Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Белый А. / Петербург
Петербург [29/34]
сердце на части, принимать лепешки и бегать... к ни с чем не сравнимому месту: по коридору отшлепывать туфлями вплоть до... нового утра.
-- "Доброе утро!"
-- "Так-с, Коленька..."
Вот -- жизнь обывателя!
Неодолимое стремление повлекло его в комнату сына; робко скрипнула дверь: открылась приемная комната; остановился он на пороге; весь -- маленький, старенький; теребил дрожащей рукою малино-ватые кисти халата, обозревая нескладицу: и клетку с зелеными попугаями, и арабскую табуретку с инкрустациями из слоновой кости и меди; и видел -- нелепицу: во все стороны порезвились с табуретки кипящие красные складки пышно павшего домино, будто бьющиеся огни и льющиеся оленьи рога -- прямо под голову пятнистому леопарду, распластанному на полу, с оскаленной головой; Аполлон Апол-лонович постоял, пожевал губами, почесал будто инеем обсыпанный подбородок и с омерзением сплюнул (историю этого домино он ведь знал); шутовское и безголовое, раскидалось оно атласными полами и безрукими рукавами; на суданской ржавой стреле была повешена масочка.
Аполлону Аполлоновичу показалось, что -- душно: вместо воздуха в атмосфере был разлит свинец; точно тут передумывались ужасные, нестерпимые мысли... Неприятная комната!.. И -- тяжелая атмосфера!
Вот -- страдальчески умехнувшийся рот, вот -- глаза василькового цвета, вот -- светом стоящие волосы: облеченный в мундир с чрезвычайно тонкою талией и сжимая в руке белолайковую перчатку, Николай Аполлонович, чисто выбритый (может быть, надушенный), при шпаге, страдал из-за рамы: Аполлон Аполлонович внимательно посмотрел на портрет, писанный последней минувшей весною, и -- прошествовал в соседнюю комнату.
Незапертый письменный стол поразил внимание Аполлона Аполлоновича: там был выдвинут ящичек; Аполлон Аполлонович возымел инстинктивное любопытство (рассмотреть его содержание); быстрыми шагами подбежал он к письменному столу и схватил -- огромный на столе забытый портрет, который он завертел с глубочайшей задумчивостью (рассеянность отвлекла его мысль от содержания ящичка); портрет изображал какую-то даму -- брюнетку...
Рассеянность проистекала от созерцания одной высокой материи, потому что материя эта развернулась в мыслительный ход, по которому устремился сенатор; этот ход не имел ничего общего с комнатой сына, ни со стоянием в комнате сына, куда Аполлон Аполлонович, вероятно, проник машинально (неодолимое стремление -- машинальный поступок); машинально потом опустил он глаза и увидел, что рука его вертит уже не портрет, а какой-то тяжелый предмет, в то время как мысль обозревает тот тип государственных деятелей, которые в просторечии имеют быть названы карьеристами, с представителем коих он имел несчастие объясняться недавно: при покойном министре были они солидарны с ним, а теперь они его -- Аблеухова -- собираются...
Что собираются?
Тяжелый предмет напоминал по форме сардинницу; он был вытащен рукою сенатора машинально; машинально схватил Аполлон Аполлонович кабинетный портрет, а очнулся от мысли -- с круглогранным предметом: и в нем что-то дзанкнуло; менее всего тут сенатор вспомнил о бездне (мы над бездною часто пьем кофе со сливками), но рассматривал круглогранный предмет с величайшим вниманием, наклонив над ним голову и слушая тикание часиков: часовой механизм -- в тяжелой сардиннице...
Предмет ему не понравился...
Предмет с собой он понес для более детального рассмотрения -- чрез коридор в гостиную комнату, -- склонив над ним голову и напоминая серую, мышиную кучу; в это время он думал о все том же типе государственных деятелей; люди этого типа для защиты себя от ответственности защищаются пустейшими фразами, вроде "как известно", когда ничего еще не известно, или: "наука нас учит", когда наука не учит (мысль его всегда струила какие-то яды на враждебную партию)...
Аполлон Аполлонович пробежал с предметом к тому краю гостиной, где на львиных ногах поднялся инкрустированный столик; чопорно со стола поднималась там длинноногая бронза; на китайский лаковый он подносик положил тяжелый предмет, наклоняя лысую голову, над которою ламповый абажур расширялся стеклом бледно-фиолетовым и расписанным тонко.
Но стекло потемнело от времени; и тонкая роспись потемнела от времени тоже.
НЕДООБЪЯСНИЛСЯ
Николай Аполлонович, влетев в кабинетик Лиху-тина, грянулся каблуками со всего размаху о пол; сотрясение это передалося в затылок; задрожали поджилки; он невольно упал на колени, протрамбовывая темно-зеленым сукном неприятно скользкий паркет; и -- ушибся. Упал и... --
-- тотчас привскочил, тяжело дыша и хромая, бросился с перепугу к дубовому тяжелому креслу, представляя собой мешковатую и довольно смешную фигуру с дрожащею челюстью, с явно дрожащими пальцами и с единственным инстинктивным стремлением -- поспеть: поспеть ухватиться за кресло, чтобы в случае нападения сзади торопливо забегать вокруг кресла, перелетая туда и сюда за туда и сюда перелетающим, беспощадным противником, все движенья которого напоминали конвульсии страдающих водобоязнью людей; поспеть ухватиться за кресло!.. Или же, вооружившись тем креслом, опрокинуть противника, и пока тот забьется под тяжелыми дубовыми ножками, броситься поскорее к окну (лучше грохнуться из второго этажа на улицу, разбив вдребезги стекла, чем оставаться наедине с... с...)...
Тяжело дыша и хромая, бросился он к дубовому креслу.
Но едва добежал он до кресла, как горячее дыхание подпоручика обожгло ему шею; обернувшись, он успел разглядеть перекошенный блеклый рот и пятипалую руку, готовую упасть на плечо: багровеющее от бешенства лицо, лицо мстителя, с напряженными жилами на него уставилось окаменевающим глазом; в том безобразном лице не узнал бы никто мягкого лица подпоручика, уравновешенно отпускающего за фифкою фифку. Пятипалая не рука, а громадная лапа, непременно упала бы Аблеухову на плечо, изломавши плечо; но он вовремя перепрыгнул через кресло.
Пятипалая лапа упала на кресло.
И треснуло кресло; наземь грохнуло кресло; раздался над ушами -- неповторяемый, никогда еще не услышанный, нечеловеческий звук:
-- "Потому что тут обречена погибнуть человеческая душа!"
И угловатое тело полетело за отлетевшей фигуркою; из слюной брызнувшего ротового отверстия пачкою растрещавшихся хрипов вырывались, клокотали и рвались тонкие, петушиные ноты -- безголосые и какие-то красные...
-- "Потому что... я... вмешался... понимаете? Во все это дело... Дело... это... Понимаете?.. Дело это такое... Дело мое сторона... То есть нет: не сторона... Да понимаете ли?.."
И обезумевший подпоручик, настигнувши жертву, приподнял над согнувшейся в три погибели фигуркою, ожидавшей затрещины, две трепетавших ладони (под согбенной спиною все тщилась фигурка укрыть свою потную голову), нервно сжала в кулаки, повисая всем корпусом над ежившимся у него под руками комочком из мускулов; комочек же с трусливо оскаленным ртом изгибался и кланялся, повторяя все ритмы рук и защищая ладонью свою правую щеку:
-- "Понимаю, понимаю... Сергей Сергеевич, успокойтесь", -- выпискивало из комочка, -- "да тише же, умоляю вас, тише: голубчик, да умоляю же вас..."
Этот комочек из тела (Николай Аполлонович пятился, изогнутый неестественно) -- этот комочек из тела семенил на двух подогнутых ножках; и не к окну -- от окна (окно отрезывал подпоручик); в то же время в окне видел этот комочек -- (как ни странно, это все же был Николай Аполлонович) -- и трубу торчавшего пароходика; видел он за каналом -- крышу мокрую дома; над крышею была огромная и холодная пустота...
Он допятился до угла и -- представьте себе: свинцовые пятипалые руки ему упали на плечи (одна рука, скользнувши по шее, обожгла его шею сорокаградусным жаром); так что он опустился -- в углу на карачках, обливаясь, как лед, холодной испариной.
Уже он собирался зажмуриться, заткнуть уши, чтоб не видеть полоумного багрового лика и не слушать выкриков петушиного, безголосого голоса:
-- "Ааа... Дело... где каждый порядочный человек, где... ааа... каждый порядочный человек... Что я сказал? Да -- порядочный... должен вмешаться, пренебрегая приличием, общественным положением..."
Было странно слушать бессвязное чередование все же осмысленных слов при бессмыслице всех черт, всех движений; Николай Аполлонович думал:
-- "Не крикнуть ли, не позвать ли?"
Нет, чего там кричать; и кого позовешь там; нет -- поздно; закрыть глаза, уши; миг -- и все будет кончено; бац: кулак ударился в стену над головой Аблеухова.
Тут на миг приоткрыл он глаза.
Перед собой он увидел: две ноги были так широко расставлены (он сидел на карачках ведь); головокружительная мысль -- и: не обсуждая последствий, с трусливо оскаленным, будто смеющимся ртом, с белольняными, растрепавшимися волосами Николай Аполлонович стремительно прополз между двух широко расставденных ног; привскочил, -- и без мысли прямо бросился к двери (прометнулся в окне оловянный край крыши), но... пятипалые, прикосновением жгущие лапы ухватили с позором его за сюртучную фалду; рванули: закракала дорогая материя.
Кусок оторванной фалды отлетел как-то вбок:
-- "Постойте... Постойте... Я... я... я... вас... не убью... Остановитесь... Вам не угрожает насилие..."
И Николай Аполлонович был грубо отброшен; он спиной ударился в угол; он стоял там в углу, тяжело дыша, почти плача от тяжелого безобразия происшедшего; и казалось, что его волосы -- не волосы, а какие-то светлые светлости на багровом фоне прокопченных кабинетных обой: и его темно-васильковые обычно глаза теперь казалися черными от огромного, холодного перепуга, потому что он понял: бесновался над ним не Лихутин, не оскорбленный им офицер, не даже враг, удушаемый мстительным бешенством, а... буйно помешанный, с которым разговаривать невозможно; этот буйно помешанный, обладающий колоссальною силою мускулов, теперь на него не кидался; но, вероятно, кинется.
А этот буйно помешанный, повернувшись спиной (тут бы его и прихлопнуть), подошел на цыпочках к двери; и -- дверь щелкнула: по ту сторону двери раздались какие-то звуки -- не то плач, не то шарканье туфель. И -- все смолкло. Отступление было отрезано: оставалось окно.
В запертой комнатушке молча они задышали: отцеубийца и полоумный.
В комнате с обвалившейся штукатуркою было пусто; перед захлопнутой дверью лежала мягкая шляпа с полями, а с кушетки свисало крыло фантастического плаща; но когда в кабинетике глухо грохнуло кресло, то с противоположной стороны, из Софьи Петровниной комнаты, заскрипев, распахну-лася дверь; и оттуда протопала туфлями Софья Петровна Лихутина в водопаде за спину ей упавших черных волос; сквозной шелковый шарф, напоминая текучую светлость, проволочился за нею; на крошечном Софьи Петровнином лобике обозначалась так явственно складка.
Она подкралась в замочной скважине двери; она присела у двери; она глядела и видела: только две пары переступающих ног да две... панталонные штрипки; ноги протопали в угол; ноги не обозначались нигде, но из угла, клокоча, вырывалися тихие хрипы и точно булькало горло: неповторяемый, петушиный, нечеловеческий шепот. И ноги протопали снова; у самого Софьи Петровнина глаза, по ту сторону двери, раздался металлический звук защелкиваемого замка.
Софья Петровна заплакала, отскочила от двери и увидела -- передник да чепчик: это Маврушка у нее за спиной закрывала лицо белоснежным чистым передником; и -- Маврушка плакала:
_ "Что же это такое?.. Голубушка, барыня?.." -- "Я не знаю... Ничего я не знаю... Что же это такое?.. Что там они делают, Маврушка?"
Половина третьего пополудни.
В одиноком своем кабинете над суровым дубовым столом приподымается лысая голова, легшая на жесткой ладони; и -- глядит исподлобья, туда, где в камине текут резвой стаей васильки угарного газа над каленою грудою растрещавшихся угольков, и где отрываются, разрываются, рвутся -- красные петушиные гребни -- едкие, легкие, пролетая стремительно в дымовую трубу, чтобы слиться над крышами с гарью, с отравленной копотью, и бессменно висеть удушающей, разъедающей мглой.
Приподнимется лысая голова, -- мефистофельский блеклый рот старчески улыбается вспышкам; вспышками пробагровеет лицо; глаза -- опламенен-ные все же; и все ж -- каменные глаза: синие -- и в зеленых провалах! Из них глянула холодная, огромная пустота; к ним прильнула, глядит из них, не отрываясь от мороков; мороком перед ней расстилается этот мир.
Холодные, удивленные взоры; и -- пустые, пустые: мороками поразожгли времена, солнца, светы; от времен побежала история вплоть до этого мига, когда --
-- лысая голова, легшая на жесткой ладони, приподнялась над столом и глядит исподлобья огромною, холодною пустотой, -- туда, где в камине текут резвой стаей васильки угарного газа над каленою грудою растрещавшихся угольков. Круг замкнулся. Что это было?
Аполлон Аполлонович припоминал, где он был, что случилось меж двумя мгновеньями мысли; меж двумя движеньями пальцев с завертевшимся карандашиком; остро отточенный карандашик -- вот он прыгает в пальцах.
-- "Так себе... Ничего..."
И отточенный карандашик стаями вопросительных знаков падает на бумагу.
Бормоча Бог весть что, полоумный продолжал все кидаться; бормоча Бог весть что, продолжал топотать: продолжал шагать по диагонали душного кабинетика. Николай Аполлонович, распластавшийся на стене, в теневом там углу, продолжал наблюдать за движеньями бедного полоумного, способного все же стать диким зверем.
Всякий раз, как там резким движением выкидывались рука или локоть, он вздрагивал; и полоумный -- перестал топотать, остановился, выкинулся из роковой диагонали: от Николая Аполлоновича в двух шагах закачалася снова сухая и угрожающая ладонь. Николай Аполлонович тут откинулся: ладонь коснулась угла -- пробарабанила в углу на стене.
Но сошедший с ума подпоручик (жалкий более, чем жестокий) его более не преследовал; повернувшись спиною, он уперся локтями в колени, отчего изогнулась спина, и в плечи вошла голова; он глубоко вздохнул; он глубоко задумался.
Вырвалось:
-- "Господи!"
И простонало опять:
-- "Спаси и помилуй!"
Этим затишием бреда Николай Аполлонович осторожно воспользовался.
Он тихонько привстал и, стараясь оставаться беззвучным, он -- выпрямился; голова подпоручика не перевернулась, как только что она перевертывалась, рискуя -- ну, право же! -- отвинтиться от шеи; видно, бешеный пароксизм разразился; и -- теперь шел на убыль; тогда Николай Аполлонович, прихрамывая, заковылял беззвучно к столу, старался, чтоб не скрипнул башмак, чтоб не скрипнула половица, -- заковылял, представляя собою довольно смешную фигуру в элегантном мундире... с оторванной фалдою, в резиновых новых калошах и в неснятом с шеи кашне.
Прокрался: остановился у столика, слушая биение сердца и тихое бормотание молитв утихающего больного: и неслышным движением рука его протянулась к пресс-папье; но вот беда: на пресс-папье легла стопочка почтовой бумаги.
Только бы рукавом не зацепить за бумагу!
На беду рукавом стопочку все же он зацепил; раздался предательский шорох и бумажная стопочка рассыпалась на столе; это шуршанье бумаги пробудило в себя ушедшего подпоручика; разразившийся и теперь утихающий пароксизм разразился с новой силой; голова повернулась и увидела стоящего Николая Аполлоновича с протянутою рукой, вооруженною пресс-папье; сердце упало: Николай Аполлонович от стола отскочил, пресс-папье осталось у него в кулаке -- предосторожности ради.
В два скачка подлетел к нему Сергей Сергеич Лихутин, бросил руку ему на плечо и стал плечо тискать: словом -- он принялся за старое:
-- "Должен просить извинение... Извините: погорячился я..."
-- "Успокойтесь..."
-- "Очень уж необычайно все это... Только, пожалуйста, -- сделайте милость: не бойтесь... Ну, чего вы дрожите?.. Кажется, я внушаю вам страх? Я... я... я... оборвал у вас фалду: это... это непроизвольно, потому что вы, Николай Аполлонович, обнаружили намерение уклониться от объяснения... Но, поймите же, от меня вам уйти невозможно, не
дав объяснения..."
-- "Да я же не уклоняюсь", -- взмолился тут Николай Аполлонович, все сжимавший в руке пресс-папье, -- "о домино я сам начал в подъезде: я сам ищу объяснения; это вы, Сергей Сергеевич, это вы сами длите: сами вы не даете возможности мне дать объяснение".
-- "Мм... да, да..."
-- "Верите ли, это домино объясняется переутомлением нервов; и вовсе оно не является нарушением обещания: не добровольно стоял я в подъезде, а..."
-- "Так за фалду простите", -- перебил его снова Лихутин, доказавши лишь, что подлинно он -- невменяемый человек (все же плечо Аблеухова он пока оставил в покое)... -- "Фалду вам подошьют; если хотите, -- я сам: у меня есть и иголки и нитки..""
-- "Этого недоставало лишь", -- мелькнуло в голове Аблеухова: он с удивлением рассматривал подпоручика, убеждаясь наглядно, что все-таки пароксизм миновал.
-- "Но дело не в этом: не в иголках, не в нитках..."
-- "Это, Сергей Сергеевич, в сущности... Это -- вздор..."
-- "Да, да: вздор..."
-- "Вздор по отношению к главной теме нашего объяснения: по отношению к стоянью в подъезде..."
-- "Да не о стоянье в подъезде же!" -- досадливо замахал рукой подпоручик, принимаясь шагать в том же все направлении: по диагонали душного кабинетика.
-- "Ну, о Софье Петровне...", -- выступил из угла Аблеухов, теперь заметно смелеющий.
-- "Не... не... о Софье Петровне...", -- прикрикнул на него подпоручик: -- "вы меня совершенно не поняли!!.."
-- "Так о чем же?"
-- "Это все -- вздор-с!.. То есть не вздор, но вздор по отношению к теме нашего разговора..."
-- "В чем же тема?"
-- "Тема, видите ли", -- остановился перед ним подпоручик и поднес свои кровью налитые глаза к расширенным от испуга глазам Аблеухова... -- "Суть, видите ли вся в том, что вы -- заперты..."
-- "Но... Почему же я заперт?", -- и пресс-папье снова сжалося в его кулаке...
-- "Для чего я вас запер? Для чего я вас, так сказать, полунасильственным способом затащил?.. Ха-ха-ха: это не имеет ровно никакого отношения к домино, ни к Софье Петровне..."
-- "Решительно, он рехнулся: он позабыл все причины, мозг его подчиняется только болезненным ассоциациям: он-таки, меня собирается...", -- промелькнуло в голове Николая Аполлоновича, но Сергей Сергеевич, будто поняв его мысль, поспешил его успокоить, что скорей могло показаться насмешкою и злым издевательством:
-- "Повторяю, вы здесь в безопасности... Вот только фалда..."
-- "Издевается", -- подумал Николай Аполлонович и в мозгу его прометнулась в свою очередь сумасшедшая мысль: хватить пресс-папье по голове подпоручика; оглушивши, связать ему руки, и этим насилием спасти себе жизнь, нужную ему хотя бы лишь потому, что... бомба-то... в столике... тикала!!..
-- "Видите ли: вы -- не уйдете отсюда... А я... я отсюда пойду с продиктованным мною письмом -- с вашей подписью... К вам пойду, в вашу комнату, где я утром уж был, но где ничего не заметил... Все у вас подниму там вверх дном; в случае, если поиски мои
окажутся совершенно бесплодны, предупрежу вашего батюшку.... потому что" -- он потер себе лоб -- "не в батюшке сила; сила -- в вас: да, да, да-с -- в вас единственно, Николай Аполлонович!"
Жестким пальцем уткнулся он в грудь и стоял теперь с высоко взлетевшею бровью (одной только бровью).
-- "Этому, послушайте, не бывать: не бывать, Николай Аполлонович, -- не бывать никогда!"
И на бритом, багровом лице проиграло:
-- "?"
-- "!"
Совершенно помешанный!
Но странное дело: к этому совершенному бреду Николай Аполлонович прислушался; и что-то в нем дрогнуло: подлинно, -- бред ли это? Скорее, намеки, высказываемые бессвязно: но намеки -- на что? Не намеки ли на... на... на...?
Да, да, да...
-- "Сергей Сергеевич, да о чем вы все это?"
И сердце упало: Николай Аполлонович ощутил, что самая кожа его облекает не тело, а... груду булыжника; вместо мозга -- булыжник; и булыжник -- в желудке.
-- "Как о чем?.. Да о бомбе я..." -- и Сергей Сергеевич отступил на два шага, удивленный до крайности.
Пресс-папье выпало из разжатого кулака Аблеухова; за мгновение пред тем Николаю Аполлоновичу показалось, что самая кожа его облекает не тело, а -- груду булыжника; а теперь ужасы перешли за черту; он почувствовал, как в пенталлионные тяжести (меж нолями и единицею) четко врезалось что-то; единица осталась.
Пенталлион же стал -- ноль.
Тяжести воспламенились внезапно: набившие тело
булыжники, ставши газами, во мгновение ока прыснули из отверстий всех кожных пор, снова свили спирали событий, но свили в обратном порядке; закрутили и самое тело в отлетающую спираль; так и самое ощущение тела стало -- ноль ощущением; лицевые контуры прочертились, невероятно осмыслились, обнаруживая в молодом человеке лицо шестидесятилетнего старца: прочертились, осмыслялись, стали резными какими-то; лицо -- белое, бледно-белое -- стало самосветящимся ликом, обливающим самосветящимся кипятком; наоборот: лицо подпоручика стало ярко-морковного цвета; выбритость еще более поглупела, а кургузенький пиджачок еще более закургузился...
-- "Я, Сергей Сергеевич, удивляюсь вам... Как могли вы поверить, чтобы я, чтобы я... мне приписывать согласие на ужасную подлость... Между тем как я -- не подлец... Я, Сергей Сергеевич, -- кажется, еще не отпетый мошенник..."
Николай Аполлонович, видимо, не мог продолжать; и он -- отвернулся; отвернувшись, повернулся опять...
Из теневого угла, будто сроенная, выступала гордая, сутуло-изогнутая фигура, состоящая, как подпоручику показалось, из текучих все светлостей, -- со страдальчески усмехнувшимся ртом, с василькового цвета глазами; белольняные, светом стоящие волосы образовали опрозраченный, будто нимбовый круг над блистающим и высочайшим челом; он стоял с разведенными кверху ладонями, негодующий, оскорбленный, прекрасный, весь приподнятый как-то на кровавом фоне обой: были красного цвета обои.
Он стоял -- с болтающимся на шее кашне и с одной только фалдою: другую -- увы -- оторвали...
Так стоял он: из глазных громадных провалов на подпоручика неотрывно глядела холодная, огромная пустота, темнота; прилипала и леденила; подпоручик Лихутин отчего-то почувствовал тут, что он со всею своей физической силою, здравостью (он думал, что здрав он) и более того, с благородством, -- только мреющий морок; так что стоило Аблеухову с тем сверкающим видом приблизиться к подпоручику, как подпоручик, Сергей Сергеевич, стал явственно от него отступать.
-- "Да я верю вам, верю вам", -- растерянно замахал он руками.
-- "Я, видите ли", -- окончательно законфузился он, -- "не сомневался нисколько... Мне, право, стыдно... Взволнован я... Мне жена рассказала... Ей записку эту подкинули... Она и прочла -- разумеется, распечатала по ошибке", -- для чего-то солгал он и покраснел, и потупился...
-- "Раз записка мне была распечатана", -- тут придрался злорадно сенаторский сын, -- "то"... -- пожал он плечами, -- "то Софья Петровна, конечно, вправе была (это звучало иронией) рассказать вам, как мужу, и самое содержание", -- процеживал Николай Аполлонович надменнейшим образом; и -- продолжал наступать.
-- "Я... я... погорячился", -- защищался Лихутин: взгляд его упал на злосчастную фалду, и к фалде он прицепился.
-- "Фалду, это, не беспокойтесь: я сам пришью..."
Но Николай Аполлонович с чуть-чуть-чуть улыбнувшимся ртом -- самосветящийся, стройный -- укоризненно продолжал потряхивать ладонями в воздухе:
-- "Вы не ведали, что творили".
Темно-васильковые, темно-синие его очи и светом стоящие волосы выражали смутную, неизъяснимую грусть:
-- "Идите же: доносите, не верьте!.."
И отвернулся...
Плечи широкие заходили прерывисто... Николай Аполлонович безудержно плакал; вместе с тем: Николай Аполлонович, освободившись от грубого, животного страха, стал и вовсе бесстрашным; и более: в ту минуту он даже хотел пострадать; так по крайней мере он себя ощутил в ту минуту: ощутил себя отданным на терзанье героем, страдающим всенародно, позорно; тело его в ощущениях было -- телом истерзанным; чувства ж были разорваны, как разорвано самое "я": из разрыва же "я" -- ждал он -- брызнет слепительный светоч и голос родимый оттуда к нему изречет, как всегда, -- изречет в нем самом: для него самого:
-- "Ты страдал за меня: я стою над тобою".
Но голоса не было. Светоча тоже не было. Была -- тьма. Самое чувство, вероятно, оттого и возникло, что только теперь понял он: от встречи на Невском до этой последней минуты незаслуженно оскорбляли его: привезли насильно сюда, протащили -- проволокли в кабинетик: насильно; и -- оторвали здесь, в кабинетике, сюртучную фалду; ведь и так непрерывно страдал он -- двадцать четыре часа: так за что ж должен был сверх того пережить он и страх перед оскорблением действием? Почему ж не было примиренного голоса: "Ты страдал за меня?" Потому что он ни за кого не страдал: пострадал за себя... Так сказать, расхлебывал им самим заваренную кашу из безобразных событий. Оттого и голоса не было. Светоча тоже не было. В месте прежнего "я" была тьма. Этого он не выдержал: плечи широкие заходили прерывисто.
Он отвернулся: он плакал.
-- "Право же", -- раздалось у него за спиной и примирсняо, и кротко, -- "ошибся, не понял я..."
В голосе этом все же был и оттенок досады: стыда и... досады; и Сергей Сергеевич стоял, закусивши больно губу; уж не жалел ли только что усмиренный Лихутин, что ошибся он, что врага-то, пожалуй, не пришибить: ни вот этим вот кулаком, ни благородством; так точно бешеный бык, раздразненный красным платком, бросается на противника и -- налетает на железные перекладины клетки: и стоит, и мычит, и не знает, что делать. На лице подпоручика изображалась борьба неприятных воспоминаний (разумеется, домино) и благороднейших чувств; противник же, подставляя все спину и плача, неприятно так приговаривал:
-- "Пользуясь своим физическим превосходством, вы меня... в присутствии дамы проволокли, как... как..."
Благороднейший порыв победил: Сергей Сергеич Лихутин с протянутою рукой пересек кабинетик; но Николай Аполлонович, повернувшись (на реснице его задрожала слезинка), голосом, задушенным от его объявшего бешенства и от -- увы! -- самолюбия, пришедшего слишком поздно, так отрывисто произнес:
-- "Как... как... тютьку..."20
Протяни ему руку он, -- Сергей Сергеич почел бы себя счастливейшим человеком: на лице бы его заиграло полное благодушие; но порыв благородства, точно так же, как бешенства, тут же у него закупорился в душе; пал в пустую тьму порыв благородства.
-- "Вы хотели, Сергей Сергеевич, убедиться?.. Что я -- не отцеубийца?.. Нет, Сергей Сергеевич, нет: надо было подумать заранее... Вы же вот, как... как тютьку. И -- оторвали мне фалду"...
-- "Фалду можно подшить!"
И прежде чем Аблеухов опомнился, Сергей Сергеевич бросился к двери:
-- "Маврушка!.. Черных ниток!.. Иголку..."
Но раскрытая дверь чуть было не ударилась в Софью Петровну, которая тут за дверью подслушивала; уличенная, она отскочила, но -- поздно: уличенная и красная, как пион, была она поймана; и на них -- на обоих -- бросала она негодующий, уничтожающий взгляд.
Между ними троими лежала сюртучная фалда.
-- "А?... Сонечка..."
-- "Софья Петровна!..."
-- "Я вам помешала?..."
-- "Поди-ка... Вот Николай Аполлонович... Знаешь ли... оторвал себе фалду... Ему бы..."
-- "Нет, не беспокойтесь, Сергей Сергеич: Софья Петровна -- сделайте одолжение..."
-- "Ему бы пришить".
Но уже Николай Аполлонович с перекошенным от глупого положения ртом, рукавом утирая предательские ресницы и припадая на все еще хромавшую ногу, появился в комнате с Фузи-Ямами... в трепаном сюртуке, с одною висящею фалдою; приподымая итальянский свой плащ, поднял голову и, увидевши переплет потолка, для соблюдения приличий перекошенный рот свой обратил на Софью Петровну.
-- "А скажите, Софья Петровна, у вас какая-то перемена; на потолке у вас что-то такое... Какая-то неисправность: работали маляры?"
Но Сергей Сергеевич перебил:
-- "Это я, Николай Аполлонович: я... чинил потолки..."
Сам же он думал:
-- "А? скажите пожалуйста: нынешней ночью -- недоповесился; недробъяснился -- теперь..."
Николай Аполлонович, уходя, прохромал через зал; упадая с плеча, проволочился за ним черным шлейфом фантастический плащ его.
Из-за нотабен, вопросительных знаков, параграфов, черточек, из-за уже последней работы поднимается лысая голова; и -- опять упадает. Закипела, и от себя отделяя кипящие трески и блески, расфыркалась жаром дохнувшая груда -- малиновая, золотая; угольями порассыпались поленья, -- и лысая голова поднялась на камин с сардонически усмехнувшимся ртом и с прищуренными глазами; вдруг губы отогнулись испуганно.
Что это?
Во все стороны порезвились красные, кипящие светочи -- бьющиеся огни, льющиеся оленьи рога: заветвились и отовсюду вылизываются, -- древовидные, золотые, сквозные; повыкидались из красного, каминного жерла; кидаются на стены: побежал, расширяясь, камин, превращался в каменный и темничный мешок, где застыли (вдруг стали, вдруг замерли) все текучие светлости, пламена, темно-васильковые угарные газы и гребни: в опрозраченном свете -- там сроилась фигура, приподнятая под убегающий свод и сутуло протянутая; тянутся красные, пятипалые руки -- попаляющие прикосновением огней. Что это?
-- Вот -- страдальчески усмехнувшийся рот, вот -- глаза василькового цвета, вот -- светом стоящие волосы: облеченный в ярость огней, с искрою пригвожденными в воздухе широко раздвинутыми руками, с опрокинутыми в воздухе ладонями -- ладонями, которые проткнуты, --
-- крестовидно раскинутый Николай Аполлонович там страдает из светлости светов и указует очами на красные ладонные язвы; а из разъятого неба льет ему росы прохладный ширококрылый архангел -- в раскаленную пещь... --
-- "Он не ведает, что творит..."
Вдруг... -- головокружительный треск, шипение, фырканье: светлые светлости, всколебавшися, разорвались на части, разметая страдальческий образ водоворотами искр.
Через четверть часа он велел заложить лошадей; через сорок минут прошествовал он в карету (это видели мы в предыдущей главе); через час карета стояла среди праздной толпы; и -- только ли праздной?..
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 29 ]
[ 30 ]
[ 31 ]
[ 32 ]
[ 33 ]
[ 34 ]
/ Полные произведения / Белый А. / Петербург
|
Смотрите также по
произведению "Петербург":
|