Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Писемский А.Ф. / Тысяча душ
Тысяча душ [15/31]
- Что, дома? - спросил он.
- Пожалуйте, барин наверху-с, - отвечала та, почему-то шепотом и тихонько повела его по знакомой ему лестнице. В комнате направо он увидел самого хозяина, сидевшего за столом, в халате, с обрюзглым лицом и с заплаканными глазами.
- Ах, боже мой! Давно ли? - проговорил он и постарался даже улыбнуться.
- Вы нездоровы? - спросил его Калинович.
- Жены лишился, - отвечал старик, и по его толстым, отвислым щекам потекли слезы.
- Скажите! - произнес Калинович тоном глубокого сожаления, а сам с собой подумал: "Зачем меня нелегкая дернула ехать к этому старью?"
- Давно постигло вас это несчастье? - спросил он вслух.
- Девятый день сегодня. Собачка заперта или нет? - обратился хозяин слабым голосом к вошедшей горничной.
- Заперта-с, - отвечала и та тоже слабым голосом. - Священники пришли-с, - доложила она в заключение.
- Хорошо... Приготовляйте там, - отвечал вдовец. - Панихиду сейчас будут служить! - прибавил он.
"Ну уж на это-то ты меня не подденешь", - подумал про себя Калинович и встал.
- Не смею более беспокоить, - проговорил он.
- Благодарю вас, благодарю, - отвечал хозяин, крепко, крепко пожимая его руку и с полными слез глазами.
- В этой проклятой Москве все или умерло, или замирает! - проговорил Калинович, выйдя на улицу. И на другой день часу в десятом он был уже в вокзале железной дороги и в ожидании звонка сидел на диване; но и посреди великолепной залы, в которой ходила, хлопотала, смеялась и говорила оживленная толпа, в воображении его неотвязчиво рисовался маленький домик, с оклеенною гостиной, и в ней скучающий старик, в очках, в демикотоновом сюртуке, а у окна угрюмый, но добродушный капитан, с своей трубочкой, и, наконец, она с выражением отчаяния и тоски в опухнувших от слез глазах.
- Monsieur, будьте такой добрый, поберегите мой сак! - раздался около него женский голос с иностранным акцентом.
Калинович взмахнул глазами: перед ним стояла молоденькая, стройная дама, в белой атласной шляпке, в перетянутом черном шелковом платье и накинутой на плечи турецкой шали. Маленькими ручками в свежих французских перчатках держала она огромный мешок. Калинович поспешил его принять у ней.
- Ou est се Gabriel?* Несносный! - проговорила дама и скрылась.
______________
* Где этот Габриэль? (франц.).
Через несколько минут Калинович увидел, что она ходила по зале под руку с одутловатым, толстым гусарским офицером, что-то много ему говорила, по временам улыбалась и кидала лукавые взгляды. На все это тот отвечал ей самодовольной улыбкой.
Звонок пробил.
- Adieu, mon Gabriel!* - воскликнула дама каким-то комически-печальным тоном, протягивая гусару руку.
______________
* Прощай, мой Габриэль! (франц.).
- Adieu, - отвечал тот сиповатым голосом.
Дама подошла к Калиновичу. Тот встал и взял ее мешок.
- Bien merci! - поблагодарила она и мило улыбнулась.
- Vous avez deja un cavalier!* - проговорил им вслед гусар.
______________
* У вас уже есть кавалер! (франц.).
- Oui, - отвечала дама, проворно уходя.
Калинович молча следовал за ней. В вагоне она начала распоряжаться как дома. Положив рядом с собой мешок и проговоря севшему напротив Калиновичу: "Pardon, monsieur, permettez"*, - протянула свои очень красивые ножки на диван, причем обнаружила щегольски сшитые ботинки и даже часть белых, как снег, чулок. Когда поезд тронулся, Калинович внимательно вгляделся на свою спутницу. Оказалось, что она была с каким-то идеальным выражением в лице; голубые глаза ее были томны и влажны, ресницы длинны. Сквозь белую нежную кожу просвечивались синенькие жилочки; губки были полные, розовые и с постоянной улыбкой. Заметив пристальные взоры на себя своего соседа, дама в свою очередь сначала улыбнулась, а потом начала то потуплять глаза, то смотреть в окно. Станции через две ей наскучил этот немой разговор.
______________
* Простите, сударь, позвольте (франц.).
- Вы Петербурге живете? - спросила она.
- Да, - отвечал Калинович, не желая сказаться провинциалом. - А вы? - прибавил он.
- Петербурге... Там весело...
- Весело?
- Да, балы... маскарад... итальянская опера я бываю.
При этих словах Калиновичу невольно вспомнилась Настенька, обреченная жить в глуши и во всю жизнь, может быть, не увидающая ни балов, ни театров. Ему стало невыносимо жаль бедной девушки, так что он задумался и замолчал.
- О, какой вы скучный! Для чего? - проговорила спутница.
Калиновичу захотелось пококетничать.
- Я потерял мою невесту, - отвечал он, взглянув на подаренное ему Настенькой в последний день кольцо.
- А! Вы любили? - произнесла соседка протяжно. - И я любила, - прибавила она и позевнула.
Калинович посмотрел на нее.
- А теперь вы любите? - спросил он.
- Теперь? Не знаю... Нет!
- Кто же вас провожал?
- А! Вот вы что думаете! Нет, это мой брат, - отвечала дама и лукаво засмеялась. - Князя Хилова вы знаете Петербурге? - прибавила она.
- Нет, не знаю... Это тоже брат?
Дама засмеялась.
- О нет, это мой знакомый... Он милый.
- Милый?
- Да, а то вот у него есть друг его, тот - фи! Гадкий, толстый, нос красный! Фи! Не люблю.
- Гусар тоже толстый.
- Нет, тот добрый, брат добрый.
- Вы, конечно, иностранка, но откуда вы родом? - спросил Калинович.
- Зачем?.. Я русская...
- Нет, вы не русская, потому что говорите неправильно: вы или немка, или полька.
- О нет... я турка, - отвечала дама и опять засмеялась.
- После этого все турчанки красавицы, если на вас похожи, - заметил Калинович.
- О, какой вы льстец! - воскликнула она.
- Почему ж я льстец?
- Так... льстец... Мамзель Сару вы знаете?
- Нет, что ж, она хороша?
- Да, только злая такая, ужас - фи!
Разговор продолжался в том же тоне, и Калинович начинал все более и более куртизанить. Здесь мне опять приходится объяснять истину, совершенно не принимаемую в романах, истину, что никогда мы, грубая половина рода человеческого, неспособны так изменить любимой нами женщине, как в первое время разлуки с ней, хотя и любим еще с прежнею страстью. Дело тут в том, что воспоминания любви еще слишком живы, чувства жаждут привычных наслаждений, а между тем около нас пусто и нет милого существа, заменить которое мы готовы, обманывая себя, первым хорошеньким личиком.
- Вы будете обедать? - спросил Калинович, подъезжая к Твери.
- Да, я люблю кушать, - отвечала соседка.
- Есть, - поправил Калинович.
- Ах, да, есть... хорошо, - отвечала она, и когда поезд остановился, Калинович вел ее уж под руку в вокзал.
- Il fait froid!* - проговорила она, кокетливо завертываясь в шаль.
______________
* Холодно! (франц.).
"Премиленькая!" - подумал Калинович и чувствительно пожал ее руку своим локтем.
- Два обеда! - сказал он лакею. - Voulez-vous du vin?* - обратился он к своей даме.
______________
* Хотите вина? (франц.).
- Да, я люблю, comment cela dire boire?*.
______________
* Как это сказать пить? (франц.).
- Пить!
- Да, пить.
- Бутылку шампанского! - сказал Калинович человеку.
Тот подал; пробка щелкнула.
- Ах! - вскрикнула дама.
- Испугались?
- Да, это громко, я пугаюсь, - отвечала она и потом, положив пальчик на край стакана, из которого пенилось вино, сказала: - Ну, ну, будет!.. Не смей больше ходить.
"Прехорошенькая!" - думал Калинович.
Дама начала с аппетитом кушать котлеты.
Перед жарким он поднял бокал и проговорил.
- Votre sante, madame!*
______________
* За ваше здоровье, сударыня! (франц.).
- Et la votre, monsieur*, - отвечала она, тоже выпивая, но тотчас поморщилась, проговоря: "Ай, горько!"
______________
* И за ваше, сударь (франц.).
- А вы знаете, что значит по русскому обычаю, когда, пивши вино, говорят: горько?
- Нет.
- Значит, надобно поцеловаться.
- Ах, это?.. Да, хорошо.
- Хорошо?
- Хорошо! - подтвердила дама и, по возвращении в вагон, сняла шляпку и стала еще милее.
Между тем начинало становиться темно. "Погибшее, но милое создание!" - думал Калинович, глядя на соседку, и в душу его запало не совсем, конечно, бескорыстное, но все-таки доброе желание: тронуть в ней, может быть давно уже замолкнувшие, но все еще чуткие струны, которые, он верил, живут в сердце женщины, где бы она ни была и чем бы ни была.
- Вы, решительно, полька! Чем больше я на вас гляжу, тем больше убеждаюсь в том, - начал он.
- Ах, да, только вы ошибаетесь... Я ж говорила вам: я турка... - отвечала она.
- А я вам говорю, что вы полька и немецкая полька, - продолжал Калинович, - потому что у вас именно это прекрасное сочетание германского типа с славянским: вы очень хороши собой.
- О, да, да, - подтвердила соседка.
- Конечно, да, - подхватил Калинович, - и, может быть, в Варшаве или даже подальше там у вас живут отец и мать, брат и сестра, которые оплакивают вашу участь, если только знают о вашем существовании.
Заметно грустное чувство отразилось на хорошеньком личике соседки.
- Зачем вы можете так говорить? Вы меня не знаете, - сказала она уж не прежним насмешливым тоном.
- Я знаю еще больше, - продолжал Калинович, - знаю, что вам тяжело и очень тяжело жить на свете, хотя, может быть, вы целые дни смеетесь и улыбаетесь. На днях еще видел я девушку, которую бросил любимый человек и которую укоряют за это родные, презрели в обществе, но все-таки она счастливее вас, потому что ей не за что себя нравственно презирать.
Соседка слушала. Собственно, слов она, кажется, не понимала, но смысл их угадала, и в лице ее уже тени не оставалось веселости.
- Вы меня не знаете: зачем можете так говорить? - повторила она.
- Нет, знаю, - возразил Калинович, - и скажу вам, что одно ваше спасенье, если полюбит вас человек и спасет вас, не только что от обстановки, которая теперь вас окружает, но заставит вас возненавидеть то, чем увлекаетесь теперь, и растолкует вам, что для женщины существует другая, лучшая жизнь, чем ездить по маскарадам и театрам.
Соседка этих слов совершенно уж не поняла, и, когда Калинович кончил и взял ее за упершийся в диван его башмачок, она отдернула ножку и проговорила:
- Зачем это?.. Нельзя.
- Отчего ж нельзя?.. Может быть, я именно такой человек, - прошептал Калинович.
- А, да, нет! Я не верю мужчинам.
- За что?
- Так, они все такие недобрые... лукавые... Фи!.. Нет!
- Я не такой, - проговорил Калинович и опять было взялся за башмачок, но соседка опять его отдернула.
- Нет, это нельзя, - сказала она.
- Отчего ж?
- Так; как можно! Вы нескромный: все смотрят.
- А в Петербурге можно?
- Ах, какой вы!.. Зачем! Я вас не знаю...
- Узнаете, и можно? - проговорил Калинович и, как бы наклоняясь за чем-то, поцеловал руку соседки.
- Вы шалун, я вас боюсь, - сказала она, кокетливо складывая руки на груди и снимая ножки с дивана.
Объяснение это было прервано появлением новых пассажиров: толстого помещика с толстой женой, которые, как нарочно, стали занимать пустые около них места.
- Позвольте! - проговорил басом барин и нецеремонно опустился на диванчик рядом с молоденькой дамой, между тем как жена его, тяжело дыша и пыхтя, перелезла почти через колени Калиновича и села к окну. Сопровождавший их солдат стал натискивать им в ноги подушки, мешочки и связки с кренделями, калачами, так что молодые люди мои были совершенно отгорожены друг от друга. Хорошенькая соседка, сделав сначала насмешливую гримасу и потом проговорив: "Adieu!", прижала голову к дивану, закрыла глаза и старалась, как видно, заснуть. В свою очередь взбешенный Калинович, чувствуя около себя вместо хорошенького башмачка жирные бока помещицы, начал ее жать изо всей силы к стене; но та сама раздвинула локти и, произнеся: "Чтой-то, помилуйте, как здесь толкают!", пахнула какой-то теплотой; герой мой не в состоянии был более этого сносить: только что не плюнувши и прижав еще раз барыню к стене, он пересел на другую скамейку, а потом, под дальнейшую качку вагона, невольно задремал.
На рассвете, как известно, подъезжают к Петербургу. Большая часть пассажиров по обыкновению засуетилась. У Калиновича тоже немного сердце замерло; подражая другим, он протер запотевшее стекло и начал было смотреть в него; но увидел только куда-то бесконечно идущее поле, покрытое криворослым мелким ельником; а когда пошли мелькать вагоны, так и того стало не видать. Калинович счел за лучшее наблюдать хорошенькую соседку, которая, точно между двумя скалами, барином и барыней, спала крепким сном и проснулась только у самого вокзала.
- Приехали! - проговорил он, подходя к ней, ласковым голосом, как говорят иногда детям матери: "Проснулся, душечка?"
- О, да! Приехали! - произнесла она, мило зевая, и, взяв проворно сак, пошла.
- Послушайте, где же ваша квартира? - говорил Калинович, догоняя ее и почти умоляющим голосом.
- На Гороховой!.. Дом Багова, - спросить меня... Амальхен!.. - отвечала она скороговоркой и скрылась.
Оставшись один, Калинович поспешил достать свой чемодан и, бросив его на первого попавшегося извозчика, велел себя везти в какую-нибудь, только не дорогую, гостиницу. Извозчик, чтобы" не очень затруднять себя, подвез его прямо к гостинице "Москва", где герой мой и поместился за рубль серебром в четвертом этаже, в трехаршинной комнатке, но с вощеным столиком и таковым же диваном. Разобрав свои вещи, он сейчас же сел у окна и стал глядеть с жадным любопытством на улицу: там сновали уже туда и сюда экипажи, шли пешеходы, проехал взвод казаков, провезли, по крайней мере на десяти лошадях, какую-то машину. Калинович понял, что он теперь на пульсовой жиле России, а между тем, перенеся взгляд от земли на небо, он даже удивился: нигде еще не видал он, чтоб так низко ходили облака и так низко стояло солнце. На голову его в то же время как бы налегал какой-то туман; хотелось зевать, глаза слипались. Он прилег на диване, заснул и проспал таким образом часов до четырех, и когда проснулся, то чувствовал уже положительную боль в голове и по всему телу легонькой озноб - это было первое приветствие, которое оказывала ему петербургская тундра. Пересилив несколько себя, Калинович спросил себе обедать, выпил рюмку вина, стакан крепкого кофе и отправился осматривать достопримечательности города. Для этого он нанял извозчика и велел себя везти мимо всех дворцов и соборов.
- Постой, что это за мост? - крикнул он, когда извозчик затрусил по каменной мостовой около дома Белосельской-Белозерской.
- Аничков! А это Аничковской дворец тоже! - отвечал извозчик.
- Кто же живет в нем?
- Не знаю, не слыхал.
- А что за церковь?
- Церковь Казанская это.
- Собор?
- Да.
"Зачем это такие огромные крылья к ней приделаны?" - подумал про себя Калинович.
- Эти два чугунные-то воина, надо полагать, из пистолетов палят! - объяснял было ему извозчик насчет Барклай де Толли и Кутузова, но Калинович уже не слыхал этого. От скопившихся пешеходов и экипажей около Морской у него начинала кружиться голова, а когда выехали на площадь и он увидел Зимний дворец, то решительно замер: его поразило это огромное и великолепное здание.
- Вези меня скорей на Неву! - проговорил он, увидя издали катящиеся невские волны; но - увы! - неприветливо они приняли его, когда он въехал на Дворцовый мост. С них подул на него такой северяк, что не только любоваться, но даже взглянуть на них хорошенько было невозможно.
- Фу, черт возьми, как холодно! - проговорил он, кутаясь по самые уши в воротник шинели, и, доехав до Благовещенского моста, бросил извозчика и пошел пешком, направляя свой путь к памятнику Петра. Постоял около него несколько времени, обошел его раза два кругом, взглянул потом на Исакия. Все это как-то раздражающим образом действовало на него. Не зная сам куда идти, он попал на Вознесенский проспект. Мелкая торговля, бьющаяся изо всех сил вылезти в магазины, так и стала ему кидаться в глаза со всех сторон; через каждые почти десять шагов ему попадался жид, и из большей части домов несло жареным луком и щукой; но еще более безобразное зрелище ожидало его на Садовой: там из кабака вывалило по крайней мере человек двадцать мастеровых; никогда и нигде Калинович не видал народу более истощенного и безобразного: даже самое опьянение их было какое-то мрачное, свирепое; тут же, у кабака, один из них, свалившись на тротуар, колотился с ожесточением головой о тумбу, а другой, желая, вероятно, остановить его от таких самопроизвольных побоев, оттаскивал его за волосы от тумбы, приговаривая: "Черт, полно, перестань!" Прочие на все это смотрели хоть и мрачно, но совершенно равнодушно.
Спеша поскорее уйти от подобной сцены, Калинович попал на Сенную, и здесь подмокшая и сгнившая в возах живность так его ошибла по носу, что он почти опрометью перебежал на другую сторону, где хоть и не совсем приятно благоухало перележавшею зеленью, но все-таки это не был запах разлагающегося мяса. Из всех этих подробностей Калинович понял, что он находится в самой демократической части города.
Время между тем подходило к сумеркам, так что когда он подошел к Невскому, то был уже полнейший мрак: тут и там зажигались фонари, ехали, почти непрестанной вереницей, смутно видневшиеся экипажи, и мелькали перед освещенными окнами магазинов люди, и вдруг посреди всего, бог весть откуда, раздались звуки шарманки. Калинович невольно приостановился, ему показалось, что это плачет и стонет душа человеческая, заключенная среди мрака и снегов этого могильного города.
Придя домой, он в утомлении опустился головой на диван. Если в Москве было ему скучно, то здесь вдруг овладела им непонятная и невыносимая тоска.
"Что ж это такое? - думал он. - Неужели я так обабился, что только около этой девчонки могу быть спокоен и весел? Нет! Это что-то больше, чем любовь и раскаянье: это скорей какой-то страх за самого себя, страх от этих сплошной почти массой идущих домов, широких улиц, чугунных решеток и холодом веющей Невы!"
II
Прошло три дня. Тоска и какой-то безотчетный страх не оставляли Калиновича, тем больше, что он никуда почти не выходил. Туалет его около трех лет не освежавшийся, оказался до такой степени негодным, что не только мог заявить о вопиющей бедности, но даже внушить подозрение на счет нравственности. Зная щепетильность Петербурга в этом отношении, он решился лучше просидеть дома, пока не будет готово заказанное платье у Шармера, которое, наконец, на четвертый день было принесено благороднейшей наружности подмастерьем. Когда Калинович, облекшись предварительно тоже в новое и очень хорошее белье, надел фрачную пару с высокоприличным при ней жилетом, то, посмотревшись в зеркало, почувствовал себя, без преувеличения, как бы обновленным человеком; самый опытный глаз, при этой наружности, не заметил бы в нем ничего провинциального: довольно уже редкие волосы, бледного цвета, с желтоватым отливом лицо; худощавый, стройный стан; приличные манеры - словом, как будто с детских еще лет водили его в живописных кафтанчиках гулять по Невскому, учили потом танцевать чрез посредство какого-нибудь мсье Пьеро, а потом отдали в университет не столько для умственного образования, сколько для усовершенствования в хороших манерах, чего, как мы знаем, совершенно не было, но что вложено в него было самой уж, видно, природой. Расплатившись с портным, Калинович сейчас же поехал сделать визит редактору. По всем практическим соображениям, он почти наверное рассчитывал, что тот примет его с полным вниманием и уважением, а потому, прищурившись, прочитал надпись на дверях редакторской квартиры и смело дернул за звонок. Человек отворил дверь.
- Доложи, что Калинович приехал, - назвал он твердо и довольно громко свою фамилию.
Человек ушел.
- Калинович приехал! - докладывал он.
- Кто такой? Какой Калинович? - спрашивал его другой голос.
- Калинович, - повторил лакей.
- Проси, - отвечал ему голос с досадой.
Лакей возвратился.
- Пожалуйте, - произнес он.
Калиновича подернуло. Видимо, что его принимают, не помня хорошенько, кто он такой. Пройдя первую же дверь, он прямо очутился в огромном кабинете, где посредине стоял огромный стол с своими чернильницами, карандашами, кучею тетрадей и небрежно кинутыми "Художественным листком" и французской иллюстрацией. Кабинетный стол князя показался Калиновичу пред этим жертвенником бедной конторкой школьника. По стенам шли полки, тоже заваленные книгами и газетами. Три пейзажа, должно быть Калама{229}, гравированное "Преображение" Иордана{229} и, наконец, масляная женская головка, весьма двусмысленной работы, но зато совсем уж с томными и закатившимися глазами, стояли просто без рамок, примкнутыми на креслах; словом, все показывало учено-художественный беспорядок, как бы свидетельствовавший о громадности материалов, из которых потом вырабатывались разные рубрики журнала. Сам хозяин помещался в довольно темном углу. Это был растолстевший сангвиник, с закинутою назад головою, совершенно без шеи, и только маленькие, беспрестанно бегавшие из-под золотых очков глаза говорили о его коммерческих способностях. Кутаясь в свой толстый, плюшевый сюртук, сидел он в углу дивана. На другом конце от него топился камин, живописно освещая гораздо более симпатичную фигуру господина, с несколько помещичьей посадкой, который сидел, опершись на трость с дорогим набалдашником, и с какой-то сибаритской задумчивостью, закинув на потолок свои голубые глаза. Вообще во всей его фигуре было что-то джентльменское, как бы говорившее вам, что он всю жизнь честно думал и хорошо ел. Тот же камин освещал еще молодого человека, весьма скромного роста и с физиономией, вовсе уж ничего не обещающей. Он стоял около одной из полок и, как бы желая скрыть, что им никто не занимается, делал вид, что будто бы сам был погружен в чтение развернутой перед ним газеты. Окинув все это одним взглядом, Калинович подошел прямо к хозяину.
- Здравствуйте-с, очень рад с вами познакомиться! - проговорил тот, слегка привставая, и тут же прибавил: - Monsieur Белавин, monsieur Калинович.
Оба гостя молча поклонились друг другу.
Молодой человек как-то украдкою и болезненно взглянул, как бы ожидая, что и его познакомят; но ему не выпало этой чести.
- Вы ведь, кажется, москвич? - продолжал редактор, когда Калинович сел.
- Да... Но, впрочем, последнее время я жил в провинции, - отвечал Калинович.
- В провинции? - повторил редактор, уставляя на него свои маленькие глаза.
- В провинции, - повторил Калинович, - и, приехав сюда, - прибавил он несколько официальным тоном, - я поставил себе долгом явиться к вам и поблагодарить, что вы в вашем журнале дали место моему маленькому труду.
- О, помилуйте! Это наша обязанность, - подхватил редактор, быстро опуская на ковер глаза, и потом, как бы желая переменить предмет разговора, спросил: - Вы ведь, однако, через Москву ехали?
- Через Москву.
- По железной?
- По железной.
- И скажите, хорошо? - продолжал редактор.
- Хорошо-с, - отвечал Калинович, начинавший уже несколько удивляться тому, что неужели с ним не находят разговора поумней.
Редактор между тем выпустил длинную струю дыма от куримой им сигары и, с гораздо более почтительным выражением, обратился к господину, названному Белавиным.
- Это очень важный теперь вопрос, - начал он несколько глубокомысленным тоном, - свяжет ли железная дорога эти два города, каким это образом и в чем именно это произойдет?
В ответ на это Белавин закрыл первоначально глаза, и что-то вроде насмешливой улыбки промелькнуло у него на губах.
- Не думаю, чтоб много, - произнес он, - первое что, вероятно, будут в Москве дрова еще дороже, а в Петербурге, может быть, ягоды дешевле.
- Ну, нет; это что ж! Одна эта быстрота при торговых сношениях... наконец, обмен идей.
- Каких? - спросил Белавин, опять зажимая глаза и самым равнодушнейшим тоном.
Редактор на это потупился и ничего не отвечал.
"С какой только важностью и о каком вздоре рассуждают эти два господина!" - подумал Калинович с досадой в душе.
- Холодно, говорят, в вагоне ногам? - обратился к нему редактор.
- Я не чувствовал этого, - отрывисто отвечал Калинович.
- Нет? - спросил редактор.
- Нет, - повторил Калинович таким уж насмешливым тоном, что молодой человек, занимавшийся газетой, посмотрел на него с удивлением.
Редактор опять пустил длинную струю дыма и обратился к Белавину:
- Мы давеча говорили об этом господине... Что вам угодно, а он непрочен.
Белавин придал лицу своему серьезное выражение, которым как бы говорил, что он совершенно с этим не согласен.
- Возьмите вы, - продолжал редактор, одушевляясь и, видимо, желая убедить, - больше полустолетия этот народ проводит перед вами не историю, а разыгрывает какие-то исторические представления.
Белавин слушал.
- Господствует учение энциклопедистов... подкопаны все основания общественные, государственные, религиозные... затем кровь... безурядица. Что можно было из этого предвидеть?.. Одно, что народ дожил до нравственного и материального разложения; значит, баста!.. Делу конец!.. Ничуть не бывало, возрождается, как феникс, и выскакивает в Наполеоне Первом. Это черт знает что такое!
Белавин продолжал молчать и слушать.
- Этот господин идет завоевывать Европу, перетасовывает весь Германский союз, меняет королей, потом глупейшим образом попадается в Москве и обожающий его народ выдает его живьем. Потом Бурбоны... июльская революция... мещанский король... новый протест... престол ломается, пишется девизом: liberte, egalite, fraternite* - и все это опять разрешается Наполеоном Третьим!
______________
* Свобода, равенство, братство (франц.).
Заключив эти слова, редактор даже склонил голову от удивления.
Калинович был почти согласен с ним, но, как человек осторожный, не показывал виду и по временам взглядывал на Белавина, который, наконец, когда редактор кончил, приподнял опять немного глаза и произнес явно насмешливым тоном:
- Так судить народ издали невозможно; слишком поверхностно; ошибешься!
- Я не знаю, ошибешься или нет, но это факты, - возразил редактор.
Белавин, прищурившись, посмотрел на противоположную стену.
- Под этими фактами, - начал он, - кроется весьма серьезное основание, а видимая неустойчивость - общая участь всякого народа, который социальные идеи не оставляет, как немцы, в кабинете, не перегоняет их сквозь реторту парламентских прений, как делают это англичане, а сразу берет и, прикладывает их к делу. Это общая участь! И за то уж им спасибо, что они с таким самоотвержением представляют из себя какой-то оселок, на котором пробуется мысль человеческая. Как это можно? Помилуйте!
- Да-с, вы говорите серьезное основание; но где ж оно и какое? Оно должно же по крайней мере иметь какую-нибудь систему, логическую последовательность, развиваться органически, а не метаться из стороны в сторону, - возразил редактор; но Калинович очень хорошо видел, что он уж только отыгрывался словами.
В лице Белавина тоже промелькнуло что-то вроде слегка заметной улыбки.
- Энциклопедисты, как вы говорите, - начал он, взмахнув глазами на потолок, - не доводили народа до разложения: они сбивали феодальные авторитеты и тому подобные заповедные цепи, которые следовало разбить.
- Однако эти цепи заменились другими, может быть, тягчайшими, в особе корсиканца.
- Почему же? - возразил Белавин. - Революция девяностых годов дала собственно народу и личное право и, право собственности.
- Все это прекрасно; но последние события? - произнес редактор, уж больше спрашивая.
- Что ж? - отвечал как-то нехотя Белавин. - Дело заключалось в злоупотреблении буржуазии, которая хотела захватить себе все политические права, со всевозможными матерьяльными благосостояниями, и работники сорок восьмого года показали им, что этого нельзя; но так как собственно для земледельческого класса народа все-таки нужна была не анархия, а порядок, который обеспечивал бы труд его, он взялся за Наполеона Третьего, и если тот поймет, чего от него требуют, он прочней, чем кто-либо!
- Но где же тут прогресс, скажите вы мне? - воскликнул редактор.
Белавин улыбнулся.
- Прогресс?.. - повторил он. - Прогресс теперь дело спорное. Мы знаем только то, что каждая эпоха служит развитием до крайних пределов известных идей, которые вначале пробиваются болезненно, а потом заражают весь воздух.
- Это так, - подтвердил редактор.
На этих словах Калинович встал с своего места и, подойдя к одной из картин, стал ее рассматривать. Странного рода чувства его волновали: в продолжение всего предыдущего разговора ему ужасно хотелось поспорить с Белавиным и, если возможно, взять нотой выше его; но - увы! - при всем умственном напряжении, он чувствовал, что не может даже стать на равную с ним высоту воззрения. "Неужели я так оглупел и опошлел в провинции, что говорить даже не умею с порядочными людьми?" - думал он, болезненно сознавая к Белавину невольное уважение, смешанное с завистью, а к самому себе - презрение.
Молодой человек, стоявший около полки и давно уж ласкавший его взором, подошел к нему.
- Я, кажется, имею удовольствие видеть господина Калиновича? - проговорил он.
- Точно так, - отвечал тот.
- Я читал вашу повесть с величайшим наслаждением, - прибавил молодой человек.
Калинович поблагодарил молчаливым кивком головы.
- Я сам тоже писатель... Дубовский... Вы, может быть, и не читали моих сочинений, - продолжал молодой человек с каким-то странным смирением, и в то же время модничая и прижимая шляпу к колену.
- Нет-с, я читал, - отвечал сухо Калинович, в самом деле никогда их не читавший.
Молодой человек несколько минут переминался.
- Как это у нас странно угодить теперь публике! - начал он нетвердым голосом. - Я вот тогда... в прошлом году... так как теперь пишут больше все очерки, описал "Быт и поверья Козинского уезда"; но вдруг рецензенты отозвались так строго, и даже вот в журнале Павла Николаича, - прибавил он, робко указывая глазами на редактора, - и у них был написан очень неблагоприятный для меня отзыв... И что ж?.. Конечно, я никак не могу себя отнести к первоклассным дарованиям, но по крайней мере люблю литературу и занимаюсь ею с любовью, и это, кажется, нельзя еще ставить в укор человеку...
- Разумеется, - подтвердил Калинович, думая сам с собою: "Этакая дрянь!" и, не желая себя компрометировать разговором с подобным господином, возвратился на свое место и взялся за шляпу.
Редактор заметил это и обратился к нему.
- Где же вы, собственно, жили? - спросил он.
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 29 ]
[ 30 ]
[ 31 ]
/ Полные произведения / Писемский А.Ф. / Тысяча душ
|
|