Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Аксаков С.Т. / Детские годы Багрова-внука

Детские годы Багрова-внука [10/24]

  Скачать полное произведение

    приказали лезть в возок. Я повиновался с раздражением и слезами. Мать не
    могла зимой ездить в закрытом экипаже: ей делалось тошно и дурно; даже в
    кибитке она сидела каким-то особенным образом, вся наружи, так что воздух
    обхватывал ее со всех сторон. Скоро в возке сделалось тепло и надобно было
    развязать платок, которым я, сверх шубы и шапочки, был окутан. Мы быстро
    скакали по гладкой дороге, и я почувствовал, неизвестное мне до сих пор,
    удовольствие скорой езды. В обеих дверях возка находилось по маленькому
    четвероугольному окошечку со стеклом, заделанным наглухо. Я кое-как подполз
    к окошку и с удовольствием смотрел в него; ночь была месячная, светлая;
    толстые вехи, а иногда деревья быстро мелькали, но увы! скоро и это
    удовольствие исчезло: стекла затуманились, разрисовались снежными узорами,
    и наконец покрылись густым слоем непроницаемого инея. Невеселая будущность
    представлялась мне впереди: печальный багровский дом, весь в сугробах, и
    умирающий дедушка. Сестрица моя давно уже спала, а наконец и меня посетил
    благодетельный сон. Проснувшись на другой день поутру, я подумал, что еще
    рано; в возке у нас был рассвет или сумерки, потому что стеклышки еще
    больше запушило. Все уже, как видно, давно проснулись, и милая моя сестрица
    что-то кушала; она приползла ко мне и принялась меня обнимать и целовать. В
    возке действительно было жарко. Скоро поразил мой слух пронзительный скрип
    полозьев, и я почувствовал, что мы едва ползем. Тут мне объяснили, что,
    проехав две с половиной станции, мы своротили с большой дороги и едем
    теперь уже не на тройке почтовых лошадей в ряд, а тащимся гусем по проселку
    на обывательских подводах. Это все меня очень огорчило, и милая сестрица не
    могла развеселить меня. Она знала, до чего я был охотник, и сейчас стала
    просить, чтоб я почитал ей книжку, которая лежала в боковой сумке; но я не
    стал даже и читать, так мне было грустно. Наконец доплелись мы до какой-то
    татарской деревушки, где надобно было переменить лошадей, для заготовления
    которых ехал впереди кучер Степан. Мы вышли в избу, заранее приготовленную,
    чтоб напиться чаю и позавтракать. У матери было совершенно больное и
    расстроенное лицо; она всю ночь не спала и чувствовала тошноту и
    головокруженье: это встревожило и огорчило меня еще больше. В белой
    татарской избе, на широких нарах, лежала груда довольно сальных перин чуть
    не до потолка, прикрытых с одной стороны ковром; остальная часть нар
    покрыта была белою кошмою*. Мать, разостлав на ней свой дорожный салоп и
    положа свои же подушки, легла отдохнуть и скоро заснула, приказав, чтобы мы
    и чай пили без нее. Она проспала целый час, а мы с отцом и сестрицей,
    говоря шепотом и наблюдая во всем тишину, напились чаю, даже позавтракали
    разогретым в печке жарким. Сон подкрепил мать, и мы пустились в дальнейший
    путь. Вечером опять повторилось то же событие, то есть мы остановились
    переменять лошадей, вышли, только уж не в чистую татарскую, а в гадкую
    мордовскую избу. Кажется, отвратительнее этой избы я не встречал во всю мою
    жизнь: нечистота, вонь от разного скота, а вдобавок ко всему узенькие
    лавки, на которых нельзя было прилечь матери, совершенно измученной от
    зимней дороги; но отец приставил кое-как скамейку и устроил ей местечко
    полежать; она ничего не могла есть, только напилась чаю. Мы сидели с ногами
    на лавке (хотя были тепло обуты), потому что с полу ужасно несло. Говорили,
    что мороз стал гораздо сильнее; когда отворяли дверь, то врывающийся холод
    клубился каким-то белым паром и в одну минуту обхватывал всю избу. Тут мы
    еще поели разогретого супу и пирожков и пустились в дальнейший путь. Возок
    наш так настыл от непритворенной по неосторожности двери, что мы не скоро
    его согрели своим присутствием и дыханием.
     ______________
     * Кошма - войлок из овечьей или верблюжьей шерсти.

     Я не могу описать тревоги и волнения, которое я испытывал тогда. У
    меня было и предчувствие и убеждение, что с нами случится какое-нибудь
    несчастье, что мы или замерзнем, как воробьи и галки, которые на лету
    падали мертвыми, по рассказам Параши, или захвораем. Но все мои страхи и
    опасения относились гораздо более к матери, чем к нам с сестрицей. У нас в
    возке опять стало тепло, а мать все сидела даже и не внутри повозки, а вся
    открытая. Предчувствие беды не давало мне спать. Вдруг мы остановились, и
    через несколько минут эта остановка привела меня в беспокойство: я разбудил
    Парашу, просил и молил ее постучать в дверь, позвать кого-нибудь и
    спросить, что значит эта остановка; но Параша, обыкновенно всегда добрая и
    ласковая, недовольная тем, что я ее разбудил, с некоторою грубостью
    отвечала мне: "Никого не достучишься теперь. Известно зачем остановились".
    Если б она знала, какое мучение испытывал я от неизвестности, то, конечно,
    сжалилась бы надо мной. Благодарение богу, возок скоро двинулся. Поутру,
    когда мы опять остановились пить чай, я узнал, что мои страхи были не
    совсем неосновательны: у нас точно замерз было чувашенин, ехавший
    форейтором в нашем возке. Будучи плохо одет, он так озяб, что упал без
    чувств с лошади; его оттерли и довезли благополучно до ближайшей деревни.
    Тогда же поселились во мне, до сих пор сохраняемые мною, ужас и отвращение
    к зимней езде на переменных обывательских лошадях по проселочным дорогам:
    мочальная сбруя, непривычные малосильные лошаденки, которых никогда не
    кормят овсом, и, наконец, возчики, не довольно тепло одетые для переезда и
    десяти верст в жестокую стужу... все это поистине ужасно. Дорога наша была
    совсем не та, по которой мы ездили в первый раз в Багрово, о чем я узнал
    после. Той летней степной дороги не было теперь и следочка. Зимой, по
    дальности расстояний, и не прокладывали прямых путей, а кое-какие тропинки
    шли от деревни до деревни.
     Поутру, когда я выполз из тюрьмы на свет божий, я несколько ободрился
    и успокоился; к тому же и мать почувствовала себя покрепче, попривыкла к
    дороге; и мороз стал полегче. Скоро прошел короткий зимний день, и ночная
    темнота, ранее обыкновенного наступавшая в возке, опять нагнала страхи и
    печальные предчувствия на мою робкую душу, и, к сожалению, опять недаром. Я
    говорю, к сожалению, потому что именно с этих пор у меня укоренилась вера в
    предчувствия, и я во всю мою жизнь страдал от них более, чем от
    действительных несчастий, хотя в то же время предчувствия мои почти никогда
    не сбывались. Подъезжая к Багрову уже вечером, возок наш наехал на пенек и
    опрокинулся. Я, сонный, ударился бровью об круглую медную шляпку гвоздя, на
    котором висела сумка, и, сверх того, едва не задохся, потому что Параша,
    сестрица и множество подушек упали мне на лицо, и особенно потому, что не
    скоро подняли опрокинутый возок. Когда мы освободились, то сгоряча я ничего
    не почувствовал, кроме радости, что не задохся, даже не заметил, что
    ушибся; но, к досаде моей, Параша, Аннушка и даже сестрица, которая не
    понимала, что я мог задохнуться и умереть, - смеялись и моему страху, и
    моей радости. Слава богу, мать не знала, что мы опрокинулись.

    
    БАГРОВО ЗИМОЙ

    
     Наконец послышался лай собак, замелькали бледные дрожащие огоньки из
    крестьянских изб; слабый свет их пробивался в наши окошечки, менее прежнего
    запушенные снегом, - и мы догадались, что приехали в Багрово, ибо не было
    другой деревни на последнем двенадцативерстном переезде. Мы остановились у
    первого крестьянского двора, и после я узнал, что отец посылал спрашивать о
    дедушке; отвечали, что он еще жив. Мы ехали с колокольчиками и очень
    медленно; нас ожидали, догадались, что это мы едем, и потому, несмотря на
    ночное время и стужу, бабушка и тетушка Татьяна Степановна встретили нас на
    крыльце: обе плакали навзрыд и даже завывали потихоньку. Мы без шума вошли
    в дом. Тетушка взялась хлопотать обо мне с сестрицей, а отец с матерью
    пошли к дедушке, который был при смерти, но в совершенной памяти и
    нетерпеливо желал увидеть сына, невестку и внучат. Нам опять отдали
    гостиную, потому что особая горница, которую обещал нам дедушка, хотя была
    срублена и покрыта, но еще не отделана. Дом был весь занят, - съехались все
    тетушки с своими мужьями; в комнате Татьяны Степановны жила Ерлыкина с
    двумя дочерьми; Иван Петрович Каратаев и Ерлыкин спали где-то в столярной,
    а остальные три тетушки помещались в комнате бабушки, рядом с горницей
    больного дедушки. В зале была стужа, да и в гостиной холодно. Едва нашли
    кровать для матери; нам с сестрицей постлали на канапе, а отцу приготовили
    перину на полу. Подали самовар и стали нас поить чаем; тут пришла мать; она
    вся была мокрая от духоты в дедушкиной горнице, в которой было жарко, как в
    бане. В гостиной ей показалось холодно, и она сейчас принялась ее
    ухичивать*; заперли двери в залу, завесили ковром, устлали пол кошмами - и
    гостиная, в которой были две печки, скоро нагрелась и во все время нашего
    пребывания была очень тепла.
     ______________
     * Ухичивать - уконопачивать, утеплять; сделать годным для жилья.

     В голове моей происходила совершенная путаница разных впечатлений,
    воспоминаний, страха и предчувствий; а сверх того, действительно у меня
    начинала сильно болеть голова от ушиба. Мать скоро заметила, что я
    нездоров, что у меня запухает глаз, и мы должны были рассказать ей все
    происшествие. Мне сделали какую-то примочку и глаз завязали. Но мать была
    больнее меня от бессонницы, усталости, тошноты в продолжение всей дороги.
    Она не легла, а упала в изнеможении на свою постель; разумеется, и нас
    сейчас уложили. Отец остался на всю ночь у дедушки, кончины которого
    ожидали каждую минуту. Мать скоро уснула, но я долго не мог заснуть.
    Беспрестанно я ожидал, что дедушка начнет умирать, а как смерть, по моему
    понятию и убеждению, соединялась с мучительной болью и страданьем, то я все
    вслушивался, не начнет ли дедушка плакать и стонать. Сильно я тревожился
    также о матери; голова болела, глаз закрывался, я чувствовал жар и даже
    готовность бредить и боялся, что захвораю... но все уступило благотворному,
    целебному сну. Проснувшись еще до света, я взглянул на мать: она спала, и
    это меня очень обрадовало. Голова и глаз перестали болеть, но зато глаз
    совершенно закрылся, запух, и все ушибленное место посинело. Видно, отец
    еще не приходил: постель его не была измята. Я принялся разглядывать
    гостиную. Все в ней было точно так же, как и прошлого года, только стекла
    чудными узорами разрисовались от сильного мороза. На досуге я дал волю
    своему воображению, или, лучше сказать, соображению, потому что я именно
    соображал настоящее наше положение с тем, которое ожидало нас впереди.
    Разумеется, все это думалось по-детски. Я думал, что когда умрет дедушка,
    то и бабушка, верно, умрет, потому что она старая и седая. Тогда мы тетушку
    Татьяну Степановну увезем в Уфу, и будет она жить у нас в пустой детской; а
    если бабушка не умрет, то и ее увезем, перенесем дом из Багрова в
    Сергеевку, поставим его над самым озером и станем там летом жить и удить
    вместе с тетушкой... Но все эти мечтанья исчезали при мысли о дедушкиной
    кончине, в которой никто не сомневался. Я знал, что он желал нас видеть, и
    надобно признаться, что это неизбежное свидание наводило на мою душу
    неописанный ужас. Всего больше я боялся, что дедушка станет прощаться со
    мной, обнимет меня и умрет, что меня нельзя будет вынуть из его рук, потому
    что они окоченеют, и что надобно будет меня вместе с ним закопать в
    землю... Конечно, такое опасение могло родиться из рассказов о покойниках,
    об окоченелости их членов, но все странно противоречит оно моим тогдашним,
    здравым уже "понятиям об иных предметах. Боже мой, как замирало от страха
    мое сердце при этой мысли! Дыханье останавливалось, холодный пот выступал
    на лице, я не мог улежать на своем месте, вскочил и сел поперек своей
    постельки, даже стал было будить сестрицу, и если не закричал, то,
    вероятно, оттого, что у меня не было голоса... В самое это время проснулась
    мать и ахнула, взглянув на мое лицо: перевязка давно свалилась и синяя,
    даже черная шишка над моим глазом испугала мою мать. Мнимые страхи мои
    исчезли перед действительным испугом матери, и я прибежал к ней на постель,
    уверяя, что совершенно здоров и что у меня ничего не болит. Мать
    успокоилась и сказала мне, что это пройдет. Сон подкрепил ее, она поспешно
    встала, оделась и ушла к дедушке... Уже стало светло; сестрица моя также
    проснулась и тоже сначала испугалась, взглянув на мой глаз, но его
    завязали, и она успокоилась. Она нисколько не боялась дедушки, очень
    сожалела о нем и сама желала идти к нему. Ее бодрость и привязанность к
    дедушке пристыдили и ободрили меня. Мать скоро воротилась и сказала, что
    дедушка уже очень слаб, но еще в памяти, желает нас видеть и благословить.
    Как я ни старался овладеть собою, но не мог скрыть своего страха и даже
    побледнел. Мать старалась ободрить меня, говоря: "Можно ли бояться дедушки,
    который едва дышит и уже умирает?" Я подумал, что того-то я и боюсь, но не
    смел этого сказать. Она повела нас в горницу к дедушке, который лежал на
    постели, закрывши глаза; лицо его было бледно и так изменилось, что я не
    узнал бы его; у изголовья на креслах сидела бабушка, а в ногах стоял отец,
    у которого глаза распухли и покраснели от слез. Он наклонился к уху
    больного и громко сказал: "Дети пришли проститься с вами". Дедушка открыл
    глаза, не говоря ни слова, дрожащею рукой перекрестил нас и прикоснулся
    пальцами к нашим головам; мы поцеловали его исхудалую руку и заплакали; все
    бывшие в комнате принялись плакать, даже рыдать, и тут только я заметил,
    что около нас стояли все тетушки, дядюшки, старые женщины и служившие при
    дедушке люди. Страх мой совершенно прошел, и в эту минуту я вполне
    почувствовал и любовь и жалость к умирающему дедушке. В комнате был
    нестерпимый жар и духота; мать скоро увела нас в гостиную, где мы с
    сестрицей так расплакались, что нас долго не могли унять. Чтоб рассеять
    нас, мать позвала к нам двоюродных наших сестриц. Они были гораздо
    спокойнее и встретили нас ласково; мы сами несколько успокоились и
    разговорились с ними. Мы проговорили так до обеда, который происходил
    обыкновенным порядком в зале; кушаний было множество, и, кроме моей матери
    и отца, который и за стол не садился, все кушали охотно и разговаривали
    довольно спокойно, только вполголоса. После обеда сестрицы зашли к нам в
    гостиную, и я принялся очень живо болтать и рассказывать им всякую всячину.
    Бессознательно я хотел подавить в себе пустыми разговорами постоянное
    присутствие мысли о дедушкиной смерти. Мать беспрестанно уходила к бальному
    и позволила нам идти в горницу к двоюродным сестрам. Проходить к ним
    надобно было через коридор и через девичью, битком набитую множеством
    горничных девушек и девчонок; их одежда поразила меня: одни были одеты в
    полосущатые платья, другие в телогрейки с юбками, а иные были просто в
    одних рубашках и юбках; все сидели за гребнями и пряли. Это была для меня
    совершенная новость, и я, остановясь, с любопытством рассматривал, как
    пряхи, одною рукою подергивая льняные мочки, другою вертели веретена с
    намотанной на них пряжей; все это делалось очень проворно и красиво, а как
    все молчали, то жужжанье веретен и подергивание мочек производили
    необыкновенного рода шум, никогда мною не слыханный. В самое это время, как
    я вслушивался и всматривался внимательно, в комнате дедушки раздался плач;
    я вздрогнул, в одну минуту вся девичья опустела: пряхи, побросав свои
    гребни и веретена, бросились толпою в горницу умирающего. Я подумал, что
    дедушка умер; пораженный и испуганный этой мыслью, я сам не помню, как
    очутился в комнате своих двоюродных сестриц, как влез на тетушкину кровать
    и забился в угол за подушки. Параша, оставя нас одних, также побежала
    посмотреть, что делается в горнице бедного старого барина. Мне стало еще
    страшнее; но Параша скоро воротилась и сказала, что дедушка начал было
    томиться, но опять отдохнул. "Все уж ночью помрет", - прибавила она очень
    равнодушно. Мы пробыли у сестер часа два, но я уже не болтал, а сидел как в
    воду опущенный. Нас позвали пить чай в залу, куда приходили мать, тетушки и
    бабушка, но поодиночке, и на короткое время. Отец не приходил, и мне было
    очень грустно, что я так давно его не вижу. Я уже понимал, как тяжело было
    ему смотреть на умирающего своего отца. После чаю двоюродные сестры опять
    зашли к нам в гостиную, и я опять не принимал никакого участия в их
    разговорах; часа через два они ушли спать. Как было мне завидно, что они
    ничего не боялись, и как я желал, чтоб они не уходили! Без них мне стало
    гораздо страшнее. Милая сестрица моя грустила об дедушке и беспрестанно о
    нем поминала. Она говорила: "Дедушка не будет кушать. Дедушку зароют в
    снег. Мне его жалко". Она плакала, но так же ничего не боялась и скоро
    заснула. У меня же все чувства были подавлены страхом, и я был уверен, что
    не усну во всю ночь. Я умолял Парашу, чтоб она не уходила, и она обещала не
    уходить, пока не придет мать. Вместо ночника, всегда горевшего тускло, я
    упросил зажечь свечку. Заметя, что Параша дремлет, я стал с ней
    разговаривать. Я спросил: "Отчего дедушка не плачет и не кричит? Ведь ему
    больно умирать?" Параша со смехом отвечала: "Нет, уж когда придется
    умирать, то тут больно не бывает; тут человек уж ничего и не слышит и не
    чувствует. Дедушка уже без языка и никого не узнает; хочет что-то сказать,
    глядит во все глаза, да только губами шевелит..." Новый, еще страшнейший
    образ умирающего дедушки нарисовало мое воображение. Этот образ неотступно
    стоял перед моими глазами. Я почувствовал всю бесконечность муки, о которой
    нельзя сказать окружающим, потому что человек уже не может говорить. Я
    схватил руку Параши, не выпускал ее и перестал говорить. Светильня
    нагорела, надо было снять со свечи, но я не решился и на одну минуту
    расстаться с рукой Параши: она должна была идти вместе со мной и
    переставить свечу на стол возле меня, так близко, чтоб можно было снимать
    ее щипцами не вставая с места. Параша принялась дремать, а я беспрестанно
    ее будить, жалобным голосом повторяя: "Парашенька, не спи". Наконец пришла
    мать. Она удивилась, что я не сплю, и, узнав причину, перевела меня на свою
    постель и, не раздеваясь, легла вместе со мною. Я обнял ее обеими руками и,
    успокоенный ее уверениями, что дедушка умрет не скоро, скоро заснул. Я
    спокойно проспал несколько часов, но пробуждение было ужасно. Открыв глаза,
    я увидел, что матери не было в комнате, Параши также; свечка потушена,
    ночник догорал, и огненный язык потухающей светильни, кидаясь во все
    стороны на дне горшочка с выгоревшим салом, изредка озарял мелькающим
    неверным светом комнату, угрожая каждую минуту оставить меня в совершенной
    темноте. Нет слов для выражения моего страха! Точно кипятком обливалось мое
    сердце, и в то же время мороз пробегал по всему телу. Я завернулся с
    головой в одеяло и чувствовал, как холодный пот выступал по мне. Напрасно
    зажмуривал я глаза - дедушка стоял передо мной, смотря мне в глаза и шевеля
    губами, как говорила Параша. Кузнечики ковали в голых деревянных стенах, и
    слабые эти звуки болезненно пронзали мой слух. Если б в это время
    что-нибудь стукнуло или треснуло, мне кажется, я бы умер от испуга. Вдруг
    мне послышался издали сначала плач; я подумал, что это мне почудилось... но
    плач перешел в вопль, стон, визг... я не в силах был более выдерживать;
    раскрыл одеяло и принялся кричать так громко, как мог: сестрица проснулась
    и принялась также кричать. Вероятно, долго продолжались наши крики, никем
    не услышанные, потому что в это время в самом деле скончался дедушка; весь
    дом сбежался в горницу к покойнику, и все подняли такой громкий вой, что
    никому не было возможности услышать наши детские крики. Я терял уже
    сознание и готов был упасть в обморок или помешаться, как вдруг вбежала
    Параша, которая преспокойно спала в коридоре у самой нашей двери и которую
    наконец разбудили общие вопли; по счастию, нас с сестрой она расслышала
    прежде, потому что мы были ближе. Она зажгла свечу у потухающего ночника,
    посадила нас к себе на колени и кое-как успокоила. Наконец пришла мать,
    сама расстроенная и больная, сказала, что дедушка скончался в шесть часов
    утра и что сейчас придет отец и ляжет спать, потому что уже не спал две
    ночи. В самом деле, скоро пришел отец, поцеловал нас, перекрестил и сказал:
    "Не стало вашего дедушки" - и горько заплакал; заплакали и мы с сестрицей.
    Общее вытье в доме умолкло. Отец лег и ту ж минуту заснул. Свечка горела в
    углу, чем-то заставленная, в окнах появилась белизна, я догадался, что
    начинает светать; это меня очень ободрило, и скоро я заснул вместе с
    матерью и сестрою.
     Я проспал очень долго. Яркое зимнее солнце заглянуло уже в наши окна,
    когда я открыл глаза. Прежде всего слух мой был поражен церковным пением,
    происходившим в зале, а потом услышал я и плач и рыданье. Событие прошедшей
    ночи ожило в моей памяти, и я сейчас догадался, что, верно, молятся богу об
    умершем дедушке. В комнате никого не было. "Видно, и Параша с сестрицей
    ушли молиться богу", - подумал я и стал терпеливо дожидаться чьего-нибудь
    прихода. Днем, при солнечном свете, я не боялся одиночества. Скоро пришла
    Параша с сестрицей, у которой глаза были заплаканы. Параша, сказав: "Вот
    как проспали, уж скоро обедать станут", - начала поспешно меня одевать. Я
    стал умываться и вдруг вслушался в какое-то однообразное, тихое, нараспев
    чтенье, выходившее как будто из залы. Я спросил Парашу, что это такое
    читают? И она, обливая из рукомойника холодною водой мою голову, отвечала:
    "По дедушке псалтырь читают". Я еще ни о чем не догадывался и был довольно
    спокоен, как вдруг сестрица сказала мне: "Пойдем, братец, в залу, там
    дедушка лежит". Я испугался и, все еще не понимая настоящего дела, спросил:
    "Да как же дедушка в залу пришел, разве он жив?" - "Какое жив, - отвечала
    Параша, - уж давно остамел; его обмыли, одели в саван, принесли в залу и
    положили на стол, отслужили панихиду, попы уехали*, а теперь старик Еким
    читает псалтырь. Не слушайте сестрицы; ну, чего дедушку глядеть: такой
    страшный, одним глазом смотрит..." Каждое слово Параши охватывало мою душу
    новым ужасом, а последнее описание так меня поразило, что я с криком
    бросился вон из гостиной и через коридор и девичью прибежал в комнату
    двоюродных сестер; за мной прибежала Параша и сестрица, но никак не могли
    уговорить меня воротиться в гостиную. Правда, страх смешон и я не обвиняю
    Парашу за то, что она смеялась, уговаривая меня воротиться и даже пробуя
    увести насильно, против чего я защищался и руками и ногами; но муки,
    порождаемые страхом в детском сердце, так ужасны, что над ними грешно
    смеяться. Параша пошла за моей матерью, которая, как после я узнал,
    хлопотала вместе с другими около бабушки: бабушке сделалось дурно после
    панихиды, потому что она ужасно плакала, рвалась и билась. Мать пришла
    вместе с тетушкой Елизаветой Степановной. Я бросился к матери на шею и
    умолял ее не уводить меня в гостиную. Ей было это очень неприятно и стыдно
    за меня перед двоюродными сестрами, что я хотя мужчина, а такой трус. Она
    хотела употребить власть, но я пришел в исступленье, которого мать сама
    испугалась. Тетушка, видно, сжалилась надо мной и вызвалась перейти в
    гостиную с своими дочерьми, которые не боятся покойников. Мать в другое
    время ни за что бы не приняла такого одолженья - теперь же охотно и с
    благодарностью согласилась. Точно камень свалился с моего сердца, когда
    было решено, что мы перейдем в эту угольную комнату, отдаленную от залы. В
    ней не слышно было ни чтения псалтыря, ни вытья. Выть по мертвому, или
    причитать, считалось тогда необходимостью, долгом. Не только тетушки, но
    все старухи, дворовые и крестьянские, перебывали в зале, плакали и
    голосили, приговаривая: "Отец ты наш родимый, на кого ты нас оставил, сирот
    горемычных", и проч. и проч. Мы перебрались в тетушкину горницу очень
    скоро; я и не видел этого перетаскиванья, потому что нас позвали обедать.
    Большой круглый стол был накрыт в бабушкиной горнице. Когда мы с сестрицей
    вошли туда, бабушка, все тетушки и двоюродные наши сестры, повязанные
    черными платками, а иные и в черных платках на шее, сидели молча друг возле
    друга; оба дяди также были там; общий вид этой картины произвел на меня
    тяжелое впечатление. Все перецеловали нас, плакали нараспев, приговаривали:
    "Покинул вас дедушка родимый" - и еще что-то в этом роде, чего я не помню.
    Скоро стол уставили множеством кушаний. Не знаю почему, но вся прислуга
    состояла из горничных девушек. Отец был занят каким-то делом в столярной, и
    его дожидались довольно долго. Моя мать говорила своей свекрови: "Для чего
    вы, матушка, не изволите садиться кушать? Алексей Степаныч сейчас придет".
    Но бабушка отвечала, что "Алеша теперь полный хозяин и господин в доме, так
    его следует подождать". Мать попробовала возразить: "Он ваш сын, матушка, и
    вы будете всегда госпожой в его доме". Бабушка замахала руками и сказала:
    "Нет, нет, невестынька: по-нашему, не так, а всякий сверчок знай свой
    шесток". Все это я слушал с большим вниманием и любопытством. Вдруг
    растворились двери и вошел мой отец. Я его уже давно не видал, видел только
    мельком ночью; он был бледен, печален и похудел. В одну минуту все встали и
    пошли к нему навстречу, даже толстая моя бабушка, едва держась на ногах и
    кем-то поддерживаемая, поплелась к нему, все же четыре сестры повалились
    ему в ноги и завыли. Всего нельзя было расслушать, да я и забыл многое.
    Помню слова: "Ты теперь наш отец, не оставь нас, сирот". Добрый мой отец,
    обливаясь слезами, всех поднимал и обнимал, а своей матери, идущей к нему
    навстречу, сам поклонился в ноги и потом, целуя ее руки, уверял, что
    никогда из ее воли не выйдет и что все будет идти по-прежнему. Вслед за
    этой сценой все обратились к моей матери, и хотя не кланялись в ноги, как
    моему отцу, но просили ее, настоящую хозяйку в доме, не оставить их своим
    расположением и ласкою. Я видел, что моей матери все это было неприятно и
    противно; она слишком хорошо знала, что ее не любили, что желали ей сделать
    всякое зло. Она отвечала холодно, что "никогда никакой власти на себя не
    возьмет и что будет всех уважать и любить, как и прежде". Сели за стол и
    принялись так кушать (за исключением моей матери), что я с удивлением
    смотрел на всех. Тетушка Татьяна Степановна разливала налимью уху из
    огромной кастрюли и, накладывая груды икры и печенок, приговаривала:
    "Покушайте, матушка, братец, сестрица, икорки-то и печеночек-то, ведь как
    батюшка-то любил их..." - и я сам видел, как слезы у ней капали в тарелку.
    Точно так же и другие плакали и ели с удивительным аппетитом. После обеда
    все пошли спать и спали до вечернего чая. Проходя через девичью в нашу
    новую комнату, я с робостью поглядывал в растворенный коридор, который
    выходил прямо в залу, откуда слышалось однообразное, утомительное чтение
    псалтыря. Отец с матерью также отдыхали, а мы с сестрицей шепотом
    разговаривали. При дневном свете бодрость моя возвратилась, и я даже
    любовался яркими лучами солнца. Комната мне чрезвычайно нравилась; кроме
    того, что она отдаляла меня от покойника, она была угольная и одною своей
    стороною выходила на реку Бугуруслан, который и зимой не замерзал от
    быстроты течения и множества родников. Он круто поворачивал против самых
    окон. Вид в снегах быстро бегущей реки, летняя кухня на острову, высокие к
    ней переходы, другой остров с большими и стройными деревьями, опушенными
    инеем, а вдали выпуклоутесистая Челяевская гора, - вся эта картина
    произвела на меня приятное, успокоительное впечатление. В первый раз
    почувствовал я, что и вид зимней природы может иметь свою красоту.
     ______________
     * Про священника с причтом иногда говорят в Оренбургской губернии во
    множественном числе. (Примеч. автора.)

     Мое спокойствие продолжалось до сумерек. Сам того не примечая, с
    угасающими лучами заходящего солнца терял я свою бодрость. Я боялся даже
    идти пить чай в бабушкину комнату, потому что надобно было проходить в
    девичьей мимо известного коридора. Мать строго приказала мне идти. Я имел
    силу послушаться, но пробежал бегом через девичью, заткнув уши и отворотясь
    от коридора. После чаю у бабушки в горнице начались разговоры о том, как
    умирал и что завещал исполнить дедушка, а также о том, что послезавтра
    будут его хоронить. Мать, заметив, что такие разговоры меня смущают, сейчас
    увела нас с сестрой в нашу угловую комнату, даже пригласила к нам
    двоюродных сестриц. Они, посидев и поболтав с нами, ушли, и, когда надобно


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ]

/ Полные произведения / Аксаков С.Т. / Детские годы Багрова-внука


Смотрите также по произведению "Детские годы Багрова-внука":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis