/ Полные произведения / Достоевский Ф.М. / Идиот
Идиот [39/45]
    - Послушайте, Аглая, - сказал князь, - мне кажется, вы  за  меня  очень боитесь, чтоб я завтра не срезался... в этом обществе?
         - За вас? Боюсь? - вся вспыхнула Аглая, - отчего мне  бояться  за  вас, хоть бы вы... хоть бы вы совсем осрамились? Что мне? И как вы  можете  такие слова употреблять? Что значит: "срезался"? Это дрянное слово, пошлое.
         - Это... школьное слово.
         - Ну да, школьное слово! Дрянное слово! Вы намерены  кажется,  говорить завтра все такими словами. Подыщите еще  побольше  дома  в  вашем  лексиконе таких слов: то-то эффект произведете! Жаль, что вы,  кажется,  умеете  войти хорошо; где это вы научились? Вы сумеете взять и выпить прилично чашку  чаю, когда на вас все будут нарочно смотреть?
         - Я думаю, что сумею.
         - Это жаль; а то бы я посмеялась. Разбейте, по крайней мере,  китайскую вазу в гостиной! Она дорого стоит; пожалуста, разбейте; она дареная,  мамаша с ума сойдет и при всех заплачет, - так она ей дорога. Сделайте какой-нибудь жест, как вы всегда делаете, ударьте и разбейте. Сядьте нарочно подле.
         -  Напротив,  постараюсь  сесть  как   можно   дальше:   спасибо,   что предупреждаете.
         - Стало быть, заранее боитесь, что будете большие жесты делать. Я бьюсь об заклад, что вы о какой-нибудь "теме" заговорите, о чем-нибудь  серьезном, ученом, возвышенном Как это будет... прилично!
         - Я думаю, это было бы глупо... если не кстати.
         - Слушайте, раз навсегда, - не  вытерпела  наконец  Аглая,  -  если  вы заговорите  о  чем-нибудь  в  роде  смертной  казни,  или  об  экономическом состоянии России, или о том, что "мир спасет  красота",  то...  я,  конечно, порадуюсь и посмеюсь очень, но... предупреждаю вас заранее: не кажитесь  мне потом на глаза! Слышите: я серьезно  говорю!  На  этот  раз  я  уж  серьезно говорю!
         Она действительно серьезно проговорила свою угрозу, так что даже что-то необычайное послышалось в ее словах и проглянуло в ее взгляде,  чего  прежде никогда не замечал князь, и что уж конечно не походило на шутку.
         - Ну, вы сделали так, что я  теперь  непременно  "заговорю"  и  даже... может быть... и вазу разобью. Давеча я ничего  не  боялся,  а  теперь  всего боюсь. Я непременно срежусь.
         - Так молчите. Сидите и молчите.
         - Нельзя будет; я уверен, что я от страха заговорю, и от страха разобью вазу. Может быть, я упаду на  гладком  полу,  или  что-нибудь  в  этом  роде выйдет, потому что со мной уж случалось; мне  это  будет  сниться  всю  ночь сегодня; зачем вы заговорили!
         Аглая мрачно на него посмотрела.
         - Знаете что: я лучше завтра совсем не приду! Отрапортуюсь  больным,  и кончено! - решил он наконец.
         Аглая топнула ногой и даже побледнела от гнева.
         - Господи! Да видано ли где-нибудь это! Он не придет, когда нарочно для него же и... о, боже! Вот удовольствие иметь  дело  с  таким...  бестолковым человеком, как вы!
         - Ну, я приду, приду! - поскорее перебил князь: -  и  даю  вам  честное слово, что просижу весь вечер ни слова не говоря. Уж я так сделаю.
         - Прекрасно сделаете. Вы сейчас сказали: "отрапортуюсь больным"; откуда вы берете в самом деле этакие выражения? Что у вас за охота говорить со мной такими словами? Дразните вы меня, что ли?
         - Виноват; это тоже школьное слово; не буду. Я  очень  хорошо  понимаю, что вы... за меня боитесь... (да не сердитесь же!), и я ужасно рад этому. Вы не поверите, как я теперь боюсь и - как радуюсь вашим словам. Но  весь  этот страх, клянусь вам, все это мелочь  и  вздор.  Ей  богу,  Аглая!  А  радость останется. Я ужасно люблю, что вы такой  ребенок,  такой  хороший  и  добрый ребенок! Ах, как вы прекрасны можете быть, Аглая!
         Аглая  конечно  бы  рассердилась,  и  уже  хотела,  но  вдруг  какое-то неожиданное для нее самой чувство захватило всю ее душу, в одно мгновение.
         - А вы не попрекнете меня за теперешние грубые слова... когда-нибудь... после? - вдруг спросила она.
         - Что вы, что вы! И чего вы  опять  вспыхнули?  Вот  и  опять  смотрите мрачно! Вы слишком мрачно стали  иногда  смотреть,  Аглая,  как  никогда  не смотрели прежде. Я знаю, отчего это...
         - Молчите, молчите!
         - Нет, лучше сказать. Я давно хотел сказать; я уже сказал, но...  этого мало, потому что  вы  мне  не  поверили.  Между  нами  все-таки  стоит  одно существо...
         - Молчите, молчите, молчите, молчите! - вдруг  перебила  Аглая,  крепко схватив его за руку и чуть не в ужасе  смотря  на  него.  В  эту  минуту  ее кликнули; точно обрадовавшись, она бросила его и убежала.
         Князь был всю ночь в лихорадке. Странно, уже несколько  ночей  сряду  с ним была лихорадка. В этот же раз, в полубреду, ему пришла мысль:  что  если завтра, при всех, с ним случится припадок? Ведь бывали  же  с  ним  припадки наяву? Он леденел от этой мысли; всю ночь он  представлял  себя  в  каком-то чудном и неслыханном обществе, между какими-то странными людьми. Главное то, что он "заговорил"; он знал, что не надо говорить, но он все время  говорил, он в чем-то их уговаривал. Евгений Павлович и  Ипполит  были  тоже  в  числе гостей и казались в чрезвычайной дружбе.
         Он проснулся в девятом часу, с головною болью, с беспорядком в  мыслях, с странными впечатлениями. Ему ужасно почему-то захотелось видеть  Рогожина; видеть и много говорить с ним, - о чем именно, он и сам не  знал;  потом  он уже совсем решился было пойти зачем-то к Ипполиту. Что-то смутное было в его сердце, до того, что приключения, случившиеся с ним в это утро, произвели на него хотя и чрезвычайно сильное, но все-таки какое-то неполное  впечатление. Одно из этих приключений состояло в визите Лебедева.
         Лебедев явился  довольно  рано,  в  начале  десятого,  и  почти  совсем хмельной. Хоть и не заметлив был князь в последнее время, но  ему  как-то  в глаза бросилось, что со времени переселения от них  генерала  Иволгина,  вот уже  три  дня,  Лебедев  очень  дурно  повел  себя.  Он  стал  как-то  вдруг чрезвычайно сален и запачкан, галстук его сбивался на  сторону,  а  воротник сюртука был надорван. У себя он  даже  бушевал,  и  это  было  слышно  через дворик; Вера приходила раз в слезах и что-то рассказывала. Представ  теперь, он как-то очень странно заговорил, бия себя в грудь, и в чем-то винился...
         - Получил... получил возмездие за измену  и  подлость  мою...  Пощечину получил! - заключил он наконец трагически.
         - Пощечину! От кого?.. И так спозаранку?
         - Спозаранку? - саркастически улыбнулся Лебедев: - время тут ничего  не значит...  даже  и  для  возмездия  физического...  но   я   нравственную... нравственную пощечину получил, а не физическую!
         Он вдруг уселся без церемонии и начал  рассказывать.  Рассказ  его  был очень бессвязен; князь было поморщился и хотел уйти; но вдруг несколько слов поразили его. Он остолбенел от удивления... Странные вещи рассказал господин Лебедев.
         Сначала дело шло, повидимому, о каком-то письме; произнесено  было  имя Аглаи Ивановны. Потом вдруг Лебедев с горечью начал обвинять  самого  князя; можно было понять, что он обижен князем. Сначала, дескать, князь почтил  его своею  доверенностью  в  делах  с  известным   "персонажем"   (с   Настасьей Филипповной); но потом совсем разорвал с  ним  и  отогнал  его  от  себя  со срамом, и даже до такой обидной степени, что в  последний  раз  с  грубостью будто бы отклонил "невинный вопрос о ближайших переменах в доме". С  пьяными слезами признавался Лебедев, что "после этого он уже никак не мог перенести, тем паче, что многое знал... очень многое... и от Рогожина,  и  от  Настасьи Филипповны,  и  от  приятельницы   Настасьи   Филипповны,   и   от   Варвары Ардалионовны... самой-с... и от... и от самой даже Аглаи Ивановны, можете вы это вообразить-с, чрез посредство  Веры-с,  через  дочь  мою  любимую  Веру, единородную... да-с... а впрочем, не единородную, ибо у меня их три.  А  кто уведомлял письмами Лизавету Прокофьевну, даже  в  наиглубочайшем  секрете-с, хе-хе! Кто отписывал ей  про  все  отношения  и...  про  движения  персонажа Настасьи Филипповны, хе-хе-хе! Кто, кто сей аноним, позвольте спросить?"
         - Неужто вы? - вскричал князь.
         - Именно, - с достоинством ответил пьяница, - и сегодня же  в  половине девятого, всего  полчаса...  нет-с,  три  четверти  уже  часа  как  известил благороднейшую мать, что имею ей передать одно приключение...  значительное. Запиской известил чрез девушку, с заднего крыльца-с. Приняла.
         - Вы видели сейчас Лизавету Прокофьевну? -  спросил  князь,  едва  веря ушам своим.
         - Видел сейчас и  получил  пощечину...  нравственную.  Воротила  письмо назад, даже шваркнула, нераспечатанное...  а  меня  прогнала  в  три  шеи... впрочем, только нравственно, а  не  физически...  а  впрочем,  почти  что  и физически, немного недостало!
         - Какое письмо она вам шваркнула, нераспечатанное?
         - А разве... хе-хе-хе! Да ведь я еще вам не сказал! А я думал,  что  уж сказал... Я одно такое письмецо получил, для передачи-с...
         - От кого? Кому?
         Но некоторые "объяснения" Лебедева чрезвычайно трудно было разобрать  и хоть что-нибудь в них понять. Князь однако же  сообразил  сколько  мог,  что письмо было передано рано утром, чрез служанку, Вере Лебедевой, для передачи по адресу... "так же как  и  прежде...  так  же  как  и  прежде,  известному персонажу и от того же лица-с... (ибо одну  из  них  я  обозначаю  названием "лица"-с, а другую лишь только "персонажа", для унижения и для различия; ибо есть  великая  разница  между  невинною  и  высоко-благородною  генеральскою девицей и... камелией-с) и так, письмо было  от  "лица"-с,  начинающегося  с буквы А"...
         - Как это можно? Настасье Филипповне? Вздор! - вскричал князь.
         - Было, было-с, а не ей, так Рогожину-с,  все  равно,  Рогожину-с...  и даже господину Терентьеву было, для передачи, однажды-с, от лица с буквы  А, - подмигнул и улыбнулся Лебедев.
         Так как он часто сбивался с одного на другое и позабывал, о чем начинал говорить, то князь затих, чтобы  дать  ему  высказаться.  Но  все-таки  было чрезвычайно неясно: чрез него ли именно шли письма, или чрез Веру?  Если  он сам уверял, что "к Рогожину  все  равно  что  к  Настасье  Филипповне",  то, значит, вернее, что не чрез него шли они, если только  были  письма.  Случай же,  каким  образом  попалось  к  нему  теперь  письмо,  остался  решительно необъясненным; вернее  всего  надо  было  предположить,  что  он  как-нибудь похитил его у Веры...  тихонько  украл  и  отнес  с  каким-то  намерением  к Лизавете Прокофьевне. Так сообразил и понял наконец князь.
         - Вы с ума сошли! - вскричал он в чрезвычайном смятении.
         - Не совсем, многоуважаемый князь, - не без злости ответил  Лебедев;  - правда, я хотел-было  вам  вручить,  вам,  в  ваши  собственные  руки,  чтоб услужить...  но  рассудил  лучше  там   услужить   и   обо   всем   объявить благороднейшей  матери...  так  как  и  прежде  однажды  письмом   известил, анонимным; и когда написал давеча на бумажке, предварительно, прося  приема, в восемь часов двадцать минут, тоже подписался: "ваш тайный  корреспондент"; тотчас допустили, немедленно, даже с усиленною поспешностью задним  ходом... к благороднейшей матери.
         - Ну?..
         - А там уж известно-с, чуть не прибила-с; то-есть чуть-чуть-с, так  что даже, можно считать, почти что и прибила-с. А письмо мне шваркнула.  Правда, хотела было у себя удержать, - видел, заметил, - но раздумала  и  шваркнула: "коли тебе, такому, доверили передать, так и передай"... Обиделась даже.  Уж коли предо мной не постыдилась сказать, то,  значит,  обиделась.  Характером вспыльчивы!
         - Где же письмо-то теперь?
         - Да все у меня же, вот-с!
         И он передал князю записку Аглаи к Гавриле Ардалионовичу, которую тот с торжеством, в это же утро, два часа спустя, показал сестре.
         - Это письмо не может оставаться у вас.
         - Вам, вам! Вам и приношу-с, - с  жаром  подхватил  Лебедев,  -  теперь опять ваш, весь ваш с головы до сердца, слуга-с, после мимолетной  измены-с! Казните сердце, пощадите бороду, как сказал Томас  Морус...  в  Англии  и  в Великобритании-с. Меа culpa, mea culpa, как говорит Римская папа... то-есть: он Римский папа, а я его называю: "Римская папа".
         - Это письмо должно быть сейчас  отослано,  -  захлопотал  князь;  -  я передам.
         - А не лучше ли, а не лучше ли, благовоспитаннейший князь, а  не  лучше ли-с... эфтово-с!
         Лебедев сделал странную, умильную гримасу; он ужасно завозился вдруг на месте, точно его укололи вдруг иголкой, и лукаво подмигивая глазами, делал и показывал что-то руками.
         - Что такое? - грозно спросил князь.
         - Предварительно бы вскрыть-с! - прошептал  он  умилительно  и  как  бы конфиденциально.
         Князь вскочил в такой ярости, что  Лебедев  пустился  было  бежать;  но добежав до двери, приостановился, выжидая, не будет ли милости.
         -  Эх,  Лебедев!  Можно  ли,  можно  ли  доходить  до  такого   низкого беспорядка, до которого вы дошли? - вскричал князь горестно. Черты  Лебедева прояснились.
         - Низок! Низок! - приблизился он тотчас  же,  со  слезами  бия  себя  в грудь.
         - Ведь это мерзости!
         - Именно мерзости-с. Настоящее слово-с!
         - И что у вас за повадка так... странно поступать?  Ведь  вы...  просто шпион! Почему вы писали  анонимом  и  тревожили...  такую  благороднейшую  и добрейшую женщину? Почему, наконец, Аглая Ивановна  не  имеет  права  писать кому ей угодно? Что вы жаловаться, что ли, ходили сегодня? Что вы  надеялись там получить? Что подвинуло вас доносить?
         - Единственно из приятного любопытства и... из услужливости благородной души, да-с! - бормотал Лебедев: - теперь  же  весь  ваш,  весь  опять!  Хоть повесьте!
         - Вы таким,  как  теперь,  и  являлись  к  Лизавете  Прокофьевне?  -  с отвращением полюбопытствовал князь.
         - Нет-с... свежее-с... и даже приличнее-с; это  я  уже  после  унижения достиг... сего вида-с.
         - Ну, хорошо, оставьте меня.
         Впрочем, эту просьбу надо было  повторить  несколько  раз,  прежде  чем гость решился наконец уйти. Уже совсем отворив дверь,  он  опять  воротился, дошел до средины комнаты на цыпочках и  снова  начал  делать  знаки  руками, показывая, как вскрывают письмо; проговорить же свой  совет  словами  он  не осмелился; затем вышел, тихо и ласково улыбаясь.
         Все это было чрезвычайно тяжело услышать.  Из  всего  выставлялся  один главный и чрезвычайный факт: то, что Аглая была в большой тревоге, в большой нерешимости, в большой муке почему-то  ("от  ревности"  прошептал  про  себя князь). Выходило тоже, что ее, конечно, смущали и люди недобрые, и уж  очень странно было, что она им так  доверялась.  Конечно,  в  этой  неопытной,  но горячей и гордой головке созревали какие-то особенные планы,  может  быть  и пагубные и... ни на что не  похожие.  Князь  был  чрезвычайно  испуган  и  в смущении своем не  знал,  на  что  решиться.  Надо  было  непременно  что-то предупредить, он это чувствовал. Он еще раз поглядел на адрес  запечатанного письма; о, тут для него не было сомнений и беспокойств, потому что он верил; его другое беспокоило в этом письме: он не верил  Гавриле  Ардалионовичу,  И однако же он сам было решился передать ему это письмо, лично,  и  уже  вышел для этого из дому, но на дороге раздумал. Почти у самого дома  Птицына,  как нарочно, попался Коля, и князь поручил ему передать письмо в руки брата, как бы прямо от самой Аглаи Ивановны. Коля не расспрашивал и доставил,  так  что Ганя и не воображал, что письмо прошло чрез столько станций. Воротясь домой, князь попросил к себе Веру Лукьяновну, рассказал ей что надо и успокоил  ее, потому что она до сих пор все искала письмо и плакала. Она  пришла  в  ужас, когда узнала, что письмо унес отец. (Князь узнал от нее уже потом,  что  она не раз служила в секрете Рогожину  и  Аглае  Ивановне;  ей  и  в  голову  не приходило, что "тут могло быть что-нибудь во вред князю...)
         А князь стал, наконец, до того расстроен, что когда, часа два спустя, к нему прибежал посланный от Коли с известием о болезни  отца,  то,  в  первую минуту, он почти не мог понять,  в  чем  дело.  Но  это  же  происшествие  и восстановило его, потому что сильно отвлекло. Он пробыл у Нины Александровны (куда, разумеется, перенесли больного) почти вплоть до самого вечера. Он  не принес почти никакой пользы, но есть люди, которых почему-то приятно  видеть подле  себя  в  иную  тяжелую  минуту.  Коля  был  ужасно  поражен,   плакал истерически, но однако же все время был на побегушках: бегал за  доктором  и сыскал троих, бегал в аптеку, в цырюльню. Генерала оживили, но не привели  в себя; доктора выражались, что "во всяком случае пациент в опасности". Варя и Нина Александровна не отходили от больного; Ганя был смущен и  потрясен,  но не хотел всходить на верх и даже боялся  увидеть  больного;  он  ломал  себе руки, и в бессвязном разговоре с князем ему  удалось  выразиться,  что  вот, дескать, "такое несчастье и, как нарочно, в такое время!" Князю  показалось, что он понимает, про какое именно время тот говорит. Ипполита князь  уже  не застал в доме Птицына. К вечеру прибежал Лебедев, который,  после  утреннего "объяснения", спал до сих пор без просыпу.  Теперь  он  был  почти  трезв  и плакал над больным настоящими слезами, точно над  родным  своим  братом.  Он винился вслух, не объясняя  однако  же  в  чем  дело,  и  приставал  к  Нине Александровне, уверяя ее поминутно, что "это он, он сам  причиной,  и  никто как он... единственно из приятного любопытства... и что  "усопший"  (так  он почему-то  упорно  называл  еще  живого  генерала)  был  даже  гениальнейший человек!" Он особенно серьезно настаивал на  гениальности,  точно  от  этого могла произойти  в  эту  минуту  какая-нибудь  необыкновенная  польза.  Нина Александровна, видя  искренние  слезы  его,  проговорила  ему  наконец  безо всякого упрека и чуть ли даже не с лаской: "ну, бог с вами, ну, не  плачьте, ну, бог вас простит!" Лебедев был до того поражен этими словами и тоном  их, что во весь этот вечер не хотел уже и отходить от Нины Александровны  (и  во все следующие дни, до самой  смерти  генерала,  он  почти  с  утра  до  ночи проводил время в их доме). В  продолжение  дня  два  раза  приходил  к  Нине Александровне посланный от Лизаветы Прокофьевны узнать о здоровье  больного. Когда же вечером, в девять часов, князь явился  в  гостиную  Епанчиных,  уже наполненную гостями, Лизавета Прокофьевна тотчас же начала расспрашивать его о больном, с участием и подробно, и с важностью ответила Белоконской  на  ее вопрос: "кто таков больной, и кто такая Нина Александровна?" Князю это очень понравилось.  Сам  он,  объясняясь   с   Лизаветой   Прокофьевной,   говорил "прекрасно", как выражались потом сестры Аглаи: "скромно, тихо,  без  лишних слов, без жестов, с достоинством; вошел прекрасно; одет был превосходно",  и не только не "упал на гладком полу", как боялся накануне, но видимо произвел на всех даже приятное впечатление.
         С своей стороны, усевшись и осмотревшись, он тотчас же заметил, что все это собрание отнюдь не походило на вчерашние призраки, которыми его напугала Аглая, или на кошмары, которые ему снились ночью. В первый раз  в  жизни  он видел уголок того, что называется страшным именем  "света".  Он  давно  уже, вследствие некоторых особенных  намерений,  соображений  и  влечений  своих, жаждал проникнуть в этот заколдованный  круг  людей,  и  потому  был  сильно заинтересован первым впечатлением. Это  первое  впечатление  его  было  даже очаровательное. Как-то тотчас и вдруг ему показалось, что все эти  люди  как будто так и родились,  чтоб  быть  вместе;  что  у  Епанчиных  нет  никакого "вечера" в этот вечер и никаких званых  гостей,  что  все  это  самые  "свои люди", и что  он  сам  как  будто  давно  уже  был  их  преданным  другом  и единомышленником и воротился к ним теперь после  недавней  разлуки.  Обаяние изящных манер, простоты и кажущегося чистосердечия было почти волшебное. Ему и в мысль не могло  придти,  что  все  это  простосердечие  и  благородство, остроумие  и  высокое  собственное  достоинство  есть,  может  быть,  только великолепная  художественная  выделка.  Большинство  гостей  состояло  даже, несмотря  на  внушающую  наружность,  из  довольно  пустых  людей,  которые, впрочем, и сами не знали, в самодовольстве своем, что многое в них хорошее - одна выделка, в которой при том  они  не  виноваты,  ибо  она  досталась  им бессознательно и по наследству. Этого князь даже и подозревать не хотел  под обаянием прелести своего первого впечатления. Он видел, например,  что  этот старик, этот важный сановник, который по летам годился бы ему в  деды,  даже прерывает свой разговор, чтобы выслушать его, такого молодого  и  неопытного человека, и не только выслушивает его,  но  видимо  ценит  его  мнение,  так ласков с ним, так искренно добродушен, а между тем они чужие и видятся всего в первый раз. Может быть, на  горячую  восприимчивость  князя  подействовала наиболее утонченность этой вежливости. Может быть, он и заранее был  слишком расположен и даже подкуплен к счастливому впечатлению.
         А между тем все эти люди, - хотя, конечно, были "друзьями дома" и между собой, - были однако же далеко не такими друзьями ни дому, ни  между  собой, какими принял их князь, только что его представили и познакомили с ними. Тут были люди, которые никогда и  ни  за  что  не  признали  бы  Епанчиных  хоть сколько-нибудь себе равными. Тут  были  люди  даже  совершенно  ненавидевшие друга  друга;  старуха  Белоконская  всю   жизнь   свою   "презирала"   жену "старичка-сановника", а та,  в  свою  очередь,  далеко  не  любила  Лизавету Прокофьевну. Этот "сановник", муж  ее,  почему-то  покровитель  Епанчиных  с самой их молодости, председательствовавший тут же,  был  до  того  громадным лицом в глазах Ивана Федоровича, что тот кроме благоговения и страху  ничего не мог ощущать в его присутствии, и даже презирал бы себя искренно, если  бы хоть одну минуту почел себя ему равным, а его не Юпитером Олимпийским.  Были тут люди, не встречавшиеся друг с другом по нескольку  лет  и  не  ощущавшие друг к другу ничего, кроме равнодушия, если не отвращения, но  встретившиеся теперь как будто вчера еще только виделись  в  самой  дружеской  и  приятной компании. Впрочем,  собрание  было  немногочисленное.  Кроме  Белоконской  и "старичка-сановника", в самом деле важного лица, кроме его супруги, тут был, во-первых, один очень солидный военный генерал, барон или граф,  с  немецким именем, - человек  чрезвычайной  молчаливости,  с  репутацией  удивительного знания правительственных дел и чуть ли даже не с репутацией учености, - один из тех олимпийцев-администраторов, которые знают  все,  "кроме  разве  самой России", человек, говорящий в пять лет по одному "замечательному по  глубине своей" изречению, но впрочем такому, которое непременно входит в  поговорку, и  о  котором  узнается  даже  в  самом  чрезвычайном  кругу;  один  из  тех начальствующих   чиновников,   которые   обыкновенно    после    чрезвычайно продолжительной (даже до странности) службы, умирают  в  больших  чинах,  на прекрасных местах и с большими деньгами, хотя и без больших подвигов и  даже с некоторою враждебностью к  подвигам.  Этот  генерал  был  непосредственный начальник Ивана Федоровича по службе и которого тот,  по  горячности  своего благодарного  сердца  и  даже  по   особенному   самолюбию,   считал   своим благодетелем,  но  который  отнюдь  не  считал   себя   благодетелем   Ивана Федоровича, относился к нему совершенно спокойно,  хотя  и  с  удовольствием пользовался многоразличными его услугами, и сейчас же заместил бы его другим чиновником, если б это потребовалось какими-нибудь соображениями, даже вовсе и не высшими. Тут был еще один пожилой,  важный  барин,  как  будто  даже  и родственник Лизаветы Прокофьевны, хотя это  было  решительно  несправедливо; человек, в хорошем чине и звании, человек богатый и родовой плотный собою  и очень хорошего здоровья, большой говорун и даже имевший  репутацию  человека недовольного (хотя, впрочем, в самом позволительном смысле слова),  человека даже желчного (но  и  это  в  нем  было  приятно),  с  замашками  английских аристократов и с  английскими  вкусами  (относительно,  например,  кровавого ростбифа,  лошадиной  упряжи,  лакеев  и  пр.).  Он   был   большим   другом "сановника", развлекал его, и кроме  того,  Лизавета  Прокофьевна  почему-то питала одну странную мысль, что этот  пожилой  господин  (человек  несколько легкомысленный и  отчасти  любитель  женского  пола)  вдруг  да  и  вздумает осчастливить  Александру  своим  предложением.  За  этим,  самым  высшим   и солидным,  слоем  собрания  следовал  слой  более  молодых  гостей,  хотя  и блестящих  тоже  весьма  изящными  качествами.  Кроме  князя  Щ.  и  Евгения Павловича, к этому слою принадлежал и известный,  очаровательный  князь  N., бывший обольститель и победитель женских  сердец  во  всей  Европе,  человек теперь уже лет сорока  пяти,  все  еще  прекрасной  наружности,  удивительно умевший рассказывать, человек с состоянием, несколько впрочем  расстроенным, и, по привычке, проживавший более за границей. Тут были  наконец  люди,  как будто составлявшие даже третий особенный слой и которые не принадлежали сами по себе к "заповедному кругу" общества, но которых, так же как и  Епанчиных, можно  было  иногда  встретить  почему-то  в  этом  "заповедном"  круге.  По некоторому такту, принятому ими за правило,  Епанчины  любили  смешивать,  в редких случаях бывавших у них званых собраний, общество высшее с людьми слоя более низшего, с избранными представителями "среднего рода людей", Епанчиных даже хвалили за это и относились об них, что они понимают свое место и  люди с тактом, а Епанчины гордились таким об них мнением. Одним из представителей этого среднего рода людей был в этот вечер один техник, полковник, серьезный человек, весьма близкий приятель князю Щ., и им же  введенный  к  Епанчиным, человек, впрочем, в обществе молчаливый и носивший на  большом  указательном пальце  правой  руки  большой  и  видный  перстень,  по  всей   вероятности, пожалованный. Тут был  наконец  даже  один  литератор-поэт,  из  немцев,  но русский поэт, и сверх того совершенно приличный, так что его можно было  без опасения ввести в хорошее  общество,  Он  был  счастливой  наружности,  хотя почему-то  несколько   отвратительной,   лет   тридцати   восьми,   одевался безукоризненно,  принадлежал  к  семейству  немецкому,  в   высшей   степени буржуазному, но и в высшей степени  почтенному;  умел  пользоваться  разными случаями, пробиться в  покровительство  высоких  людей  и  удержаться  в  их благосклонности. Когда-то он перевел с немецкого какое-то  важное  сочинение какого-то важного немецкого поэта, в стихах, умел  посвятить  свой  перевод, умел похвастаться дружбой с одним  знаменитым,  но  умершим  русским  поэтом (есть целый слой писателей,  чрезвычайно  любящих  приписываться  печатно  в дружбу к великим, но  умершим  писателям)  и  введен  был  очень  недавно  к Епанчиным женой старичка-сановника". Эта  барыня  слыла  за  покровительницу литераторов и ученых и действительно одному  или  двум  писателям  доставила даже пенсион,  чрез  посредство  высокопоставленных  лиц,  у  которых  имела значение. А значение в своем роде она имела. Это была дама, лет сорока  пяти (стало быть, весьма молодая жена для такого старого старичка, как  ее  муж), бывшая  красавица,  любившая  и  теперь,  по  мании,   свойственной   многим сорокапятилетним дамам, одеваться слишком уже пышно; ума была  небольшого  а знания литературы весьма сомнительного. Но покровительство литераторам  было в ней такого же рода  манией  как  пышно  одеваться.  Ей  посвящалось  много сочинений и переводов; два-три писателя, с ее позволения,  напечатали  свои, писанные ими к ней, письма о чрезвычайно важных предметах...  И  вот  все-то это общество князь принял за самую чистую монету, за чистейшее  золото,  без лигатуры. Впрочем, все эти люди были тоже, как нарочно, в  самом  счастливом настроении в этот вечер и весьма довольны собой. Все они до  единого  знали, что делают Епанчиным своим посещением великую честь. Но,  увы,  князь  и  не подозревал таких тонкостей. Он не подозревал, например, что Епанчины, имея в предположении такой важный шаг, как решение судьбы их дочери, и  не  посмели бы не показать его, князя Льва Николаевича, старичку-сановнику,  признанному покровителю их семейства. Старичек  же  сановник,  хотя,  с  своей  стороны, совершенно спокойно бы перенес известие даже о  самом  ужасном  несчастьи  с Епанчиными - непременно бы обиделся, если б Епанчины помолвили свою дочь без его совета и, так сказать, без  его  спросу.  Князь  N.,  этот  милый,  этот бесспорно остроумный и такого высокого чистосердечия человек, был на  высшей степени убеждения, что он - нечто в роде солнца, взошедшего в эту  ночь  над гостиной Епанчиных.  Он  считал  их  бесконечно  ниже  себя,  и  именно  эта простодушная и благородная мысль и порождала  в  нем  его  удивительно-милую развязность и дружелюбность к этим же самым Епанчиным. Он знал очень хорошо, что в этот вечер должен  непременно  что-нибудь  рассказать  для  очарования общества и готовился к  этому  даже  с  некоторым  вдохновением.  Князь  Лев Николаевич, выслушав потом этот рассказ, сознавал,  что  не  слыхал  никогда ничего подобного такому блестящему юмору и такой  удивительной  веселости  и наивности, почти трогательной в устах такого Дон-Жуана, как князь N. А между тем, если б он только ведал, как  этот  самый  рассказ  стар,  изношен;  как заучен наизусть и как уже истрепался и надоел во всех гостиных, и  только  у невинных Епанчиных являлся опять  за  новость,  за  внезапное,  искреннее  и блестящее воспоминание блестящего и  прекрасного  человека!  Даже,  наконец, немчик-поэтик, хоть и держал себя необыкновенно любезно и скромно, но и  тот чуть не считал себя делающим честь этому дому своим посещением. Но князь  не заметил оборотной стороны, не замечал никакой подкладки. Этой беды  Аглая  и не предвидела. Сама она была удивительно хороша собой в этот вечер. Все  три барышни были приодеты, хоть  и  не  очень  пышно,  и  даже  как-то  особенно причесаны. Аглая сидела с Евгением Павловичем и необыкновенно дружески с ним разговаривала и шутила.  Евгений  Павлович  держал  себя  как  бы  несколько солиднее, чем в другое время, тоже, может быть, из  уважения  к  сановникам. Его, впрочем, в свете уже давно знали; это был там уже свой человек, хотя  и молодой человек. В этот вечер он явился к Епанчиным с  крепом  на  шляпе,  и Белоконская похвалила его за  этот  креп:  другой  светский  племянник,  при подобных обстоятельствах, может быть, и не надел бы  по  таком  дяде  крепа. Лизавета Прокофьевна тоже была этим довольна, но вообще она казалась  как-то уж  слишком  озабоченною.  Князь  заметил,  что  Аглая  раза  два  на   него внимательно посмотрела и, кажется, осталась им  довольною.  Мало-по-малу  он становился ужасно счастлив. Давешние "фантастические" мысли и  опасения  его (после разговора с Лебедевым) казались ему теперь, при внезапных, но  частых припоминаниях, таким несбыточным, невозможным и даже смешным  сном!  (И  без того первым, хотя и бессознательным, желанием и влечением его, давеча  и  во весь день, - было - как-нибудь сделать так, чтобы не  поверить  этому  сну!) Говорил он мало, и то только на вопросы, и наконец совсем  замолк,  сидел  и все слушал, но  видимо  утопая  в  наслаждении.  Мало-по-малу  в  нем  самом подготовилось нечто в роде какого-то  вдохновения,  готового  вспыхнуть  при случае... Заговорил же он случайно, тоже отвечая  на  вопрос,  и,  казалось, вовсе без особых намерений. VII.
[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ] [ 34 ] [ 35 ] [ 36 ] [ 37 ] [ 38 ] [ 39 ] [ 40 ] [ 41 ] [ 42 ] [ 43 ] [ 44 ] [ 45 ]