Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Белый А. / Петербург
Петербург [25/34]
И лобная кость понять не могла; лоб был жалобен: узенький, в поперечных морщинах; казалось, он плачет.
Конец шестой главы
ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
или: происшествия серенького денька все eщe продолжаются
Устал я, друг, устал: покоя сердце просит.
Летят за днями дни...
А. Пушкин 1
БЕЗМЕРНОСТИ
Мы оставили Николая Аполлоновича в тот момент, когда Александр Иванович Дудкин, удивляясь потоку болтливости, вдруг забившему из уст Абле-ухова, пожал ему руку и проворно шмыгнул в черный ток котелков, а Николай Аполлонович чувствовал, что он вновь расширяется.
Мы оставили Николая Аполлоновича в тот момент, когда тяжелое стечение его обстоятельств неожиданно разрешилось в благополучие.
До этого мига громоздились тут какие-то массивы из бредов и чудовищных мороков; прогромоздились грозящие Гауризанкары событий2 и обрушились -- в двадцать четыре часа: ожидание в Летнем саду и тревожное карканье галок; облечение в красный шелк; бал, -- то есть: пролетающие по залам испугом, пролетающие арлекинадою -- полосатые, бубенчатые, арлекины, пламенноногие шутики, желто-горбый Пьеро и мертвецки бледный паяц, пугающий барышень; голубая какая-то маска, танцевавшая с реверансами, подавшая с реверансом записочку; и -- позорное бегство из зала чуть не к отхожему месту -- у подворотни, где его изловил паршивенький господин; наконец -- Пепп Пеппович Пепп, то есть: сардинница ужасного содержания, которая... все еще... тикала.
Сардинница ужасного содержания, способного превратить все вокруг в сплошную, кровавую слякоть.
Мы оставили Николая Аполлоновича у магазинной витрины; но мы его бросили; меж сенаторским сыном и нами закапали частые капельки; набежала сеточка накрапывающего дождя; в сеточке этой все обычные тяжести, выступы и уступы, кариатиды, подъезды, карнизы кирпичных балконов потеряли отчетливость очертаний, мутнея медлительно и едва-едва выделяясь.
Распускали зонты.
Николай Аполлонович стоял у витрины и думал, что имени тяжелому безобразию -- нет: безобразию, которое длилося сутки, то есть двадцать четыре часа, или -- восемьдесят тысяч шестьсот стрекотавших в кармане секундочек: восемьдесят тысяч мгновений, то есть столько же точек во времени; но едва мгновение наступало и на него наступали, -- секунда, мгновение, точка, -- как-то прытко раскинувшись по кругам, превращалось медлительно в космический, разбухающий шар; шар этот лопался; пята ускользала в мировые пустоты: странник по времени рушился, неизвестно куда и во что, низвергался, может быть, в мировое пространство, до... нового мига; так тянулись круглые сутки, восемьдесят тысяч стрекотавших в кармане секундочек, каждая -- разрывалась: пята скользила в безмерности.
Да, имени тяжелому безобразию -- нет!
Лучше было не думать. И -- думалось где-то; может быть, -- в разбухающем сердце колотились какие-то думы, никогда не встававшие в мозге и все же встававшие в сердце; сердце думало; чувствовал -- мозг.
Сам собою вставал остроумнейший, в мелочах проработанный план; и -- сравнительно -- план безопасный, но... подлый: да... подлый!
Кто его только продумал? Мог ли, мог ли до этого плана додуматься Николай Аполлонович?
Дело вот в чем:
-- все последние эти часы сами собою перед глазами маячили иглистые кусочки из мыслей, переливавшиеся все какими-то пламенно-цветными вспышками и звездистыми искрами, как веселые канители рождественской елки: безостановочно падали в одно сознанием освещенное место -- из темноты в темноту; то кривилась фигурка шута, а то проносился галопом лимонно-желтый Петрушка -- из темноты в темноту -- по сознанием освещенному месту; сознание же светило бесстрастно всем роящимся образам; а когда они впаялись друг в друга, то сознание начертало на них потрясающий, нечеловеческий смысл; тогда Николай Аполлонович чуть не плюнул от отвращения:
-- "Идейное дело?"
-- "Никакого идейного дела и не было..."
-- "Есть подлый страх и подлое животное чувство: спасти свою шкуру..."
-- "Да, да, да..."
-- "Я -- отъявленный негодяй..."
Но мы видели прежде, что к точно такому же убеждению приходил постепенно и его почтенный папаша.
Неужели же все это (что мы увидим впоследствии) протекало сознательно в воле, в прытко бившемся сердце и в воспаленном мозгу?
Нет, нет, нет!
А какие-то все же тут были рои себя мысливших мыслей; мыслил мысли не он, но... себя мысли мыслили... Кто был автор мыслей? Все утро он не мог на это ответить, но... -- мыслилось, рисовалось, вставало; прыгало в колотившемся сердце и сверлило в мозгу; возникало оно над сардинницей -- там именно: вероятно, все это переползло из сардинницы, когда он очнулся от теперь забытого сна и увидел, что покоится на сардиннице головой -- переползло из сардинницы; тогда-то он и припрятал сардинницу -- он не помнит куда, но... кажется... в столик; тогда-то он заблаговременно выскочил из проклятого дома, пока там все спали; и крутился по улицам он, перебегая от кофейни к кофейне.
Мыслила не голова, а... сардинница.
Но на улицах это все еще продолжало вставать, формируя, рисуя, вычерчивая; если мыслила его голова, то его голова -- и она! -- превратилася тоже в сардинницу ужасного содержания, которая... все еще... тикала, или мыслями правил не он, а громозвучный проспект (на проспекте все личные мысли превращаются в безличное месиво); но если и мыслило месиво, месиву проливаться чрез уши не препятствовал он.
Потому-то и мыслились мысли.
Что-то серое, мягкое болезненно копошилось под головными костями: мягкое и, главное, -- серое, как... проспект, как плита тротуара, как от взморья безостановочно перший туманистый войлок.
Наконец, -- продуманный, готовый во всех отношениях план (о котором мы скажем впоследствии) появился и в поле сознания -- в самый неподходящий момент, когда Николай Аполлонович, Бог весть почему забежавший в переднюю университета (где церковь), прислонился небрежно к одной из четырех массивных колонн, беседуя с захожим доцентом, который к нему наклонился и, обрызгивая слюной, торопливо спешил передать ему содержание немецкой статьи, где... -- да: в душе его неожиданно лопнуло что-то (так лопается водородом надутая кукла на дряблые куски целлулоида, из которого фабрикуют баллоны): он, -- вздрогнув, откинувшись, вырвавшись -- побежал, сам не зная куда, потому что -- именно: в это время открылось: -- -- автор плана-то -- он...
Он -- отъявленный негодяй!..
Вот когда это понял он, то бросился на Васильевский Остров, к восемнадцатой линии; вез его захудалый извозчик; и из пролетки, прямо в спину извозчику, раздавался прерывистый, негодующий шепот:
-- "А?.. Скажите пожалуйста?.. Притворщик... обманщик... убийца... Просто -- спасти свою шкуру..."
Негодовал, вероятно, он громко, потому что извозчик на него повернулся с досадою.
-- "Ась?"
-- "Нет-с... Ничего..."
Извозчик же думал:
-- "Барин, право, чудной..."
Николай Аполлонович, как и Аполлон Аполлонович, сам с собой разговаривал. Ветры вторили:
-- "Отцеубийца!.."
-- "Обманщик!.."
Сам не свой, выскочил Николай Аполлонович из пролетки; пересекая и асфальтовый дворик, и сажени осиновых дров, влетел в черную лестницу, чтобы броситься по ступеням и -- неизвестно зачем; вероятно, просто из любопытства: заглянуть в глаза виновнику происшествия, притащившему узелок, потому что "отказ", который придумал он, был -- конечно -- предлогом: можно было "отказ" не бросать им в лицо (и тем выиграть время).
Тут-то столкнулся с Александром Ивановичем: остальное мы видели.
Имени тяжелому безобразию -- нет!
Да, -- но сердце его, разогретое всем, бывшим с ним, стало медленно плавиться: ледяной сердечный комок -- стал-таки сердцем; прежде билось оно неосмысленно; теперь оно билось со смыслом; и бились в нем чувства; эти чувства нечаянно дрогнули; сотрясения эти теперь -- потрясли, перевернули всю душу.
Та громадина дома только что громоздилась над улицей грудами кирпичных балконов; перебежав мостовую, он мог бы рукою нащупать ее каменный бок; но как стал накрапывать дождик, то в тумане заплавал ее каменный бок.
Как и все теперь плавало.
Стал накрапывать дождик, -- и громадина сцепленных камней вот уже расцепилась; вот уже она поднимает -- из-под дождика в дождик -- кружева легких контуров и едва-едва обозначенных линий -- просто какое-то рококо: рококо уходит в ничто.
Мокрый блеск заяснел на витринах, на окнах, на трубах: первая струечка хлынула из водосточной трубы; из другой водосточной трубы закапали частые капли; бледные тротуары изошли мелким крапом; побурела медлительно сухая их мертвизна; фыркнула грязью мимо летящая шина.
И пошло, и пошло...
В дымновеющей мокроте, накрытый зонтами прохожих, пропадал Николай Аполлоно-вич: плавали в дымах проспекты; казалось, что громадины зданий повыдавились из пространства в какое-то иное пространство; смутно их оттуда маячили узоры из перепутан-ных -- кариатид, шпицев, стен. Голова его закружилась; он прислонился к витрине; что-то в нем лопнуло, разлетелось; и -- встал кусок детства.
У старушки, у Ноккерт, -- у гувернантки -- на дрожащих коленях, он видит, покоится его голова; старушка читает под лампой:
Wer reitet so spat tiurch Nacht und Wind?
Es ist der Vater mit seinem Kind...3
Вдруг, -- за окнами кинулись буревые порывы; и бунтует там мгла, и бунтует там шум: совершается там, наверно, за младенцем погоня: на стене подрагивает гувернанткина тень.
И опять... --
Аполлон Аполлонович -- маленький, седенький, старенький -- Коленьку обучает французскому конт-редансу; выступает он плавно и, отсчитывая шажки, выбивает ладонями такт: прогуливается -- направо, налево; прогуливается -- и вперед и назад; вместо музыки он отрезывает -- скороговоркою, громко:
Кто скачет, кто мчится под хладною мглой:
Ездок запоздалый, с ним сын молодой...
И потом поднимает на Коленьку безволосые брови:
-- "Какова же, гм-гм, мой голубчик, первая фигура кадрили?"
Все остальное было хладною мглой, потому что погоня настигла: сына вырвали у отца:
В руках его мертвый младенец лежал...
Вся протекшая жизнь оказалась игрою тумана после этого мига. Кусок детства закрылся.
Мокрый блеск яснел на витринах, на окнах, на трубах; прядала струечка из водосточной трубы; глянцевела бурая мокрота тротуара; грязью фыркала шина. В дымновеющей мокроте, накрытый зонтами прохожих, пропадал Николай Аполлонович; казало ся, что громадины зданий повыдавились из пространства в пространство; замаячили их оттуда узоры из перепутанных линий -- кариатид, шпицев, стен.
ЖУРАВЛИ
Николаю Аполлоновичу захотелось на родину, в детскую, потому что он понял: он -- малый ребенок.
Надо было все, все -- отрясти, позабыть, надо было -- всему, всему -- опять научиться, как учатся в детстве; старая, позабытая родина -- он теперь ее слышит. И -- уже: надо всем раздался вдруг голос сирого и все же милого детства, голос давно не звучавший; зазвучавший -- теперь.
Того голоса звук?
Как невнятно над городом курлыканье журавлей, он так же невнятен; высоко летящие журавли -- в грохоте городском горожане не слышат их; а они летят, пролетают над городом, -- журавли!.. Где-нибудь, положим, на Невском Проспекте, в трепете мимо летящих пролеток и в гвалте газетчиков, где надо всем поднимается разве что горло автомобиля, -- среди металлических этих горл, в час предвечерний, весенний, на панели, как вкопанный, встанет обитатель полей, в город попавший случайно; остановится, -- кудластую, бородатую голову набок он склонит и тебя остановит.
-- "Тсс!.."
-- "Что такое?"
А он, обитатель полей, в город попавший случайно, на твое изумление бородатою, кудластою головой потрясет и хитро-хитро усмехнется:
-- "А разве не слышите?"
-- "?.."
-- "Послушайте..."
-- "Что? Да что же?.."
Он же вздохнет:
-- "Там... кричат... журавли".
Ты тоже слушаешь.
Сперва ничего не услышишь; и потом, откуда-то сверху, в пространствах услышишь ты: звук родимый, забытый -- звук странный...
Там кричат журавли.
Оба вы поднимаете головы. Поднимает голову третий, пятый, десятый.
Мировые пространства сперва ослепляют всех вас; ничего, кроме воздуха... И -- нет: есть, кроме воздуха..., потому что среди всего голубого такого там явственно проступает -- все же знакомое что-то: на север... летят... журавли!
Вокруг -- целое кольцо любопытных; у всех подняты головы, и тротуар -- запружен; городовой пробирается; и -- нет: не сдержал любопытства; остановился, голову запрокинул; он -- смотрит.
И ропот:
-- "Журавли!.."
-- "Опять возвращаются..."
-- "Милые..."
Над проклятыми петербургскими крышами, над торцовою мостовой, над толпой -- предвесенний тот образ, тот голос знакомый!
И так -- голос детства!
Он бывает не слышен; и он -- есть; курлыканье журавлей над петербургскими крышами -- нет-нет -- и раздастся же! Так голос детства.
Что-то такое расслышал теперь и Николай Аполлонович.
Будто кто-то печальный, кого Николай Аполлонович еще ни разу не видывал, вкруг души его очертил благой проницающий круг и вступил в его душу; стал душу пронизывать светлый свет его глаз. Николай Аполлонович вздрогнул; раздалось что-то, бывшее в душе его сжатым; в необъятность теперь оно уходило легко; да, тут была необъятность, которая говорила нетрепетно:
-- "Вы все меня гоните!.."
-- "Что, что, что?" -- попытался расслышать тот голос и Николай Аполлонович; необъятность же говорила нетрепетно:
-- "Я за всеми вами хожу..."
Так она говорила.
Николай Аполлонович удивленно окинул глазами пространству будто он ожидал обладателя нетрепетно певшего голоса увидать пред собой; но увидел он нечто другое; а именно: увидал плывущую гущу -- котелков, усов, подбородков; дальше шел -- просто туманный проспект; и в нем плавали взоры, как все теперь плавало.
Туманный проспект показался знакомым и милым; ай-ай-ай -- каким грустным казался туманный проспект; а котелковый поток с его лицами? Все эти тут проходящие лица -- проходили задумчивы, невыразимо грустны.
Обладателя голоса ж не было.
Только кто это там? Вон на той стороне? У вон той громадины дома? и -- под грудой балконов?
Да, там кто-то стоит.
Как и он, Николай Аполлонович; и тоже -- у магазинной витрины, стоит себе -- под распущенным зонтиком... Да ничего себе: он разве что смотрит... как будто; нельзя лица его разобрать. И что тут особенного? На этой вот стороне -- Николай Аполлонович, так себе, для своего удовольствия... Ну и тот -- ничего себе тоже: как Николай Аполлонович, как все проходящие мимо, -- только случайный прохожий; и он тоже грустный и милый (как и все теперь милые); посматривает с независимым видом: я, де, -- что ж, ничего себе: сам я с усами!.. Нет, -- бритый... Очертание его пальтеца напоминает" но... что? Он не кивает ли?..
Просто в каком-то картузике.
И где это было?
Не подойти ли к нему, к милому обладателю картуза? Ведь проспект публичный; ну, право же! Всем место найдется на этом публичном проспекте... Просто так себе, -- подойти: посмотреть на предметы, которые там... под стеклом за магазинной витриной. Всякий же право имеет...
Рядом там постоять независимо, и при случае мельком окинуть притворным, будто бы рассеянным, а на самом деле внимательным оком, -- -- его!
Удостовериться: что, дескать, это такое?
Нет, нет, нет!.. Прикоснуться к наверное костенеющим пальцам, и плакать от глупого счастья!..
На панели пасть ниц!
-- "Я -- больной, глухой, обремененный... Успокой меня, учитель, укрой..."
И услышать в ответ:
-- "Встань..."
-- "Иди..."
-- "Не греши..."
Нет, конечно, не будет ответа.
Конечно же -- ничего не ответит печальный, потому что и не может быть никаких ответов пока; ответ будет после -- через час, через год, через пять, а пожалуй, и более -- через сто, через тысячу лет; но ответ -- будет! А теперь печальный и длинный, никогда не виданный в снах, но оказавшийся всего-навсего незнакомцем, но незнакомцем неспроста, а, так сказать, незнакомцем загадочным -- просто печальный и длинный на него поглядит и приложит палец к устам. Не глядя, не останавливаясь, он пойдет там по слякоти...
И в слякоти скроется...
Но настанет день.
Изменится во мгновение ока все это. И все незнакомцы прохожие, -- те, которые друг перед другом прошли (где-нибудь в закоулке) в минуту смертельной опасности, те, которые о невыразимом том миге сказали невыразимыми взорами и потом отошли в необъятность -- все, все они встретятся!
Этой радости встречи у них не отнимет никто.
Я, СЕБЕ, ИДУ... Я, СЕБЕ, НИКОГО НЕ СТЕСНЯЮ...
-- "Что это я", -- подумал Николай Аполлонович, -- "замечтался не вбвремя..."
Времени терять теперь нечего... Время идет, а сардинница себе тикает; прямо бы к столику; бережно завернуть все в бумагу, положить в карман, да в Неву...
И уже отводил он глаза от той громадины дома, где стоял себе незнакомец под грудой кирпичных балконов с распущенным зонтиком, потому что опять стала течь пресловутая гуща из туловищ на своих на многих ногах -- гуща тел человеческих, тут бегущих веснами, летами, зимами: тел неизменных.
И не вытерпел, опять посмотрел.
Незнакомец не двинулся с места; очевидно, он ждал, как ждал Николай Аполлонович: ждал окончания дождика; вдруг он тронулся, вдруг попал в людской ток -- в эти пары и в эти четверки; треуголка, блиставшая лоском, позакрыла его; беспомощно вытарчивал зонтик.
-- "Отвернуться бы, да идти себе прочь! А ну его, незнакомца -- вот тоже, право!"
Но едва он подумал так, как (заметил он) из-под блещущей треуголки и из мимо бегущих плечей любопытный картузик выясняться стал снова; рискуя попасть под извозчика, перебежал мостовую он; он смешно протягивал зонтик, вырываемый ветром. Ну, как отвернуться тут? Как идти себе прочь?
-- "Что это он", -- подумал Николай Аполлонович и неожиданно для себя удивился:
-- "А, так вот он какой из себя?"
Незнакомец вблизи несомненно проигрывал; издали был авантажнее; вид имел загадочнее; грустнее; движения -- медлительней.
-- "Э!.. Да помилуйте: у него идиотический вид? Ай, картузик? Вот так картузик? Бежит себе на журавлиных ногах; пальтецо трепыхается, зонтик прорванный; и одна калоша не по ноге..."
-- "Фью!" -- нечленораздельно тут выразился бы себя уважающий гражданин и пошел бы себе, поджав обиженно губы с независимым видом: уважающий себя гражданин непременно бы почувствовал нечто -- что-то вроде такого:
-- "Ну и пусть!.. Я, себе, иду... Я, себе, никого не стесняю... Я могу при случае дать дорогу. Но чтобы я?.. Ни-ни-ни: у меня дорога своя..."
Уважающим себя гражданином Николай Аполлонович, признаться, нисколько не чувствовал (уж какое тут уважение!); но, вероятно, таким себя чувствовал незнакомец, вопреки пальтишке, зонтишке и с ноги спадавшей калоше.
Будто он говорил:
-- "А ну вот же: я, себе, посторонний прохожий, но прохожий, себя уважающий... И я, себе, никого не пущу на дорогу... Никому дороги не дам..."
Николай Аполлонович тут почувствовал неприязнь; и уже собравшись посторониться, переменил свою тактику: не стал сторониться; так едва они не столкнулись носами; Николай Аполлонович -- изумленный; незнакомец -- без всякого изумления; удивительно: закоченелая, большая рука (с гусиною кожею) поднялась к картузу; деревянная же и хриплая дробь решительно отчеканила:
-- "Ни-ко-лай А-пол-ло-но-вич!!.."
Тут только Николай Аполлонович заприметил, что стремительно налетевший субъект (может быть, из мещан) перевязал себе горло; вероятно, на горле был чирий (чирий же, как известно, стесняя свободу движений, появляется неудобнейшим образом на кадыке, на позвоночнике (меж лопаток) -- появляется... в неописуемом месте!..)
Но более подробное размышление о свойствах злокозненных чирьев было прервано:
-- "Вы, кажется, не узнаете меня?"
(Ай, ай, ай!)...
-- "С кем имею честь", -- начал было Николай Аполлонович, поджимая обиженно губы, но, приглядевшись к незнакомцу внимательней, вдруг откинулся, скинул шляпу и воскликнул с перекривленным лицом:
-- "Нет... вы ли это?.. Да какими же способами?.."
Он хотел, вероятно, воскликнуть: "какими судьбами"...
Естественно: в случайном прохожем, имеющем вид попрошайки, Сергея Сергеича все же узнать было трудно, потому что, во-первых, Лихутин облекся в партикулярное платье, и оно сидело на нем, как на корове седло; во-вторых: Сергей Сергеич Лихутин был -- ай, ай, ай! -- выбрит: вот в чем была сила! Вместо вьющейся, белокурой бородки торчала какая-то прыщавая, несуразная пустота; и -- куда девалися усики? Это-то от волос свободное место (меж губами и носом) превратило знакомую физиономию в незнакомую физиономию, -- в просто какую-то неприятную пустоту.
Отсутствие собственной лихутинской бороды и собственных лихутинских усиков придало подпоручику потрясающий вид идиота:
-- "Нет... Или глаза мои изменяют мне, но... мне, Сергей Сергеевич, кажется, что... вы..."
-- "Совершенно верно: я в штатском..."
-- "Я не то, Сергей Сергеич... Не это... Я не тем изумлен... Изумительно все же..."
-- "Что изумительно?"
-- "Вы как-то преобразились весь, Сергей Сергеич... Вы меня, пожалуйста, извините..."
-- "Это все пустяки-с..."
-- "О, конечно, конечно... Я так себе... Я хотел сказать, что вы выбрились..."
-- "Э, да что там", -- обиделся тут Лихутин, -- "э, да что там "побрились": отчего же и нет? Ну, побрился... Я не спал эту ночь... Отчего же мне не побриться?.."
В голосе подпоручика Николая Аполлоновича поразила просто какая-то злость, какая-то подавляющая такая чреватость, и столь не идущая к бритости.
-- "Ну, и выбрился..."
-- "Конечно, конечно..."
-- "Ну, и пусть!" -- не угомонялся Лихутин. -- "Я службу бросаю..."
-- "Как бросаете?.. Почему бросаете?.."
-- "По причинам приватным, касающимся лично меня... Вас, Николай Аполлонович, эти мелочи не касаются... Не касаются вас приватные наши дела".
Подпоручик Лихутин тут стал придвигаться.
-- "Впрочем, есть дели, которые..."
Николай Аполлонович, спиною толкая прохожих, стал явственно пятиться:
-- "Есть дела, Сергей Сергеич?"
-- "Дела, которые, сударь..."
Явственно зловещую ноту уловил Николай Аполлонович в хриплом голосе подпоручика; и ему показалось, что отчетливо тот собирается для чего-то такого изловить его руки.
-- "Вы простудились?" -- переменил он порывисто разговор и соскочил с тротуара; в пояснении своего замечания прикоснулся он к собственной шее, разумея шейную перевязку Лихутина, какую-нибудь такую горловую простуду -- ну, жабу там, или -- грипп.
Но Сергей Сергеевич покраснел, стремительно соскочил с тротуара, продолжая свое наступление для того, чтоб... чтоб... чтоб... Некоторые из прохожих остановились, смотрели:
-- "Ни-ко-лай Аполло-нович!.."
-- "Право же, не для того я за вами бежал, чтобы мы говорили тут о какой-то, черт возьми, шее..."
Остановился третий, пятый, десятый, вероятно подумавши, что изловлен воришка.
-- "К делу это все не относится..."
Внимание Аблеухова изострилось; про себя он шептал:
-- "Так-так-так?.. Что же к делу относится?" И избегая Лихутина, он опять очутился на сыром тротуаре.
-- "В чем же дело?"
Где была память?
Дело с поручиком предстояло нешуточное. Да -- домино же! черт возьми, домино! О домино Николай Аполлонович основательно позабыл; он теперь только вспомнил:
-- "Есть дело, есть..."
Софья Петровна Лихутина, без сомнения, поразболтала о случае в неосвещенном подъезде; поразболтала и о случае у Зимней Канавки.
С этим-то делом теперь и приступает Лихутин.
-- "Недоставало только вот этого... Ах, черт возьми: как все это некстати!.. Вот ведь некстати!.."
И вдруг все нахмурилось.
Потемнели рои котелков; мстительно заблистали цилиндры; отовсюду снова стал понаскакивать обывательский нос: носы протекали во множестве: орлиные, петушиные, курьи, зеленоватые, сизые; и -- нос с бородавкой: бессмысленный, торопливый, огромный.
Николай Аполлонович, избегая взгляда Лихутина, это все обозрел и глазами уткнулся в витрину.
Между тем Сергей Сергеич Лихутин, завладевая рукой Аблеухова и не то ее пожимая, не то просто сжимая, собирая вокруг толпу любопытных зевак -- неумолимо, неугомонно отрезывал деревянною фистулою: ведь вот барабанные палки!
-- "Я... я... я... имею честь известить, что с утра уже я... я... я..."
-- "?"
-- "Я по вашим следам... И я -- был: всюду был -- между прочим, у вас... Меня провели в вашу комнату... Я сидел там... Оставил записку..."
-- "Ах, какая досад..."
-- "Тем не менее", -- перебил подпоручик (ведь вот барабанные палки), -- "имея к вам дело: безотлагательный деловой разговор..."
-- "Вот оно, начинается", -- шарахнулось в мозгу Аблеухова, и он отразился в большой магазинной витрине меж перчаток, меж зонтиков и тому подобных вещей.
Между тем рассвисталась по Невскому холодная свистопляска, чтобы дробными, мелкими, частыми каплями нападать, стрекотать и шушукать по зонтам, по сурово согнутым спинам, обливая волосы, обливая озябшие жиловатые руки мещан, студентов, рабочих; между тем рассвисталась по Невскому холодная свистопляска, поливая вывески ядовитым, насмешливым, металлическим бликом, чтобы в воронки закручивать миллиарды мокрых пылиночек, вить смерчи, гнать и гнать их по улицам, разбивая о камни; и далее, чтобы гнать нетопыриное крыло облаков из Петербурга по пустырям; и уже рассвисталась над пустырем холодная свистопляска; посвистом молодецким, разбойным она гуляла в пространствах -- самарских, тамбовских, саратовских -- в буераках, в песчаниках, в чертополохах, в полыни, с крыш срывая солому, срывая высоковерхие скирды и разводя на гумне свою липкую гниль; сноп тяжелый, зернистый -- от нее прорастает; ключевой самородный колодезь -- от нее засоряется; поразве-дутся мокрицы; и по ряду сырых деревень разгуляется тиф.
Разорвалось крыло облаков; дождь кончился: мокрота иссякала...
РАЗГОВОР ИМЕЛ ПРОДОЛЖЕНИЕ
Между тем разговор имел продолжение:
-- "Я имею к вам дело... Хочу я сказать -- объяснение, не терпящее отлагательств; я повсюду расспрашивал, как бы это нам встретиться: между прочим, я был и о вас расспросил у... как ее?.. У нашей общей знакомой, у Варвары Евграфовны..."
-- "Соловьевой?"
-- "Вот именно... С Варварой Евграфовной у меня состоялось очень тяжелое разъяснение -- относительно вас... Вы меня понимаете?.. Тем хуже... Но о чем это я... Да, -- эта-то Соловьева, Варвара Евграфовна (между прочим, я ее запер) мне дала один адрес: приятеля вашего.. Дудкина?.. Ну, все равно... Я, конечно, -- по адресу, не дойдя до господина -- Дудкина, что ли? -- встретил вас на дворе... Вы оттуда бежали... Да-с... И притом -- не один, а с неизвестной мне личностью... Нет, оставьте: nomina sunt odiosa... Вы имели взволнованный вид, а господин...? Nomina sunt odiosa... имел вид болезненный... Я беседы вашей прервать не решился с господином... Извините -- можете фамилию этого господина сохранить про себя..."
-- "Сергей Сергеевич, я..."
-- "Погодите-с!.. Я беседы прервать не решился, конечно, хотя... правду сказать, вас с таким трудом удалось мне поймать... Ну вот: я за вами проследовал; разумеется, на известной дистанции, чтоб случайно не быть свидетелем разговора: я просовывать нос, Николай Аполлонович, не люблю... Но об этом мы после..."
Тут Лихутин задумался, почему-то тут обернулся, глядя в даль Невского.
-- "Проследовал... До вот этого места... Вы все время о чем-то вдвоем говорили... Я -- за вами ходил и, признаться, досадовал... Послушайте", -- оборвал он повествованье, похожее на типографский, случайно рассыпанный, собранный и случайно прочтенный набор, -- "вы не слышите?"
-- "Нет..."
-- "Тсс!.. Слушайте..."
-- "Что такое?"
-- "Какая-то нота, -- на "у"... Там... там... загудело..."
Николай Аполлонович повернул свою голову; странное дело -- как торопливо полетели мимо пролетки -- и все в одну сторону; ускорился бег пешеходов (поминутно толкали их); иные оборачивались назад; сталкивались с идущими им навстречу; равновесие совершенно нарушилось; он озирался и не слушал Лихутина.
-- "Вы потом остались одни и прислонились к витрине; тут пошел дождик... Прислонился к витрине и я, на той стороне... Вы все время, Николай Аполлонович, на меня глядели в упор, но вы делали вид, что меня и не заметили вовсе..."
-- "Я не узнал вас..."
-- "А я кланялся..."
-- "Так и есть", -- продолжал досадовать Николай Аполлонович, -- "он за мной гоняется... Он меня собирается..."
Что собирается?
Николай Аполлонович получил от Сергея Сергеича письмецо тому назад два с половиной месяца, в котором Сергей Сергеич Лихутин убедительным тоном просил не смущать покоя горячо любимой супруги -- это было уже после моста; некоторые выражения письмеца были трижды подчеркнуты; от них веяло чем-то очень-очень серьезным -- был эдакий неприятный словесный сквозняк, без намеков, а -- так себе... И в ответном письме Николай Аполлонович обещался...
Обещание дал, и -- нарушил.
Что такое?
Запрудив тротуар, остановились прохожие; широчайший проспект был пуст от пролеток; не было слышно ни суетливого кляканья шин, ни цоканья конских копыт: пролетели пролетки, образуя там, издали, -- черную, неподвижную кучу, образуя здесь -- голую торцовую пустоту, о которую опять свистопляска кидала каскадами рои растрещавшихся капелек.
-- "Посмотрите-ка?"
-- "Ах, как странно, как странно?"
Точно тут пообнажились мгновенно громадные гранитные голыши, над которыми тысячелетия проносилась белая водопадная пена; но оттуда, из дали проспекта, из совершеннейшей пустоты, чистоты, между двух рядов черного от людей тротуара, по которому побежал тысячеголосый, крепнущий гул (как бы гул шмелиного роя), -- оттуда понесся лихач; полустоя на нем, изогнулся безбородый, потрепанный барин без шапки, зажимая в руке тяжелое и высокое древко: и отрываясь от деревянного древка по воздуху гребнями разрывались, трепались и рвались легкосвистящие лопасти красного кумачового полотнища -- в огромную, в холодную пустоту; было странно увидеть летящее красное знамя по пустому проспекту; и когда пролетела пролетка, то все котелки, треуголки, цилиндры, околыши, перья, фуражки и косматые манджурские шапки -- загудели, зашаркали, затолкались локтями и вдруг хлынули с тротуара на середину проспекта; из разорванных туч бледный солнечный диск пролился на мгновение палевым отсветом -- на дома, на зеркальные стекла, на котелки, на околыши. Свистопляска промчалась. Дождь кончился.
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 29 ]
[ 30 ]
[ 31 ]
[ 32 ]
[ 33 ]
[ 34 ]
/ Полные произведения / Белый А. / Петербург
|
Смотрите также по
произведению "Петербург":
|