Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Гончаров И.А. / Обломов

Обломов [27/33]

  Скачать полное произведение

    - Ну скажи, что я погиб, умер, пропал...
     - Она заплачет и долго не утешится: за что же печалить ее?
     Обломов задумался с умилением; глаза были влажны.
     - Ну хорошо; я солгу ей, скажу, что ты живешь ее памятью, - заключил Штольц, - и ищешь строгой и серьезной цели. Ты заметь, что сама жизнь и труд есть цель жизни, а не женщина: в этом вы ошибались оба. Как она будет довольна!
     Они простились.
    III
     Тарантьев и Иван Матвеевич на другой день ильина дня опять сошлись вечером в заведении.
     - Чаю! - мрачно приказывал Иван Матвеевич, и когда половой подал чай и ром, он с досадой сунул ему бутылку назад. - Это не ром, а гвозди! - сказал он и, вынув из кармана пальто свою бутылку, откупорил и дал понюхать половому.
     - Не суйся же вперед с своей, - заметил он.
     - Что, кум, ведь плохо! - сказал он, когда ушел половой.
     - Да, чорт его принес! - яростно возразил Тарантьев. - Каков шельма, этот немец! Уничтожил доверенность да на аренду имение взял! Слыханное ли это дело у нас? Обдерет же он овечку-то.
     - Если он дело знает, кум, я боюсь, чтоб там чего не вышло. Как узнает, что оброк-то собран, а получили то его мы, да, пожалуй, дело затеет...
     - Уж и дело! Труслив ты стал, кум! Затертый не первый раз запускает лапу в помещичьи деньги, умеет концы прятать. Расписки, что ли, он дает мужикам: чай, с глазу на глаз берет. Погорячится немец, покричит, и будет с него. А то еще дело!
     - Ой ли? - развеселясь, сказал Мухояров. - Ну, выпьем же.
     Он подлил рому себе и Тарантьеву.
     - Глядишь, кажется, нельзя и жить на белом свете, а выпьешь - можно жить! - утешался он.
     - А ты тем временем вот что сделаешь, кум, - продолжал Тарантьев:- ты выведи какие-нибудь счеты, какие хочешь, за дрова, за капусту, ну, за что хочешь, благо Обломов теперь передал куме хозяйство, и покажи сумму в расход. А Затертый, как приедет, скажем, что привез оброчных денег столько-то и что в расход ушли.
     - А как он возьмет счеты да покажет после немцу, тот сосчитает, так, пожалуй, того...
     - Во-на! Он их сунет куда-нибудь, и сам черт не сыщет. Когда-то еще немец приедет, до тех пор забудется...
     - Ой ли? Выпьем, кум, - сказал Иван Матвеевич, наливая в рюмку, - жалко разбавлять чаем добро. Ты понюхай: три целковых. Не заказать ли селянку?
     - Можно.
     - Эй!
     - Нет, каков шельма! "Дай, говорит, мне на аренду", - опять с яростью начал Тарантьев. - Ведь нам с тобой, русским людям, этого и в голову бы не пришло! Это заведение-то немецкой стороной пахнет. Там все какие-то фермы да аренды. Вот постой, он его еще акциями допечет.
     - Что это за акции такие, я все не разберу хорошенько? - спросил Иван Матвеевич.
     - Немецкая выдумка! - сказал Тарантьев злобно. - Это, например, мошенник какой-нибудь выдумает делать несгораемые домы и возьмется город построить: нужны деньги, он и пустит в продажу бумажки, положим, по пятисот рублей, а толпа олухов и покупает, да и перепродает друг другу. Послышится, что предприятие идет хорошо, бумажки вздорожают; худо - все и лопнет. У тебя останутся бумажки, а денег-то нет. Где город? спросишь: сгорел, говорят, не достроился, а изобретатель бежал с твоими деньгами. Вот они, акции-то! Немец уж втянет его! Диво, как до сих пор не втянул! Я все мешал, благодетельствовал земляку!
     - Да, эта статья кончена: дело решено и сдано в архив; заговелись мы оброк-то получать с Обломовки... - говорил, опьянев немного, Мухояров.
     - А чорт с ним, кум! У тебя денег-то лопатой не переворочаешь! - возражал Тарантьев, тоже немного в тумане. - Источник есть верный, черпай только, не уставай. Выпьем!
     - Что, кум, за источник? По целковому да по трехрублевому собираешь весь век...
     - Да ведь двадцать лет собираешь, кум: не греши!
     - Уж и двадцать! - нетвердым языком отозвался Иван Матвеевич. - Ты забыл, что я всего десятый год секретарем. А прежде гривенники да двугривенные болтались в кармане, а иногда, срам сказать, зачастую и медью приходилось собирать. Что это за жизнь! Эх, кум! Какие это люди на свете есть счастливые, что за одно словцо, так вот шепнет на ухо другому, или строчку продиктует, или просто имя свое напишет на бумаге - и вдруг такая опухоль сделается в кармане, словно подушка, хоть спать ложись. Вот бы поработать этак-то, - замечтал он, пьянея все более и более, - просители и в лицо почти не видят и подойти не смеют. Сядет в карету, "в клуб!" - крикнет, а там, в клубе-то, в звездах руку жмут, играет-то не по пятачку, а обедает-то, обедает - ах! Про селянку и говорить постыдится: сморщится да плюнет. Нарочно зимой цыплят делают к обеду, землянику в апреле подадут!
     Дома жена в блондах, у детей гувернантка, ребятишки причесанные, разряженные. Эх, кум! Есть рай, да грехи не пускают. Выпьем! Вон и селянку несут!
     - Не жалуйся, кум, не греши: капитал есть, и хороший... - говорил опьяневший Тарантьев с красными, как в крови, глазами. - Тридцать пять тысяч серебром - не шутка!
     - Тише, тише, кум! - прервал Иван Матвеевич. - Что ж, все тридцать пять!
     Когда до пятидесяти дотянешь? Да и с пятидесятью в рай не попадешь.
     Женишься, так живи с оглядкой, каждый рубль считай, об ямайском забудь и думать - что это за жизнь!
     - Зато покойно, кум; тот целковый, тот два - смотришь, в день рублей семь и спрятал. Ни привязки, ни придирки, ни пятен, ни дыму. А под большим делом подпишешь иной раз имя, так после всю жизнь и выскабливаешь боками. Нет, брат, не греши, кум!
     Иван Матвеевич не слушал и давно о чем-то думал.
     - Послушай-ка, - вдруг начал он, выпучив глаза и чему-то обрадовавшись, так что хмель почти прошел, - да нет, боюсь, не скажу, не выпущу из головы такую птицу. Вот сокровище-то залетело... Выпьем, кум, выпьем скорей.
     - Не стану, пока не скажешь, - говорил Тарантьев, отодвигая рюмку.
     - Дело-то, кум, важное, - шептал Мухояров, поглядывая на дверь.
     - Ну?.. - нетерпеливо спросил Тарантьев.
     - Вот набрел на находку. Ну, знаешь что, кум, ведь это все равно, что имя под большим делом подписать, ей-богу так!
     - Да что, скажешь ли?
     - А магарыч-то какой? магарыч?
     - Ну? - понукал Тарантьев.
     - Погоди, дай еще подумать. Да, тут нечего уничтожить, тут закон. Так и быть, кум, скажу, и то потому, что ты нужен; без тебя неловко. А то, видит бог, не сказал бы; не такое дело, чтоб другая душа знала.
     - Разве я другая душа для тебя, кум? Кажется, не раз служил тебе, и свидетелем бывал, и копии... помнишь? Свинья ты этакая!
     - Кум, кум! Держи язык за зубами. Вон ведь ты какой, из тебя, как из пушки, так и палит!
     - Кой чорт услышит здесь? Не помню, что ли, я себя? - с досадой сказал Тарантьев. - Что ты меня мучишь? Ну, говори.
     - Слушай же: ведь Илья Ильич трусоват, никаких порядков не знает: тогда от контракта голову потерял, доверенность прислали, так не знал, за что приняться, не помнит даже, сколько оброку получает, сам говорит: "Ничего не знаю"...
     - Ну? - нетерпеливо спросил Тарантьев.
     - Ну, вот он к сестре-то больно часто повадился ходить. Намедни часу до первого засиделся, столкнулся со мной в прихожей и будто не видал. Так вот, поглядим еще, что будет, да и того... Ты стороной и поговори с ним, что бесчестье в доме заводить нехорошо; что она вдова: скажи, что уж об этом узнали; что теперь ей не выйти замуж; что жених присватывался, богатый купец, а теперь прослышал, дескать, что он по вечерам сидит у нее, не хочет.
     - Ну что ж, он перепугается, повалится на постель, да и будет ворочаться, как боров, да вздыхать - вот и все, - сказал Тарантьев. - Какая же выгода? Где магарыч?
     - Экой какой! А ты скажи, что пожаловаться хочу, что будто подглядели за ним, что свидетели есть...
     - Ну, коли перепугается очень, ты скажи, что можно помириться, пожертвовать маленький капитал.
     - Где у него деньги-то? - спросил Тарантьев. - Он обещать-то обещает со страху хоть десять тысяч...
     - Ты мне только мигни тогда, а я уж заемное письмецо заготовлю... на имя сестры: "занял я, дескать, Обломов, у такой-то вдовы десять тысяч, сроком и т.д.".
     - Что ж толку-то, кум? Я не пойму: деньги достанутся сестре и ее детям. Где же магарыч?
     - А сестра мне даст заемное письмо на таковую же сумму; я дам ей подписать.
     - Если она не подпишет? упрется?
     - Сестра-то!
     И Иван Матвеевич залился тоненьким смехом.
     - Подпишет, кум, подпишет, свой смертный приговор подпишет и не спросит что, только усмехнется, "Агафья Пшеницына" подмахнет в сторону, криво и не узнает никогда, что подписала. Видишь ли: мы с тобой будем в стороне: сестра будет иметь претензию на коллежского секретаря Обломова, а я на коллежской секретарше Пшеницыной. Пусть немец горячится - законное дело! - говорил он, подняв трепещущие руки вверх. - Выпьем, кум!
     - Законное дело! - в восторге сказал Тарантьев. - Выпьем.
     - А как удачно пройдет, можно годика через два повторить; законное дело!
     - Законное дело! - одобрительно кивнув, провозгласил Тарантьев. - Повторим и мы!
     - Повторим!
     И они выпили.
     - Вот как бы твой земляк-то не уперся да не написал предварительно к немцу, - опасливо заметил Мухояров, - тогда, брат, плохо! Дела никакого затеять нельзя; она вдова, не девица!
     - Напишет! Как не напишет! Года через два напишет, - сказал Тарантьев. - А упираться станет - обругаю...
     - Нет, нет, боже сохрани! Все испортишь, кум: скажет, что принудили... пожалуй, упомянет про побои, уголовное дело. Нет, это не годится! А вот что можно: предварительно закусить с ним и выпить; он смородиновку-то любит.
     Как в голове зашумит, ты и мигни мне: я и войду с письмецом-то. Он и не посмотрит сумму, подпишет, как тогда контракт, а после поди, как у маклера будет засвидетельствовано, допрашивайся! Совестно будет этакому барину сознаваться, что подписал в нетрезвом виде; законное дело!
     - Законное дело! - повторил Тарантьев.
     - Пусть тогда Обломовка достается наследникам.
     - Пусть достается! Выпьем, кум.
     - За здоровье олухов! - сказал Иван Матвеевич.
     Они выпили.
    IV
     Надо теперь перенестись несколько назад, до приезда Штольца на именины к Обломову, и в другое место, далеко от Выборгской стороны. Там встретятся знакомые читателю лица, о которых Штольц не все сообщил Обломову, что знал, по каким-нибудь особенным соображениям или, может быть, потому, что Обломов не все о них расспрашивал, тоже, вероятно, по особенным соображениям.
     Однажды в Париже Штольц шел по бульвару и рассеянно перебегал глазами по прохожим, по вывескам магазинов, не останавливая глаз ни на чем. Он долго не получал писем из России - ни из Киева, ни из Одессы, ни из Петербурга.
     Ему было скучно, и он отнес еще три письма на почту и возвращался домой.
     Вдруг глаза его остановились на чем-то неподвижно, с изумлением, но потом опять приняли обыкновенное выражение. Две дамы свернули с бульвара и вошли в магазин.
     "Нет, не может быть, - подумал он, - какая мысль! Я бы знал! Это не они".
     Однакож он подошел к окну этого магазина и разглядывал сквозь стекла дам:
     "Ничего не разглядишь, они стоят задом к окнам".
     Штольц вошел в магазин и стал что-то торговать. Одна из дам обернулась к свету, и он узнал Ольгу Ильинскую - и не узнал! Хотел броситься к ней и остановился, стал пристально вглядываться.
     Боже мой! Что за перемена! Она и не она. Черты ее, но она бледна, глаза немного будто впали, и нет детской усмешки на губах, нет наивности, беспечности. Над бровями носится не то важная, не то скорбная мысль, глаза говорят много такого, чего не знали, не говорили прежде. Смотрит она не по-прежнему, открыто, светло и покойно; на всем лице лежит облако или печали, или тумана.
     Он подошел к ней. Брови у ней сдвинулись немного; она с недоумением посмотрела на него минуту, потом узнала: брови раздвинулись и легли симметрично, глаза блеснули светом тихой, не стремительной, но глубокой радости. Всякий брат был бы счастлив, если б ему так обрадовалась любимая сестра.
     - Боже мой! Вы ли это? - сказала она проникающим до души, до неги радостным голосом.
     Тетка быстро обернулась, и все трое заговорили разом. Он упрекал, что они не написали к нему; они оправдывались. Они приехали всего третий день и везде ищут его. На одной квартире сказали им, что он уехал в Лион, и они не знали, что делать.
     - Да как это вы вздумали? И мне ни слова! - упрекал он.
     - Мы так быстро собрались, что не хотели писать к вам, - сказала тетка. - Ольга хотела вам сделать сюрприз.
     Он взглянул на Ольгу: лицо ее не подтверждало слов тетки. Он еще пристальнее поглядел на нее, но она была непроницаема, недоступна его наблюдению.
     "Что с ней? - думал Штольц. - Я, бывало, угадывал ее сразу, а теперь... какая перемена!"
     - Как вы развились, Ольга Сергеевна, выросли, созрели, - сказал он вслух, - я вас не узнаю! А всего год какой-нибудь не видались. Что вы делали, что с вами было? Расскажите, расскажите!
     - Да... ничего особенного, - сказала она, рассматривая материю.
     - Что ваше пение? - говорил Штольц, продолжая изучать новую для него Ольгу и стараясь прочесть незнакомую ему игру в лице; но игра эта, как молния, вырывалась и пряталась.
     - Давно не пела, месяца два, - сказала она небрежно.
     - А Обломов что? - вдруг бросил он вопрос. - Жив ли? Не пишет?
     Здесь, может быть, Ольга невольно выдала бы свою тайну, если б не подоспела на помощь тетка.
     - Вообразите, - сказала она, выходя из магазина, - каждый день бывал у нас, потом вдруг пропал. Мы собрались за границу; я послала к нему - сказали, что болен, не принимает: так и не видались.
     - И вы не знаете? - заботливо спросил Штольц у Ольги.
     Ольга пристально лорнировала проезжавшую коляску.
     - Он в самом деле захворал, - сказала она, с притворным вниманием рассматривая проезжавший экипаж. - Посмотрите, ma tante, кажется, это наши спутники проехали.
     - Нет, вы мне отдайте отчет о моем Илье, - настаивал Штольц, - что вы с ним сделали? Отчего не привезли с собой?
     - Mais ma tante vient de dire - говорила она.
     - Он ужасно ленив, - заметила тетка, - и дикарь такой, что лишь только соберутся трое-четверо к нам, сейчас уйдет. Вообразите, абонировался в оперу и до половины абонемента не дослушал.
     - Рубини не слыхал, - прибавила Ольга.
     Штольц покачал головой и вздохнул.
     - Как это вы решились? Надолго ли? Что вам вдруг вздумалось? - спрашивал Штольц.
     - Для нее по совету доктора, - сказала тетка, указывая на Ольгу. - Петербург заметно стал действовать на нее, мы и уехали на зиму, да вот еще не решились, где провести ее: в Ницце или в Швейцарии.
     - Да, вы очень переменились, - задумчиво говорил Штольц, впиваясь глазами в Ольгу, изучая каждую жилку, глядя ей в глаза.
     Полгода прожили Ильинские в Париже: Штольц был ежедневным и единственным их собеседником и путеводителем.
     Ольга заметно начала оправляться; от задумчивости она перешла к спокойствию и равнодушию, по крайней мере наружно. Что у ней делалось внутри - бог ведает, но она мало-помалу становилась для Штольца прежнею приятельницею, хотя уже и не смеялась по-прежнему громким, детским, серебряным смехом, а только улыбалась сдержанной улыбкой, когда смешил ее Штольц. Иногда даже ей как будто было досадно, что она не может не засмеяться.
     Он тотчас увидел, что ее смешить уже нельзя: часто взглядом и несимметрично лежащими одна над другой бровями со складкой на лбу она выслушает смешную выходку и не улыбнется, продолжает молча глядеть на него, как будто с упреком в легкомыслии или с нетерпением, или вдруг, вместо ответа на шутку, сделает глубокий вопрос и сопровождает его таким настойчивым взглядом, что ему станет совестно за небрежный, пустой разговор.
     Иногда в ней выражалось такое внутреннее утомление от ежедневной людской пустой беготни и болтовни, что Штольцу приходилось внезапно переходить в другую сферу, в которую он редко и неохотно пускался с женщинами. Сколько мысли, изворотливости ума тратилось единственно на то, чтоб глубокий, вопрошающий взгляд Ольги прояснялся и успокаивался, не жаждал, не искал вопросительно чего-нибудь дальше, где-нибудь мимо его!
     Как он тревожился, когда, за небрежное объяснение, взгляд ее становился сух, суров, брови сжимались и по лицу разливалась тень безмолвного, но глубокого неудовольствия. И ему надо было положить двои, трои сутки тончайшей игры ума, даже лукавства, огня и все свое уменье обходиться с женщинами, чтоб вызвать, и то с трудом, мало-помалу, из сердца Ольги зарю ясности на лицо, кротость примирения во взгляд и в улыбку.
     Он к концу дня приходил иногда домой измученный этой борьбой и бывал счастлив, когда выходил победителем.
     "Как она созрела, боже мой! как развилась эта девочка! Кто ж был ее учителем? Где она брала уроки жизни? У барона? Там гладко, не почерпнешь в его щегольских фразах ничего! Не у Ильи же!.."
     И он не мог понять Ольгу, и бежал опять на другой день к ней, и уже осторожно, с боязнью читал ее лицо, затрудняясь часто и побеждая только с помощью всего своего ума и знания жизни вопросы, сомнения, требования - все, что всплывало в чертах Ольги.
     Он, с огнем опытности в руках, пускался в лабиринт ее ума, характера и каждый день открывал и изучал все новые черты и факты и все не видел дна, только с удивлением и тревогой следил, как ее ум требует ежедневно насущного хлеба, как душа ее не умолкает, все просит опыта и жизни.
     Ко всей деятельности, ко всей жизни Штольца прирастала с каждым днем еще чужая деятельность и жизнь: обстановив Ольгу цветами, обложив книгами, нотами и альбомами, Штольц успокаивался, полагая, что надолго наполнил досуги своей приятельницы, и шел работать или ехал осматривать какие-нибудь копи, какое-нибудь образцовое имение, шел в круг людей, знакомиться, сталкиваться с новыми или замечательными лицами; потом возвращался к ней утомленный, сесть около ее рояля и отдохнуть под звуки ее голоса. И вдруг на лице ее заставал уже готовые вопросы, во взгляде настойчивое требование отчета. И незаметно, невольно, мало-помалу, он выкладывал перед ней, что он осмотрел, зачем.
     Иногда выражала она желание сама видеть и узнать, что видел и узнал он. И он повторял свою работу: ехал с ней смотреть здание, место, машину, читать старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать, чувствовать и вдруг однажды, строго поверив себя, узнал, что он начал жить не один, а вдвоем и что живет этой жизнью со дня приезда Ольги.
     Почти бессознательно, как перед самим собой, он вслух при ней делал оценку приобретенного им сокровища и удивлялся себе и ей; потом поверял заботливо, не осталось ли вопроса в ее взгляде, лежит ли заря удовлетворенной мысли на лице и провожает ли его взгляд ее как победителя.
     Если это подтверждалось, он шел домой с гордостью, с трепетным волнением и долго ночью втайне готовил себя на завтра. Самые скучные, необходимые занятия не казались ему сухи, а только необходимы: они входили глубже в основу, в ткань жизни; мысли, наблюдения, явления не складывались, молча и небрежно, в архив памяти, а придавали яркую краску каждому дню.
     Какая жаркая заря охватывала бледное лицо Ольги, когда он, не дожидаясь вопросительного и жаждущего взгляда, спешил бросать перед ней, с огнем и энергией, новый запас, новый материал!
     И сам он как полно счастлив был, когда ум ее, с такой же заботливостью и с милой покорностью, торопился ловить в его взгляде, в каждом слове, и оба зорко смотрели: он на нее, не осталось ли вопроса в ее глазах, она на него, не осталось ли чего-нибудь недосказанного, не забыл ли он и, пуще всего, боже сохрани! не пренебрег ли открыть ей какой-нибудь туманный, для нее недоступный уголок, развить свою мысль?
     Чем важнее, сложнее был вопрос, чем внимательнее он поверял его ей, тем долее и пристальнее останавливался на нем ее признательный взгляд, тем этот взгляд был теплее, глубже, сердечнее.
     "Это дитя, Ольга! - думал он в изумлении. - Она перерастает меня!"
     Он задумывался над Ольгой, как никогда и ни над чем не задумывался.
     Весной они все уехали в Швейцарию. Штольц ешь в Париже решил, что отныне без Ольги ему жить нельзя. Решив этот вопрос, он начал решать и вопрос о том, может ли жить без него Ольга. Но этот вопрос не давался ему так легко.
     Он подбирался к нему медленно, с оглядкой, осторожно, шел то ощупью, то смело и думал - вот-вот он близко у цели, вот уловит какой-нибудь несомненный признак, взгляд, слово, скуку или радость; еще нужно маленький штрих, едва заметное движение бровей Ольги, вздох ее, и завтра тайна падет: он любим!
     На лице у ней он читал доверчивость к себе до ребячества; она глядела иногда на него, как ни на кого не глядела, а разве глядела бы так только на мать, если б у ней была мать.
     Приход его, досуги, целые дни угождения она не считала одолжением, лестным приношением любви, любезностью сердца, а просто обязанностью, как будто он был ее брат, отец, даже муж: а это много, это все. И сама, в каждом слове, в каждом шаге с ним, была так свободна и искренна, как будто он имел над ней неоспоримый вес и авторитет.
     Он и знал, что имеет этот авторитет; она каждую минуту подтверждала это, говорила, что она верит ему одному и может в жизни положиться слепо только на него и ни на кого более в целом мире.
     Он, конечно, был горд этим, но ведь этим мог гордиться и какой-нибудь пожилой, умный и опытный дядя, даже барон, если б он был человек с светлой головой, с характером.
     Но был ли это авторитет любви - вот вопрос? Входило ли в этот авторитет сколько-нибудь ее обаятельного обмана, того лестного ослепления, в котором женщина готова жестоко ошибиться и быть счастлива ошибкой?..
     Нет, она так сознательно покоряется ему. Правда, глаза ее горят, когда он развивает какую-нибудь идею или обнажает душу перед ней; она обливает его лучами взгляда, но всегда видно, за что; иногда сама же она говорит и причину. А в любви заслуга приобретается так слепо, безотчетно, и в этой-то слепоте и безотчетности и лежит счастье. Оскорбляется она - сейчас же видно, за что оскорблена.
     Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь сердце у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: "Как жаль, что я не могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось бы! Да вы мне все расскажете и так передадите, что как будто я сама была там".
     И очарование разрушено этим явным, нескрываемым ни перед кем желанием и этой пошлой, форменной похвалой его искусству рассказывать. Он только соберет все мельчайшие черты, только удастся ему соткать тончайшее кружево, остается закончить какую-нибудь петлю - вот ужо, вот сейчас...
     И вдруг она опять стала покойна, ровна, проста, иногда даже холодна. Сидит, работает и молча слушает его, поднимает по временам голову, бросает на него такие любопытные, вопросительные, прямо идущие к делу взгляды, так что он не раз с досадой бросал книгу или прерывал какое-нибудь объяснение, вскакивал и уходил. Оборотится - она провожает его удивленным взглядом: ему совестно станет, он воротится и что-нибудь выдумает в оправдание.
     Она выслушает так просто и поверит. Даже сомнения, лукавой улыбки нет у нее.
     "Любит или не любит?" - играли у него в голове два вопроса.
     Если любит, отчего же она так осторожна, так скрытна? Если не любит, отчего так предупредительна, покорна? Он уехал на неделю из Парижа в Лондон и пришел сказать ей об этом в самый день отъезда, не предупредив заранее.
     Если б она вдруг испугалась, изменилась в лице - вот и кончено, тайна поймана, он счастлив! А она крепко пожала ему руку, опечалилась: он был в отчаянии.
     - Мне ужасно скучно будет, - сказала она, - плакать готова, я точно сирота теперь. Ma tante! Посмотрите, Андрей Иваныч едет! - плаксиво прибавила она.
     Она срезала его.
     "Еще к тетке обратилась! - думал он, - этого недоставало! Вижу, что ей жаль, что любит, пожалуй... да этой любви можно, как товару на бирже, купить во столько-то времени, на столько-то внимания, угодливости... Не ворочусь, - угрюмо думал он. - Прошу покорно, Ольга, девочка! по ниточке, бывало, ходила. Что с ней?"
     И он погружался в глубокую задумчивость.
     Что с ней? Он не знал безделицы: что она любила однажды, что уже перенесла, насколько была способна, девический период неуменья владеть собой, внезапной краски, худо скрытой боли в сердце, лихорадочных признаков любви, первой ее горячки.
     Знай он это, он бы узнал если не ту тайну, любит ли она его или нет, так по крайней мере узнал бы, отчего так мудрено стало разгадать, что делается с ней.
     В Швейцарии они перебывали везде, куда ездят путешественники. Но чаще и с большой любовью останавливались в мало посещаемых затишьях. Их, или, по крайней мере, Штольца, так занимало "свое собственное дело", что они утомлялись от путешествия, которое для них отодвигалось на второй план.
     Он ходил за ней по горам, смотрел на обрывы, на водопады, и во всякой рамке она была на первом плане. Он идет за ней по какой-нибудь узкой тропинке, пока тетка сидит в коляске внизу; он следит втайне зорко, как она остановится, взойдя на гору, переведет дыхание и какой взгляд остановит на нем, непременно и прежде всего на нем: он уже приобрел это убеждение.
     Оно бы и хорошо: и тепло и светло станет на сердце, да вдруг она окинет потом взглядом местность и оцепенеет, забудется в созерцательной дремоте - и его уже нет перед ней.
     Чуть он пошевелится, напомнит о себе, скажет слово - она испугается, иногда вскрикнет: явно, что забыла, тут ли он или далеко, просто - есть ли он на свете.
     Зато после, дома, у окна, на балконе, она говорит ему одному, долго говорит, долго выбирает из души впечатления, пока не выскажется вся, и говорит горячо, с увлечением, останавливается иногда, прибирает слово и на лету хватает подсказанное им выражение, и во взгляде у ней успевает мелькнуть луч благодарности за помощь. Или сядет, бледная от усталости, в большое кресло, только жадные, неустающие глаза говорят ему, что она хочет слушать его.
     Она слушает неподвижно, но не проронит слова, не пропустит ни одной черты.
     Он замолчит, она еще слушает, глаза еще спрашивают, и он на этот немой вызов продолжает высказываться с новой силой, с новым увлечением.
     Оно бы и хорошо: светло, тепло, сердце бьется; значит, она живет тут, больше ей ничего не нужно: здесь ее свет, огонь и разум. А она вдруг встанет утомленная, и те же, сейчас вопросительные, глаза просят его уйти, или захочет кушать она, и кушает с таким аппетитом...
     Все бы это прекрасно: он не мечтатель; он не хотел бы порывистой страсти, как не хотел ее и Обломов, только по другим причинам. Но ему хотелось бы, однако, чтоб чувство потекло по ровной колее, вскипев сначала горячо у источника, чтоб черпнуть и упиться в нем и потом всю жизнь знать, откуда бьет этот ключ счастья.
     - Любит ли она или нет? - говорил он с мучительным волнением, почти до кровавого пота, чуть не до слез.
     У него все более и более разгорался этот вопрос, охватывал его, как пламя, сковывал намерения: это был один главный вопрос уже не любви, а жизни. Ни для чего другого не было теперь места у него в душе.
     Кажется, в эти полгода зараз собрались и разыгрались над ним все муки и пытки любви, от которых он так искусно берегся в встречах с женщинами.
     Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения ума, воли, нерв. Он понял - это было чуждо ему доселе, - как тратятся силы в этих скрытых от глаз борьбах души со страстью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без крови, но порождают стоны, как уходит и жизнь.
     С него немного спала спесивая уверенность в своих силах; он уже не шутил легкомысленно, слушая рассказы, как иные теряют рассудок, чахнут от разных причин, между прочим... от любви.
     Ему становилось страшно.
     - Нет, я положу конец этому, - сказал он, - я загляну ей в душу, как прежде, и завтра - или буду счастлив, или уеду!
     - Нет сил! - говорил он дальше, глядясь в зеркало. - Я ни на что не похож... Довольно!..
     Он пошел прямо к цели, то есть к Ольге.
     А что же Ольга? Она не замечала его положения или была бесчувственна к нему?
     Не замечать этого она не могла: и не такие тонкие женщины, как она, умеют отличить дружескую преданность и угождения от нежного проявления другого чувства. Кокетства в ней допустить нельзя по верному пониманию истинной, нелицемерной, никем не навеянной ей нравственности. Она была выше этой пошлой слабости.
     Остается предположить одно, что ей нравилось, без всяких практических видов, это непрерывное, исполненное ума и страсти поклонение такого человека, как Штольц. Конечно, нравилось: это поклонение восстановляло ее оскорбленное самолюбие и мало-помалу опять ставило ее на тот пьедестал, с которого она упала; мало-помалу возрождалась ее гордость.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ]

/ Полные произведения / Гончаров И.А. / Обломов


Смотрите также по произведению "Обломов":


2003-2020 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis