Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Белый А. / Петербург
Петербург [32/34]
Аполлон Аполлонович, стоя над ней на ступеньках, бросал на лакеев повелительно строгие взгляды; взгляды такие бросал он в минуты растерянности: а в обычные времена Аполлон Аполлонович был с лакеями до обидности отменно вежлив и чопорен (за исключением шуток). Он, пока тут стояла прислуга, выдерживал тон равнодушия: ничего не случилось -- до этой поры проживала барыня за границей, для поправленья здоровья; более ничего: и барыня, вот, вернулась... Что ж такое? Ну, вот -- и прекрасно!..
Впрочем, был тут лакей (все другие сменились, за исключеньем Семеныча да Гришки, мальчишки); этот -- помнил, что помнил: помнил, какими манерами совершала барыня свой заграничный отъезд -- без всякого предупреждены! прислуги: с маленьким саквояжем в руках (и это -- на два с половиною года!); накануне ж отъезда -- запиралась от барина; дня же два до отбытия все сидел у нее этот самый, с усами: черноглазый их посетитель -- как его? Миндалини (звали его Манталини), который певал у них нерусские какие-то песни: "Тра-ла-ла... Тра-ла-ла..." И на чай не давал.
Этот самый лакей, что-то такое запомнив, с особенным уважением приложился к превосходительной ручке, чувствуя за собою вину, что подробности бегства -- отъезда то есть -- не изгладились у него в голове; не на шутку боялся ведь он, что сочтены его дни пребывания в лакированном доме -- по случаю счастливого возвращения их высокопревосходительств в лакированный дом.
Вот они -- в зале; перед ними паркет, точно зеркало, разблистался квадратиками: эти два с половиною года здесь редко топили, безотчетную грусть вызывали пространства этой комнатной анфилады; Аполлон Аполлонович более все сидел у себя в кабинете, запираясь на ключ; все казалось ему, что отсюда -- туда прибежит к нему кто-то знакомый и грустный; и теперь он подумал, что вот он -- не один: не один будет он здесь расхаживать по квадратикам паркетного пола, а... с Анной Петровной.
По квадратикам паркетного пола с Николенькой Аполлон Аполлояович расхаживал редко.
Согнув кренделем руку, повел Аполлон Алоллонович через зал свою гостью: хорошо еще, что подставил он правую руку; левая -- и стреляла, и ныла от сердечных, стремительных, неугомонных толчков; Анна Петровна же остановила его, подвела его к стенке, показывая на бледнотонную живопись, улыбнулась ему:
-- "Ах, все те же!.. Помните, Аполлон Аполлонович, эту вот фреску?"
И -- чуть-чуть покосилась, чуть-чуть покраснела; васильковые взоры его тут уставились в два лазурью наполненных глаза; и -- взгляд, взгляд: что-то милое, бывшее, стародавнее, что все люди забыли, но что никого не забыло и стоит при дверях -- что-то такое вдруг встало между взглядами их; это не было в них; и возникло -- не в них; но стояло -- меж ними: будто ветром весенним овеяло. Пусть простит мне читатель: сущность этого взгляда выражу я банальнейшим словом: любовь.
-- "Помните?"
-- "Как же-с: помню..."
-- "Где?"
-- "В Венеции..."
-- "Прошло тридцать лет!.."
Воспоминание о туманной лагуне, об арии, рыдающей в отдалении, охватило его: тому назад тридцать лет. Воспоминания о Венеции и ее охватили, раздвоились: тому назад -- тридцать лет; и тому назад -- два с половиною года; тут она покраснела от воспомина-нья некстати, которое она прогнала; и другое нахлынуло: Коленька. За последние два часа о Коленьке позабыла она; разговор с сенатором вытеснил все иное до времени; но за два часа перед тем только о Коленьке она и думала с нежностью; с неясностью и досадой, что от Коленьки -- ни привета, ни отзыва.
-- "Коленька..."
Они вступили в гостиную; отовсюду бросились горки фарфоровых безделушек; разблистались листики инкрустации -- перламутра и бронзы -- на коробочках, полочках, выходящих из стен.
-- "Коленька, Анна Петровна, ничего себе... так себе... поживает прекрасно", -- и отбежал -- как-то вбок.
-- "А он дома?"
Аполлон Аполлонович, только что упавший в ампирное кресло, где на бледно-лазурном атласе сидений завивались веночки, нехотя приподнялся из кресла, нажимая кнопку звонка:
-- "Отчего он ко мне не приехал?"
-- "Он, Анна Петровна... мме-емме... был, в свою очередь, очень-очень", -- запутался как-то странно сенатор, и потом достал свой платок: с трубными какими-то звуками очень долго сморкался; фыркая в бачки, очень долго в карманы запихивал носовой свой платок:
-- "Словом, был он обрадован".
Наступило молчание. Лысая голова там качалась под холодною и длинноногого бронзою; ламповый абажур не сверкал фиолетовым тоном, расписанным тонко: секрет этой краски девятнадцатый век утерял; стекло потемнело от времени; тонкая роспись потемнела от времени тоже.
На звонок появился Семеныч:
-- "Николай Аполлонович дома?"
-- "Точно так-с..."
-- "Мм... послушайте: скажите ему, что Анна Петровна -- у нас; и -- просит пожаловать..."
-- "Может быть, мы сами пойдем к нему", -- заволновалась Анна Петровна и с несвойственною ее годам быстротой приподнялась она с кресла; но Аполлон Аполлонович, повернувшись круто к Семенычу, тут ее перебил:
-- "Ме-емме... Семеныч: скажу-ка я..."
-- "Слушаю-с!.."
-- "Ведь жена то халдея -- полагаю я -- кто?"
-- "Полагаю-с, -- халдейка..."
-- "Нет -- халда!.."
-- "Хе-хе-хе-с..."
-- "Коленькой, Анна Петровна, я недоволен..."
-- "Да что вы?"
-- "Коленька уж давно ведет себя -- не волнуйтесь -- ведет себя: прямо-таки -- не волнуйтесь же -- странно..."
-- "?"
Золотые трюмо из простенков отовсюду глотали гостиную зеленоватыми поверхностями зеркал.
-- "Коленька стал как-то скрытен... Кхе-кхе", -- и, закашлявшись, Аполлон Аполлонович, пробарабанил рукою по столику, что-то вспомнил -- свое, нахмурился, стал рукой тереть переносицу; впрочем, быстро опомнился: и с чрезмерной веселостью почти
выкрикнул он:
-- "Впрочем -- нет: ничего-с... Пустяки".
Меж трюмо отовсюду поблескивал перламутровый столик.
БЫЛО СПЛОШНОЕ БЕССМЫСЛИЕ
Николай Аполлонович, перемогая сильнейшую боль в подколенном суставе (он таки порасшибся), чуть прихрамывал: перебегал гулкое коридора пространство.
Свидание с матерью!..
Вихри мыслей и смыслов обуревали его; или даже не вихри мыслей и смыслов: просто вихри бессмыслия; так частицы кометы, проницая планету, не вызовут даже изменения в планетном составе, пролетев с потрясающей быстротой; проницая сердца, не вызовут даже изменения в ритме сердечных ударов; но замедлись кометная скорость: разорвутся сердца: самая разорвется планета; и все станет газом; если бы мы хоть на миг задержали крутящийся бессмысленный вихрь в голове Аблеухова, то бессмыслие это разрядилось бы бурно вспухшими мыслями.
И -- вот эти мысли.
Мысль, во-первых, об ужасе его положения; ужасное положение -- создавалось теперь (вследствие пропажи сардинницы); сардинница, то есть бомба, пропала; ясное дело -- пропала; и, стало быть: кто-то бомбу унес; кто же, кто? Кто-нибудь из лакеев; и -- стало быть: бомба попала в полицию; и его -- арестуют; но это -- не главное, главное: бомбу унес -- Аполлон Аполлонович сам; и унес в тот момент, когда с бомбою счеты были покончены; и он -- знает: все знает.
Все -- что такое? Ничего-то ведь не было; план убийства? Не было плана убийства; Николай Аполлонович этот план отрицает решительно: гнусная клевета -- этот план.
Остается факт найденной бомбы.
Раз отец его призывает, раз мать его -- нет, не может знать: и бомбы не уносил он из комнаты. Да и лакеи... Лакеи бы уж давно обнаружили все.А никто -- ничего. Нет, про бомбу не знают. Но -- где она, где она? Точно ли он засунул ее в этот стол, не подложил ли куда-нибудь под ковер, машинально, случайно?
С ним такое бывало.
Чрез неделю сама собой обнаружится... Впрочем, нет: о своем присутствии где-нибудь она заявит сегодня -- ужаснейшим грохотом (грохотов Аблеуховы решительно не могли выносить).
Где-нибудь, может быть, -- под ковром, под подушкой, на полочке о себе заявит: загрохочет и лопнет; надо бомбу найти; а теперь вот и времени у него нет на поиски: приехала Анна Петровна.
Во-вторых: его оскорбили; в-третьих: этот паршивенький Павел Яковлевич, -- он как будто бы только что где-то видел его, возвращаясь с квартирки на Мойке; Пепп же Пеппович Пепп -- вот в-четвертых: Пепп -- ужасное расширение тела, растяжение жил, кипяток в голове...
Ах, все спуталось: вихри мыслей крутились с нечеловеческой быстротою и шумели в ушах, так что мыслей и не было: было сплошное бессмыслие.
И вот с этим-то бессмысленным кипятком в голове Николай Аполлонович бежал по гулкому коридору, не обдернув наспех надетого сюртучка и являясь для взора грудогорбым каким-то хромцом, припадающим на правую ногу с болезненно ноющим подколенным суставом.
МАМА
Он открыл дверь в гостиную. Первое, что увидел он, было... было... Но что тут сказать: лицо матери он увидел из кресла и протянутых две руки: лицо постарело, а руки дрожали в кружеве золотых фонарей, только что зажженных -- за окнами. И услышал он голос:
-- "Коленька: мой родной, мой любимый!"
Он не выдержал больше и устремился весь к ней:
-- "Ты ли, мой мальчик..."
Нет, не выдержал больше: опустившись пред ней на колени, цепкими стан ее охватил он руками; он лицом прижался к коленям, судорожными разразился рыданьями -- рыданьями неизвестно о чем: безотчетно, бесстыдно, безудержно заходили широкие плечи (вспомним же: Николай Аполлонович не испытывал ласки за эти последние три года).
-- "Мама, мама..."
Она плакала тоже.
Аполлон Аполлонович там стоял, в полусумерках ниши; и потрагивал пальцем он куколку из фарфора -- китайца: китаец качал головой; Аполлон Аполлонович вышел там из полусумерок ниши; и тихонько покрякивал он; мелкими придвигался шажками к той плачущей паре; и неожиданно загудел он над креслом:
-- "Успокойтесь, друзья мои!"
Он, признаться, не мог ожидать этих чувств от холодного, скрытного сына, -- на лице которого эти два с половиною года он видел одни лишь ужимочки; рот, разорванный до ушей, и опущенный взор; и потом, повернувшись, озабоченно побежал Аполлон Аполлонович вон из комнаты -- за каким-то предметом.
-- "Мама... Мама..."
Страх, унижения всех этих суток, пропажа сардинницы, наконец, чувство полной ничтожности, все это, крутясь, развивалось мгновенными мыслями; утопало во влаге свидания:
-- "Любимый, мой мальчик".
Ледяное прикосновенно пальцев к руке привело его в чувство:
-- "Вот тебе, Коленька: отпей глоточек воды".
И когда он поднял с колен свой заплаканный лик,
он увидел какие-то ребенкины взоры шестидесятивосьмилетнего старика: маленький Аполлон Аполлонович тут стоял в пиджачке со стаканом воды; его пальцы плясали; Николая Аполлоновича он скорее пытался трепать, чем трепал, -- по спине, по плечу, по щекам; вдруг погладил рукой белольняные волосы. Анна Петровна смеялась; совершенно некстати рукой оправляла свой ворот; опьяненные от счастья глаза переводила она: с Николеньки -- на Аполлона Аполлоновича; и обратно: с него на Николеньку.
Николай Аполлонович медленно приподнялся с колен:
-- "Извините, мамаша: я так себе..."
-- "Это, это -- от неожиданности..."
-- "Я -- сейчас... Ничего... Спасибо, папа..."
И отпил воды.
-- "Вот".
На перламутровый столик Аполлон Аполлонович поставил стакан; и вдруг -- старчески рассмеялся чему-то, как смеются мальчишки проказам веселого дяди, локоточками толкая друг друга; два старинных, любимых лица!
-- "Так-с..."
-- "Так-с..."
-- "Так-с..."
Аполлон Аполлонович там стоял у трюмо, которое увенчивал крылышком золотощекий амурчик: под амурчиком лавры и розаны прободали тяжелые пламена факелов.
Но молнией прорезала память: сардинница!..
Как же так? Что же это такое? И порыв переломался в нем снова.
-- "Я сейчас... Я приду..."
-- "Что с тобою, мой милый?"
-- "Ничего-с... Оставьте его, Анна Петровна... Я советую тебе, Коленька, побыть с собою самим... пять минут... Да, знаешь ли... И потом -- приходи..."
И чуть-чуть симулируя только что с ним бывший порыв, Николай Аполлонович пошатнулся, театрально как-то опять лицо уронил в свои пальцы: шапка льняных волос промертвенела так странно там, в полусумерках комнаты.
Он, шатался, вышел.
Удивленно отец поглядел на счастливую мать.
-- "Собственно говоря, я его не узнал... Эти, эти... Эти, так сказать, чувства", -- Аполлон Аполлонович перебежал от зеркала к подоконнику... -- "Эти, эти... порывы", -- и потрепал себе бачки.
-- "Показывают", -- повернулся он круто и приподнял носки, мгновение балансируя на каблучках и потом припадая всем телом на упавшие к полу носки -- "Показывают", -- заложил руки за спину (под пиджачок) и вращал за спиною рукою (отчего пиджачок завилял); и казалось -- Аполлон Аполлонович бегает по гостиной с виляющим хвостиком:
-- "Показывают в нем естественность чувства и, так сказать", -- тут пожал он плечами, -- "хорошие свойства натуры"...
-- "Не ожидал-с я никак..."
Лежащая на столике табакерка поразила внимание именитого мужа; и желая придать ее положению на столе более симметрический вид относительно стоящего здесь подносика, Аполлон Аполлонович быстро-быстро вдруг подошел к тому столику и схватил... с подносика визитную карточку, которую для чего-то он завертел между пальцев; рассеянность его проистекла оттого, что в сей миг посетила его глубокая дума, развертываясь в убегающий лабиринт посторонних каких-то открытий. Но Анна Петровна, сидевшая в кресле с блаженным растерянным видом, убежденно заметила:
-- "Я всегда говорила..."
-- "Да-с, знаешь ли..."
Аполлон Аполлонович встал на цыпочки с приподнятым хвостиком пиджака; и -- побежал от столика к зеркалу:
-- "Те-ли..."
Аполлон Аполлонович побежал от зеркала в угол:
-- "Коленька меня удивил: и признаться -- это его поведение меня успокоило" -- он сморщил лоб -- "относительно... относительно", -- вынул руку из-за спины (край пиджачка опустился), рукою пробарабанил по столику:
-- "Мда!.."
Круто себя перебил:
-- "Ничего-с".
И задумался: поглядел на Анну Петровну; встретился с ее взглядом; они улыбнулись друг другу.
И ГРЕМЕЛА РУЛАДА
Николай Аполлонович вошел в свою комнату; уставился на упавшую арабскую табуретку: прослеживал инкрустацию из слоновой кости и перламутра. Медленно подошел он к окну: там бежала река; и качалась ладья; и плескалась струя; из гостиной, откуда-то издали, неожиданно беги рулад огласили молчание комнаты; так она играла и прежде: и под эти-то звуки, бывало, засыпал он над книгами.
Николай Аполлонович стал над грудой предметов, соображая мучительно:
-- "Где же это такое... Как же это такое... Куда же я в самом деле?"
И -- не мог он припомнить.
Тени, тени и тени: зеленели кресла из теней; выдавался из теней там бюст: разумеется, Канта.
Тут заметил он на столе лист, свернутый вчетверо: посетители, не заставши хозяина дома, на столе оставляют вчетверо свернутые листы; машинально взял он бумажку; машинально увидел он почерк -- знакомый, лихутинский. Да -- ведь вот: он совсем позабыл, что в его отсутствие, утром, побывал здесь Лихутин: копался и шарил (сам же он об этом рассказывал при неприятном свидании)...
Да, да, да: обшаривал комнату.
Вздох облегчения вырвался из груди Николая Аполлоновича. Все объяснялось мгновенно: Лихутин! Ну -- конечно, конечно; непременно здесь шарил; искал и нашел; и, нашедши, унес; увидел незапертый стол; и в стол заглянул; сардинница поразила его и весом, и видом, и часовым механизмом; сардинницу и унес подпоручик. Сомнения не было.
С облегчением опустился он в кресло; в это время снова молчание огласили беги рулад; так бывало и прежде: оттуда бежали рулады; и тому назад -- девять лет; и тому назад -- десять лет: игрывала Шопена (не Шумана) Анна Петровна. И ему показалось теперь, что событий и не было, раз все объяснялось так просто: сардинницу унес подпоручик Лихутин (кто же более, если не допустить, но... -- зачем допускать!); Александр Иванович постарается о всем прочем (в эти часы, мы напомним, как раз объяснялся на дачке Александр Иванович Дудкин с покойным Липпанченко); да, событий -- и не было.
Петербург там за окнами преследовал мозговою игрой и плаксивым простором; там бросались натиски мокрого холодного ветра; протуманились гнезда огромные бриллиантов -- под мостом. Никого -- ничего.
И бежала река; и плескалась струя; и качалась ладья; и гремела рулада.
По ту сторону невских вод повставали громады -- абрисами островов и домов; и в туманы бросали янтарные очи; и казалось, что -- плачут. Ряд береговых фонарей уронил огневые слезы в Неву: закипевшими блесками прожигалась поверхность.
АРБУЗ -- ОВОЩ...
После двух с половиною лет состоялся обед их втроем.
Прокуковала стенная кукушка; лакей внес горячую супницу; Анна Петровна сияла довольством; Аполлон Аполлонович... -- кстати: глядя утром на дряхлого старика, не узнали бы вы этого безлетнего мужа, вдруг окрепшего, с выправкой, севшего тут за стол и взявшего каким-то пружинным движеньем салфетку; уже они сидели за супом, когда боковая дверь отворилась: Николай Аполлонович чуть подпудренный, выбритый, чистый, проковылял оттуда, присоединяясь к семейству в наглухо застегнутом студенческом сюртуке с воротником высочайших размеров (напоминающим воротники александровской, миновавшей эпохи).
-- "Что с тобою, mon cher", -- вскинула к носу пенсне с аффектацией Анна Петровна, -- "ты, я вижу, хромаешь?"
-- "А?.." -- Аполлон Аполлонович бросил на Коленьку взгляд и ухватился за перечницу. -- "В самом деле..."
Юношеским каким-то движением стал себе переперчивать суп.
-- "Пустяки, maman: я споткнулся... и вот ноет колено..."
-- "Не надо ли свинцовой примочки?"
-- "В самом, Коленька, деле", -- Аполлон Аполлонович, поднеся ложку супа ко рту, поглядел исподлобья, -- "с ушибами этими, в подколенном суставе, не шутят; ушибы эти неприятно разыгрываются..."
И -- проглотил ложку супа.
Николай Аполлонович, очаровательно улыбнувшись, принялся в свою очередь переперчивать суп.
-- "Удивительно материнское чувство", -- и Анна Петровна положила ложку в тарелку, выкатила детские свои, большие глаза, прижав голову к шее (отчего из-под ворота выбежал второй подбородок), -- "удивительно: он уже взрослый, а я еще, как бывало, беспокоюсь о нем..."
Как-то естественно позабылось, что два с половиною года она беспокоилась не о Коленьке вовсе: Коленьку заслонил им чужой человек, черномазый и длинноусый, с глазами, как два чернослива; естественно, -- и она позабыла, как два с лишним года этому чужому мужчине ежедневно повязывала она, там в Испании, галстух: фиолетовый, шелковый; и два с половиною года по утрам давала слабительное -- Гунияди Янос.6
-- "Да, материнское чувство: помнишь, -- во время твоей дезинтерии..." ("дезинтерии" -- говорила она).
-- "Как же, помню прекрасно... Вы -- о ломтиках хлеба?"
-- "Вот именно..."
-- "Последствиями дезинтерии", -- упирая на "и", пророкотал из тарелки Аполлон Аполлоно
вич, -- "мой друг ты, как кажется, страдаешь и теперь?"
И проглотил ложку супа.
-- "Им-с... ягоды кушать... по сию пору вредно-с", -- раздался из-за двери довольный голос Семеныча; выглянула его голова: он оттуда подглядывал -- не прислуживал он.
-- "Ягоды, ягоды!" -- пробасил Аполлон Аполлонович и неожиданно всем он корпусом повернулся к Семенычу: верней к скважине двери.
-- "Ягоды", -- и зажевал он губами.
Тут служивший лакей (не Семеныч) заранее улыбнулся с таким точно видом, будто он хотел всем поведать:
-- "Будет теперь тут такое!"
Барин же вскрикнул.
-- "А что, Семеныч, скажите: арбуз -- ягода?"
Анна Петровна одними глазами повернулась на Коленьку: снисходительно и лукаво затаила улыбку; перевела глаза на сенатора, так и застывшего по направлению к двери и, казалось, всецело ушедшего в ожиданье ответа на свой нелепый вопрос; глазами она говорила:
-- "А он все по-прежнему?"
Николай Аполлонович сконфуженно рукою хватался за ножик, за вилку, пока и бесстрастно, и четко из двери не вылетел голос, не удивленный вопросом:
-- "Арбуз, ваше высокопревосходительство, не ягода вовсе, а -- овощ".
Аполлон Аполлонович быстро перевернулся всем корпусом, неожиданно выпалив -- ай, ай, ай! -- свой экспромт:
Верно вы, Семены?,
Старая ватрушка, --
Рассудили это
Лысою макушкой.
Анна Петровна и Коленька не поднимали глаз из тарелок: словом, было -- как встарь!
Аполлон Аполлонович после сцены в гостиной своим видом показывал им: все теперь вошло в норму; аппетитно кушал, шутил и внимательно слушал рассказы о красотах Испании; странное и грустное что-то поднималось у сердца; точно не было времени; и точно вчера это было (подумалось Коленьке): он, Николай Аполлонович, пятилетний; внимательно слушает он разговоры матери с гувернанткой (той, которую Аполлон Аполлонович выгнал); и Анна Петровна -- восклицает восторженно:
-- "Я и Зизи; а за нами опять -- два хвоста; мы -- на выставку; хвосты за нами, на выставку..."
-- "Нет, какая же наглость!"
Коленьке рисуется огромное помещенье, толпа, шелест платьев и прочее (раз его на выставку взяли): в отдалении же, повисая в пространстве, огромные, черно-бурые из толпы подплывают хвосты. И -- мальчику страшно: Николай Аполлонович в детстве не мог понять вовсе, что графиня Зизи называла хвостами своих светских поклонников.
Но нелепое воспоминание это о висящих в пространстве хвостах вызвало в нем заглушенное чувство тревоги; надо бы съездить к Лихутиным: удостовериться, что -- действительно...
Как так -- "действительно?"
В ушах у него раздавалось все тиканье часиков: тики-так, тики-так; бегала волосинка по кругу; уж конечно не бегала здесь -- в этих блещущих комнатах (например, где-нибудь под ковром, где любой из них мог ногою случайно...), а -- в выгребной, черной яме, на поле, в реке: стоит себе "ти-ки-так"; бегает волосинка по кругу -- до рокового до часа...
Что за вздор!
Все это от ужасной сенаторской шутки, воистину грандиозной... в безвкусии; от того все пошло: воспоминание о черно-бурых хвостах, наплывающих из пространства, и -- воспоминанье о бомбе.
-- "Что это, Коленька, ты какой-то рассеянный: и не кушаешь крема?.."
-- "Ах, да-да..."
После обеда похаживал он вдоль этого неосвещенного зала; зал светился чуть-чуть; и луной, и кружевом фонаря; здесь похаживал он по квадратикам паркетного пола: Аполлон Аполлонович; с ним -- Николай Аполлонович; переступали: из тени -- в кружево фонарного света; переступали: из светлого этого кружева -- в тень. С необычной доверчивой мягкостью, наклонив низко голову, Аполлон Аполлонович говорил: не то -- сыну, а не то -- сам себе:
-- "Знаете ли -- знаешь ли: трудное положение -- быть государственным человеком".
Повертывались.
-- "Я им всем говорил: нет, способствовать ввозу американских сноповязалок, -- не такая пустяшная вещь; в этом больше гуманности, чем в пространных речах... Государственное право нас учит..."
Шли обратно по квадратикам паркетного пола; переступали; из тени -- в лунный блеск косяков.
-- "Все-таки, гуманитарные начала нам нужны; гуманизм -- великое дело, выстраданное такими умами, как Джордано Бруно,7 как..."
Долго еще здесь бродили они.
Аполлон Аполлонович говорил надтреснутым голосом; сына брал иногда двумя пальцами за сюртучную пуговицу: прямо к уху тянулся губами.
-- "Они, Коленька, болтуны: гуманность, гуманность!.. В сноповязалках гуманности больше: сноповязалки нам нужны!.."
Тут свободной рукой охватил он талию сына, увлекая к окну, -- в уголок; бормотал и качал головой; с ним они не считались, не нужен он:
-- "Знаешь ли -- обошли!"
Николай Аполлонович не посмел себе верить; да, как все случилось естественно -- без объясненья, без бури, без исповедей: этот шепот в углу, эта отцовская ласка.
Почему ж эти годы он... -- ?
-- "Так-то, Коленька, мой дружок: будем с тобой откровеннее..."
-- "Что такое? Не слышу..."
Мимо окон пронзительно пролетел сумасшедший свисток пароходика; ярко пламенный, кормовой фонарик, как-то наискось, уносился в туман; ширились рубинные кольца. Так с доверчивой мягкостью, наклонив низко голову, Аполлон Аполлонович говорил: не то -- сыну, -- а не то -- сам себе. Переступали: из тени -- в кружево фонарного света; переступали: из светлого этого кружева -- в тень.
Аполлон Аполлонович -- маленький, лысый и старый, -- освещаемый вспышками догорающих угольев, на перламутровом столике стал раскладывать пасианс; два с половиною года не раскладывал он пасиансов; так Анне Петровне запечатлелся он в памяти; было же это, тому назад -- два с половиною года: перед роковым разговором; лысенькая фигурка сидела за этим же столиком и за этим же пасиансом.
-- "Десятка..."
-- "Нет, голубчик, заложена... А весною -- вот что: не поехать ли нам, Анна Петровна, в Пролетное" (Пролетное было родовым имением Аблеуховых: Аполлон Аполлонович не был в Пролетном лет двадцать).
Там за льдами, снегами и лесной гребенчатой линией он по глупой случайности едва не замерз, тому назад -- пятьдесят лет; в этот час своего одинокого замерзания будто чьи-то холодные пальцы погладили сердце; рука ледяная манила; позади него -- в неизмеримости убегали века; впереди -- ледяная рука открывала: неизмеримости; неизмеримости полетели навстречу. Рука ледяная!
И -- вот: она таяла.
Аполлон Аполлонович, освобождаясь от службы, впервые ведь вспомнил: уездные, сиротливые дали, дымок деревенек; и -- галку; и ему захотелось увидеть: дымок деревенек; и -- галку.
-- "Что ж, поедем в Пролетное: там так много цветов".
И Анна Петровна, увлекаясь опять, взволнованно говорила о красотах альгамбрных дворцов;8 но в порыве восторга она позабыла, признаться, что сбивается с тона, что говорит она вместо я "мы" и "мы"; то есть: "я" с Миндалини (Манталини, -- так кажется).
-- "Мы приехали утром в прелестной колясочке, запряженной ослами; в упряже у нас, Колечка, были вот такие вот большие помпоны; и знаете, Аполлон Аполлонович, мы привыкли..."
Аполлон Аполлонович слушал, перекладывал карты; и -- бросил: пасианса. он не докончил: сгорбился, засутулился в кресле он, освещаемый ярким пурпуром угольев; несколько раз он хватался за ручку ампирного кресла, собираясь вскочить; все же вовремя соображал, видно, он, что совершает бестактность, обрывая словесный этот поток на неоконченной фразе; и опять падал в кресло; позевывал.
Наконец он плаксиво заметил:
-- "Я, таки: признаться -- устал"...
И пересел из кресла -- в качалку.
Николай Аполлонович вызвался свою мать довезти до гостиницы; выходя из гостиной, повернулся он на отца; из качалки -- увидел он (так ему показалось) -- грустный взор, на него устремленный; Аполлон Аполлонович, сидя в качалке, чуть качалку раскачивал мановением головы и движеньем ноги; это было последним сознательным восприятием; собственно говоря, более отца он не видел; и в деревне, и на море, и -- на горах, в городах, -- в ослепительных залах значительных европейских музеев -- этот взгляд ему помнился; и казалося: Аполлон Аполлонович там прощался сознательно -- мановением головы и движеньем ноги: старое это лицо, тихие скрипы качалки: и -- взгляд, взгляд!
ЧАСИКИ
Свою мать Николай Аполлонович проводил до гостиницы; и после -- свернул он на Мойку; в окнах квартирки был мрак: Лихутиных не было дома; делать нечего: повернул он домой.
Вот уже проковылял в свою спальню; в совершеннейшей темноте постоял: тени, тени и тени; кружево фонарного света перерезало потолок; по привычке зажег он свечу; и снял с себя часики; рассеянно на них посмотрел: три часа.
Все тут сызнова поднялось.
Понял он, -- не осилены его страхи; уверенность, выносившая весь этот вечер, провалилась куда-то; и все -- стало зыбким; он хотел принять брому; не было брому; он хотел почитать "Откровение"; не было "Откровения"; в это время до слуха его долетел отчетливый, беспокоющий звук: тики-так, тики-так -- раздавалось негромко; неужели -- сардинница?
И мысль эта крепла.
Но его не терзала она, а иное терзало: старое, бредное чувство; позабытое за день; и за ночь возникшее:
-- "Пепп Пеппович... Пепп..."
Это он, разбухая в громаду, из четвертого измерения проницал желтый дом; и несся по комнатам; прилипал безвидными поверхностями к душе; и душа становилась поверхностью: да, поверхностью огромного и быстро растущего пузыря, раздутая в сатурнову орбиту... ай-ай-ай: Николай Аполлонович отчетливо холодел; в лоб ему веяли ветры; все потом лопалось: становилось простым.
И -- тикали часики.
Николай Аполлонович протягивался к донимавшему звуку: искал места звука; поскрипы-вая сапогами, тихо крался к столу; тиканье становилось отчетливей; а у стола -- пропадало.
-- "Тики-так", -- раздавалось негромко из теневого угла; и крался обратно: от столика -- в угол; тени, тени и тени; гробовое молчание...
Николай Аполлонович запыхался, метаясь с протянутой свечкой среди пляски теней; все ловил порхающий звук (так гоняются дети с сачками за желтеньким мотылечком).
Вот он принял верное направление; странный звук открывался; тиканье раздавалось отчетливо: миг -- накроет его (на этот раз мотылек не слетит).
Где, где, где?
И когда он стал искать точки распространения звука, то он сразу нашел эту точку: у себя в животе; в самом деле: огромная тяжесть оттянула желудок.
Николай Аполлонович увидал, что стоит у ночного он столика; а на уровне живота, на поверхности столика, тикают... им же снятые часики; рассеянно на них посмотрел: четыре часа.
Он вошел в свои рамки (подпоручик Лихутин проклятую бомбу унес); пропадало бредное чувство; пропадала и тяжесть в желудке; быстро скидывал сюртучную пару; с наслаждением отстегнул и крахмалы: воротничочек, сорочку; стащил он кальсоны: на ноге, где колено, выдавался кровавый подтек; и колено распухло; уж и ноги ушли в белоснежную простыню, но -- задумался, склонившись на руку; четко белые выделялись на белом черты иконописного лика.
И -- свечка потухла.
Часы тикали; совершенная темнота окружила его; в темноте же тиканье запорхало опять, будто снявшийся с цветка мотылечек: вот -- и здесь; вот -- и там; и -- тикали мысли; в разнообразных местах воспаленного тела -- мысли билися пульсами: в шее, в горле, в руках, в голове; в солнечном сплетении даже.
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 29 ]
[ 30 ]
[ 31 ]
[ 32 ]
[ 33 ]
[ 34 ]
/ Полные произведения / Белый А. / Петербург
|
Смотрите также по
произведению "Петербург":
|