Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Писемский А.Ф. / Тысяча душ
Тысяча душ [2/31]
Экономка приходила в ужас, глядя на ее перепачканные платьица и изорванные башмачки.
- Вот тебе и петербургская холстиночка; ходите теперь, в чем хотите... Нет уж, Настасья Петровна, нет, нажалуюсь на вас папеньке... - говорила она.
- Папаша ничего не скажет, - отвечала Настенька и сама бежала к отцу.
- Папаша, посмотри, какая я замарашка, - говорила она.
- Славно, славно, дикарочка моя! - отвечал тот (за резвость и за смуглый цвет лица Петр Михайлыч прозвал дочку дикарочкой).
Настенька прыгала к нему на колени, целовала его, потом ложилась около него на диван и засыпала. Старик по целым часам сидел не шевелясь, чтоб не разбудить ее, по целым часам глядел на нее, не опуская глаз, сам бережно потом брал ее на руки и переносил в кроватку.
"Сколько бы у нас общей радости было, кабы покойница была жива", - говорил он сам с собою и с навернувшимися слезами на глазах уходил в кабинет и долго уж оттуда не возвращался...
Когда Палагея Евграфовна замечала Петру Михайлычу: "Баловник уж вы, баловник, нечего таиться", - он обыкновенно возражал: "Воспрещать ребенку резвиться - значит отравлять самые лучшие минуты жизни и омрачать самую чистую, светлую радость".
Учить Настеньку чистописанию, закону божию, 1-й и 2-й части арифметики и грамматике Петр Михайлыч начал сам. Девочка была очень понятлива. С каким восторгом он показывал своим знакомым написанную ее маленькими ручонками, но огромными буквами известную пропись: "Америка очень богата серебром!"
- Каллиграф у меня, господа, дочка будет, право, каллиграф! - говорил он. Очень также любил проэкзаменовать ее при посторонних из таблицы и, стараясь как бы сбивать, задавал таким образом:
- А сколько, например, скажите вы мне, Настасья Петровна, девятью два?
- Восьмнадцать, - отвечала Настенька и никогда не ошибалась.
Старик был в восторге.
Когда Настеньке минуло четырнадцать лет, она перестала бегать в саду, перестала даже играть в куклы, стыдилась поцеловать приехавшего в отставку дядю-капитана, и когда, по приказанию отца, поцеловала, то покраснела; тот, в свою очередь, тоже вспыхнул. Чем и как было Петру Михайлычу занять в его однообразной жизни свою дикарочку? Не замечая сам того, он приучил ее к своему любимому занятию. Все, я думаю, помнят, в каком огромном количестве в тридцатых годах выходили романы переводные и русские, романы всевозможных содержаний: исторические, нравоописательные, разбойничьи; сборники, альманахи и, наконец, журналы. Из всего этого каждый вечер что-нибудь прочитывалось. Настенька сначала слушала с бессознательным любопытством ребенка, а потом сама стала читать отцу вслух и, наконец, пристрастилась к чтению.
Появление ее в маленьком уездном свете было не совсем удачно: ей минуло восьмнадцать лет, когда в город приехала на житье генеральша Шевалова, дама премодная и прегордая. Прежде она жила по летам в своей усадьбе, а по зимам в столицах и теперь переехала в уездный городок, чтоб иметь личное влияние на производящийся там значительный процесс по ее имению. У ней была всего одна дочь, мамзель Полина, девушка, говорят, очень умная и образованная, но, к несчастью, с каким-то болезненным цветом лица и, как ходили слухи, без двух ребер в одном боку - недостаток, который, впрочем, по наружности почти невозможно было заметить. Генеральша была очень богата и неимоверно скупа: выжимая из имения, насколько можно было из него выжать, она в домашнем хозяйстве заправляла всем сама и дрожала над каждой копейкой. Скупость ее, говорят, простиралась до того, что не только дворовой прислуге, но даже самой себе с дочерью она отказывала в пище, и к столу у них, когда никого не было, готовилось в такой пропорции, чтоб только заморить голод; но зато для внешнего блеска генеральша ничего не жалела. Переехав в город, она наняла лучшую квартиру, мебель была привезена обитая бархатом, трипом{19}; во всех комнатах развешены были картины в золотых рамах и расставлено пропасть бронзовых вещей. По городу она всегда ездила в карете с форейтором, хотя и на сильно сморенной четверне. У нее был метрдотель, и все лакеи были постоянно одеты в ливреи. В заключение всего, она объявила, что в продолжение всей зимы у ней будут по четвергам танцевальные вечера.
В маленьком городишке все пало ниц перед ее величием, тем более что генеральша оказалась в обращении очень горда, и хотя познакомилась со всеми городскими чиновниками, но ни с кем почти не сошлась и открыто говорила, что она только и отдыхает душой, когда видится с князем Иваном и его милым семейством (князь Иван был подгородный богатый помещик и дальний ее родственник).
С Петром Михайлычем генеральша познакомилась более случайно. Она отнеслась к нему с просьбою снабжать ее книгами из библиотеки уездного училища, и когда он изъявил согласие, она, как бы в возмездие, пригласила его приехать в первый же четверг и непременно с дочерью. Настеньке сделалось немножко страшно, когда Петр Михайлыч объявил ей, что они поедут к генеральше на бал; впрочем, ей хотелось. Годнев, при всей своей неопытности к бальной жизни, понимал, что в первый раз в свете надобно показать дочь как можно наряднее одетою и советовался по этому случаю с Палагеей Евграфовной. На совещании их положено было купить Настеньке самого лучшего газу на платье и лучшего атласу на чехол. Экономка принялась хлопотать до невероятности и купленную материю меняла раз семь: то заметит на газе дырочку более обыкновенной, то маленькое пятнышко на атласе. Шить сама платье не взялась, а отыскала у казначейши крепостную портниху, уговорила ее работать у них на дому, посадила в свою комнату и следила за каждым ее стежком. На шею Настеньке она предназначила надеть покойной жены Петра Михайлыча жемчуг с брильянтовым фермуаром{20}, который перенизывала, чистила, мыла и вообще приводила в порядок целые полдня. Палагея Евграфовна, как истая немка, бывши мастерицей стряпать, не умела одевать. Выбранный ею газ хотя и отличался добротою, но был уж очень грубого розового цвета. Крепостная портниха тоже перемодничала в покрое платья и чрезвычайно низко пустила мыс у лифа. Приведенный в порядок жемчуг, конечно, был довольно ценный, но имел какой-то аляповатый купеческий характер. Всех этих недостатков не замечали ни Настенька, которая все еще была под влиянием неопределенного страха, ни сама Палагея Евграфовна, одевавшая свою воспитанницу, насколько доставало у нее пониманья и уменья, ни Петр Михайлыч, конечно, который в тонкостях женского туалета ровно ничего не смыслил. Сам он оделся в новый свой вицмундир, в белый с светлыми форменными пуговицами жилет и белый галстук - костюм, который он обыкновенно надевал, причащаясь и к обедне светлого христова воскресенья. Когда Настенька вышла совсем одетая, он воскликнул:
- Фу ты, какая королева! bene!.. optime!..* Ну-ка, поверни головку... хорошо... право, хорошо... Мать-командирша, ведь Настенька у нас прехорошенькая!
______________
* хорошо!.. прекрасно!.. (лат.).
- Э, перестаньте, не мешайте, посторонитесь; только застите; ничего не видно, - отвечала отрывисто экономка, заботливо поправляя и отряхивая платье Настеньки.
В освещенную залу генеральши, где уж было несколько человек гостей, Петр Михайлыч вошел, ведя дочь под руку. Грустно, отрадно и отчасти смешно было видеть его в эти минуты: он шел гордо, с явным сознанием, что его Настенька будет лучше всех. По самодовольному и спокойному выражению лица его можно было судить, как далек он был от мысли, что с первого же шагу маленькая, худощавая Настенька была совершенно уничтожена представительною наружностью старшей дочери князя Ивана, девушки лет восьмнадцати и обаятельной красоты, и что, наконец, тут же сидевшая в зале ядовитая исправница сказала своему смиренному супругу, грустно помещавшемуся около нее:
- Поздравляю, нынче уж тараканы в клюковном морсу стали появляться на модных вечерах.
В гостиной Петр Михайлыч подошел к хозяйке, которая сидела в полулежачем положении на угловом диване.
- Позвольте, ваше превосходительство, представить вам дочь мою, - сказал он, расшаркиваясь.
- Charmee*, - сказала генеральша, закатывая глаза и слегка кивнув головой.
______________
* Очень рада (франц.).
Настенька села на довольно отдаленное кресло. Генеральша лениво повернула к ней голову и несколько минут смотрела на нее своими мутными серыми глазами. Настенька думала, что она хочет что-нибудь ее спросить, но генеральша ни слова не сказала и, поворотив голову в другую сторону, где навытяжке сидела залитая в брильянтах откупщица, проговорила:
- Как мне ваш браслет нравится! Combien l'avez vous paye?*
______________
* Сколько вы за него заплатили? (франц.).
- Не знаю, ваше превосходительство; это подарок мужа, - отвечала та, покраснев от удовольствия, что обратили на нее внимание.
Вошла m-lle Полина, только что еще кончившая свой туалет; она прямо подошла к матери, взяла у ней руку и поцеловала.
- Qiu est cette jeune personne?* - спросила она, взглянув, прищурившись, на Настеньку.
______________
* Кто эта молодая особа? (франц.).
Мать ничего не отвечала, а только закрыла глаза и улыбнулась.
Настенька была умна и самолюбива; она все это заметила, все очень хорошо поняла - и вспыхнула. Начались танцы. Танцующих мужчин было немного, и все они танцевали то с хозяйской дочерью, то с другими знакомыми девицами. Настеньку никто не ангажировал; и это еще ничего - ей угрожала большая неприятность: в числе гостей был некто столоначальник Медиокритский, пользовавшийся особенным расположением исправницы, которая отрекомендовала его генеральше писать бумаги и хлопотать по ее процессу, и потому хозяйка скрепив сердце пускала его на свои вечера, и он обыкновенно занимался только тем, что натягивал замшевые перчатки и обдергивал жилет. Но в этот вечер Медиокритский, видя, что Годнева все сидит и ни с кем не танцует, вообразил, что это именно ему приличная дама, и, вознамерившись с нею протанцевать, подошел к Настеньке, расшаркался и пригласил ее на кадриль. Она, конечно, поняла, что одно уж приглашение подобного кавалера было новым для нее унижением, но не подала вида и пошла. С первого же шагу оказалось, что Медиокритский и не думал никого приглашать быть своим визави; это, впрочем, сейчас заметила и поправила m-lle Полина: она сейчас же перешла и стала этим визави с своим кавалером, отпускным гусаром, сказав ему что-то вполголоса. Тот пожал только плечами и проговорил: "О mon Dieu, mon Dieu!"* Далее потом молодой столоначальник, изучивший французскую кадриль самоучкой и более наглядкой, не совсем твердо знал ее и беспрестанно мешался, а в пятой фигуре, как более трудной, совершенно спутался. С дамой своей он не говорил ни слова и только по временам ласково и с улыбкою на нее взглядывал. Когда же кончилась кадриль, он вдруг сказал; на следующую. У Настеньки потемнело в глазах; она готова была расплакаться, но переломила себя и дала слово. Когда они опять стали, по многим лицам пробежала насмешливая улыбка. Медиокритский держал себя по-прежнему: в продолжение всей кадрили он молчал, а при окончании проговорил снова: на следующую. По незнанию бальных обычаев, ему и в голову не приходило, что танцевать с одной дамой целый вечер не принято в обществе.
______________
* Боже мой, боже мой! (франц.).
Настенька не могла более владеть собой: ссылаясь на головную боль, она быстро отошла от навязчивого кавалера, подошла к отцу, который с довольным и простодушным видом сидел около карточного стола; но, взглянув на нее, он даже испугался - так она была бледна.
- Что такое с тобой, душа моя? - спросил он с беспокойством.
- Поедемте домой: мне дурно, - отвечала Настенька.
- Поедем, поедем. Ах, какая ты слабая! - говорил старик, вставая. - Извините, ваше превосходительство, - проговорил он, проходя гостиную, - захворала вон у меня.
Приехав домой, Настенька свой бальный наряд не сняла, а сбросила и кинулась на постель. На другой день проснулась она с распухшими от слез глазами и дала себе слово не ездить больше никуда. Чтение сделалось единственным ее развлечением. Она читала все, что только ей попадалось под руку. Русских книг стало, наконец, недоставать. Настенька объявила отцу, что хочет учиться французскому языку. Старик, хорошо знавший этот язык, но дурно произносивший, взялся учить ее. Настенька занималась день и ночь, и в полгода почти свободно читала. Все это, конечно, очень образовало и развило ее в умственном отношении, но вместе с тем сильно раздражило ее воображение. Она начала жить в каком-то особенном мирочке, наполненном Гомерами, Орасами{24}, Онегиными, героями французской революции. Любовь женщины она представляла себе не иначе, как чувством, в основании которого должно было лежать самоотвержение, жизнь в обществе - мучением, общественный суд - вздором, на который не стоит обращать внимания. Окружавшая ее среда сделалась для нее невыносимою. Добродушный и всегда довольный Петр Михайлыч стал ее возмущать, особенно когда кого-нибудь хвалил из городских или рассказывал какие-нибудь происшествия, случавшиеся в городе, и даже когда он с удовольствием обедал - словом, она начала делаться для себя, для отца и для прочих домашних какой-то маленькой тиранкой и с каждым днем более и более обнаруживать странностей. Вдруг, например, захотела ездить верхом, непременно заставила купить себе седло и, несмотря на то, что лошадь была не приезжена и сама она никогда не ездила, поехала, или, лучше сказать, поскакала в галоп, так что Петр Михайлыч чуть не умер от страха. Однако она возвратилась благополучно, хотя была бледна и вся дрожала. В другой раз вздумала идти за тридцать верст на богомолье пешком. Сходила и две недели после того была больна.
Все эти капризы и странности Петр Михайлыч, все еще видевший в дочери полуребенка, объяснял расстройством нервов и твердо был уверен, что на следующее же лето все пройдет от купанья, а вместе с тем неимоверно восхищался, замечая, что Настенька с каждым днем обогащается сведениями, или, как он выражался, расширяет свой умственный кругозор.
- Экая ты у меня светлая головка! Если б ты была мальчик, из тебя бы вышел поэт, непременно поэт, - говорил старик.
Дочь слушала и краснела, потому что она была уже поэт и почти каждый день потихоньку от всех писала стихи.
Так время шло. Настеньке было уж за двадцать; женихов у ней не было, кроме одного, впрочем, случая. Отвратительный Медиокритский, после бала у генеральши, вдруг начал каждое воскресенье являться по вечерам с гитарой к Петру Михайлычу и, посидев немного, всякий раз просил позволения что-нибудь спеть и сыграть. Старик по своей снисходительности принимал его и слушал. Медиокритский всегда почти начинал, устремив на Настеньку нежный взор:
Я плыву и наплыву
Через мглу - на скалу
И сложу мою главу
Неоплаканную.
Все это разрешилось тем, что в одно утро приехала совершенно неожиданно к Петру Михайлычу исправница и прямо сделала от своего любимца предложение Настеньке. Петр Михайлыч усмехнулся.
- Благодарим вас покорно, Марья Ивановна, за ваше беспокойство, а Медиокритского за честь, - сказал он, - только дочь моя еще молода.
У исправницы начало подергивать губу; она вообще очень не любила противоречия, а в этом случае даже и не ожидала.
- Это, Петр Михайлыч, обыкновенно говорят как один пустой предлог! - возразила она. - Я не знаю, а по-моему, этот молодой человек - очень хороший жених для Настасьи Петровны. Если он беден, так бедность не порок.
Петру Михайлычу стало уж немного досадно.
- Бедность точно не порок, - возразил он, в свою очередь, - и мы не можем принять предложения господина Медиокритского не потому, что он беден, а потому, что он человек совершенно необразованный и, как я слышал, с довольно дурными нравственными наклонностями.
- Здесь, кажется, у всех одно образование, что у женихов, что у невест! - проговорила исправница с насмешкою.
Настенька, бывшая свидетельницей этой сцены, не вытерпела.
- У вас, Марья Ивановна, у самих дочь невеста, - сказала она, - если вам так нравится Медиокритский, так вам лучше выдать за него вашу дочь.
- Нет-с, он не может быть женихом моей дочери, - произнесла с ударением исправница.
- Почему же вы думаете, что он может быть моим женихом? - спросила гордо и вся вспыхнув Настенька.
- Ах, боже мой! - воскликнула исправница. - Я ничего не думала, а исполнила только безотступную просьбу молодого человека. Стало быть, он имел какое-нибудь право, и ему была подана какая-нибудь надежда - я этого не знаю!
Настенька вышла из себя; на глазах ее навернулись слезы.
- Подавали ему надежду, вероятно, вы, а не я, и я вас прошу не беспокоиться о моей судьбе и избавить меня от ваших сватаний за кого бы то ни было, - проговорила она взволнованным голосом и проворно ушла.
Исправница насмешливо посмотрела ей вслед.
- И ваш ответ, Петр Михайлыч, будет тот же? - спросила она.
- Совершенно тот же, Марья Ивановна, - отвечал Петр Михайлыч, - и мне только очень жаль, что вы изволили принять на себя это обидное для нас поручение.
- А я, конечно, еще более сожалею об этом, потому что точно надобно быть очень осторожной в этих случаях и хорошо знать, с какими людьми будешь иметь дело, - проговорила исправница, порывисто завязывая ленты своей шляпы и надевая подкрашенное боа, и тотчас же уехала.
Петр Михайлыч проводил ее до лакейской и возвратился к дочери, которая сидела и плакала.
- Это что, Настенька, плакать изволишь?.. Что это?.. Как тебе не стыдно! Что за малодушие!
- Это, папенька, ужасно! Она скоро приедет лакея своего сватать за меня. Ее бы выгнать надобно!
- Ну, ну, перестань! Какая вспыльчивая! Всяким вздором огорчаешься. Давай-ка лучше читать! - говорил старик.
Но Настенька и читать не могла.
Случай этот окончательно разъединил ее с маленьким уездным мирком; никуда не выезжая и встречаясь только с знакомыми в церкви или на городском валу, где гуляла иногда в летние вечера с отцом, или, наконец, у себя в доме, она никогда не позволяла себе поклониться первой и даже на вопросы, которые ей делали, отмалчивалась или отвечала односложно и как-то неприязненно.
III
Недели через три после состояния приказа, вечером, Петр Михайлыч, к большому удовольствию капитана, читал историю двенадцатого года Данилевского{26}, а Настенька сидела у окна и задумчиво глядела на поляну, облитую бледным лунным светом. В прихожую пришел Гаврилыч и начал что-то бунчать с сидевшей тут горничной.
- Что ты, гренадер, зачем пришел? - крикнул Петр Михайлыч.
- К вама-тка, - отвечал Терка, выставив свою рябую рожу в полурастворенную дверь. - Сматритель новый приехал, ачителей завтра к себе в сбор на фатеру требует в девятом часу, чтоб биспременно в мундерах были.
- Эге, вот как! Малый, должно быть, распорядительный! Это уж, капитан, хоть бы по-вашему, по-военному; так ли, а? - произнес Петр Михайлыч, обращаясь к брату.
- Да-с, точно, - отвечал тот глубокомысленно.
- Где же господин новый смотритель остановился? - продолжал Петр Михайлыч.
- На постоялом, у Афоньки Беспалого, - отвечал с какой-то досадой Терка.
- Да ты сам у него был?
- Нету, не был; мне пошто! Хозяйка Афоньки, слышь, прибегала, чтоб завтра в девятом часу в мундерах биспременно - вот что!
- Так поди обвести!
- Сегодня нету, не пойду: не достучишься... поздно; завтра обвещу.
- И то пожалуй; только, смотри, пораньше; и скажи господам учителям, чтоб оделись почище в мундиры и ко мне зашли бы: вместе пойдем. Да уж и сам побрейся, сапоги валяные тоже сними, а главное - щи твои, - смотри ты у меня!
- Ну-ко, заладил, щи да щи! Только и речей у тебя! - проговорил инвалид и, хлопнув сердито дверью, ушел.
Петр Михайлыч усмехнулся ему вслед.
Впрочем, Гаврилыч на этот раз исполнил возложенное на него поручение с не совсем свойственною ему расторопностью и еще до света обошел учителей, которые, в свою очередь, собрались к Петру Михайлычу часу в седьмом. Все они были более или менее под влиянием некоторого чувства страха и беспокойства. Комплект их был, однако, неполный: знакомый нам учитель истории, Экзархатов; учитель математики, Лебедев, мужчина вершков одиннадцати ростом, всегда почти нечесаный, редко бритый и говоривший всегда сильно густым басом. Дикообразной его наружности как нельзя больше в нем соответствовала непреоборимая страсть к звероловству. Он был, конечно, в целой губернии первый стрелок и замечательнейший охотник на медведей, которых собственными руками на своем веку уложил более тридцати штук. С капитаном Лебедев находился, по случаю охоты, в теснейшей дружбе. Третий учитель был преподаватель словесности Румянцев. В противоположность Лебедеву, это был маленький, худенький молодой человек, весьма робкого и, вследствие этого, склонного поподличать характера, вместе с тем большой говорун и с сильной замашкой пофрантить: вечно с завитым а-ла-коком и висками. Он было и в настоящем случае прилетел в своем, по его мнению, очень модном пальто и в цветном шарфе, завязанном огромным бантом, но, по совету Петра Михайлыча, тотчас же проворно сбегал домой и переоделся в мундир.
Петр Михайлыч тоже оделся в полную форму.
- Ну, вот мы и в параде. Что ж? Народ хоть куда! - говорил он, осматривая себя и других. - Напрасно только вы, Владимир Антипыч, не постриглись: больно у вас волосы торчат! - отнесся он к учителю математики.
- Черт их знает, проклятые, неимоверно шибко растут; понять не могу, что за причина такая. Сегодня ночь, признаться, в шалаше, за тетеревами просидел, постричься-то уж и не успел, - отвечал Лебедев, приглаживая голову.
- Да, да, вот так, хорошо, - ободрял его Петр Михайлыч и обратился к Румянцеву: - Ну, а ты, голубчик, Иван Петрович, что?
- Ничего-с! Маменька только наказывала: "Ты, говорит, Ванюшка, не разговаривай много с новым начальником: как еще это, не знав тебя, ему понравится; неравно слово выпадет, после и не воротишь его", - простодушно объяснил преподаватель словесности.
- Конечно, конечно, - подтвердил Петр Михайлыч и потом, пропев полушутливым тоном: "Ударил час и нам расстаться...", - продолжал несколько растроганным голосом: - Всем вам, господа, душевно желаю, чтоб начальник вас полюбил; а я, с своей стороны, был очень вами доволен и отрекомендую вас всех с отличной стороны.
- Мы бы век, Петр Михайлыч, желали служить с вами, - проговорил Лебедев.
- Именно век. Я вот и по недавнему моему служению, а всем говорю, что, приехав сюда, не имел ни с извозчиком чем разделаться, ни платья на себе приличного, и все вашими благодеяниями сделалось... - отрапортовал Румянцев, подняв глаза кверху.
Экзархатов ничего не проговорил, а только тяжело вздохнул.
Все эти отзывы учителей, видимо, были очень приятны старику.
- Благодарю вас, если вы так меня понимаете, - возразил он. - Впрочем, и я тоже иногда шумел и распекал; может быть, кого-нибудь и без вины обидел: не помяните лихом!
- Кроме добра, нам вас нечем поминать, - сказал Лебедев.
- От вас это были только родительские наставления, - подхватил Румянцев.
Петр Михайлыч совсем расчувствовался.
- Очень, очень вам благодарен, друзья мои, и поверьте, что теперь выразить не могу, а вполне все чувствую. Дай бог, чтоб и при новом начальнике вашем все шло складно да ладно.
Говоря это, он старался смигнуть навернувшиеся на глазах слезы.
Экзархатов, все ниже и ниже потуплявший голову, вдруг зарыдал на весь дом и убежал в угол.
- Полноте, полноте! Что это? Не стыдно ли вам? Добро мне, старому человеку, простительно... Перестаньте, - сказал Петр Михайлыч, едва удерживаясь от рыданий. - Грядем лучше с миром! - заключил он торжественно и пошел впереди своих подчиненных.
На дворе у Афоньки Беспалого наши ученые мужи встретили саму хозяйку, здоровеннейшую бабу в ситцевом сарафане. Она тащила, ухватив за ушки, огромную лоханку с помоями, которую, однако, тотчас же оставила и поклонилась, проговоря:
- Здравствуйте, сударики, здравствуйте.
- Нельзя ли, моя милая, доложить господину Калиновичу, что господа учителя пришли представиться, - сказал ей Петр Михайлыч.
- Сейчас, сударики, сейчас пошлю паренька моего к нему, а вы подьте пока в горенку, обождите: он говорил, чтоб в горенке обождать.
Петр Михайлыч и учителя вошли в горенку, в которой нашли дверь в соседнюю комнату очень плотно притворенною. Ожидали они около четверти часа; наконец, дверь отворилась, Калинович показался. Это был высокий молодой человек, очень худощавый, с лицом умным, изжелта-бледным. Он был тоже в новом, с иголочки, хоть и не из весьма тонкого сукна мундире, в пике безукоризненной белизны жилете, при шпаге и с маленькой треугольной шляпой в руках.
Петр Михайлыч начал:
- Рекомендую себя: предместник ваш, коллежский асессор Годнев.
Калинович подал ему конец руки.
- Позвольте мне представить господ учителей, - добавил старик.
Калинович слегка нагнул голову.
- Господин Экзархатов, преподаватель истории, - продолжал Петр Михайлыч.
- Из какого заведения? - спросил Калинович.
- С словесного факультета Московского университета, - отвечал своим печальным голосом Экзархатов.
- Кончили курс?
- Со второго курса.
- Превосходно знают свой предмет; профессорской кафедры по своим познаниям достойны, - вмешался Годнев. - Может быть, даже вы знакомы по университету? Судя по летам, должно быть одного времени.
- Нас там много! - возразил Калинович.
Экзархатов поднял на него немного глаза и снова потупился. Он очень хорошо знал Калиновича по университету, потому что они были одного курса и два года сидели на одной лавке; но тот, видно, нашел более удобным отказаться от знакомства с старым товарищем.
- Господин Лебедев, учитель математики, - продолжал Годнев.
- Из какого заведения? - повторил опять Калинович.
- Из вольнопрактикующих землемеров, - отвечал лаконически Лебедев.
Калинович обратил глаза на Румянцева, который, не дождавшись вопроса и приложив руки по швам, проговорил без остановки:
- Воспитанник Московского воспитательного дома, выпущен первоначально в качестве домашнего учителя музыки; но, так как имею семейство, пожелал поступить в коронную службу.
- Все здешние господа учителя отличаются познаниями, добронравственностью и усердием... - вмешался Петр Михайлыч.
Калинович слегка улыбнулся; у старика не свернулось это с глазу.
- Я говорю таким манером, - продолжал он, - не относя к себе ничего; моя песня пропета: я не искатель фортуны; и говорю собственно для них, чтоб вы их снискали вашим покровительством. Вы теперь человек новый: ваша рекомендация перед начальством будет для них очень важна.
- Я почту для себя приятным долгом... - проговорил Калинович и потом прибавил, обращаясь к Петру Михайлычу: - Не угодно ли садиться? - а учителям поклонился тем поклоном, которым обыкновенно начальники дают знать подчиненным: "можете убираться"; но те сначала не поняли и не трогались с места.
- Я вас, господа, не задерживаю, - проговорил Калинович.
Экзархатов первый пошел, а за ним и прочие, Румянцев, впрочем, приостановился в дверях и отдал самый низкий поклон. Петр Михайлыч нахмурился: ему было очень неприятно, что его преемник не только не обласкал, но даже не посадил учителей. Он и сам было хотел уйти, но Калинович повторил свою просьбу садиться и сам даже пододвинул ему стул.
- Очень, очень все это хорошие люди, - начал опять, усевшись, старик.
Калинович как будто не слышал этого и, помолчав немного, спросил:
- А что, здесь хорошее общество?
- Хорошее-с... Здесь чиновники отличные, живут между собою согласно; у нас ни ссор, ни дрязг нет; здешний город исстари славится дружелюбием.
- И весело живут?
- Как же-с! Съезжаются иногда друг к другу, веселятся.
- Не можете ли вы мне назвать некоторых лиц?
- Отчего ж не могу? Только кого именно вам угодно?
- Городничий есть?
- Есть: Феофилакт Семеныч Кучеров, ветеран двенадцатого года, старик препочтенный.
- Семейный?
- Даже очень большое имеет семейство.
- Потом?
- Потом-с, пожалуй, исправник с супругой; стряпчий, молодой человек, холостой еще, но скоро женится на этой, вот, городнической дочери.
- А почтмейстер?
- Как же-с, и почтмейстер есть, по только наш брат, старик уж, домосед большой.
- Это все чиновники; а помещики? - спросил Калинович.
- Помещиков здесь постоянно живущих всего только одна генеральша Шевалова.
- Богатая?
- С состоянием; по слухам, миллионерка и, надобно сказать, настоящая генеральша: ее здесь так губернаторшей и зовут.
- Молодая еще женщина?
- Нет, старушка-с, имеет дочь на возрасте - девицу.
- А скажите, пожалуйста, - сказал Калинович после минутного молчания, - здесь есть извозчики?
- Вы, вероятно, говорите про городских извозчиков, так этаких совершенно нет, - отвечал Петр Михайлыч, - не для кого, - а потому, в силу правила политической экономии, которое и вы, вероятно, знаете: нет потребителей, нет и производителей.
Калинович призадумался.
- Это немного досадно: я думал сегодня сделать несколько визитов, - проговорил он.
- А если думали, так о чем же вам и беспокоиться? - возразил Петр Михайлыч. - Позвольте мне, для первого знакомства, предложить мою колесницу. Лошадь у меня прекрасная, дрожки тоже, хоть и не модного фасона, но хорошие. У меня здесь многие помещики, приезжая в город, берут.
- Вы меня много обяжете; но мне совестно...
- Что тут за совесть? Чем богаты, тем и рады.
- Благодарю вас.
- А я вас благодарю; только тут, милостивый государь, у меня есть одно маленькое условие: кто моего коня берет, тот должен у меня хлеба-соли откушать, обедать: это плата за провоз.
- Самая приятная плата, - отвечал с улыбкою Калинович, - только я боюсь, чтоб мне не задержать вас.
- Располагайте вашим временем, как вам угодно, - отвечал Петр Михайлыч, вставая. - До приятного свиданья, - прибавил он, расшаркиваясь.
Калинович подал ему всю руку и вежливо проводил до самых дверей.
Всю дорогу старик шел задумчивее обыкновенного и по временам восклицал:
- Эх-ма, молодежь, молодежь! Ума у вас, может быть, и больше против нас, стариков, да сердца мало! - прибавил он, всходя на крыльцо, и тотчас, по обыкновению, предуведомил о госте к обеду Палагею Евграфовну.
- Знаю уж, - проговорила она и побежала на погреб.
Переодевшись и распорядившись, чтоб ехала к Калиновичу лошадь, Петр Михайлыч пошел в гостиную к дочери, поцеловал ее, сел и опять задумался.
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 29 ]
[ 30 ]
[ 31 ]
/ Полные произведения / Писемский А.Ф. / Тысяча душ
|
|