Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Писемский А.Ф. / Тысяча душ
Тысяча душ [27/31]
Проговоря это, m-me Четверикова все еще не выпускала руку Калиновича; он тоже не отнимал ее.
- За прежнее, - начал он, - я не говорю: вы можете называть меня тираном, злодеем; но теперь, что теперь я могу сделать? Научите вы меня сами.
- Послушайте, - начала Четверикова, - говорят, вот что теперь надо сделать: у отца есть другое свидетельство на имение этого старика-почтмейстера: вы возьмите его и скажите, что оно было у вас, а не то, за которое вы его судите, скажите, что это была ошибка, - вам ничего за это не будет.
Калинович нахмурился и отнял руку.
- Старик этот сознался уж, что только на днях дал это свидетельство, и, наконец, - продолжал он, хватая себя за голову, - вы говорите, как женщина. Сделать этого нельзя, не говоря уже о том, как безнравствен будет такой поступок!
- Спасти человека не безнравственно, Калинович! - проговорила Четверикова.
Вице-губернатор пожал плечами.
- Но что ж из этого будет? Поймите вы меня, - перебил он, - будет одно, что вместе с вашим отцом посадят и меня в острог, и приедет другой чиновник, который будет делать точно то же, что и я.
- Нет, можно: не говорите этого, можно! - повторяла молодая женщина с раздирающей душу тоской и отчаянием. - Я вот стану перед вами на колени, буду целовать ваши руки... - произнесла она и действительно склонилась перед Калиновичем, так что он сам поспешил наклониться.
- Господи! Катерина Ивановна! Что вы делаете? - восклицал он, силясь поднять ее.
- Я не встану, не уйду от вас. Спасите моего отца!.. Спасите! - говорила она и начала истерически рыдать.
Калинович почти в объятиях поддерживал ее.
- Успокойтесь, Катерина Ивановна! - говорил он. - Успокойтесь! Даю вам честное слово, что дело это я кончу на этой же неделе и передам его в судебное место, где гораздо больше будет средств облегчить участь подсудимого; наконец, уверяю вас, употреблю все мои связи... будем ходатайствовать о высочайшем милосердии. Поймите вы меня, что один только царь может спасти и помиловать вашего отца - клянусь вам!
Четверикова встала и, как безумная, забросила своей восхитительной ручкой разбившийся локон волос за ухо.
- Злой вы человек! Не даст вам бог счастья! - проговорила она и, шатаясь, вышла из кабинета. За дверьми приняла ее Полина.
- Tout est fini!* - проговорила молодая женщина голосом, полным отчаяния.
______________
* Все кончено! (франц.).
- Слышала, - отвечала вице-губернаторша, не менее встревоженная. - Ecoutez, chere amie*, - продолжала она скороговоркой, ведя приятельницу в гостиную, - ты к нему ездишь. Позволь мне в твоей карете вместо тебя ехать. Сама я не могу, да меня и не пустят; позволь!.. Я хочу и должна его видеть. Он, бедный, страдает за меня.
______________
* Послушай, дорогая (франц.).
- Да, съезди, Полина, съезди, chere amie! Но, господи, что с ним будет? - заключила Четверикова, и обе дамы, зарыдав, бросились друг к другу в объятия.
Калинович между тем, как остался, взявшись за спинку кресла, так и стоял, не изменяя своего положения.
"Все меня проклинают, все меня ненавидят, и за что?" - проговорил он с ироническою улыбкою и потом, как бы желая задушить внутреннюю муку, хотел чем-нибудь заняться и позвонил.
Вошел тот же лакей.
- Там какой-то человек стоит на лестнице. Позови его сюда! - проговорил Калинович.
Пальто явилось.
- Кто ты такой? - спросил довольно строго вице-губернатор.
- Суфлер, ваше превосходительство, - отвечало пальто. - Так как труппа наша имеет прибыть сюда, и госпожа Минаева, первая, значит, наша драматическая актриса, стали мне говорить. "Ты теперь, говорит, Михеич, едешь ранее нашего, явись, значит, прямо к господину вице-губернатору и записку, говорит, предоставь ему от меня". Записочку, ваше превосходительство, предоставить приказано.
Проговоря это, суфлер модно подал небольшое письмецо и, сделав несколько шагов назад, принял ту позу, которую обыкновенно принимают, в чулках и башмаках, театральные лакеи, роли которых он, вероятно, часто исполнял.
- Что такое? - проговорил между тем Калинович, развертывая письмо.
Там было написано:
"По почерку вы узнаете, кто это пишет. Через несколько дней вы можете увидеть меня на вашей сцене - и, бога ради, не обнаружьте ни словом, ни взглядом, что вы меня знаете; иначе я не выдержу себя; но если хотите меня видеть, то приезжайте послезавтра в какой-то ваш глухой переулок, где я остановлюсь в доме Коркина. О, как я хочу сказать вам многое, многое!.. Ваша..."
При чтении этих строк лицо Калиновича загорелось радостью. Письмо это было от Настеньки. Десять лет он не имел о ней ни слуху ни духу, не переставая почти никогда думать о ней, и через десять лет, наконец, снова откликнулась эта женщина, питавшая к нему какую-то собачью привязанность.
- Что ж, скажи: госпожа Минаева у вас в труппе и будет здесь играть всю зиму? - спросил он каким-то смешным от внутреннего волнения тоном.
- Точно так, ваше превосходительство! - отвечал модно суфлер. - Будет публика довольна, собственно, через них, - надеемся на то! - прибавил он.
- И хорошая, значит, она актриса? - проговорил Калинович. Голос его перехватывался.
Суфлер усмехнулся этому вопросу.
- Актриса такая, ваше превосходительство, что понимай только умеючи, - отвечал он с каким-то умилением. - Хоть бы теперь про себя мне сказать: человек я маленький! Значит, все равно, что свинья, бесчувственный, и то без слез не могу быть, когда оне играть изволят; слов моих лишаюсь суфлировать по тому самому, что все это у них на чувствах идет; а теперь, хоть бы в Калуге, на пробных спектаклях публика тоже была все офицеры, народ буйный, ветреный, но и те горести сердца своего ощутили и навзрыд плакали... Самим богом уж, видно, им на то особливое дарование дано за их, может быть, ангельскую добрую душу, которой и пределов, кажется, нет.
Проговоря это, Михеич заметил, что вице-губернатор в каждое слово его как бы впивается, и потому, еще более расчувствовавшись, снова распространился.
- Хоть бы теперь, ваше превосходительство, опять мне самого себя взять: сколько я ихними милостями взыскан - так и сказать того не могу! Жалованье тоже получаю маленькое. Три рубля серебром в месяц, а хлеба нынче пошли дорогие; обуться, одеться из этого надобно прилично своему званию: не мужик простой - артист!.. В затрапезном халате не пойдешь. А в этой нашей проклятой будке ужасно как платье дерется по тому самому, что нечистота... сырость... ужасно-с! И оне, видев собственно меня в бедном моем положении, прямо мне сказали: "Михеич, говорят, живи, братец у меня; я тебя прокормлю!" - "Благодарю, говорю, сударыня, благодарю!" А что я... что ж?.. Я служить готов. Дяденька вот теперь при них живет: хоша бы теперь, сапоги или платье завсегда готов для них приготовить; но они только сами того не допускают: сами изволят все делать.
- А дядя разве с ней живет? - спросил Калинович, закидывая голову на спинку кресла.
- При них, ваше превосходительство, старичок добрейший. Уж как Настасью Петровну любят, так хоть бы отцу родному так беречь и лелеять их; хоть и про барышню нашу грех что-нибудь сказать: не ветреница! Сами, может быть, ваше превосходительство, изволите знать: у других из их званья по два, по три за раз бывает, а у нас, что-что при театре состоим, живем словно в монастыре: мужского духу в доме не слыхать, сколь ни много на то соискателей, но ни к кому как-то из них наша барышня желанья не имеет. В другой раз, видючи, как их молодость втуне пропадает, жалко даже становится, ну, и тоже, по нашему смелому, театральному обращению, прямо говоришь: "Что это, Настасья Петровна, ни с кем вы себе удовольствия не хотите сделать, хоть бы насчет этой любви или самых амуров себя развлекли". Оне только и скажут на то: "Ах, говорит, дружок мой, Михеич, много, говорит, я в жизни моей перенесла горя и перестрадала, ничего я теперь не желаю"; и точно: кабы не это, так уж действительно какому ни на есть господину хорошему нашей барышней заняться можно: не острамит, не оконфузит перед публикой! - заключил Михеич с несколько лукавой улыбкой, и, точно капли кипящей смолы, падали все слова его на сердце Калиновича, так что он не в состоянии был более скрывать волновавших его чувствований.
- Хорошо, хорошо! - поспешил он перебить. - Кланяйся Настасье Петровне и скажи, что я непременно буду в театре и всем, что она пишет мне, я воспользуюсь. Понимаешь?
- Понимаю, ваше превосходительство, - отвечал с глубокомысленным выражением Михеич.
- Да, скажи ей! - повторил Калинович. - А тебе вот на покуда на твои нужды, - прибавил он и, взяв со стола бумажку в пятьдесят рублей серебром, подал ее суфлеру.
Того даже попятило назад.
- Такую, ваше превосходительство, награду изволите давать, что и принять не смею! - проговорил он.
- Ничего, возьми и ступай: не говори только никому.
- Слушаю, ваше превосходительство, - подхватил Михеич и, модно расшаркавшись, вышел на цыпочках.
Оставшись один, Калинович всплеснул благоговейно руками перед висевшим в углу распятием.
- Боже! Благодарю тебя, что ты посылаешь мне этого ангела-хранителя!.. Я теперь не один: она спасет меня от окружающих меня врагов и злодеев! - воскликнул он и в изнеможении опустился в кресло. По щекам его текли слезы; лицо умилилось. Как бы посреди холодной и мертвящей вьюги вдруг на него пахнуло весной, и показалось теплое, светлое и животворное солнце. Десятилетней отвратительной семейной жизни и суровых служебных хлопот как будто бы и не бывало. Перед ним снова воскресла и впереди мелькала опять молодость с ее любовью, наслаждениями и мечтами. - Боже! Благодарю тебя!.. За такие минуты счастья можно платиться годами нравственных мук! Боже, благодарю тебя!.. - повторял он тысячекратно.
VIII
На выезде главной Никольской улицы, вслед за маленькими деревянными домиками, в окнах которых виднелись иногда цветы и детские головки, вдруг показывался, неприятно поражая, огромный серый острог с своей высокой стеной и железной крышей. Все в нем, по-видимому, обстояло благополучно: ружья караула были в козлах, и у пестрой будки стоял посиневший от холода солдат. Наступили сумерки. По всему зданию то тут, то там замелькали огоньки.
На правой стороне, в караульной комнате, сидел гарнизонный, из поляков, прапорщик Лимовский. Несмотря на полную офицерскую форму, он имел совершенно плоское женское лицо и в настоящую минуту, покуривая трубку, погружен был в самые романические мысли о родине и прелестных паннах. Жить в обществе, быть знакому с хорошими дамами, танцевать там - составляло страсть прапорщика. Желая представить из себя светского человека, он старался говорить как можно более мягким голосом и прибирал обыкновенно самые нежные фразы.
Около средних ворот, с ключами в руках, ходил молодцеватый унтер-офицер Карпенко. Он представлял гораздо более строгого блюстителя порядка, чем его офицер, и нелегко было никому попасть за его пост, так что даже пробежавшую через платформу собаку он сильно пихнул ногой, проговоря: "Э, черт, бегает тут! Дьявол!" К гауптвахте между тем подъехала карета с опущенными шторами. Соскочивший с задка ливрейный лакей сбегал сначала к смотрителю, потом подошел было к унтер-офицеру и проговорил:
- Княгиня приехала: отворить потрудитесь.
- Не велено, - отвечал тот лаконически и с малороссийским акцентом.
- Да ведь княгиня ездит; как же не велено? Помилуйте! - возразил лакей.
- Да что мини ездит, коли не велено. Давича вон еще гобернатор наезжал с полицеймейстером... наказывали. Ездит! - отвечал унтер-офицер.
- Что ж! Я у смотрителя был: они приказали, - возразил опять лакей.
- Ничего не приказали. Что мини смотритель? Не начальство мое. У меня свой офицер здесь есть... Смотритель! - говорил сурово Карпенко.
- И офицер прикажет, - произнес лакей и побежал.
- Прикажут? Да! - повторил ему вслед со злобой унтер-офицер.
- Княгиня, ваше благородие, приехала, солдаты не пускают, - доложил лакей, входя в караульню.
Прапорщик вскочил.
- Ах, боже мой! Боже мой! - воскликнул он и тотчас же побежал.
- Отворить! - крикнул он унтер-офицеру.
- Не приказано, ваше благородие... - осмелился было ему возразить Карпенко.
- Отворить, дурак! - крикнул грозным голосом нежнейший прапорщик и, как истый рыцарь, вышел даже из себя для защиты дам; но потом, приняв, сколько возможно, любезную улыбку, побежал к карете.
- Pardon, madame, тысячу раз виноват. Позвольте мне предложить вам руку, - говорил он, принимая из кареты наглухо закутанную даму.
- Эти наши солдаты такой народ, что возможности никакой нет! - говорил он, ведя свою спутницу под руку. - И я, признаться сказать, давно желал иметь честь представиться в ваш дом, но решительно не смел, не зная, как это будет принято, а если б позволили, то...
- Пожалуйста, мы рады будем, - отвечала дама не своим голосом.
- А для меня это будет неожиданным и величайшим блаженством! - воскликнул прапорщик восторженным тоном. - Но, madame, вы трепещете? - прибавил он. - Будьте тверды, не падайте духом, заклинаю вас! И, бога ради, бога ради, осторожнее перешагивайте этот ужасный порог, не повредите вашей прелестной ножки... - объяснялся прапорщик, проходя внутренний двор.
На лестнице самого здания страх его дамы еще более увеличился: зловонный, удушливый воздух, который отовсюду пахнул, захватывал у ней дыхание. Почти около нее раздался звук цепей. Она невольно отшатнулась в сторону: проводили скованного по рукам и ногам, с бритой головой арестанта. Вдали слышалась перебранка нескольких голосов. В полутемном коридоре мелькали стволы и штыки часовых.
- Князь здесь, - проговорил, наконец, прапорщик, подведя ее к двери со стеклами. - Желаю вам воспользоваться приятным свиданием, а себя поручаю вашему высокому вниманию, - заключил он и, отворив дверь, пустил туда даму, а сам отправился в караульню, чтоб помечтать там на свободе, как он будет принят в такой хороший дом.
Дама между тем, вошедши, увидела, что князь сидел в глубокой задумчивости, облокотясь на маленький столик. Перед ним горела сальная свечка. Слегка кудрявые на висках его волосы были совсем уже седы; худоба лица еще более оттенилась отпущенными усами и окладистой бородой, которые тоже были, как молоком, спрыснуты проседью. Князь все еще был в щеголеватом бархатном халате; чистая рубашка его была расстегнута и обнаруживала часть белой груди, покрытой волосами; словом, при этом небрежном туалете, с выразительным лицом своим, он был решительно красавец, какого когда-либо содержали тюремные стены. Легкий шорох вошедшей дамы заставил его обернуться. Он встал, недоумевая, кто это пришел. Дама в это время откинула скрывавший ее капюшон бурнуса.
- Боже мой! Полина! - воскликнул князь.
- Да, - отвечала та, подходя.
Князь схватил и начал целовать ее руку. Она в изнеможении опустилась на его арестантскую кровать.
- Ну, что ты? Здоров? - проговорила она, как бы не зная, что сказать.
- К несчастию, - отвечал князь и тоже опустился на свой стул.
Оба они несколько времени смотрели друг другу в глаза, как бы желая поверить, кто из них в последнее время больше страдал.
- Как ты приехала от твоего аргуса? - начал, наконец, князь.
- В карете княгини. Под ее уж именем, - отвечала Полина. - Я денег тебе привезла. Catherine вчера говорила... две тысячи тут... - прибавила она, вынимая толстый бумажник.
- Mersi! - произнес князь, целуя ее руку и дрожащей рукой засовывая деньги в халатный карман.
На глазах его навернулись слезы.
- Catherine, значит, была у вас? - спросил он после короткого молчания.
- Была и просила было...
- И что ж?
- Разумеется, ничего.
Лицо князя приняло мрачное выражение.
- Гм! - повторил он насмешливым тоном и хотел кажется, еще что-то сказать, но промолчал.
- Это он тебе за меня мстит, решительно за меня, - продолжала Полина.
- Да. Но каким же образом он это узнал? Не черт же ему на бересте написал! - произнес князь.
- Я сама ему все рассказала, - произнесла Полина задыхавшимся голосом.
Князь пожал плечами.
- Это сумасшествие! - воскликнул он. - Девочка... пансионерка, и та того не сделает. Помилуйте, Полина!
- Что делать! - возразила она. - Ты сам хорошо помнишь, как я за него выходила; не совершенно же я была какая-нибудь потерянная женщина. Я все-таки хотела быть настоящей ему женой и раскаялась перед ним, как только может человек раскаяться перед смертью. Всю душу, все сердце я открыла ему, и он, вместо того чтоб поддержать во мне этот порыв, мной же данное оружие употребил против меня. - На этих словах Полина приостановилась, но потом, горько улыбнувшись, снова продолжала: - Обиднее всего для меня то, что сам на мне женился решительно по расчету и никогда мне не был настоящим мужем, а в то же время мстит и преследует меня за мое прошедшее. Вначале, когда я имела еще глупость выговаривать ему за его холодность и почти презрение ко мне, он прямо отвечал, - что разве такие женщины, как я, имеют право ожидать от мужей любви?.. Каково это было выслушивать? Или теперь, в Петербурге, соберутся иногда знакомые и начнут в обыкновенном гостином разговоре рассказывать про какую-нибудь немножко скандалезную любовь - ну, и скажешь к слову: "Что это? Как это можно?", он сейчас же возразит, что в этом случае гораздо лучше быть строгим к себе, чем к другим, и на себя посмотреть надобно! Ну и покраснеешь невольно. Десять лет, мой друг, терплю я эту муку, ожидая каждую минуту всякого рода оскорбления и унижения!
- Мерзавец! - воскликнул князь.
- Ужасный! - подхватила Полина. - Просто, я тебе говорю, он страшный человек!.. Раз до того меня вывел из терпения своими колкостями, что я прямо ему высказала эту твою - помнишь? - мысль, что он креатура наша. "Вы, говорю, не смеете так со мной обращаться! Если вы действительно оскорблены как муж, так не имеете на то права, - вас вывели из грязи, сделали человеком и заплатили вам деньги..." Он - ничего; закусил только свои тонкие, гладкие губы и побледнел. "Да, говорит, действительно: вы первое еще справедливое слово сказали. Благодарю вас за урок". И ушел. Я, конечно, очень хорошо знала, что этим не кончится; и действительно, - кто бы после того к нам ни приехал, сколько бы человек ни сидело в гостиной, он непременно начнет развивать и доказывать, "как пошло и ничтожно наше барство и что превосходный представитель, как он выражается, этого гнилого сословия, это ты - извини меня - гадкий, мерзкий, скверный человек, который так развращен, что не только сам мошенничает, но чувствует какое-то дьявольское наслаждение совращать других". Я дала себе слово на все это решительно молчать, как будто ничего не понимаю. Он видит, что этого мало, не действует, - начинает вдруг из своей протестации против взяток, которой так гордится, начинает прямо, при целом обществе, говорить, что отец мой, бывши полковым командиром, воровал, что, служа там, в Польше, тоже воровал и в доказательство всего этого ссылается на меня... Дочь приводит в свидетели против отца!
Князь пожал плечами.
- Я тебе говорю! - продолжала Полина. - Ты знаешь, он очень осторожный человек на словах, но если что коснется до меня, чтобы мне нанести оскорбление, он решительно тут делается сумасшедшим человеком: забывает даже всякое приличие, и, наконец... этот поступок с тобой? Он теперь ссылается на свое правосудие, беспристрастие, на долг службы - лжет! И даже это он тебе мстит, а главное - тут я. Он очень хорошо понимает, что во мне может снова явиться любовь к тебе, потому что ты единственный человек, который меня истинно любил и которого бы я должна была любить всю жизнь - он это видит и, чтоб ударить меня в последнее больное место моего сердца, изобрел это проклятое дело, от которого, если бог спасет тебя, - продолжала Полина с большим одушевлением, - то я разойдусь с ним и буду жить около тебя, что бы в свете ни говорили... Наконец, если сошлют тебя, я пойду за тобой в Сибирь. Пускай же все видят, что жена его ушла с любовником, человеком, которого он из мести погубил. Это, я знаю, как заденет его самолюбие и какое положит пятно на его имя, которое он, как святыню какую, бережет, - мерзавец!
Князь видел, до какой степени Полина была ожесточена против мужа, и очень хорошо в то же время знал, что в подобном нравственном настроении женщина способна решиться на многое.
- Ты любишь еще меня, друг мой? - произнес он вкрадчивым голосом и, пересев рядом с ней на кровать, взял ее за руку.
Полина вспыхнула.
- Решительно люблю! - отвечала она с какой-то гордой экзальтацией.
Князь поцеловал ее. Лицо ее совсем горело.
- Он, я знаю, не высказывает, но ревнует меня по сю пору к тебе... Пускай же по крайней мере имеет право на то.
- Да, пускай! - повторил князь.
- Всякому терпению, наконец, бывает предел: в десять лет камень лопнет! Я не знаю, как и чем могу отметить ему за все обиды, которые он мне наносил и наносит, - говорила Полина.
Князь думал.
- Одно, что остается, - начал он медленным тоном, - напиши ты баронессе письмо, расскажи ей всю твою ужасную домашнюю жизнь и объясни, что господин этот заигрался теперь до того, что из ненависти к тебе начинает мстить твоим родным и что я сделался первой его жертвой... Заступились бы там за меня... Не только что человека, собаки, я думаю, не следует оставлять в безответственной власти озлобленного и пристрастного тирана. Где ж тут справедливость и правосудие?..
- Я готова. Но что она может сделать? - возразила Полина.
- Она может многое сделать... Она будет говорить, кричать везде, требовать, как о деле вопиющем, а ты между прочим, так как Петербург не любит ни о чем даром беспокоиться, прибавь в письме, что, считая себя виновною в моем несчастии, готова половиной состояния пожертвовать для моего спасения.
- Я готова, - согласилась Полина.
- Или наконец... - продолжал князь, хватаясь за голову и как бы придумывая еще что-то такое, - наконец, поезжай сама в Петербург... Я составлю тебе записку, как и через кого там действовать.
- Как же, поезжай! Он не пустит меня, конечно.
- Черт его возьми! Его и спрашивать не надо. Деньги и вещи при тебе?
- Да, - подтвердила Полина.
- Ты все это уложи, выбери день, когда его дома не будет, пошли за наемными лошадьми и поезжай... всего какие-нибудь полчаса времени на это надо.
Полина грустно покачала головой.
- Я боюсь его ужасно!.. Если б ты только знал, какой он страх мне внушает... Он отнял у меня всякий характер, всякую волю... Я делаюсь совершенным ребенком, как только еще говорить с ним начинаю... - произнесла она голосом, полным отчаяния.
- Ты боишься, сама не знаешь чего; а мне угрожает каторга. Помилуй, Полина! Сжальтесь же вы надо мной! Твое предположение идти за мной в Сибирь - это вздор, детские мысли; и если мы не будем действовать теперь, когда можно еще спастись, так в результате будет, что ты останешься блаженствовать с твоим супругом, а я пойду в рудники. Это безбожно! Ты сама сейчас сказала, что я гибну за тебя. Помоги же мне хоть сколько-нибудь...
- О господи! - воскликнула Полина. - Неужели ты сомневаешься, что если б от меня что-нибудь зависело...
- Конечно, от тебя, - перебил князь.
Полина зарыдала... Но в это время раздался шум, и послышались явственные шаги по коридору. Князь вздрогнул и отскочил от нее; та тоже, сама не зная чего, испугалась и поспешно отерла слезы.
- Что такое? - проговорила она.
- Не знаю, - отвечал князь уже шепотом.
В это время двери отворились, и вошел Калинович в вицмундирном сюртуке и в крестах. Его сопровождал бледный, как мертвец, смотритель Медиокритский.
Полина схватилась за стул, чтоб не упасть. Судороги исказили лицо моего героя; но минута - и они перешли в улыбку.
- Вас, князь, так любят дамы, что я решительно не могу им отказать в желании посещать вас и даже жену мою отпустил, хоть это совершенно противозаконно, - проговорил Калинович довольно громко.
- Я вам очень благодарен, - отвечал князь.
- У вас, кажется, помещение нехорошо; я постараюсь поместить вас удобнее, - продолжал Калинович. - Ну, я за тобой приехал, пора уж! Поедем в моей карете, - прибавил он, обращаясь к Полине.
- Поедем, - отвечала она.
- Идем, значит. Я уж все кончил, - заключил Калинович, указывая рукой на дверь.
Полина пошла.
- До свиданья, - присовокупил он князю и вышел.
У кареты их встретил и посадил любезный, но уже струсивший прапорщик.
- Я дам допускаю к князю... как же дамам отказать? - проговорил он.
- Конечно! - отвечал Калинович, захлопывая дверцы у кареты и подымая стекло.
Медиокритский только посмотрел ему вслед глупым и бессмысленным взглядом.
В продолжение дороги кучеру послышался в экипаже шум, и он хотел было остановиться, думая, не господа ли его зовут; но вскоре все смолкло. У подъезда Калинович вышел в свой кабинет. Полину человек вынул из кареты почти без чувств и провел на ее половину. Лицо ее опять было наглухо закрыто капюшоном.
IX
Посещение вице-губернатором острога имело довольно энергические последствия. Князь был переведен и посажен в камору с железными дверьми, где с самой постройки острога содержался из дворян один только арестант, Василий Замятин, десять лет грабивший и разбойничавший на больших дорогах. Батальонный командир отдал строжайший приказ, чтоб гг. офицеры, содержащие при тюремном замке караулы, отнюдь не допускали, согласно требованию господина начальника губернии, никого из посторонних лиц к арестанту князю Ивану Раменскому во все время производства над ним исследования. В отношении смотрителя Медиокритского управляющим губернией дано было губернскому правлению предложение уволить его от службы без прошения, по неблагонадежности.
В последний вечер перед сдачей должности своей несчастный смотритель сидел, понурив голову, в сырой и мрачной камере князя. Сальная овечка тускло горела на столе. Невдалеке от нее валялся огрызок огурца на тарелке и стоял штоф водки, собственно для Медиокритского купленный, из которого он рюмочку - другую уже выпил; князь ходил взад и вперед. Видимо, что между ними происходил очень серьезный разговор.
- А что, скажите, пожалуйста, что говорит этот мерзавец кантонист?
- О кантонисте вы, ваше сиятельство, не беспокойтесь, - отвечал Медиокритский убедительным тоном. - Он третий раз уж в остроге сидит, два раза сквозь строй был прогнан; человек ломаный, не наболтает на себя лишнего! Я все дело, от первой строки до последней, читал. Прямо говорит: "Я и писать, говорит, не умею, не то что под чужие руки, да и своей собственной". К показаниям даже рукоприкладства не делает... бестия малый - одно слово! Теперь они его больше на том допытывают, что он за человек. Ну, а ему тоже сказать свое звание, значит третий раз сквозь зеленую улицу пройти - не хочется уж этого. Наименовал себя не помнящим родства, да и стоит на том, хоть ты режь! "Пускай, говорит, в арестантскую роту сажают, все без телесного наказания". А что про вас ему разболтать? Помилуйте! Какой резон? Тут уж прямо выходит, крестись да на кобылу укладывайся - знает это, понимает!
- Ну, а резчик? - спросил князь, продолжая ходить взад и вперед.
- Резчик тоже умно показывает. Хорошо старичок говорит! - отвечал Медиокритский с каким-то умилением. - Печати, говорит, действительно, для князя я вырезывал, но гербовые, для его фамилии - только. Так как, говорит, по нашему ремеслу мы подписками даже обязаны, чтоб казенные печати изготовлять по требованию только присутственных мест, каким же образом теперь и на каком основании мог сделать это для частного человека?
- Умно, - повторил князь.
- Умно-с! - повторил и Медиокритский.
- Один только Петрушка мой, выходит, и наболтал... это черт знает, какая скотина! - воскликнул князь.
- И Петр ваш ничего, решительно ничего! - подхватил Медиокритский. - Во-первых, показания крепостных людей приемлются на господ только по первым трем пунктам; а второе, он и сговаривает.
- Сговаривает?
- Сговаривает. Вот этта ему как-то на днях с кантонистом очная ставка была, - тот его разбил на всех пунктах. "Ты, говорит, говоришь, что видел меня у барина: в каком же я тогда был платье?" - "В таком-то". - "Хорошо, говорит, где у меня такое платье? Не угодно ли господам следователям осмотреть мои вещи?" А платья уж, конечно, нет такого: по три раза, может, в неделю свой туалет пропивает и новый заводит. "Ты говоришь, что в барской усадьбе меня видел: кто же меня еще из других людей видел? Я не иголка, а целый человек; кто меня еще видел?" - "Кто тебя видел еще, того не знаю". - "То-то, братец, говорит, ты, видно, больше говоришь, чем знаешь. Попомни-ка хорошенько, дурак этакой, меня ли еще видел?" - "А может, говорит, и не вас"... Словом, путает.
- Путает! - подтвердил князь.
- Да еще то ли он им наплетет - погодите вы немного! - продолжал Медиокритский таинственным тоном. - Не знаю, как при новом смотрителе будет, а у меня он сидел с дедушкой Самойлом... старичок из раскольников, может, изволили видать: белая этакая борода. Тот на это преловкий человек, ни один арестант теперь из острога к допросу не уедет без его наставления, и старик сведущий... законник... лет семь теперь его по острогам таскают... И он это делает не то, чтоб ради корысти какой, а собственно для спасения души своей. "Если, говорит, я не наставлю их, в слепоте ходящих, в ком же им после того защиту иметь?" Он Петру прямо начал с того: "Несть, говорит, Петруша, власти аще не от бога, а ты, я слышал, против барина идешь. Нехорошо, говорит, братец!.. Но, и окроме того, если барину будет худо, так и ты не уйдешь". - "Ах, говорит, дедушка, что ж мне теперь делать, если я в первый раз дал такие ответы?" А я, как нарочно, тут на эти его самые слова и вхожу. "Ну уж, я говорю, братец, ты этого не говори: мы тоже знаем, каким манером тобой первые показания сделаны. Видели, как пучки розог проносили. Достало, чай, припарки на две, на три". - "Точно так, говорит, ваше благородие, было это дело!"
- О-то, мерзавцы! - воскликнул князь, пожимая плечами.
- Три раза принимались... - подтвердил Медиокритский, - ну, и, разумеется, сробел, разболтал все!.. А что теперь ему прямо попервоначалу объявить надо прокурору, а потом и на допросах сговорить, пояснив, что все первые показания им сделаны из-под страха - так мы ему и внушили.
- Из страха? Да! Хорошо! - подхватил князь, одобрительно кивнув головой.
- Хорошо-с! Да и все дело могло бы прекраснейшим манером идти. Резчик тоже говорит, что они его стращали, а кантонисту, как целковых десять обещать, так он и рубцы покажет, где сечен. У него, по прежним еще деяньям, вся спина исполосована - доказательства, значит, когда хочешь, налицо... Да как теперь вы еще объявите, что первое показание вами дано из-под страха пытки, коей вам угрожали, несмотря на ваше дворянское и княжеское достоинство, так они черт знает, куда улетят - черт знает! - заключил Медиокритский с одушевлением.
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 29 ]
[ 30 ]
[ 31 ]
/ Полные произведения / Писемский А.Ф. / Тысяча душ
|
|