Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Гончаров И.А. / Обломов

Обломов [31/33]

  Скачать полное произведение

    А по временам, видя, что в ней мелькают не совсем обыкновенные черты ума, взгляды, что нет в ней лжи, не ищет она общего поклонения, что чувства в ней приходят и уходят просто и свободно, что нет ничего чужого, а все свое, и это свое так смело, свежо и прочно - он недоумевал, откуда далось ей это, не узнавал своих летучих уроков и заметок.
     Останови он тогда внимание на ней, он бы сообразил, что она идет почти одна своей дорогой, оберегаемая поверхностным надзором тетки от крайностей, но что не тяготеют над ней, многочисленной опекой, авторитеты семи нянек, бабушек, теток, с преданиями рода, фамилии, сословия, устаревших нравов, обычаев, сентенций; что не ведут ее насильно по избитой дорожке, что она идет по новой тропе, по которой ей приходилось пробивать свою колею собственным умом, взглядом, чувством.
     А природа ее ничем этим не обидела; тетка не управляет деспотически ее волей и умом, и Ольга многое угадывает, понимает сама, осторожно вглядывается в жизнь, вслушивается... между прочим, и в речи, советы своего друга...
     Он этого не соображал ничего и только ждал от нее многого впереди, но далеко впереди, не проча никогда ее себе в подруги.
     А она, по самолюбивой застенчивости, - долго не давала угадывать себя, и только после мучительной борьбы за границей он с изумлением увидел, в какой образ простоты, силы и естественности выросло это многообещавшее и забытое им дитя. Там мало-помалу открывалась перед ним глубокая бездна ее души, которую приходилось ему наполнять и никогда не наполнить.
     Сначала долго приходилось ему бороться с живостью ее натуры, прерывать лихорадку молодости, укладывать порывы в определенные размеры, давать плавное течение жизни, и то на время: едва он закрывал доверчиво глаза, поднималась опять тревога, жизнь била ключом, слышался новый вопрос беспокойного ума, встревоженного сердца; там надо было успокоивать раздраженное воображение, унимать или будить самолюбие. Задумывалась она над явлением - он спешил вручить ей ключ к нему.
     Вера в случайности, туман галлюцинации исчезали из жизни. Светла и свободна, открывалась перед ней даль, и она, как в прозрачной воде, видела в ней каждый камешек, рытвину и потом чистое дно.
     - Я счастлива! - шептала она, окидывая взглядом благодарности свою прошедшую жизнь, и, пытая будущее, припоминала свой девический сон счастья, который ей снился когда-то в Швейцарии, ту задумчивую, голубую ночь, и видела, что сон этот, как тень, носится в жизни.
     "За что мне это выпало на долю?" - смиренно думала она. Она задумывалась, иногда даже боялась, не оборвалось бы это счастье.
     Шли годы, а они не уставали жить. Настала и тишина, улеглись и порывы; кривизны жизни стали понятны, выносились терпеливо и бодро, а жизнь все не умолкала у них.
     Ольга довоспиталась уже до строгого понимания жизни; два существования, ее и Андрея, слились в одно русло; разгула диким страстям быть не могло: все было у них гармония и тишина.
     Казалось бы, заснуть в этом заслуженном покое и блаженствовать, как блаженствуют обитатели затишьев, сходясь трижды в день, зевая за обычным разговором, впадая в тупую дремоту, томясь с утра до вечера, что все передумано, переговорено и переделано, что нечего больше говорить и делать, и что "такова уж жизнь на свете".
     Снаружи и у них делалось все, как у других. Вставали они хотя не с зарей, но рано; любили долго сидеть за чаем, иногда даже будто лениво молчали, потом расходились по своим углам или работали вместе, обедали, ездили в поля, занимались музыкой... как все, как мечтал и Обломов...
     Только не было дремоты, уныния у них, без скуки и без апатии проводили они дни; не было вялого взгляда, слова; разговор не кончался у них, бывал часто жарок.
     По комнатам разносились их звонкие голоса, доходили до сада, или тихо передавали они, как будто рисуя друг перед другом узор своей мечты, неуловимое для языка первое движение, рост возникающей мысли, чуть слышный шепот души...
     И молчание их было - иногда задумчивое счастье, о котором одном мечтал бывало Обломов, или мыслительная работа в одиночку над нескончаемым, задаваемым друг другу материалом...
     Часто погружались они в безмолвное удивление перед вечно новой и блещущей красотой природы. Их чуткие души не могли привыкнуть к этой красоте: земля, небо, море - все будило их чувство, и они молча сидели рядом, глядели одними глазами и одной душой на этот творческий блеск и без слов понимали друг друга.
     Не встречали они равнодушно утра; не могли тупо погрузиться в сумрак теплой, звездной, южной ночи. Их будило вечное движение мысли, вечное раздражение души и потребность думать вдвоем, чувствовать, говорить!..
     Но что же было предметом этих жарких споров, тихих бесед, чтений, далеких прогулок?
     Да все. Еще за границей Штольц отвык читать и работать один: здесь, с глазу на глаз с Ольгой, он и думал вдвоем. Его едва-едва ставало поспевать за томительною торопливостью ее мысли и воли.
     Вопрос, что он будет делать в семейном быту, уж улегся, разрешился сам собою. Ему пришлось посвятить ее даже в свою трудовую, деловую жизнь, потому что в жизни без движения она задыхалась, как без воздуха.
     Какая-нибудь постройка, дела по своему или обломовскому имению, компанейские операции - ничто не делалось без ее ведома или участия. Ни одного письма не посылалось без прочтения ей, никакая мысль, а еще менее исполнение не проносилось мимо нее; она знала все, и все занимало ее, потому что занимало его.
     Сначала он делал это потому, что нельзя было укрыться от нее: писалось письмо, шел разговор с поверенным, с какими-нибудь подрядчиками - при ней, на ее глазах; потом он стал продолжать это по привычке, а наконец это обратилось в необходимость и для него.
     Ее замечание, совет, одобрение или неодобрение стали для него неизбежною поверкою: он увидел, что она понимает точно так же, как он, соображает, рассуждает не хуже его... Захар обижался такой способностью в своей жене, и многие обижаются, - а Штольц был счастлив!
     А чтение, а ученье - вечное питание мысли, ее бесконечное развитие! Ольга ревновала к каждой непоказанной ей книге, журнальной статье, не шутя сердилась или оскорблялась, когда он не заблагорассудит показать ей что-нибудь, по его мнению, слишком серьезное, скучное, непонятное ей, называла это педантизмом, пошлостью, отсталостью, бранила его "старым немецким париком". Между ними по этому поводу происходили живые, раздражительные сцены.
     Она сердилась, а он смеялся, она еще пуще сердилась и тогда только мирилась, когда он перестанет шутить и разделит с ней свою мысль, знание или чтение. Кончалось тем, что все, что нужно и хотелось знать, читать ему, то надобилось и ей.
     Он не навязывал ей ученой техники, чтоб потом, с глупейшею из хвастливостей, гордиться "ученой женой". Если б у ней вырвалось в речи одно слово, даже намек на эту претензию, он покраснел бы пуще, чем когда бы она ответила тупым взглядом неведения на обыкновенный в области знания, но еще недоступный для женского современного воспитания вопрос. Ему только хотелось, а ей вдвое, чтоб не было ничего недоступного - не ведению, а ее пониманию.
     Он не чертил ей таблиц и чисел, но говорил обо всем, многое читал, не обегая педантически и какой-нибудь экономической теории, социальных или философских вопросов, он говорил с увлечением, с страстью: он как будто рисовал ей бесконечную, живую картину знания. После из памяти ее исчезали подробности, но никогда не сглаживался в восприимчивом уме рисунок, не пропадали краски и не потухал огонь, которым он освещал творимый ей космос.
     Он задрожит от гордости и счастья, когда заметит, как потом искра этого огня светится в ее глазах, как отголосок переданной ей мысли звучит в речи, как мысль эта вошла в ее сознание и понимание, переработалась у ней в уме и выглядывает из ее слов, не сухая и суровая, а с блеском женской грации, и особенно если какая-нибудь плодотворная капля из всего говоренного, прочитанного, нарисованного опускалась, как жемчужина, на светлое дно ее жизни.
     Как мыслитель и как художник, он ткал ей разумное существование, и никогда еще в жизни не бывал он поглощен так глубоко, ни в пору ученья, ни в те тяжелые дни, когда боролся с жизнью, выпутывался из ее изворотов и крепчал, закаливая себя в опытах мужественности, как теперь, нянчась с этой неумолкающей, вулканической работой духа своей подруги!
     - Как я счастлив! - говорил Штольц про себя и мечтал по-своему, забегал вперед, когда минуют медовые годы брака.
     Вдали ему опять улыбался новый образ, не эгоистки Ольги, не страстно любящей жены, не матери-няньки, увядающей потом в бесцветной, никому не нужной жизни, а что-то другое, высокое, почти небывалое...
     Ему грезилась мать-создательница и участница нравственной и общественной жизни целого счастливого поколения.
     Он с боязнью задумывался, достанет ли у ней воли и сил... и торопливо помогал ей покорять себе скорее жизнь, выработать запас мужества на битву с жизнью - теперь именно, пока они оба молоды и сильны, пока жизнь щадила их или удары ее не казались тяжелы, пока горе тонуло в любви.
     Мрачились их дни, но ненадолго. Неудачи в делах, утрата значительной суммы денег - все это едва коснулось их. Это стоило им лишних хлопот, разъездов, потом скоро забылось.
     Смерть тетки вызвала горькие, искренние слезы Ольги и легла тенью на ее жизнь на какие-нибудь полгода.
     Самое живое опасение и вечную заботу рождали болезни детей; но лишь миновало опасение, возвращалось счастье.
     Его тревожило более всего здоровье Ольги: она долго оправлялась после родов, и хотя оправилась, но он не переставал этим тревожиться. Страшнее горя он не знал.
     - Как я счастлива! - твердила и Ольга тихо, любуясь своей жизнью, и в минуту такого сознания иногда впадала в задумчивость... особенно с некоторого времени, после трех-четырех лет замужества.
     Странен человек! Чем счастье ее было полнее, тем она становилась задумчивее и даже... боязливее. Она стала строго замечать за собой и уловила, что ее смущала эта тишина жизни, ее остановка на минутах счастья. Она насильственно стряхивала с души эту задумчивость и ускоряла жизненные шаги, лихорадочно искала шума, движения, забот, просилась с мужем в город, пробовала заглянуть в свет, в люди, но ненадолго.
     Суета света касалась ее слегка, и она спешила в свой уголок сбыть с души какое-нибудь тяжелое, непривычное впечатление и снова уходила то в мелкие заботы домашней жизни, по целым дням не покидала детской, несла обязанности матери-няньки, то погружалась с Андреем в чтение, в толки о "серьезном и скучном", или читали поэтов, поговаривали о поездке в Италию.
     Она боялась впасть во что-нибудь похожее на обломовскую апатию. Но как она ни старалась сбыть с души эти мгновения периодического оцепенения, сна души, к ней нет-нет, да подкрадется сначала греза счастья, окружит ее голубая ночь и окует дремотой, потом опять настанет задумчивая обстановка, будто отдых жизни, а затем... смущение, боязнь, томление, какая-то глухая грусть, послышатся какие-то смутные, туманные вопросы в беспокойной голове.
     Ольга чутко прислушивалась, пытала себя, но ничего не выпытала, не могла добиться, чего по временам просит, чего ищет душа, а только просит и ищет чего-то, даже будто - страшно сказать - тоскует, будто ей мало было счастливой жизни, будто она уставала от нее и требовала еще новых, небывалых явлений, заглядывала дальше вперед...
     "Что ж это? - с ужасом думала она. - Ужели еще нужно и можно желать чего-нибудь? Куда же идти? Некуда! Дальше нет дороги... Ужели нет, ужели ты совершила круг жизни? Ужели тут все... все..." - говорила душа ее и чего-то не договаривала... и Ольга с тревогой озиралась вокруг, не узнал бы, не подслушал бы кто этого шопота души... Спрашивала глазами небо, море, лес... нигде нет ответа: там даль, глубь и мрак.
     Природа говорила все одно и то же; в ней видела она непрерывное, но однообразное течение жизни, без начала, без конца.
     Она знала, у кого спросить об этих тревогах, и нашла бы ответ, но какой?
     Что, если это ропот бесплодного ума или, еще хуже, жажда не созданного для симпатии, неженского сердца! Боже! Она, его кумир, - без сердца, с черствым, ничем не довольным умом! Что ж из нее выйдет? Ежели синий чулок!
     Как она падет, когда откроются перед ним эти новые, небывалые, но, конечно, известные ему страдания!
     Она пряталась от него или выдумывала болезнь, когда глаза ее, против воли, теряли бархатную мягкость, глядели как-то сухо и горячо, когда на лице лежало тяжелое облако, и она, несмотря на все старания, не могла принудить себя улыбнуться, говорить, равнодушно слушала самые горячие новости политического мира, самые любопытные объяснения нового шага в науке, нового творчества в искусстве.
     Между тем ей не хотелось плакать, не было внезапного трепета, как в то время, когда играли нервы, пробуждались и высказывались ее девические силы. Нет, это не то!
     - Что же это? - с отчаянием спрашивала она, когда вдруг становилась скучна, равнодушна ко всему, в прекрасный задумчивый вечер или за колыбелью, даже среди ласк и речей мужа...
     Она вдруг как будто окаменеет и смолкнет, потом с притворной живостью суетится, чтоб скрыть свой странный недуг, или сошлется на мигрень и ляжет спать.
     Но нелегко ей было укрыться от зоркого взгляда Штольца: она знала это и внутренне с такою же тревогой готовилась к разговору, когда он настанет, как некогда готовилась к исповеди прошедшего. Разговор настал.
     Они однажды вечером гуляли по тополевой аллее. Она почти повисла у него на плече и глубоко молчала. Она мучилась своим неведомым припадком, и, о чем он ни заговаривал, она отвечала коротко.
     - Нянька говорит, что Оленька кашляла ночью. Не послать ли завтра за доктором? - спросил он.
     - Я напоила ее теплым и завтра не пущу гулять, а там посмотрим! - отвечала она монотонно.
     Они прошли до конца аллеи молча.
     - Что ж ты не отвечала на письмо своей приятельницы, Сонечки? - спросил он.
     - А я все ждал, чуть не опоздал на почту. Это уж третье письмо ее без ответа.
     - Да, мне хочется скорей забыть ее... - сказала она и замолчала.
     - Я кланялся от тебя Бичурину, - заговорил Андрей опять, - ведь он влюблен в тебя, так авось утешится хоть этим немного, что пшеница его не поспеет на место в срок.
     Она сухо улыбнулась.
     - Да, ты сказывал, - равнодушно отозвалась она.
     - Что ты, спать хочешь? - спросил он.
     У ней стукнуло сердце, и не в первый раз, лишь только начинались вопросы, близкие к делу.
     - Нет еще, - с искусственной бодростью сказала она, - а что?
     - Нездорова? - спросил он опять.
     - Нет. Что тебе так кажется?
     - Ну, так скучаешь!
     Она крепко сжала ему обеими руками плечо.
     - Нет, нет! - отнекивалась она фальшиво-развязным голосом, в котором, однако, звучала как будто в самом деле скука.
     Он вывел ее из аллеи и оборотил лицом к лунному свету.
     - Погляди на меня! - сказал он и пристально смотрел ей в глаза.
     - Можно подумать, что ты... несчастлива! Такие странные у тебя глаза сегодня, да и не сегодня только... Что с тобой, Ольга?
     Он повел ее за талию опять в аллею.
     - Знаешь что: я... проголодалась! - сказала она, стараясь засмеяться.
     - Не лги, не лги! Я этого не люблю! - с притворной строгостью прибавил он.
     - Несчастлива! - с упреком повторила она, остановив его в аллее. - Да, несчастлива тем разве... что уж слишком счастлива! - досказала она с такой нежной, мягкой нотой в голосе, что он поцеловал ее.
     Она стала смелее. Предположение, хотя легкое, шуточное, что она может быть несчастлива, неожиданно вызвало ее на откровенность.
     - Не скучно мне и не может быть скучно: ты это знаешь и сам, конечно, не веришь своим словам; не больна я, а... мне грустно... бывает иногда... вот тебе - несносный человек, если от тебя нельзя спрятаться! Да, грустно, и я не знаю отчего!
     Она положила ему голову на плечо.
     - Вот что! Отчего же? - спросил он ее тихо, наклонившись к ней.
     - Не знаю, - повторила она.
     - Однакож должна быть причина, если не во мне, не кругом тебя, так в тебе самой. Иногда такая грусть не что иное, как зародыш болезни... Здорова ли ты?
     - Да, может быть, - серьезно сказала она, - это что-нибудь в этом роде, хотя я ничего не чувствую. Ты видишь, как я ем, гуляю, сплю, работаю. Вдруг как будто найдет на меня что-нибудь, какая-то хандра... мне жизнь покажется... как будто не все в ней есть... Да нет, ты не слушай: это все пустое.
     - Говори, говори! - пристал он с живостью. - Ну, не все есть в жизни: что еще?
     - Иногда я как будто боюсь, - продолжала она, - чтоб это не изменилось, не кончилось... не знаю сама! Или мучусь глупою мыслью: что ж будет еще?.. Что ж это счастье... вся жизнь... - говорила она все тише-тише, стыдясь этих вопросов, - все эти радости, горе... природа - шептала она, - все тянет меня куда-то еще; я делаюсь ничем недовольна... Боже мой! мне даже стыдно этих глупостей... это мечтательность... Ты не замечай, не смотри... - прибавила она умоляющим голосом, ласкаясь к нему. - Эта грусть скоро проходит, и мне опять станет так светло, весело, как вот опять стало теперь!
     Она жалась к нему так робко и ласково, стыдясь в самом деле и как будто прося прощения "в глупостях".
     Долго спрашивал ее муж, долго передавала она, как больная врачу, симптомы грусти, высказывала все глухие вопросы, рисовала ему смятение души и потом - как исчезал этот мираж - все, все, что могла припомнить, заметить.
     Штольц молча опять пошел по аллее, склонив голову на грудь, погрузясь всей мыслью, с тревогой, с недоуменьем, в неясное признание жены.
     Она заглядывала ему в глаза, но ничего не видела; и когда, в третий раз, они дошли до конца аллеи, она не дала ему обернуться и, в свою очередь, вывела его на лунный свет и вопросительно посмотрела ему в глаза.
     - Что ты? - застенчиво спросила она. - Смеешься моим глупостям - да? Это очень глупо, эта грусть - не правда ли?
     Он молчал.
     - Что ж ты молчишь? - спросила она с нетерпением.
     - Ты долго молчала, хотя, конечно, знала, что я давно замечал за тобой; дай же мне помолчать и подумать. Ты мне задала нелегкую задачу.
     - Вот ты теперь станешь думать, а я буду мучиться, что ты выдумаешь один про себя. Напрасно я сказала! - прибавила она. - Лучше говори что-нибудь...
     - Что ж я тебе скажу? - задумчиво говорил он. - Может быть, в тебе проговаривается еще нервическое расстройство: тогда доктор, а не я, решит, что с тобой. Надо завтра послать... Если же не то... - начал он и задумался.
     - Что "если же не то", говори! - нетерпеливо пристала она.
     Он шел. все думая.
     - Да ну! - говорила она, тряся его за руку.
     - Может быть, это избыток воображения: ты слишком жива... а может быть, ты созрела до той поры... - вполголоса докончил он почти про себя.
     - Говори, пожалуйста, вслух, Андрей! Терпеть не могу, когда ты ворчишь про себя! - жаловалась она. - Я насказала ему глупостей, а он повесил голову и шепчет что-то под нос! Мне даже страшно с тобой, здесь, в темноте...
     - Что сказать - я не знаю... "грусть находит, какие-то вопросы тревожат": что из этого поймешь? Мы поговорим опять об этом и посмотрим: кажется, надо опять купаться в море...
     - Ты сказал про себя: "Если же... может быть... созрела": что у тебя за мысль была? - спрашивала она.
     - Я думал... - говорил он медленно, задумчиво высказываясь и сам не доверяя своей мысли, как будто тоже стыдясь своей речи, - вот видишь ли... бывают минуты... то есть я хочу сказать, если это не признак какого-нибудь расстройства, если ты совершенно здорова, то, может быть, ты созрела, подошла к той поре, когда остановился рост жизни... когда загадок нет, она открылась вся...
     - Ты, кажется, хочешь сказать, что я состарилась? - живо перебила она. - Не смей! - Она даже погрозила ему. - Я еще молода, сильна... - прибавила она выпрямляясь.
     Он засмеялся.
     - Не бойся, - сказал он, - ты, кажется, не располагаешь состариться никогда! Нет, это не то... в старости силы падают и перестают бороться с жизнью. Нет, твоя грусть, томление - если это только то, что я думаю, - скорее признак силы... Поиски живого, раздраженного ума порываются иногда за житейские грани, не находят, конечно, ответов, и является грусть... временное недовольство жизнью... Это грусть души, вопрошающей жизнь о ее тайне... Может быть, и с тобой то же... Если это так - это не глупости.
     Она вздохнула, но, кажется, больше от радости, что опасения ее кончились и она не падает в глазах мужа, а напротив...
     - Но ведь я счастлива; ум у меня не празден; я не мечтаю; жизнь моя разнообразна - чего же еще? К чему эти вопросы? - говорила она. - Это болезнь, гнет!
     - Да, пожалуй, гнет для темного, слабого ума, не подготовленного к нему. Эта грусть и, вопросы, может быть, многих свели с ума; иным они являются как безобразные видения, как бред ума...
     - Счастье льется через край, так хочется жить... а тут вдруг примешивается какая-то горечь...
     - А! Это расплата за Прометеев огонь! Мало того, что терпи, еще люби эту грусть и уважай сомнения и вопросы: они - переполненный избыток, роскошь жизни и являются больше на вершинах счастья, когда нет грубых желаний; они не родятся среди жизни обыденной: там не до того, где горе и нужда; толпы идут и не знают этого тумана сомнений, тоски вопросов... Но кто встретился с ними своевременно, для того они не молот, а милые гости.
     - Но с ними не справишься: они дают тоску и равнодушие... почти ко всему... - нерешительно прибавила она.
     - А надолго ли? Потом освежают жизнь, - говорил он. - Они приводят к бездне, от которой не допросишься ничего, и с большей любовью заставляют опять глядеть на жизнь... Они вызывают на борьбу с собой уже испытанные силы, как будто затем, чтоб не давать им уснуть...
     - Мучиться каким-то туманом, призраками! - жаловалась она. - Все светло, а тут вдруг ложится на жизнь какая-то зловещая тень! Ужели нет средств?
     - Как не быть: опора в жизни! А нет ее, так и без вопросов тошно жить!
     - Что ж делать? Поддаться и тосковать?
     - Ничего, - сказал он, - вооружаться твердостью и терпеливо, настойчиво идти своим путем. Мы не Титаны с тобой, - продолжал он, обнимая ее, - мы не пойдем, с Манфредами и Фаустами, на дерзкую борьбу с мятежными вопросами, не примем их вызова, склоним головы и смиренно переживем трудную минуту, и опять потом улыбнется жизнь, счастье и...
     - А если.. они никогда не отстанут: грусть будет тревожить все больше, больше?.. - спрашивала она.
     - Что ж? примем ее как новую стихию жизни... Да нет, этого не бывает, не может быть у нас! Это не твоя грусть; это общий недуг человечества. На тебя брызнула одна капля... Все это страшно, когда человек отрывается от жизни... когда нет опоры. А у нас... Дай бог, чтоб эта грусть твоя была то, что я думаю, а не признак какой-нибудь болезни... то хуже. Вот горе, перед которым я упаду без защиты, без силы... А то, ужели туман, грусть, какие-то сомнения, вопросы могут лишить нас нашего блага, нашей...
     Он не договорил, а она, как безумная, бросилась к нему в объятия и, как вакханка, в страстном забытьи замерла на мгновение, обвив ему шею руками.
     - Ни туман, ни грусть, ни болезнь, ни... даже смерть! - шептала она восторженно, опять счастливая, успокоенная, веселая. Никогда, казалось ей, не любила она его так страстно, как в эту минуту.
     - Смотри, чтоб судьба не подслушала твоего ропота, - заключил он суеверным замечанием, внушенным нежною предусмотрительностью, - и не сочла за неблагодарность! Она не любит, когда не ценят ее даров. До сих пор ты еще познавала жизнь, а придется испытывать ее... Вот погоди, когда разыграется она, настанут горе и труд... а они настанут - тогда... не до этих вопросов... Береги силы! - прибавил тихо, почти про себя, Штольц в ответ на ее страстный порыв. В словах его звучала грусть, как будто он уже видел вдали и "горе и труд".
     Она молчала, мгновенно пораженная грустным звуком его голоса. Она безгранично верила ему, верила и его голосу. Она заразилась его задумчивостью, сосредоточилась, ушла в себя.
     Опершись на него, машинально и медленно ходила она по аллее, погруженная в упорное молчание. Она боязливо, вслед за мужем, глядела в даль жизни, туда, где, по словам его, настанет пора "испытаний", где ждут "горе и труд".
     Ей стал сниться другой сон, не голубая ночь, открывался другой край жизни, не прозрачный и праздничный, в затишье, среди безграничного обилия, наедине с ним...
     Нет, там видела она цепь утрат, лишений, омываемых слезами, неизбежных жертв, жизнь поста и невольного отречения от рождающихся в праздности прихотей, вопли и стоны от новых, теперь неведомых им чувств; снились ей болезни, расстройство дел, потеря мужа...
     Она содрогалась, изнемогала, но с мужественным любопытством глядела на этот новый образ жизни, озирала его с ужасом и измеряла свои силы... Одна только любовь не изменяла ей и в этом сне, она стояла верным стражем и новой жизни; но и она была не та!
     Нет ее горячего дыхания, нет светлых лучей и голубой ночи; через годы все казалось играми детства перед той далекой любовью, которую восприняла на себя глубокая и грозная жизнь. Там не слыхать поцелуев и смеха, ни трепетно-задумчивых бесед в боскете, среди цветов, на празднике природы и жизни... Все "поблекло и отошло".
     Та неувядающая и негибнущая любовь лежала могуче, как сила жизни, на лицах их - в годину дружной скорби светилась в медленно и молча обмененном взгляде совокупного страдания, слышалась в бесконечном взаимном терпении против жизненной пытки, в сдержанных слезах и заглушенных рыданиях...
     В туманную грусть и вопросы, посещавшие Ольгу, тихо вселились другие, хотя отдаленные, но ясные, определенные и грозные сны...
     Под успокоительным и твердым словом мужа, в безграничном доверии к нему отдыхала Ольга и от своей загадочной, не всем знакомой грусти и от вещих и грозных снов будущего, шла бодро вперед.
     После "тумана" наставало светлое утро, с заботами матери, хозяйки: там манил к себе цветник и поле, там кабинет мужа. Только не с беззаботным самонаслаждением играла она жизнью, а с затаенной и бодрой мыслью жила она, готовилась, ждала...
     Она росла все выше, выше... Андрей видел, что прежний идеал его женщины и жены недосягаем, но он был счастлив и бледным отражением его в Ольге: он не ожидал никогда и этого.
     Между тем и ему долго, почти всю жизнь предстояла еще немалая забота поддерживать на одной высоте свое достоинство мужчины в глазах самолюбивой, гордой Ольги не из пошлой ревности, а для того, чтоб не помрачилась эта хрустальная жизнь; а это могло бы случиться, если б хоть немного поколебалась ее вера в него.
     Многим женщинам не нужно ничего этого: раз вышедши замуж, они покорно принимают и хорошие и дурные качества мужа, безусловно мирятся с приготовленным им положением и сферой или так же покорно уступают первому случайному увлечению, сразу признавая невозможным или не находя нужным противиться ему: "Судьба, дескать, страсти, женщина - создание слабое" и т. д.
     Даже если муж и превышает толпу умом - этой обязательной силой в мужчине, такие женщины гордятся этим преимуществом мужа, как каким-нибудь дорогим ожерельем, и то в таком только случае, если ум этот остается слеп на их жалкие, женские проделки. А если он осмелится прозирать в мелочную комедию их лукавого, ничтожного, иногда порочного существования, им делается тяжело и тесно от этого ума.
     Ольга не знала этой логики покорности слепой судьбе и не понимала женских страстишек и увлечений. Признав раз в избранном человеке достоинство и права на себя, она верила в него и потому любила, а переставала верить - переставала и любить, как случилось с Обломовым.
     Но там еще шаги ее были нерешительны, воля шатка; она только что вглядывалась и вдумывалась в жизнь, только приводила в сознание стихии своего ума и характера и собирала материалы; дело создания еще не начиналось, пути жизни угаданы не были.
     Но теперь она уверовала в Андрея не слепо, а с сознаньем, и в нем воплотился ее идеал мужского совершенства. Чем больше, чем сознательнее она веровала в него, тем труднее было ему держаться на одной высоте, быть героем не ума ее и сердца только, но и воображения. А она веровала в него так, что не признавала между ним и собой другого посредника, другой инстанции, кроме бога.
     Оттого она не снесла бы понижения ни на волос признанных ею достоинств; всякая фальшивая нота в его характере или уме произвела бы потрясающий диссонанс. Разрушенное здание счастья погребло бы ее под развалинами, или, если б еще уцелели ее силы, она бы - искала...
     Да нет, такие женщины не ошибаются два раза. После упадка такой веры, такой любви возрождение невозможно.
     Штольц был глубоко счастлив своей наполненной, волнующейся жизнью, в которой цвела неувядаемая весна, и ревниво, деятельно, зорко возделывал, берег и лелеял ее. Со дна души поднимался ужас тогда только, когда он вспоминал, что Ольга была на волос от гибели, что эта угаданная дорога - их два существования, слившиеся в одно, могли разойтись; что незнание путей жизни могло дать исполниться гибельной ошибке, что Обломов...


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ]

/ Полные произведения / Гончаров И.А. / Обломов


Смотрите также по произведению "Обломов":


2003-2020 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis