что "ей жалко, когда братец плачет". Сказали о наших слезах
    тетушке. Она приходила к нам и на свои о том же вопросы получала такие же
    ответы. Тетушка уговаривала нас не плакать и уверяла, что маменька здорова,
    что она скоро воротится и что ее ждут каждый день; но я был так убежден в
    моих печальных предчувствиях, что решительно не поверил тетушкиным словам и
    упорно повторял один и тот же ответ: "Вы нарочно так говорите". Тетушка с
    досадою ушла от нас. На другой день, когда мы пришли здороваться к дедушке,
    он довольно сурово сказал мне: "Я слышу, что ты все хнычешь, ты плакса, а
    глядя на тебя и козулька плачет. Чтоб я не слыхал о твоих слезах". Я так
    испугался, что даже побледнел, как мне после сказывали, и точно, я не смел
    плакать весь этот день, но зато проплакал почти всю ночь. Дедушки я стал
    бояться еще более.
     В подражание тетушкиным словам и Евсеич, и нянька беспрестанно
    повторяли: "Маменька здорова, маменька сейчас приедет, вот уж она
    подъезжает к околице, и мы пойдем их встречать..." Последние слова сначала
    производили на меня сильное впечатление, сердце у меня так и билось, но
    потом мне было досадно их слушать. Прошло еще два дня; тоска моя еще более
    усилилась, и я потерял всякую способность чем-нибудь заниматься. Милая моя
    сестрица не отходила от меня ни на шаг: часто она просила меня поиграть с
    ней или почитать ей книжку, или рассказать что-нибудь. Я исполнял ее
    просьбы, но так неохотно, вяло и невесело, что нередко посреди игры или
    чтения я переставал играть или читать, и мы молча, печально смотрели друг
    на друга, и глаза наши наполнялись слезами.
     В один из таких скучных тяжелых дней вбежала к нам в комнату девушка
    Феклуша и громко закричала: "Молодые господа едут!" Странно, что я не вдруг
    и не совсем поверил этому известию. Конечно, я привык слышать подобные
    слова от Евсеича и няньки, но все странно, что я так недоверчиво
    обрадовался; впрочем, слава богу, что так случилось: если б я совершенно
    поверил, то, кажется, сошел бы с ума или захворал; сестрица моя начала
    прыгать и кричать: "Маменька приехала, маменька приехала!" Нянька Агафья,
    которая на этот раз была с нами одна, встревоженным голосом спросила:
    "Взаправду, что ли?" - "Взаправду, взаправду, уж близко, - отвечала
    Феклуша, - Ефрем Евсеич побежал встречать", - и сама убежала. Нянька
    проворно оправила наше платье и волосы, взяла обоих нас за руки и повела в
    лакейскую; двери были растворены настежь, в сенях уже стояли бабушка,
    тетушка и двоюродные сестрицы. Дождь лил как из ведра, так что на крыльцо
    нельзя было выйти; подъехала карета, в окошке мелькнул образ моей матери -
    и с этой минуты я ничего не помню... Я очнулся или очувствовался уже на
    коленях матери, которая сидела на канапе, положив мою голову на свою грудь.
    Вот была радость, вот было счастье!
     Как только я совсем оправился и начал было расспрашивать и
    рассказывать, моя мать торопливо встала и ушла к дедушке, с которым она еще
    не успела поздороваться: испуганная моей дурнотой, она не заходила в его
    комнату. Через несколько минут прислали Евсеичу сказать, чтоб он меня
    привел к старому барину. На этот раз я пошел без всякой робости. Там была
    моя мать, при ней я никого не боялся. Дедушка сидел на кровати, а возле
    него по одну руку отец, по другую мать. Бабушка сидела на дедушкиных
    креслах, а тетушка и двоюродные сестрицы на стульях. Я не видел или, лучше
    сказать, не помнил, что видел отца, а потому, обрадовавшись, прямо бросился
    к нему на шею и начал его обнимать и целовать. "А, так ты так же и отца
    любишь, как мать, - весело сказал дедушка, - а я думал, что ты только по
    ней соскучился. Ну, Софья Николавна, - продолжал он, - сынок твой плакса,
    на всех тоску нагнал, и козулька от него немало поплакала. Я уж на него
    прикрикнул маленько, так он поунялся". Мать отвечала, что я привык к ней во
    время своей продолжительной болезни. Милая моя сестрица была так смела, что
    я с удивлением смотрел на нее: когда я входил в комнату, она побежала мне
    навстречу с радостными криками: "Маменька приехала, тятенька приехал!", а
    потом с такими же восклицаниями перебегала от матери к дедушке, к отцу, к
    бабушке и к другим; даже вскарабкалась на колени к дедушке.
     Отец с матерью приехали перед обедом часа за два. После обеда все
    разошлись, по обыкновению, отдыхать, а мы остались одни. Я рассказывал отцу
    и матери подробно все время нашего пребывания без них. Я не понимал, что
    должен был произвесть мой рассказ над сердцем горячей матери, не понимал,
    что моему отцу было вдвойне прискорбно его слушать. Впрочем, если б я и
    понимал, я бы все рассказал настоящую правду, потому что был приучен
    матерью к совершенной искренности. Несколько раз мать перерывала мой
    рассказ; глаза ее блестели, бледное ее лицо вспыхивало румянцем, и
    прерывающимся от волнения голосом начинала она говорить моему отцу не
    совсем понятные мне слова; но отец всякий раз останавливал ее знаком и
    успокаивал словами: "Побереги себя ради бога, пожалей Сережу. Что он должен
    подумать?.." И всякий раз мать овладевала собой и заставляла меня
    продолжать рассказ. Когда я кончил, она выслала нас с сестрой в залу,
    приказав няньке, чтобы мы никуда не ходили и сидели тихо, потому что хочет
    отдохнуть; но я скоро догадался, что мы высланы для того, чтобы мать с
    отцом могли поговорить без нас. Я даже слышал сквозь запертую и завешенную
    дверь сначала выразительный и явственный шепот, а потом и жаркий разговор
    вполголоса, причем иногда вырывались и громкие слова. Понимая дело только
    вполовину, я, однако, догадывался, что маменька гневается за нас на
    дедушку, бабушку и тетушку и что мой отец за них заступается; из всего
    этого я вывел почему-то такое заключение, что мы должны скоро уехать, в чем
    и не ошибся.
     Я в свою очередь расспросил также отца и мать о том, что случилось с
    ними в Оренбурге. Из рассказов их и разговоров с другими я узнал, к большой
    моей радости, что доктор Деобольт не нашел никакой чахотки у моей матери,


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ]

/ Полные произведения / Аксаков С.Т. / Детские годы Багрова-внука


Смотрите также по произведению "Детские годы Багрова-внука":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis