Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Белый А. / Петербург
Петербург [27/34]
Вот его curriculum vitae.
УГОЛЬНЫЕ ЛЕПЕШКИ
Вот уже зеленоватое просветление утра, а Семеныч -- не сомкнул за ночь глаз! Все-то он в каморке кряхтел, переворачивался, возился, нападала зевота, чесотка и -- прости прегрешения наши, о, Господи! -- чох; при всем эдаком -- тому подобные размышления:
-- "Анна Петровна-то, матушка, прибыла из Гишпании -- пожаловала..."
Сам себе Семеныч про это:
-- "Да-с... Отворяю я, етта, дверь.,. Вижу, так себе, посторонняя барыня... Незнакомая и в заграничном наряде... А она, етта, мне..."
-- "Аааа..."
-- "Етта мне..."
-- "Прости прегрешения наши, о, Господи".
И валила зевота.
Уже и тетюринская проговорила труба (тетюрин-ской фабрики); уже и свистнули пароходики; электричество на мосту: фук -- и нет его... Сбросивши с себя одеяло, приподнялся Семеныч: большим пальцем ноги колупнул половик.
Расшушукался.
-- "Я ему: ваше, мол, высокопревосходительство, барин -- так мол и так... А они, етта, -- да..."
-- "Никакого внимания..."
-- "И барчонок-то ефтат: от полу не видать... И -- прости прегрешения наши, о, Господи! -- белогубый щенок и сопляк".
-- "Не баре, а просто хамлеты..."
Так сам себе под нос Семеныч; и -- опять головой под подушку; часы протекали медлительно; розоватенькие облачка, зрея солнечным блеском, высоко побежали над зреющей блеском Невой... А одеялом нагретый Семеныч -- все-то он бормотал, все-то он тосковал:
-- "Не баре, а... химики..."
И как бацнула там, как там грохнула коридорная дверь: не воры ли?.. Авгиева-купца обокрали, Агниева-купца обокрали.
Приходили резать и молдаванина Хаху.
Сбросивши с себя одеяло, выставил он испариной покрытую голову; наскоро вставив ноги в кальсоны, он с суетливо обиженным видом и с жующею челюстью выпрыгнул из разогретой постели и босыми ногами прошлепал в полное тайны пространство: в чернеющий коридор.
И -- что же?
Щелкнула там задвижка у... ватер-клозета: его высокопревосходительство, Аполлон Аполлонович, барин, с зажженною свечкою оттуда изволил прошествовать, -- в спальню.
Синее уж серело в коридоре пространство, и светились прочие комнаты; и искрились хрустали: половина восьмого; пес-бульдожка чесался и лапою цапал ошейник, и мордой оскаленной, тигровой, спину свою доставал.
-- "Господи, Господи!"
-- "Авгиева-купца обокрали!.. Агниева-купца обокрали!.. Хаху провизора резали!.."
Бешено просверкали лучи по хрустальному, звонкому, по голубому по небу.
Сбросивши с себя брючки, Аполлон Аполлонович Аблеухов мешковато запутался в малиновых кистях, облекаясь в стеганый, полупротертый халатик мышиного цвета, выставляя из ярко-малиновых отворотов непробритый свой подбородок (впрочем, вчера еще гладкий), весь истыканный иглистой и густой, совершенно белой щетиной, будто за ночь выпавшим инеем, оттеняющим и темные глазные провалы, и провалы под скулами, которые -- от себя мы заметим -- сильно поувеличились за ночь.
Он сидел, раскрыв рот, с распахнутой волосатою грудью у себя на постели, продолжительно втягивал и прерывисто выдыхал в легкие не проникающий воздух; поминутно щупал свой пульс и глядел на часы.
Видно, он мучился неразрешенной икотой.
И нисколько не думая о серии тревожнейших телеграмм, мчащихся к нему отовсюду, ни о том, что ответственный пост от него ускользает навеки, ни -- даже! -- об Анне Петровне, -- вероятно, он думал о том, о чем думалось перед раскрытой коробочкой черноватых лепешек.
То есть -- он думал, что икота, толчки, перебои и стеснительное дыхание (жажда пить воздух); вызывающие, как всегда, колотье и легкое щекотанье ладоней, у него случаются не от сердца, а -- от развития газов.
О подвывающей левой руке и стреляющем левом плече все это время он старался не думать.
-- "Знаете ли? Да это просто желудок!"
Так однажды старался ему объяснить камергер Сапожков, восьмидесятилетний старик, недавно скончавшийся от сердечной ангины.
-- "Газы, знаете ли, распирают желудок: и грудобрюшная преграда сжимается... Оттого и толчки, и икота... Это все развитие газов..."
Как-то раз, недавно, в Сенате Аполлон Аполлонович, разбирая доклад, посинел, захрипел и был выведен; на настойчивое приставание обратиться к врачу он им всем объяснял:
-- "Это, знаете, газы... Оттого и толчки".
Абсорбируя газы, черная и сухая лепешка иногда помогала ему, не всегда, впрочем.
-- "Да, это -- газы", -- и тронулся к... к...: было -- половина девятого.
Этот звук и услышал Семеныч.
Вскоре после того -- грохнула, бацнула коридорная дверь и издали прогудела другая; сняв с озябших колен полосатый свой плед, Аполлон Аполлонович Аб-леухов снова тронулся с места, подошел к двери замкнутой спаленки, раскрыл эту дверь и выставил покрытое потом лицо, чтоб у самой двери наткнуться -- на такое же точно покрытое потом лицо:
-- "Это вы?"
-- "Я-с..."
-- "Что вам?"
-- "Тут-с хожу..."
-- "Аа: да, да... Почему же так рано..."
-- "Приглядеть всюду надобно..."
-- "Что такое, скажите?.."
-- "?.."
-- "Звук какой-то..."
-- "А что-с?"
-- "Хлопнуло..."
-- "А, это-то?"
Тут Семеныч рукой ухватился за край широчайшей кальсонины, неодобрительно покачал головой:
-- "Ничего-с..."
Дело в том, что за десять минут перед тем с удивленьем Семеныч приметил: из барчукской из двери белобрысая просунулась голова: поглядела направо и поглядела налево, и -- спряталась.
И потом -- барчук проюркнул попрыгунчиком к двери старого барина.
Постоял, подышал, покачал головой, обернулся, не приметив Семеныча, прижатого в теневом углу коридора; постоял, еще подышал, да головой -- к свет пропускающей скважине: да -- как прилипнет, не отрываясь от двери! Не по-барчукски барчук любопытствовал, не каким-нибудь был, -- не таковским...
Что такой за подглядыватель? Да и потом -- непристойно как будто.
Хоть бы он там присматривал не за каким за чужим, кто бы мог утаиться -- присматривал за своим, за единокровным папашенькою; мог бы, кажется, присматривать за здоровьем; ну, а все-таки: чуялось, что тут дело не в сыновних заботах, а так себе: праздности ради. А тогда выходило одно: шелапыга!
Не лакеем каким-нибудь был -- генеральским сынком, образованным на французский манер. Тут стал гымкать Семеныч.
Барчук же, -- как вздрогнет!
-- "Сюртучок", -- сказал он в сердцах, -- "мне скорей пообчистите..."
Да от папашиной двери -- к себе: просто какая-то шелапыга!
-- "Слушаюсь", -- неодобрительно прожевал губами Семеныч, а сам себе думал:
-- "Мать приехала, а он экую рань -- "почистите сюртучок"".
-- "Нехорошо, неприлично!"
-- "Просто хамлеты какие-то... Ах ты, Господи... подсматривать в щелку!"
Все это закопошилося в мозгах старика, когда он, ухватившись за края слезавших штанов, неодобрительно качал головой и двусмысленно бормотал себе под нос:
-- "А?.. Это-то?.. Хлопнуло: это точно..."
-- "Что хлопнуло?"
-- "Ничего-с: не изволите беспокоиться..."
-- "?.."
-- "Николай Аполлонович..."
-- "А?"
-- "Уходя хлопнули дверью: себе ушли спозаранку..."
Аполлон Аполлонович Аблеухов на Семеныча посмотрел, собирался что-то спросить, да себе промолчал, но... старчески пережевывал ртом: при воспоминании о незадолго протекшем здесь неудачнейшем объяснении с сыном (это было ведь утро после вечера у Цукатовых) под углами губы обиженно у него поотвисли мешочки из кожи. Неприятное впечатление это, очевидно, Аполлону Аполлоновичу претило достаточно: он гнал его.
И, робея, просительно поглядел на Семеныча:
-- "Анну Петровну-то старик все-таки видел... С ней -- как-никак -- разговаривал..."
Эта мысль промелькнула назойливо.
-- "Верно, Анна Петровна-то изменилась... Похудела, сдала; и, поди, поседела себе: стало больше морщинок... Порасспросить бы как-нибудь осторожно, обходом..."
-- "И -- нет, нет!.."
Вдруг лицо шестидесятивосьмилетнего барина неестественно распалось в морщинах, рот оскалился до ушей, а нос ушел в складки.
И стал шестидесятилетний -- тысячелетним каким-то; с надсадою, переходящей в крикливость, эта седая развалина принялась насильственно из себя выжимать каламбурик:
-- "А... ме-ме-ме... Семеныч... Вы... ме-ме... босы?"
Тот обиженно вздрогнул.
-- "Виноват-с, ваше высокопр..."
-- "Да я... ме-ме-ме... не о том", -- силился Аполлон Аполлонович сложить каламбурик.
Но каламбурика он не сложил и стоял, упираясь глазами в пространство; вот чуть-чуть он присел, и вот выпалил он чудовищность:
-- "Э... скажите..."
-- "?"
-- "У вас -- желтые пятки?"
Семеныч обиделся:
-- "Желтые, барин, пятки не у меня-с: все у них-с, у длинноносых китайцев-с..."
-- "Хи-хи-хи... Так, может быть, розовые?"
-- "Человеческие-с..."
-- "Нет -- желтые, желтые!"
И Аполлон Аполлонович, тысячелетний, дрожащий, приземистый, туфлей топнул настойчиво.
-- "Ну, а хотя бы и пятки-с?.. Мозоли, ваше высокопревосходительство -- они все... Как наденешь башмак, и сверлит тебе, и горит..."
Сам же он думал:
-- "Э, какие там пятки?.. И в пятках ли, стало быть, дело?.. Сам-то вишь, старый гриб, за ночь глаз не сомкнувши... И сама-то поблизости тут, в ожидательном положении... И сын-то -- хамлетист...
А туды же -- о пятках!.. Вишь ты -- желтые... У самого пятки желтые... Тоже -- "особа"!..."
И еще пуще обиделся.
А Аполлон Аполлонович, как и всегда, в каламбурах, в нелепицах, в шуточках (как, бывало, найдет на него) выказывал просто настырство какое-то: иногда, бодрясь, становился сенатор (как никак -- действительный тайный, профессор и носитель бриллиантовых знаков) -- непоседою, вертуном, приставалой, дразнилой, походя в те минуты на мух, лезущих тебе в глаза, в ноздри, в ухо -- перед грозой, в душный день, когда сизая туча томительно вылезает над липами; мух таких давят десятками -- на руках, на усах -- перед грозой, в душный день.
-- "А у барышни-то -- хи-хи-хи... А у барышни..."
-- "Что у барышни?"
-- "Есть..."
Экая непоседа!
-- "Что есть-то?"
-- "Розовая пятка..."
-- "Не знаю..."
-- "А вы посмотрите..."
-- "Чудак, право барин..."
-- "Это у нее от чулочек, когда ножка вспотеет".
И не окончивши фразы, Аполлон Аполлонович
Аблеухов, -- действительный тайный советник, профессор, глава Учреждения, -- туфлями протопотал к себе в спаленку; и -- щёлк: заперся.
Там, за дверью, -- осел, присмирел и размяк.
И беспомощно стал озираться: э, да как же он помельчал! Э, да как же он засутулился? И -- казался неравноплечим (будто одно плечо перебито).
К колотившемуся, к болевшему боку -- то и дело жалась рука.
Да-с!...
Тревожные донесения из провинции... И, знаете ли, -- сын, сын!.. Так себе -- отца опозорил... Ужасное положение, знаете ли...
Эту старую дуру, Анну Петровну, обобрали: какой-то негодяй-скоморох, с тараканьими усиками... Вот она и вернулась...
Ничего-с!.. Как-нибудь!..
Восстание, гибель России... И уже -- собираются: покусились... Какой-нибудь абитуриент там с глазами и усиками врывается в стародворянский, уважаемый дом...
И потом -- газы, газы!..
Тут он принял лепешку...
Перестает быть упругой пружина, перегруженная гирями; для упругости есть предел; для человеческой воли есть предел тоже; плавится и железная воля; в старости разжижается человеческий мозг. Нынче грянет мороз, -- и снежная, крепкая куча прыскает самосветя-щейся искрой; и из морозных снежинок сваяет человеческий блистающий бюст.
Оттепель прошумит -- пробуреет, проточится куча: вся одрябнет, ослизнет; и -- сядет.
Аполлон Аполлонович Аблеухов мерз еще в детстве: мерз и креп; под морозною, столичною ночью -- круче, крепче, грознее казался блистающий бюст его, -- самосветящийся, искристый, восходящий над северной ночью всего более до того гниловатого ветерка, от которого пал его друг, и который в течение последнего времени запалил ураганом.
Аполлон Аполлонович Аблеухов восходил до урагана; и -- после...
Одиноко, долго и гордо стоял под палящим жерлом урагана Аполлон Аполлонович Аблеухов -- самосветящийся, оледенелый и крепкий; но всему положен предел: и платина плавится.
Аполлон Аполлонович Аблеухов в одну ночь просутулился; в одну ночь развалился он и повис большой головой; и его, упругого, как пружина, свалило; а бывало? Недавно еще на безморщинистом профиле, вызывающе брошенном под небеса навстречу напастям, трепыхалися красные светочи пламени, от которого... могла... загореться... Россия!..
Но прошла всего ночь.
И на огненном фоне горящей Российской Империи вместо крепкого золотомундирного мужа оказался -- геморроидальный старик, стоящий с распахнутой, прерывисто-дышащей волосатою грудью, -- непробритый, нечесаный, потный, -- в халате с кистями, -- он, конечно, не мог править бег (по ухабам, колдобинам, рытвинам) нашего раскачавшегося государственного колеса!..
Фортуна ему изменила.
Конечно же, -- не события личной жизни, не отъявленный негодяй, его сын, и не страх пасть под бомбою, как падает простой воин на поле, не приезд там какой-нибудь Анны Петровны, малоизвестной особы, не успевающей ни на каком ровно поприще -- не приезд там Анны Петровны (в черном, штопаном платье и с ридикюльчиком), и вовсе не красная тряпка превратили носителя сверкающих бриллиантовых знаков просто в талую кучу.
Нет -- время.
Видывали ли вы уже впадающих в детство, но вое еще знаменитых мужей -- стариков, которые полстолетия отражали стойко удары -- белокудрых (чаще же лысых) и в железо борьбы закованных предводителей?
Я видел их.
В собраниях, в заседаниях, на конгрессах они взлезали на кафедру в белоснежных крахмалах и лоснящихся своих фраках с надставными плечами; сутуловатые старики с отвисающими челюстями, со вставными зубами, беззубые -- -- видел я --
-- продолжали еще по привычке ударять по сердцам, на кафедре овладевая собою.
И я видел их на дому.
Со слабоумною суетою шепоточком мне в ухо кидая больные, тупые остроты, в сопровождении нахлебников, они влачилися в кабинет и слюняво там хвастались полочкой собрания сочинений, переплетенных в сафьян, которую и я когда-то почитывал, которою угощали они и меня, и себя.
Мне грустно!
Ровно в десять часов раздавался звонок: отпирал не Семеныч; кто-то там проходил -- в комнату Николая Алоллоновича; там сидел, там оставил записку.
Я ЗНАЮ, ЧТО ДЕЛАЮ
Ровно в десять часов Аполлон Аполлонович откушал кофей в столовой.
В столовую он, как мы знаем, вбегал -- ледяной, строгий, выбритый, распространяя запах одеколона и соразмеряя кофе с хронометром; и царапая туфлями пол, к кофею он приволокся в халате сегодня: ненадушенный, невыбритый.
От половины девятого до десяти часов пополуночи он просидел, запершись.
На корреспонденцию не взглянул, на приветствия слуг, вопреки обычаю, не ответил; а когда слюнявая морда бульдога ему легла на колени, то ритмически шамкавший рот --
Зовет меня мой Дельвиг милый, Товарищ юности живой, Товарищ юности унылой --15
-- то ритмически шамкавший рот поперхнулся лишь кофеем:
-- "Э... послушайте: уберите-ка пса..."
Пощипывая и кроша французскую булочку, окаменевающими глазами уставлялся в черную, кофейную гущу.
В половине двенадцатого Аполлон Аполлонович, будто вспомнивши что-то, засуетился, заерзал; беспокойно глазами забегал он, напоминая серую мышь; вскочил, -- и бисерными шажками, дрожа, припустился в кабинетную комнату, обнаруживши под распахнутой полой халата полузастегнутые кальсоны.
В кабинетную комнату вскоре заглянул и лакей, чтоб напомнить, что поданы лошади; заглянул -- и как вкопанный остановился он на пороге.
С изумлением рассматривал он, как от полочки к полочке по бархатистым, всюду тут разостланным коврикам Аполлон Аполлонович перекатывал тяжелую кабинетную лесенку, -- охая, кряхтя, спотыкаясь, потея, -- и как он взбирался по лесенке, как с опасностью для собственной жизни он, вскарабкавшись, на томах пальцем пробовал пыль; увидавши лакея, Аполлон Аполлонович пожевал брезгливо губами, ничего не ответил на упоминанье о выезде.
Хлопая переплетом по полке, он потребовал тряпок.
Два лакея принесли ему тряпок; тряпки эти пришлось ему передать на полотерной вверх приподнятой щетке (он наверх к себе не пустил никого, да и сам не спустился); два лакея взяли по стеариновой свечке; два лакея стали по обе стороны лесенки с вверх протянутой окаменевшей рукою.
-- "Поднимите-ка свет... Да не так... И не эдак... Э, да -- выше же: еще повыше..."
К этому времени из-за заневских строений повы-клубились клочкастые облака, понавалились хмурые войлоковидные клубы их; бил в стекла ветер; в зеленоватой, нахмуренной комнате господствовал полусумрак; выл ветер; и повыше, повыше тянулися две стеариновых свечки по обе стороны лесенки, убегающей к потолку; там из пыльного облака, из-под самого потолка копошилися полы мышиного цвета и болтались малиноватые кисти.
-- "Ваше всоковство!"
-- "Ваше ли дело?.."
-- "Изволите себя утруждать..."
-- "Помилуйте... Где это видано..."
Аполлон Аполлонович Аблеухов, действительный тайный советник, там из облака пыли и вовсе не мог их расслышать: какое там! Позабыв все на свете, тряпкою обтирал корешки, ожесточенно похлопывал он томами по перекладинам лесенки; и -- под конец расчихался:
-- "Пыль, пыль, пыль..."
-- "Ишь-ты... Ишь-ты!.."
-- "А ну-ка я... тряпкою: так-с, так-с, так-с..."
-- "Очень хорошо-с!..."
И кидался на пыль с грязной тряпкой в руке.
Был тревожный треск телефона: трезвонило Учреждение; но из желтого дома ответили на тревожный треск телефона:
-- "Его высокопревосходительство?.. Да... Изволят откушивать кофе... Доложим... Да... Лошади поданы..."
И вторично трещал телефон; на вторичный треск телефона вторично ответили:
-- "Да... да... Все еще сидят за столом... Да уж мы доложили... Доложим... Лошади поданы..."
Ответили и на третий, уже негодующий треск:
-- "Никак нет-с!"
-- "Занимаются разборкою книг..."
-- "Лошади?"
-- "Поданы..."
Лошади, постояв, отправились на конюшню; кучер сплюнул: выругаться он не посмел...
-- "Протру-ка я!"
-- "Аи, аи, аи!.. Не угодно ли видеть?"
-- "Апчхи..."
И дрожащие желтые руки, вооруженные томами, колотились по полке.
В передней продребезжали звонки: продребезжали прерывисто; проговорило молчание между двумя толчками звонков; напоминанием молчание это -- напоминанием о чем-то забытом, родном -- пролетело пространство лакированных комнат; и -- не-прошенно вошло в кабинет; старое, старое -- тут стояло; и -- подымалось по лесенке.
Ухо выставилось из пыли, голова повернулась:
-- "Слышите?.. Слушайте..."
Мало ли кто мог быть?
Оказаться мог: тот -- Николай Аполлонович, ужаснейший негодяй, беспутник, лгунишка; оказаться мог: этот -- Герман Германович, с бумагами; или там -- Котоши-Котошинский; или, пожалуй, граф Нольден: оказаться, впрочем, могла -- ме-ме-ме -- и Анна Петровна...
Дзанкнуло.
-- "Неужели не слышите?"
-- "Ваше высокопревосходительство, как не слышать: там отворят, небось..."
На дребезжание лишь теперь отозвались лакеи; каменея, они еще продолжали светить.
Только бродивший по коридору Семеныч (все-то он бормотал, все-то он тосковал), перечисляющий скуки ради направления в шифоньере принадлежностей барского туалета: -- "Северо-восток: черные галстухи и белые галстухи... Воротнички, манжеты -- восток... Часы -- север" -- только бродивший по коридору Семеныч (все-то он бормотал, все-то он тосковал), только он -- насторожился, встревожился, протянул свое ухо по направлению к дребезжавшему звуку; затопотал в кабинет.
Боевой, верный конь отзывается так на звук рога:
-- "Я осмелюсь заметить: звонят..."
Не отзывались лакеи.
Каждый вытянул свою свечку -- под потолок; из-под самого потолка, с верхушечки лестницы, голая голова просунулась в пыльных клубах; отозвался надтреснутый, разволнованный голос:
-- "Да! И я тоже слышал".
Аполлон Аполлонович, оторвавшийся от толстого, переплетенного тома, -- он один отозвался:
-- "Да, да, да..."
-- "Знаете ли..."
-- "Звонят... звонки..."
Невыразимое тут, но обоим что-то понятное, знать они учуяли оба, потому что вздрогнули -- оба: "торопитесь -- бегите -- спешите!.."
-- "Это барыня..."
-- "Это -- Анна Петровна!"
Торопитесь, бегите, спешите: дребезжало опять!
Тут лакеи поставили свечки и протопали в темнеющий коридор (первый протопал Семеныч). Из-под самого потолка в зеленоватом освещении петербургского утра Аполлон Аполлонович Аблеухов -- серая мышиная куча -- беспокойно заерзал глазами; задыхаясь, кое-как стал сползать, покряхтывая, привалившися к перекладинам лестницы волосатою грудью, плечом и щетинистым подбородком; сполз -- да как пустится мелкою дробью по направлению к лестнице с грязною подтиральной тряпкой в руке да с распахнутой полой халата, протянувшейся в воздухе фантастическим косяком. Вот споткнулся, вот стал, задышал и пальцем нащупывал пульс.
А по лестнице подымался уже господин с пушистыми бакенбардами, в наглухо застегнутом вицмундире с обтянутой талией, в ослепительно белых манжетах, с аннинскою звездой на груди, почтительно предводимый Семенычем; на подносике, чуть дрожащем в руках старика, лежала глянцевитая визитная карточка с дворянской короной.
Аполлон Аполлонович с запахнутой полой халата, суетливо выглядывал из-за статуи Ниобеи на сановитого, пушистого старика.
Право же, походил он на мышь.
БУДЕШЬ ТЫ, КАК БЕЗУМНЫЙ
Петербург -- это сон.
Коли ты во сне бывал в Петербурге, ты без сомнения знаешь тяжеловесный подъезд: там дубовые двери с зеркальными стеклами; стекла эти прохожие видят; но за стеклами этими никогда не бывают они.
Тяжкоглавая медная булава разблисталась беззвучно из-за зеркала стекол тех.
Там -- покатое, восьмидесятилетнее плечо: оно снится годами тем случайным прохожим, для которых все -- сон и которые -- сон; на покатое это плечо восьмидеся-тилетнего старика падает и темная треуголка; восьмидесятилетний швейцар так же ярко блистает оттуда и серебряным галуном, напоминая служителя из бюро похоронных процессий при отправлении службы.
Так бывает всегда.
Тяжелая медноглавая булава мирно покоится на восьмидесятилетнем плече швейцара; и увенчанный треуголкой швейцар засыпает года над "Биржевкою". Потом встанет швейцар и распахнет дверь. Днем ли, утром ли, под вечер ли ты пройдешься мимо дубовой той двери -- днем, утром, под вечер ты увидишь и медную булаву; ты увидишь галун; ты увидишь -- темную треуголку.
С изумлением остановишься ты пред все тем же видением. То же видел ты и в свой прошлый приезд. Пять лет уже протекло: проволновались глухо события; уж проснулся Китай; и пал Порт-Артур; желтолицыми наводняется приамурский наш край; пробудились сказания о железных всадниках Чингиз-Хана.
Но видение старых годин неизменно, бессменно: восьмидесятилетнее плечо, треуголка, галун, борода.
Миг, -- коль тронется белая за стеклом борода, коль огромная прокачается булава, коль сверкнут ослепительно серебристые галуны, как бегущие с желобов ядовитые струйки, угрожающие холерой и тифом жителю подвального этажа, -- коли будет все то, и изменятся старые годы, будешь ты, как безумный, кружиться по петербургским проспектам.
Ядовитая струйка из желоба обольет мозглым холодом октября.
Если б там, за зеркальным подъездом, стремительно просверкала бы тяжкоглавая булава, верно б, верно бы здесь не летали б холеры и тифы: не волновался б Китай; и не пал Порт-Артур; приамурский наш край не наводнялся бы косыми; всадники Чингиз-хана не восстали бы из своих многосотлетних гробов.
Но послушай, прислушайся: топоты... Топоты из зауральских степей. Приближаются топоты.
Это -- железные всадники.
Застывая года над подъездом черно-серого, многоколонного дома, та же все повисает кариатида подъезда: густобородый, каменный колосс.
С грустною тысячелетней усмешкою, с темною пустотою день проницающих глаз повисает года он: повисает томительно; упадает сто лет карниз балконного выступа на затылок бородача и на локти каменных рук. Иссеченным из камня виноградным листом и кистями каменных виноградин проросли его чресла. Крепко в стену вдавилися чернокопытные, козлоподобные ноги.
Старый, каменный бородач!
Улыбался он многие годы над уличным шумом, приподымался он многие годы над летами, зимами, веснами -- круглыми завитушками орнаментной лепки. Лето, осень, зима: снова -- лето и осень; тот же он; и летом он -- пористый; обледенелый, зимой истекал он ледышками; вёснами от ледышек тех и сосулек протекала капель. Но он -- тот же: его минуют года.
Самое время по пояс кариатиде.
Из безвременья, как над линией времени, изогнулся он над прямою стрелою проспекта. На его бороде уселась ворона: однозвучно каркает на проспект; этот скользкий, мокрый проспект отливает металлическим блеском; в эти мокрые плиты, так невесело озаренные октябрёвским деньком, отражаются: зеленоватый облачный рой, зеленоватые лица прохожих, серебристые струйки, вытекающие из рокочущих желобов.
Каменный бородач, поднятый над вихрем событий, дни, недели, года подпирает подъезд Учреждения.
Что за день!
С утра еще стали бить, стрекотать, пришепетывать капельки; от взморья пер серый туманистый войлок; парами проходили писцы; отворял им швейцар в треуголке; они вешали свои шляпы и сырые одежды на вешалках, пробегали по красного сукна ступеням, пробегали они беломраморным вестибюлем, поднимали глаза на министерский портрет; и шли но нетопленым залам -- к своим холодным столам. Но писцы не писали: писать было нечего; из директорского кабинета не приносилась бумага; в кабинете не было никого; в камине растрещались поленья.
Над суровым, дубовым столом лысая голова не напружилась височными жилами; не глядела она исподлобья туда, где в камине текли резвой стаей васильки угарного газа: в одинокой той комнате все же праздно в камине текли огоньки угарного газа над каленою грудою растрещавшихся угольков; разрывались там, отрывались и рвались -- красные петушиные гребни, пролетая стремительно в дымовую трубу, чтоб сливаться над крышами с гарью, с отравленной копотью и бессменно над крышами повисать удушающей, разъедающей мглой. В кабинете не было никого.
Аполлон Аполлонович в этот день не прошествовал в директорский кабинет.
Уже надоело и ждать; от стола к столу перепархивал недоумевающий шепот; слухи реяли; и -- мерещились мороки; в вице-директорском кабинете трещала труба телефона:
-- "Выехал ли?.. Быть не может?.. Доложите, что необходимо присутствие... быть не может..."
И вторично трещал телефон:
-- "Докладывали?.. Все еще сидит за столом?...
Доложите, что время не терпит..."
Вице-директор стоял с дрожащею челюстью; недоумевающе разводил он руками; через час -- полтора он спустился по бархатным ступеням в высочайшем цилиндре. Распахнулись двери подъезда... Он прыгнул в карету.
Через двадцать минут, поднимался по ступенькам желтого дома, он с изумлением видел, как Аполлон Аполлонович Аблеухов, его ближайший начальник, с запахнутой полой гадкого, мышиного цвета халата суетливо выглядывал на него из-за статуи Ниобеи.
-- "Аполлон Аполлонович", -- выкрикнул седовласый, аннинский кавалер, из-за статуи увидавши щетинистый подбородок сенатора, и поспешно стал оправлять большой шейный орден под галстухом.
-- "Аполлон Аполлонович, да вот вы как, вот вы где? А я-то вас, мы-то вас, мы-то к вам -- трезвонили, телефонили. Ждали -- вас..."
-- "Я... ме-ме-ме", -- зажевал сутулый старик, -- "разбираю свою библиотеку... Извините уж, батюшка", -- прибавил ворчливо он, -- "что я так, по-домашнему".
И руками он показал на свой драный халат.
-- "Что это, вы больны? Э, э, э -- да вы будто опухли... Э, да это отеки?" -- почтительно прикоснулся гость к пылью покрытому пальцу.
Свою грязную подтиральную тряпку Аполлон Аполлонович уронил на паркет.
-- "Вот не вовремя-то изволили расхвораться... А я к вам с известием... Поздравляю вас: всеобщая забастовка -- в Мороветринске..."
-- "С чего это вы?.. Я... ме-ме-ме... Я здоров", -- тут лицо старика недовольно распалось в морщины (известие о забастовке принял он равнодушно: видимо, он более ничему удивиться не мог) -- "и пожалуйте: завелась, знаете, пыль"...
-- "Пыль?"
-- "Так я ее -- тряпкой".
Вице-директор с пушистыми баками почтительно теперь наклонился перед этою сутуловатой развалиной и пытался все приступить к изложению чрезвычайно важной бумаги, которую он в гостиной перед собой разложил на перламутровом столике.
Но Аполлон Аполлонович снова его перебил:
-- "Пыль, знаете, содержит микроорганизмы болезней... Так я ее -- тряпкой..."
Вдруг эта седая развалина, только что севшая в кресле ампир, стремительно привскочила, рукой опираясь о ручку; пальцем уткнулась в бумагу стремительно другая рука.
-- "Что это?"
-- "Как я вам докладывал только что..."
-- "Нет-с, позвольте-с..." -- К бумаге Аполлон Аполлонович ожесточенно припал: помолодел, побелел, стал -- бледно-розовым (красным быть он не мог уже).
-- "Постойте!.. Да они посходили с ума?.. Нужна моя подпись? Под эдакой подписью?!"
-- "Аполлон Аполлонович..."
-- "Подписи я не дам".
-- "Да ведь -- бунт!"
-- "Сменить Иванчевского..."
-- "Иванчевский сменен: вы -- забыли?"
-- "Подписи я не дам..."
Аполлон Аполлонович с помолодевшим лицом, с неприлично распахнутой полой халата шлепал взад и вперед по гостиной, спрятав за спину руки, опустив низко лысину: подойдя вплотную к изумленному гостю, он забрызгал слюной:
-- "Как могли они думать? Одно дело -- твердая, административная власть, а другое дело... -- нарушение прямых, законных порядков".
-- "Аполлон Аполлонович", -- урезонивал аннинский кавалер, -- "вы человек твердый, вы -- русский... Мы надеялись... Нет, вы конечно подпишитесь..."
Но Аполлон Аполлонович завертел подвернувшийся карандаш между двумя костяшками пальцев; остановился, зорко как-то взглянул на бумагу: переломался, треснувши, карандаш; взволнованно он теперь перевязывал кисти халата с гневно дрожащею челюстью.
-- "Я, батюшка, человек школы Плеве... Я знаю, что делаю... Яйца кур не учат..."
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 29 ]
[ 30 ]
[ 31 ]
[ 32 ]
[ 33 ]
[ 34 ]
/ Полные произведения / Белый А. / Петербург
|
Смотрите также по
произведению "Петербург":
|