Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Аксаков С.Т. / Детские годы Багрова-внука

Детские годы Багрова-внука [20/24]

  Скачать полное произведение

    и смеялась, глядя на меня.
     Немного съел я диковинной ухи и сдал почти полную тарелку. Музыка
    прекратилась. Все хвалили искусство музыкантов. Я принялся было усердно
    есть какое-то блюдо, которого я никогда прежде не ел, как вдруг на
    возвышенности показались две девицы в прекрасных белых платьях, с голыми
    руками и шеей, все в завитых локонах; держа в руках какие-то листы бумаги,
    они подошли к самому краю возвышения, низко присели (я отвечал им поклоном)
    и принялись петь. Мой поклон вызвал новый хохот у Дурасова и новую краску
    на лице моей матери. Но пение меня не увлекло: слова были мне непонятны, а
    напевы еще менее. Я вспомнил песни наших горничных девушек и решил, что
    Матреша поет гораздо лучше. Вследствие такого решения я стал заниматься
    кушаньем и до конца обеда уже не привлек на себя внимания хозяина. Прежним
    порядком воротились мы в гостиную. После кофе Дурасов предложил было нам
    катанье на лодке с роговой музыкой по Черемшану, приговаривая, что "таких
    рогов ни у кого нет", но отец с матерью не согласились, извиняясь тем, что
    им необходимо завтра рано поутру переправиться через Волгу. Дурасов не стал
    долее удерживать; очень ласково простился с нами, расцеловал мою сестрицу и
    проводил нас до коляски, которая была нагружена цветами, плодами и двумя
    огромными свертками конфет.
     Воротясь, мы поспешили переодеться и пустились в дальнейший путь. Во
    всю дорогу, почти до самой ночевки, я не переставал допрашивать отца, и
    особенно мать, обо всем слышанном и виденном мною в этот день. Ответы вели
    к новым вопросам, и объяснения требовали новых объяснений. Наконец я так
    надоел матери, что она велела мне более не расспрашивать ее об Никольском.
    Я обратился к отцу и вполголоса продолжал говорить с ним о том же, сообщая
    при случае и мои собственные замечания и догадки. Вполне не разрешенными
    вопросами остались: отчего вода из фонтана била вверх? отчего солнечные
    часы показывают время? как они устроены? и что такое значит возвышение, на
    котором сидели музыканты? Когда же я спросил, кто такие эти красавицы
    барышни, которые пели, отец отвечал мне, что это были крепостные горничные
    девушки Дурасова, выученные пенью в Москве. Что же они такое пели и на
    каком языке - этого опять не знали мой отец и мать. Когда речь дошла до
    хозяина, то мать вмешалась в наш разговор и сказала, что он человек добрый,
    недальний, необразованный, и в то же время самый тщеславный, что он, увидев
    в Москве и Петербурге, как живут роскошно и пышно знатные богачи, захотел и
    сам так же жить, а как устроить ничего не умел, то и нанял себе разных
    мастеров, немцев и французов, но, увидя, что дело не ладится, приискал
    какого-то промотавшегося господина, чуть ли не князя, для того чтоб он
    завел в его Никольском все на барскую ногу; что Дурасов очень богат и не
    щадит денег на свои затеи; что несколько раз в год он дает такие праздники,
    на которые съезжается к нему вся губерния. Мать пожурила меня, зачем я был
    так смешон, когда услышал музыку: "Ты точно был крестьянский мальчик,
    который сроду ничего не видывал, кроме своей избы, и которого привели в
    господский дом". Я отвечал, что я точно сроду ничего подобного не видывал и
    потому был так удивлен. Мать возразила, что не надобно показывать своего
    удивления, а я спросил, для чего не надобно его показывать. "Для того, что
    это было смешно, а мне стыдно за тебя", - сказала мать. У меня вертелось на
    уме и на языке новое возражение в виде вопроса, но я заметил, что мать
    сердится, и замолчал; мы же в это самое время приехали на ночевку в деревню
    Красный Яр, в двенадцати верстах от Симбирска и в десяти от переправы через
    Волгу. Мы должны были поспеть на перевоз на солнечном восходе, чтоб
    переправиться через реку в тихое время, потому что каждый день, как только
    солнышко обогреет, разыгрывался сильный ветер.
     Проснувшись рано поутру, я увидел, что наша карета отпряжена и стоит
    на отлогом песчаном берегу. Солнышко только что взошло. Было очень
    прохладно, и даже в карете пахло какой-то особенной свежей сыростью,
    которая чувствуется только на песчаных берегах больших рек. Это совсем не
    то, что сырость от прудов или болот, всегда имеющая неприятный запах.
    Двухверстная быстро текущая ширина Волги поразила меня, и я с ужасом
    смотрел на это пространство, которое надобно нам переплыть. Нас одели
    потеплее и посадили на опрокинутую лодку. По берегам тянулись, как узоры,
    следы сбежавших волн, и можно было видеть, как хлестали и куда доставали
    они во время бури. Это были гладкие окраины из крупного песка и мелкой
    гальки. Стаи мартышек с криком вились над водой, падая иногда на нее и
    ныряя, чтоб поймать какую-нибудь рыбку. Симбирск с своими церквами и
    каменным губернаторским домом, на высокой горе, покрытой сплошными
    плодовитыми садами, представлял великолепный вид; но я мало обращал на него
    вниманья. Около меня кипела шумная суматоха. На перевозе ночевало много
    народу, и уже одна большая завозня, битком набитая лошадьми и телегами с
    приподнятыми передками и торчащими вверх оглоблями, чернелась на середине
    Волги, а другая торопливо грузилась, чтобы воспользоваться благополучным
    временем. Перевозчиков из деревни Часовни, лежащей на берегу, набежало
    множество, предлагая нам свои услуги. У них был какой-то староста, который
    говорил моему отцу, чтоб он не всем верил, и что многие из них вовсе не
    перевозчики, и чтобы мы положились во всем на него. Нагрузилась до
    последней возможности и другая завозня, отвязали причалы, оттолкнулись от
    пристани и тихо пошли на шестах вверх по реке, держась около берега.
    Подвели третью завозню, самую лучшую и прочную, как уверяли, поставили нашу
    карету, кибитку и всех девять лошадей. Не привыкшие к подобным переправам,
    добрые наши кони храпели и фыркали; привязать их к карете или перекладинам,
    которыми с двух сторон загораживали завозню, было невозможно, и каждую пару
    держали за поводья наши кучера и люди: с нами остались только Евсеич да
    Параша. Никому из посторонних не позволили грузиться, и вот тронулась и
    наша завозня, и тихо пошла вверх, также на шестах. "Взводись выше,
    молодцы! - кричал с берега староста. - Надо убить прямо на перевоз".
    Неравнодушно смотрел я на эту картину и со страхом замечал, что ветерок,
    который сначала едва тянул с восхода, становился сильнее, и что поверхность
    Волги беспрестанно меняла свой цвет, - то темнела, то светлела, - и крупная
    рябь бесконечными полосами бороздила ее мутную воду. Проворно подали
    большую косную лодку, шестеро гребцов сели в весла, сам староста или хозяин
    стал у кормового весла. Нас подхватили под руки, перевели и перенесли в это
    легкое судно; мы расселись по лавочкам на самой его середине, оттолкнулись,
    и лодка, скользнув по воде, тихо поплыла, сначала также вверх; но, проплыв
    сажен сто, хозяин громко сказал: "Шапки долой, призывай бога на помочь!"
    Все и он сам сняли шапки и перекрестились; лодка на минуту приостановилась.
    "С богом, на перебой, работайте, молодцы", - проговорил кормщик, налегши
    обеими руками и всем телом на рукоятку тяжелого кормового весла, опустя ее
    до самого дна кормы и таким образом подняв нижний конец, он перекинул весло
    на другую сторону и повернул нос лодки поперек Волги. Гребцы дружно легли в
    весла, и мы быстро понеслись. Страх давно уже овладевал мною; но я боролся
    с ним и скрывал сколько мог; когда же берег стал уходить из глаз моих,
    когда мы попали на стрежень реки и страшная громада воды, вертящейся
    кругами, стремительно текущей с непреодолимою силою, обхватила со всех
    сторон и понесла вниз, как щепку, нашу косную лодочку, - я не мог долее
    выдерживать, закричал, заплакал и спрятал свое лицо на груди матери. Глядя
    на меня, заплакала и сестрица. Отец смеялся, называя меня трусишкой, а
    мать, которая и в бурю не боялась воды, сердилась и доказывала мне, что нет
    ни малейшей причины бояться. Пролежав несколько времени с закрытыми глазами
    и понимая, что это стыдно, я стал понемногу открывать глаза и с радостью
    заметил, что гора с Симбирском приближалась к нам. Сестрица уже успокоилась
    и весело болтала. Страх мой начал проходить; подплывая же к берегу, я
    развеселился, что всегда со мной бывало после какого-нибудь страха. Мы
    вышли на крутой берег и сели на толстые бревна, каких там много лежало.
    Завозня с нашей каретой плыла еще посередине Волги; маханье веслами
    казалось издали ребячьей игрушкой и, по-видимому, нисколько завозни к нам
    не приближало. Ветер усиливался, карета парусила, и все утверждали, что
    наших порядочно снесет вниз. Около нас, по крутому скату, были построены
    лубочные лавочки, в которых продавали калачи, пряники, квас и великое
    множество яблок. Мать, которая очень их любила, пошла сама покупать, но
    нашла, что яблоки продавались не совсем спелые, и сказала, что это все
    падаль; кое-как, однако, нашла она с десяток спелых и, выбрав одно яблоко,
    очень сладкое, разрезала его, очистила и дала нам с сестрицей по половинке.
    Я вообще мало едал сырых плодов, и яблоко показалось мне очень вкусным. В
    ожидании завозни отец мой, особенно любивший рыбу, поехал на рыбачьей лодке
    к прорезям и привез целую связку нанизанных на лычко стерлядей, чтоб в
    Симбирске сварить из них уху. Я и не думал проситься с отцом: меня бы,
    конечно, не пустили, да я и сам боялся маленькой лодочки, но зато я с
    большим удовольствием рассмотрел стерлядок; живых мне еще не удавалось
    видеть, и я выпросил позволение подержать их по крайней мере в руках. В
    ближайшей церкви раздался благовест, и колокольный звон, которого я давно
    не слыхал и как-то даже мало замечал в Уфе, поразил мое ухо и очень приятно
    отозвался у меня в душе. Наконец и наша завозня с каретой и лошадьми,
    которую точно несколько снесло, причалила к пристани; экипажи выгрузили и
    стали запрягать лошадей; отец расплатился за перевоз, и мы пошли пешком на
    гору. Симбирская гора, или, лучше сказать, подъем на Симбирскую гору,
    высокую, крутую и косогористую, был тогда таким тяжелым делом, что даже в
    сухое время считали его более затруднительным, чем самую переправу через
    Волгу; во время же грязи для тяжелого экипажа это было препятствие, к
    преодолению которого требовались неимоверные усилия; это был подвиг, даже
    небезопасный. По счастью, погода стояла сухая. Когда мы взошли на первый
    взлобок горы, карета догнала нас; чтобы остановиться как-нибудь на косогоре
    и дать вздохнуть лошадям, надобно было подтормозить оба колеса и подложить
    под них камни или поленья, которыми мы запаслись: без того карета стала бы
    катиться назад. Потом все взошли, пешком же, на другую крутизну, на которой
    также кое-как остановили карету. Мать устала и не могла более идти и потому
    со мной и с моей сестрицей села в экипаж, а все прочие пошли пешком.
    Крепкие и сильные наши лошади были все в мыле и так тяжело дышали, что мне
    жалко было на них смотреть. Таким образом, останавливаясь несколько раз на
    каждом удобном месте, поднялись мы благополучно на эту исполинскую гору*. У
    бабушки Прасковьи Ивановны был свой дом в Симбирске, в который она, однако,
    никогда не въезжала. Мы остановились в нем. Дом был по-тогдашнему
    прекрасный, хорошо убран и увешан картинами, до которых покойный Михайла
    Максимыч, как видно, был большой охотник. Если б я не видел Никольского, то
    и этот дом показался бы мне богатым и роскошным; но после Никольского
    дворца я нашел его не стоящим внимания.
     ______________
     * Впоследствии этот въезд понемногу срывали, и он год от году
    становился положе и легче; но только недавно устроили его окончательно, то
    есть сделали вполне удобным, спокойным и безопасным. (Примеч. автора.)

     Отец с матерью ни с кем в Симбирске не виделись; выкормили только
    лошадей да поели стерляжьей ухи, которая показалась мне лучше, чем в
    Никольском, потому что той я почти не ел, да и вкуса ее не заметил: до того
    ли мне было!..
     Часа в два мы выехали из Симбирска в Чурасово и на другой день около
    полден туда приехали.
     Прасковья Ивановна давно ожидала нас и чрезвычайно нам обрадовалась;
    особенно она ласкала мою мать и говорила ей: "Я знаю, Софья Николавна, что
    если б не ты, то Алексей не собрался бы подняться из Багрова в деловую
    пору; да, чай, и Арина Васильевна не пускала. Ну, теперь покажу я тебе свой
    сад во всей его красоте. Яблоки только что поспели, а иные еще поспевают.
    Как нарочно, урожай отличный. Посмотрю я, какая ты охотница до яблок?" Мать
    с искреннею радостью обнимала приветливую хозяйку и говорила, что если б от
    нее зависело, то она не выехала бы из Чурасова. Александра Ивановна
    Ковригина также очень обрадовалась нам и сейчас послала сказать Миницким,
    что мы приехали. Гостей на этот раз никого не было, но скоро ожидали
    многих.
     Прасковья Ивановна, не дав нам опомниться и отдохнуть после дороги,
    сейчас повела в свой сад. В самом деле, сад был великолепен: яблони, в
    бесчисленном количестве, обремененные всеми возможными породами спелых и
    поспевающих яблок, блиставших яркими красками, гнулись под их тяжестью; под
    многие ветви были подставлены подпорки, а некоторые были привязаны к стволу
    дерева, без чего они бы сломились от множества плодов. Сильные родники били
    из горы по всему скату и падали по уступам натуральными каскадами, журчали,
    пенились и потом текли прозрачными, красивыми ручейками, освежая воздух и
    оживляя местность. Прасковья Ивановна была неутомимый ходок; она водила нас
    до самого обеда то к любимым родникам, то к любимым яблоням, с которых сама
    снимала какой-то длинною рогулькою лучшие спелые яблоки и потчевала нас.
    Мать в самом деле была большая охотница до яблок и ела их так много, что
    хозяйка, наконец, перестала потчевать, говоря: "Ты этак, пожалуй, обедать
    не станешь". Старый буфетчик Иванушка уже два раза приходил с докладом, что
    кушанье простынет. Мы не исходили и половины сада, но должны были
    воротиться. Мы прямо прошли в столовую и сели за обед. В первый раз
    случилось, что и нас с сестрицей в Чурасове посадили за один стол с
    большими. С этих пор мы уже всегда обедали вместе, чем мать была особенно
    довольна. Прасковья Ивановна была так весела, так разговорчива, проста и
    пряма в своих речах, так добродушно смеялась, так ласково на нас смотрела,
    что я полюбил ее гораздо больше прежнего. Она показалась мне совсем другою
    женщиной, как будто я в первый раз ее увидел. Мы по-прежнему заняли кабинет
    и детскую, то есть бывшую спальню, но уже не были стеснены постоянным
    сиденьем в своих комнатах, и стали иногда ходить и бегать везде; вероятно,
    отсутствие гостей было этому причиной, но впоследствии и при гостях
    продолжалось то же. На другой день приехали из своей Подлесной Миницкие,
    которых никто не считал за гостей. Они встретились с моим отцом и матерью,
    как искренние друзья. Точно так, как и вчера, мы все вместе с Миницкими до
    самого обеда осматривали остальную половину сада, осмотрели также оранжереи
    и грунтовые сараи; но Прасковья Ивановна до них была небольшая охотница.
    Она любила все растущее привольно, на открытом, свежем воздухе, а все
    добытое таким трудом, все искусственное ей не нравилось; она только терпела
    оранжереи и теплицы, и то единственно потому, что они были уже заведены
    прежде. В чурасовском саду всего более нравились мне родники, в которых я
    находил, между камешками, множество так называемых чертовых пальцев
    необыкновенной величины; у меня составилось их такое собрание, что не
    помещалось на одном окошке. Впрочем, это удовольствие скоро мне наскучило,
    а яблонный сад - еще более, и я стал с грустью вспоминать о Багрове, где в
    это время отлично клевали окуни и где охотники всякий день травили
    ястребами множество перепелок. Гораздо больше удовольствия доставляли мне
    книги, которые я читал с большею свободою, чем прежде. Тут прочел я
    несколько романов, как-то: "Векфильдский священник"*, "Герберт, или Прощай
    богатство"**. Особенно понравилась мне своей таинственностью "Железная
    маска"***: интерес увеличивался тем, что это была не выдумка, а истинное
    происшествие, как уверял сочинитель.
     ______________
     * "Векфильдский священник" - роман английского писателя О.Голдсмита
    (1728-1774). Переведен с французского в 1786 году.
     ** "Герберт, или Прощай богатство" - нравоучительный роман. Перевод с
    английского был сделан в 1791 году.
     *** "Железная маска, или Удивительные приключения отца и сына" -
    французский авантюрный роман.

     Отец мой, побывав в Старом Багрове, уехал хлопотать по делам в
    Симбирск и Лукоянов. Он оставался там опять гораздо более назначенного
    времени, чем мать очень огорчалась.
     Между тем опять начали наезжать гости в Чурасово и опять началась та
    же жизнь, как и в прошлом году. В этот раз я узнал и разглядел эту жизнь
    поближе, потому что мы с сестрицей всегда обедали вместе с гостями и
    гораздо чаще бывали в гостиной и диванной. В гостиной обыкновенно играли в
    карты люди пожилые и более молчали, занимаясь игрою, а в диванной сидели
    все неиграющие, по большей части молодые; в ней было всегда шумнее и
    веселее, даже пели иногда романсы и русские песни. До сих пор осталось у
    меня в памяти несколько куплетов песенки князя Хованского*, которую очень
    любила петь сама Прасковья Ивановна. Вот эти куплеты:
     ______________
     * Князь Г.А.Хованский - второстепенный поэт XVIII века.

     Пастухи бегут ко стаду,
     Всяк с подружкою своей;
     Мне твердят лишь то в досаду:
     Нет, здесь нет твоих друзей.

     На поля зефиры мчатся
     И опять летят с полей;
     Шумом их слова твердятся:
     Нет, здесь нет твоих друзей.

     Травка, былие, цветочек,
     Желты класы, вид полей,
     Всякий мне твердит листочек:
     Нет, здесь нет твоих друзей.

     Так, их нет со мной, конечно,
     Нет друзей души моей!
     Я мучение сердечно
     Без моих терплю друзей.

     И эти бедные вирши (напечатанные, кажется, в "Аонидах") не только в
    пении, где мелодия и голос певца или певицы придают достоинство и плохим
    словам, но даже в чтении производили на меня живое и грустное впечатление.
    Я выучил их наизусть и читал с большим увлечением; окружающие хвалили меня.
    Мать сказала об этом Прасковье Ивановне, и она очень была довольна, что мне
    так нравится любимая ее песня. Она заставила меня прочесть ее вслух при
    гостях в диванной и очень меня хвалила. С этих пор я стал пользоваться ее
    особенной благосклонностью.
     Чурасовская лакейская и девичья по-прежнему, или даже более,
    возбуждали опасения моей матери, и она заранее взяла все меры, чтоб
    предохранить меня от вредных впечатлений. Она строго приказала мне ни с кем
    не разговаривать, не вслушиваться в речи лакеев и горничных и даже не
    смотреть на их неприличное между собой обращение. Евсеичу и Параше было
    приказано отдалять нас от чурасовской прислуги. Но исполнение таких
    приказаний трудно, и никогда нельзя на него полагаться. Ушей не заткнешь и
    глаз не зажмуришь, а услыхав или увидав кое-что новое и любопытное -
    захочешь услышать или увидеть продолжение. Самая строгость запрещения
    подстрекала любопытство, и я невольно обращал внимание на многое, чего мне
    не надо было ни слышать, ни видеть. Опасаясь, чтоб не вышло каких-нибудь
    неприятных историй, сходных с историей Параши, а главное, опасаясь, что
    мать будет бранить меня, я не все рассказывал ей, оправдывая себя тем, что
    она сама позволила мне не сказывать тетушке Татьяне Степановне о моем
    посещении ее заповедного амбара. Дети необыкновенно памятливы, и часто
    неосторожно сказанное при них слово служит им поощрением к такого рода
    поступкам, которых они не сделали бы, не услыхав этого ободрительного
    слова.
     Я всегда предпочитал детскому обществу общество людей взрослых, но в
    Чурасове оно как-то меня не удовлетворяло. Сидя в диванной и внимательно
    слушая, о чем говорили, чему так громко смеялись, я не мог понять, как не
    скучно было говорить о таких пустяках? Ничто не возбуждало моего
    сочувствия, и все рассказы разных анекдотов о соседях, видно очень смешные,
    потому что все смеялись, казались мне не занимательными и незабавными. Я
    пробовал даже сидеть в гостиной подле играющих в карты, но и там мне было
    скучно, потому что я не понимал игры, не понимал слов и не понимал споров
    играющих, которые иногда довольно горячились. Любимыми гостями Просковьи
    Ивановны были Александр Михайлыч Карамзин и Никита Никитич Философов,
    женатый на его сестре. Карамзина все называли богатырем; и в самом деле
    редко можно было встретить человека такого крепкого, могучего сложения. Он
    был высок ростом, необыкновенно широк в плечах, довольно толст и в то же
    время очень строен; грудь выдавалась у него вперед колесом, как говорится;
    нрав имел он горячий и веселый; нередко показывал он свою богатырскую силу,
    играя двухпудовыми гирями, как легкими шариками. Один раз, в припадке
    веселости, схватил он толстую и высокую Дарью Васильевну и начал метать ею,
    как ружьем солдатский артикул. Отчаянный крик испуганной старухи, у которой
    свалился платок и волосник с головы и седые косы растрепались по плечам,
    поднял из-за карт всех гостей, и долго общий хохот раздавался по всему
    дому; но мне жалко было бедной Дарьи Васильевны, хотя я думал в то же время
    о том, какой бы чудесный рыцарь вышел из Карамзина, если б надеть на него
    латы и шлем и дать ему в руки щит и копье. Н.Н.Философов был небольшого
    роста, но очень жив и ловок. Язык его называли бритвой: он шутил
    беспрестанно, и я часто слыхал выражение, что он "мертвого рассмешит". Но
    повторяю, что все это как-то мало меня занимало, и я обратился к детскому
    обществу милой моей сестрицы, от которого сначала удалялся. Ей было не
    скучно в это время, потому что в Чурасове постоянно гостили две дочери
    Миницких, с которыми она очень подружилась. Старшая из них, А.П., была мне
    ровесница и так же, как я, очень любила читать книжки. Она привезла с собой
    тетрадку стихотворений князя Ив.М.Долгорукова. Она очень любила его стихи и
    предпочитала всем другим стихам, которые слышала от меня. Я горячо
    вступался за своих, известных мне стихотворцев, выученных мною почти
    наизусть, и у нас с ней почти всегда выходили прежаркие споры.
     Противница моя не соглашалась со мной, и я, чтоб отомстить ей за
    оскорбленную честь любимых мною сочинителей, бранил князя Ивана Михайловича
    Долгорукова, хотя, сказать по правде, он мне очень нравился*, особенно
    стихи "Бедняку", начинающиеся так:
     ______________
     * Надобно признаться, что и теперь, не между детьми, а между
    взрослыми, заслуженными литераторами и дилетантами литературы, очень часто
    происходит точно то же. (Примеч. автора.)

     Парфен! Напрасно ты вздыхаешь
     О том, что должен жить в степи,
     Где с горя, скуки изнываешь.
     Ты беден - следственно, терпи.

     Блаженство даром достается
     Таким, как ты, - на небеси;
     А здесь с поклона все дается,
     Ты беден - следственно, терпи! и пр.

     Потихоньку я выучил лучшие его стихотворения наизусть. Дело доходило
    иногда до ссоры, но ненадолго: на мировой мы обыкновенно читали наизусть
    стихи того же князя Долгорукова, под названием "Спор". Речь шла о
    достоинстве солнца и луны. Я восторженно декламировал похвалы солнцу, а
    Миницкая повторяла один и тот же стих, которым заканчивался почти каждый
    куплет: "Все так, да мне луна милей". Вот как мы это делали:

    Я

    
     Луч солнца греет и питает;
     Что может быть его светлей?
     Он с неба в руды проникает...

     Миницкая

     Все так, да мне луна милей.

    Я

    
     Когда весной оно проглянет
     И верх озолотит полей,
     Все вдруг цвести, рождаться станет...

     Миницкая

     Все так, да мне луна милей... и пр. и пр.

     Потом Миницкая читала последующие куплеты в похвалу луне, а я -
    окончательные четыре стиха, в которых вполне выражается любезность князя
    Долгорукова:

     Вперед не спорь, да будь умнее
     И знай, пустая голова,
     Что всякой логики сильнее
     Любезной женщины слова.

     Из такого чтения выходило что-то драматическое. Я много и усердно
    хлопотал, передавая мои литературные убеждения, наконец довел свою
    противницу до некоторой уступки; она защищала кн. Долгорукова его же стихом
    и говорила нараспев звучным голоском своим, не заботясь о мере:

     Все так, да Долгорукой мне милей!

     Долгое отсутствие моего отца, сильно огорчавшее мою мать, заставило
    Прасковью Ивановну послать к нему на помощь своего главного управляющего
    Михайлушку, который в то же время считался в Симбирской губернии первым
    поверенным, ходоком по тяжебным делам: он был лучший ученик нашего слепого
    Пантелея. Не говоря ни слова моей матери, Прасковья Ивановна написала
    письмецо к моему отцу и приказала ему сейчас приехать. Отец мой немедленно
    исполнил приказание и, оставя вместо себя Михайлушку, приехал в Чурасово.
    Мать обрадовалась, но радость ее очень уменьшилась, когда она узнала, что
    отец приехал по приказанию тетушки. Я слышал кое-какие об этом неприятные
    разговоры. Через несколько дней, при мне, мой отец сказал Прасковье
    Ивановне: "Я исполнил, тетушка, вашу волю; но если я оставлю дело без моего
    надзора, то я его проиграю". Прасковья Ивановна отвечала, что это все вздор
    и что Михайлушка побольше смыслит в делах. Отец мой остался, но весьма
    неохотно. Предсказание его сбылось: недели через две Михайлушка воротился и
    объявил, что дело решено в пользу Богдановых. Отец мой пришел в отчаяние, и
    все уверения Михайлушки, что это ничего не значит, что дело окончательно
    должно решиться в сенате (это говорил и наш Пантелей), что тратиться в
    низших судебных местах - напрасный убыток, потому что, в случае выгодного
    для нас решения; противная сторона взяла бы дело на апелляцию и перенесла
    его в сенат и что теперь это самое следует сделать нам, - нисколько не
    успокаивали моего отца. Прасковья Ивановна и мать соглашались с
    Михайлушкой, и мой отец должен был замолчать. Михайлушке поручено было
    немедленно выхлопотать копию с решения дела, потому что прошение в сенат
    должен был сочинить поверенный, Пантелей Григорьич, в Багрове.
     Между тем наступал конец сентября, и отец доложил Прасковье Ивановне,
    что нам пора ехать, что к покрову он обещал воротиться домой, что матушка
    все нездорова и становится слаба; но хозяйка наша не хотела и слышать о
    нашем отъезде. "Все пустое, - говорила она, - матушка твоя совсем не слаба,
    и ей с дочками не скучно, да и внучек ей оставлен на утешение. Я отпущу вас
    к вашему празднику, к знаменью". Отец мой докладывал, что до знаменья, то
    есть до 27 ноября, еще с лишком два месяца и что в половине ноября всегда
    становится зимний путь, а мы приехали в карете. Прасковья Ивановна признала
    такое возражение справедливым и сказала: "Ну, так и быть, отпускаю вас к
    Михайлину дню".
     Как ни хотелось моему отцу исполнить обещание, данное матери, горячо
    им любимой, как ни хотелось ему в Багрово, в свой дом, в свое хозяйство, в
    свой деревенский образ жизни, к деревенским своим занятиям и удовольствиям,
    но мысль ослушаться Прасковьи Ивановны не входила ему в голову. Он
    повиновался, как и всегда. Я был огорчен не меньше отца. С каждым днем
    более надоедала мне эта городская жизнь в деревне; даже мать скорее желала
    воротиться в противное ей Багрово, потому что там оставался маленький
    братец мой, которому пошел уже третий год. Отец очень грустил и даже
    плакал. П.И.Миницкий и А.И.Ковригина, как самые близкие люди к Прасковье
    Ивановне, решились попробовать упросить ее, чтоб она нас отпустила или, по
    крайней мере, хоть одного моего отца. Но Прасковья Ивановна приняла такое
    ходатайство с большим неудовольствием и сказала: "Алексея я, пожалуй бы,
    отпустила, да это огорчит Софью Николавну, а я так ее люблю, что не хочу с
    ней скоро расстаться и не хочу ее огорчить". Делать было нечего. Отложили
    мысль об отъезде, попринудили себя, и веселая чурасовская жизнь потекла
    по-прежнему. Пришел покров. Проснувшись довольно рано поутру, я увидел, что
    отец мой сидит на постели и вздыхает. Я спросил его о причине, и он, встав


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ]

/ Полные произведения / Аксаков С.Т. / Детские годы Багрова-внука


Смотрите также по произведению "Детские годы Багрова-внука":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis