/ Полные произведения / Шмелев И.С. / Солнце мертвых
Солнце мертвых [6/13]
![]() |
![]() |
![]() |
миллионы бриллиантов, очаровательно-волшебный блеск! И все мне: "О, ля-ля,
мадам! И всегда деньги, как в банк положите!" Представьте, это был шедевр!
последняя работа какого-то старого итальянца... Вот эти, как это
называется... да, грани! который гранил сэ фасет... недавно умер! "Такой
работы уже не будет, мадам! Люди стали нетерпеливы и не умеют ценить. Это
был гранд артист!" И мы купили. Потом смотрели "Гугеноты", я проходила по
фойе, и все так на меня глядели... должно быть, принимали за богачку! С ним
я не расставалась скоро сорок лет. И вот вчера грек предложил мне за него...
Ну, как вы думаете, сколько? Три! три фунта хлеба!
- За человека не дали бы и крошки.
- Вы взгляните, зажгите спичку...
Спичку... Давно нет спичек. Я высекаю по кремешку на трут, дымится, но
получить огонь - мученье.
- В нем восемьдесят семь камней, и в каждом больше сорока фасеток!
Сколько граней! И вот - три фунта!
Чудачка... Граней! А сколько граней в человеческой душе! Какие ожерелья
растерты в прах... и мастера побиты...
- Я просила грека: ну, хоть десять фунтов! Говорит - ешь камушки!
Говорю: есть у вас совесть?! "А что такое совесть? - говорит. - У нас
простой коммерческий расчет! это гораздо больше, чем ваша совесть! Нужно
везти на Ялту, оттуда пойдет в Америку и в Европу, к настоящим людям, где
все на настоящих ногах. А вы знаете, - говорит, - что такое теперь поехать в
Ялту?! Это же - на тот свет поехать! Вы думаете - ваши господа большевики
такие ангелы? Прежде я через два часа в Ялте, а теперь я через два часа... в
балке, если не добыл пропуска! А если я добуду пропуск, я очень чего-то
потерял... но об этом надо помолчать! Четыре раза я поехал - три меня
ограбил! Вы думаете - некоторые люди не любят бриллиантов и золота?! И
все-таки я не отказываюсь купить эти камушки и даю вам за них три дня... три
дня жизни! Вот чего стоит моя совесть!"
В море играют звезды. Я смотрю. Направо, за Кастелью - Ялта, сменившая
янтарное, виноградное свое имя на... какое! Ялта... солнечная морянка,
издевкой пьяного палача - Красноармейск отныне! Загаженную казарму, портянку
бродяжного солдата, похабство одураченного раба - швырнули в белые лилии,
мазнули чудесный лик! Красноармейск. Злобой неутолимой, гнойным плевком в
глаза - тянет от этого слова готтентота.
Новые творцы жизни, откуда вы?! С легкостью безоглядной расточили
собранное народом русским! Осквернили гроба святых и чуждый вам прах
благоверного Александра, борца за Русь, потревожили в вечном сне. Рвете
самую память Руси, стираете имена-лики... Самое имя взяли, пустили по миру,
безымянной, родства не помнящей. Эх, Россия! соблазнили Тебя - какими
чарами? споили каким вином?!
Народы гордые! Попустите вы стереть имя отчизны вашей?! Крепись, старая
Англия, и ты, роскошная Франция, в мече и шлеме! Крепким щитом прикройся! Не
закачайся, Лютеция, корабль пышный! не затони в зашумевшем море человечьего
непотребства! Случиться может... И ты, Лондон гордый, крестом и огнем храни
Вестминстерское свое аббатство! Придет день туманный - и не узнаешь себя...
Много без роду и без креста - жаждут, жаждут... Много рабов готовых. Груды
золота по подвалам, и много пустых карманов.
Я смотрю в сторону бывшей Ялты. Ее не видно. Но знаю я: течет и течет
туда награбленное добро, поснятое с живых и мертвых. Течет - к морю. В море
стекают реки. Течет через сотни рук, подымается на фелуги, на пароходы -
плывет в Европу, на Амстердам, на Лондон... за океаны, на Сан-Франциско...
Берегись, старая Европа, скупщица! не растеряй чудесное ожерелье славы! Кто
знает?!
И вы, матери и отцы родину защищавших... да не увидят ваши глаза
палачей ясноглазых, одевшихся в платье детей ваших, и дочерей, насилуемых
убийцами, отдающихся ласкам за краденые наряды!..
А вы, несущие миру новое, называющие себя вождями, любуйтесь и не
отмахивайтесь. Пафосом слов своих оплакиваете страждущих?.. Жестокие из
властителей, когда-либо на земле бывших, посягнули на величайшее: душу убили
великого народа! Гордые вожди масс, воссядете вы на костях их с убийцами и
ворами и, пожирая остатки прошлого, назоветесь вождями мертвых.
А она все сидит и томит-стонет:
- Ну, как же быть-то... с детьми-то как?.. Михайла Васильич принес
горошку, последнее. Сам ест желуди и горький миндаль, мелет на кофейной
мельничке виноградные косточки и печет из них какие-то пирожки... опыт над
собой производит и пишет работу. Вы понимаете, он уже... не в себе. Ну, как
же? Конечно, я отдам ожерелье... пусть хоть три фунта...
Я не могу сидеть, слушать... Я ухожу и брожу по саду, путаюсь по
кустам, натыкаюсь на кипарисы, ищу дышать... Душно от кипарисов, от треска
цикад, от неба... Ночь черная, ободок молодой луны давно свалился. Подходит
урочный час - ходить начинают, с лицами в тряпках - в саже, поворачивать к
стенке, грабить. Защитить некому. Могут прийти с минуты на минуту. Загремят
в ворота и крикнут слово, отпирающее все двери:
- Отворяй, с ордером из Отдела!..
А соседи ткнутся головами в подушку и будут слушать...
В ГЛУБОКОЙ БАЛКЕ
В море начинает белеть - в море рассвет виднее, - но горы еще ночные, в
долинах - мгла. Намекают по ним беловатые пятна дач. Время идти в Глубокую
балку, по холодку, - рубить.
Топор и ремень со мной. Я поднимаюсь на гребень горки. Все - на пороге
нового дня и - спит. Невесело просыпаться.
Серые виноградники по холмам, мутная галька пляжа... красный огонь на
вымпеле!.. Не ушел еще "истребитель". Семеро могут встретить еще одно утро
жизни. Я напрягаю глаза - в серую муть рассвета. Видно на посветлевшем море,
как суетятся на пристани темные пятнышки. Их ведут, - запоздали? Делают это
обычно глухою ночью. Или хотят показать, как встает над родными горами
солнце, в последний раз?..
Я неотрывно смотрю. Погасает огонь на вымпеле, начинает дымить труба.
Почему петухов не слышно? Не погромыхивает с шоссе раннею таратайкой? Или
пропали звуки?!.. Дробная сверль свистка - единственный знак рассвета?..
Нет... Я слышу унылый крик - неумирающий голос с минарета. Стоит над
городком белая, тонкая свеча - и только одна она еще посылает измученный
привет утру. Только она одна кричит воплем, что над горами, над городком,
над морем, над всем, что на них и в них, пребывает Великий Бог, и будет
пребывать вечно, и все сущее - Его Воля. Вознесите великому молитву за день
грядущий!
Пенится за кормой, и, бросая дугою след, "истребитель" уходит в море.
Пошел - на Ялту.
Их было семеро, с поручиком-командиром. Татары больше. Долгие месяцы
держались они в лесах и камнях, на перевале, в снегах и ливнях. Грозили и не
сдавались. По Крыму их были сотни - не захотевших неведомой им Европы. Ловят
перепелов на дудочку, селезней на утиный "кряк". Их поймали заманкой:
объявили - прощение. Они спустились с оружием - своей честью - почерневшие и
худые, с тревожно-сверкающими глазами застигнутой горной птицы. Они ходили
по городку тревожно, плечо к плечу, приглядываясь к углам, прислушиваясь к
ночным моторам. Они стереглись ночами, не выпускали из рук винтовки. Они
поглядывали к горам, где камни были для них - родное: из камня выросли их
аулы. Пока - им не разрешали туда вернуться. Их возили на фаэтонах: смотрите
- друзья, союзники! покорились! Их кормили бараниной и поили вином -
братались. И тенью следовали за ними ясноглазые люди в коже. Их выпытывали
приятельски о лихой жизни на перевале, об оставшихся там глупцах, о
тропках... Потом - отобрали оружие: теперь мир, и они завтра поедут в свои
деревни. Потом их забрали, ночью. Потом... сегодня уедут дальше. Уехали. С
ними могут покончить в море - швырнуть с камнями...
Я долго стою на горке, смотрю на кипящий хвост.
Может быть, тут же, на берегу, их жены, матери... или из деревень
горных видят черную лодочку на море и не чуют. Радуются прощенью, ждут:
власти нельзя не верить. Слезы выплаканы давно. Теперь - ослепнут. Так
ослепла старая татарка, над которою сжалились осенью, отдали задыхающееся
тело ее офицера-сына, забитого шомполами. Она вымолила его, выбила головой у
камня, в ногах у палачей была.
- Теперь можешь везти! - сказали.
И она, счастливая, на горной глухой дороге целовала его в погасающие
глаза, приняла его вздох на родных коленях. Глухие буковые леса слушали ее
тихий плач - да камни. Да старик возница, сосед-татарик, тер кулаком глаза.
- Не плачь, горькая женщина, - сказал он. - Лучше своя земля.
Этих не выдадут.
Я отрываю себя от моря, иду - высчитываю шаги, чтобы запутать мысли.
Вот и Глубокая балка - конец мыслям. Теперь - бить крепче по пням дубовым,
тысячелетним, в земле увязнувшим...
Здесь стены - чашей, по ним - корявые кусты граба, над головою - небо.
Рубить, не думать. А толканутся думы - рвать их по зарослям, разметать,
рассыпать. Смотреть на странные кусты граба, игру природы. Не кусты, а
чудесные превращения, таинственные намеки...
Вот - канделябр стоит, пятисвечник, зеленой бронзы, - кто его сбросил в
балку? А вот, если прищуришь глаз, - забытая кем-то арфа, затиснутая в
кусты, - заросшее прошлое... рядом - старик горбатый, протягивающий руку.
Кольцами подымается змея, живая совсем, когда набегает ветер. Знаки упадка и
пустоты и лжи? А где-то вознесшийся черный крест, заросший... Вон он, не
затеряется: прицепилась к нему портянка, и насунутое горлышко бутылки
посвистывает-гудит в ветер. Это матросы из Севастополя стреляли здесь в цель
- в бутылку. А вот знаменательный знак вопроса: ветром загнуло-выгнуло
тонкую поросль граба. Недоуменный вопрос - о чем? Я все повырублю в балке,
но крест оставлю, горлышко сниму только. Нет, оставлю и горлышко: в осенний
ветер будет гудеть-выть Крест - само естество живое - в опустевшей Глубокой
балке. Будет стонать, вопить. А вопросительный знак...
Я ударом срублю знак: он всегда заставляет что-то решать и думать.
Довольно решать и думать! Никаких вопросов! Конец и арфе, и канделябру, и
старику... Змею я кромсаю на кусочки. Никаких намеков! Пусть пустота - и
только.
Я вырубаю дубовые "кутюки" - с визгом летят осколки. Глаз бы хоть
выбили... оба глаза... Тьма все накроет. Смотрят на меня ящерки, желтобрюх
толстой веревкой медленно уползает с тропки - тихие жильцы балки. С ними
люблю молчать. Кузнечики прыгают на меня, ерзают в моих дырьях - по
знакомству. И я замираю от изумления, когда примечу в кусту изможденного
"богомола": в порыжевшей ряске, стоит он на умной своей молитве, воздевая
иссохшие руки-лапки. Не на Крест ли он молится, монах усохший? Или не видит,
что на Кресте - бутылка?!
Если бы только это: кусты и камни, в камнях и в норах живущее! Но есть
и еще, другое...
Я непременно увижу позеленевшую солдатскую гильзу, измятую манерку или
лоскут защитного цвета, - и все, залившее кровью жизнь, ударяет меня
наотмашь. Колышется и плывет балка, текут по ней стеклянные паутины...
Живут вещи в Глубокой балке, живут - кричат.
Здесь когда-то - тому три года! - стояли станом оголтелые матросские
орды, грянувшие брать власть. Били отсюда пушкой по деревням татарским,
покоряли покорный Крым. Пили завоеванное вино, разбивали о камни и
вспарывали штыками жестянки с консервами. Еще можно прочесть на ржавчине -
сладкий и горький перец, фаршированные кабачки и баклажаны, компот из
персиков и черешни - "Шишман"... Тот самый Шишман, которого расстреляли по
дороге. Валялся в пыли, на солнце фабрикант консервов в сюртуке и манишке, с
вырванными карманами, с разинутым ртом, из которого они выбили золотые зубы.
Теперь не найти консервов, но много по балкам и по канавам ржавых жестянок,
свистящих дырьями на ветру. Одуревшие от вина, мутноглазые, скуластые
толстошеи били о камни бутылки от портвейна, муската и аликанта - много
стекла кругом! - жарили на кострах баранов, вырвав кишки руками, выскоблив
нутро камнем, как когда-то их предки. Плясали с гиком округ огней,
обвешанные пулеметными лентами и гранатками, спали с девками по кустам...
Славные европейцы, восторженные ценители "дерзаний"!
Охраняемые Законом, за богатыми письменными столами, с которых никто не
сбросит портреты дорогих лиц, на которых солидно покоятся начатые работы, с
приятным волнением читаете вы о "величайшем из опытов" - мировой перекройке
жизни. Повторяете подмывающие слова, заставляющие горделиво биться уставшее
от покоя сердце, эти громкие побрякушки - титанические порывы духа,
гигантское обновление жизни, стихийные взрывы народных сил, величавые
устремления осознавшего свою мощь гиганта-пролетариата... - кучу гремучих
слов, проданных за пятак беспардонно-беспутными строкописцами.
Тоскующие по взлетам, вы рукоплещете и готовы послать привет. Вы даете
почетные интервью, восхищаясь и одобряя, извиняя великодушно частности,
обязательно повторяя, что не ошибается только тот, кто... Ну, понятно. Ваши
громкие имена, меченные счастливым роком, говорят всему миру, что все в
порядке вещей. Благосклонные речи ваши наполняют сердца дерзателей, выдают
им похвальный лист.
Невысока колокольня ваша: с нее не видно.
Покиньте свои почтенные кабинеты с успокоительным светом приятных ламп,
с тысячами томов, закрывавших золотом переплетов оголенную сущность жизни.
Ступайте и досмотрите сами. Увидите не бумагу, засыпанную словами: увидите
затекшие кровью живые души, брошенные как сор. Увидите все, если только
хотите видеть! Увидите и самих дерзателей, развязно не забывающих, что
императорские - дворцы, "роллс-ройсы" и поезда, тонкие вина прошлого,
покоящие кресла, поглощающие ковры, белье тончайшего полотна с несорванными
коронами, посуда с гербами чужих столов, - добытое дерзаньем, - куда
приятней пустых панелей бродяжной жизни; что прекрасные вещи важнее
прекрасных слов, а славу можно сорвать и дерзостью; что соблазнительными
речами можно замазать глаза рабам, наглухо забить уши, а для охраны - можно
нанять штыки.
Пойдите сами!
Но не с именем громким, на мир бряцающим. Громкому имени подадут
покойный вагон-салон, сладко баюкающий качаньем, пущенный на последнюю
корку, вырванную у нищего. Громкое имя пропишут в зеркальной рамке
столичного Гранд'Отель, заботливо сбереженного про себя. Громкое имя
оттиснут жирно в "известиях" собственного завода. Будут поить вином
высочайшей марки, будут кормить телятами в молоке, стерлядями и дичью лесов
сибирских, мастерски изготовленными лейб-поваром а-ля рюсс, - такими
деликатесами, которые уже и во сне не снятся миллионам людей без имени. И
покажут гордому имени волшебную панораму... в рамке!
Нет! Вы дерзните пойти без имени, пойти в недра... И не глядите через
куклак. Увидите! Но осторожны будьте: можете упасть в яму.
Хорошо наблюдать грандиозный пожар с горы, бурю на океане - с берега.
Величавое зрелище!
Пусто, глухо в Глубокой балке, но и здесь не уйти от них. А если
подняться выше - увидишь белые петли шоссе на Ялту. Стоят на бугре две
палочки, два столба телеграфных. Проволоки на них какой уже год звенят все
одно и то же - посылают приказы смерти. Здесь расстреляли на полном солнце
только что накануне вернувшегося с германского фронта больного
юнкера-мальчугана, не знавшего ни о чем, утомившегося с дороги. Сволокли
сонного, привели на бугор, к столбам, поставили, как бутылку, и расстреляли
на приз - за краги. А потом опять пили, жрали баранину и спали по кустам с
девками. Пьяными глотками выли "тырционал"...
За кустами граба и дубняка виднеется деревянный шпиль и красная крыша
разбитой фермы. Недавно шумела молодостью и силой. Помню благодатных коров,
бурых и беломордых - Красулек, Полек, томно щурившихся на солнце, с ленцой
жующих" когда бойкие бабьи руки позванивали играючи по ведрам. Помню мудрую
хлопотню, сверкающие бидоны, громыхающие к закату, когда черная таратайка
спускалась с ними, звонко плескавшими. И славных ребяток помню - пузатого
мальчугана-трехлетка, обожженного солнцем до черноты, с кусищем пышного
ситного в кулачке - убегающего от кур с ревом, и круглоликую голоножку,
играющую с телятами. Я и сейчас еще слышу вязкий и острый дух коровьего пота
и навоза. Что за благодатная сыть! какое море молочное!.. благодатное какое
солнце!..
Иссякло море. Согнали коров во всенародное стойло, и усохло море
молочное...
Ветром развеяны коровы. Заглохла ферма. Растаскивают ее соседи. Там -
пустота и кровь. Там конопатый Гришка Рагулин, матрос, вихлястый и
завидущий, курокрад недавний и словоблуд, комиссар лесов и дорог округи,
вошел ночью к работнице погибавшей фермы и недававшуюся заколол штыком в
сердце. Нашли свою мать со штыком проснувшиеся с зарею дети... Пели по ней
панихиду бабы, кричали при белом свете с обиды за трудовую сестру свою,
требовали к суду убийцу. Ответили бабам - пулеметом. Ушел от суда вихлястый
курокрад Гришка - комиссарить дальше.
Куда ни взгляни - никуда не уйдешь от крови. Она - повсюду. Не она ли
выбирается из земли, играет по виноградникам? Скоро закрасит все в умирающих
по холмам лесах.
Я рублю и рублю... Довольно: полон мешок "кутюков" дубовых, довольно
сучьев. Потяну ремнем в гору, потом с горы, потом в гору... Солнце залило
балку, над головой день полный и жарко-жаркий. Сажусь у Креста, на камень.
Дремотно зудят цикады. Дремлется на жаре...
ИГРА СО СМЕРТЬЮ
- Добрый день!
Я вздрагиваю - лечу как в пропасть. Спал я? Солнце совсем высоко, а у
меня еще много дела: надо нарвать листу, выпустить курочек; надо идти
далеко, к татарину, просить ячменю пять фунтов за проданную рубаху...
- Кажется, вы спали... Помогу вам нести.
Стоит под Крестом оборванный человек, чернявый, с опухшим желтым лицом,
давно не бритым, не мытым, в дырявой широкополой соломке, в постолах
татарских, показывающих пальцы-когти. Белая ситцевая рубаха подтянута
ремешком, и через дырья ее виднеются желтые пятна тела. По виду - с пристани
оборванец.
Я его давно знаю: собрат, молодой писатель, Борис Шишкин. Он
присаживается на камень, и мы молчим.
Почему-то мне особенно тяжело при нем. Тянет на меня жутью. Чуется мне,
что неумолимое стоит за его спиной, стоит-поигрывает - смеется: пожмет за
горло и неожиданно выпустит - ну, дыши! Его судьба необыкновенно трагична. Я
вижу, как она откровенно играет с ним: то - вот отнимает жизнь, то - вот
нежданно дарует! И - сыграет наверняка. С ним что-то должно случиться. Что -
не знаю. Но с ним что-то случится... Когда я встречаюсь с ним, мне
становится его жалко и тяжело. Его мечта - он ее не теряет - уйти хоть под
землю от этой жизни и отдаться писательству. Я знаю, что он и теперь пишет -
где-нибудь на камне, на берегу моря, в заброшенном винограднике, в
полнолуние - без огня. Между строк на старых газетах, чернилами из синих
каких-то ягод: не достать бумаги, не купить ни за какие деньги.
И теперь, в этой балке, он говорит о том же:
- Если бы очутиться на диком острове, ракушками питаться, кореньями...
и никого чтобы, хоть бессрочно! только бы не мешали писать... Сколько у меня
тем! Вы знаете... я хочу о другом писать... о детском, о таком чистом,
ясном... а это все так давит!..
Я знаю, что он талантлив, душа у него нежна и чутка, а в его очень
недлинной жизни было такое страшное и большое, что хватит и на сто жизней.
Он был на великой войне солдатом, в пехоте, и на самом опасном -
германском фронте. Душою нежный, любовно рассказывавший о травках, он должен
был убивать штыком в брюхо. Он попал в плен на вылазке, три раза бежал, и
три раза его ловили. В побегах он переплывал реки, блуждал в лесах,
хоронился днями в хлебах, шарил в сараях по деревням, умирая от голода,
вырывал у детей куски. В последний побег он дошел до передовых позиций, в
ночной обстрел был ранен своею пулей и оказался в немецкой цепи. Его чудом
не расстреляли как шпиона. Его подвесили, в наказание, на столбу, за
скрученные назад руки, ему "щекотали" скребками ребра до обморока и потом
его опустили в шахты. В шахтах морили голодом. Он раздулся как от водянки и
едва передвигал ноги, но его заставляли возить вагонеткой уголь. Но судьба
поиграла с ним и под землею. Его засыпало взрывом с десятком пленных. Через
трое суток его отрыли - единственного живого: счастливо его прикрыла
опрокинувшаяся тележка. Он с полгода пролежал в больнице и воротился в
Россию при обмене пленных. Он добрался до городка на нижнем Днепре, уже при
Советской власти, и должен был поступить на службу, - выбрал себе по сердцу
- подбирал беспризорных детей-сирот. Город взяли казаки, его захватили на
улице с портфелем, признали за комиссара и потащили, но проходивший по улице
офицер узнал в нем своего исправного взводного по роте, на германском
фронте. Это было, конечно, чудо. Но чего не бывает в жизни! Он перебрался в
Крым, где встретил свою семью, попал в армию добровольцев, признан
нестроевым и служил в городке, при комендатуре. При отступлении он не ушел
за море. Его арестовали большевики и уже хотели, раздев до подштанников,
гнать на Ялту, где ожидал верный расстрел, как опять его спасло чудо: он
показал кому-то тощую книжку своих рассказов и рассказал историю своей
жуткой жизни. Пьяный палач глядел на него тупо и повторял: "А, черт... его
не берет пуля!, моя - возь-мет!" - Взял его за плечо, сдавил крепко и,
повторив еще раз, жутко: "Моя... возьмет... - оттолкнул бешено: - Ступай...
к черту!" Он опять поступил на службу - по приказу. Он должен был шарить по
дачам и, против воли, совестливый и тихий, он отбирал кровати, столы и
стулья, лампы и самовары - для начальства. Он заведовал рабочим клубом, куда
никто не ходил, и политической читальней, из которой не брали книги. Но он
был честный работник, ему предложили ответственную должность, ему предлагали
стать коммунистом, но он подал заявление о болезни и, наконец, получил
свободу. Теперь он мог ходить по садам - работать за полфунта хлеба и писать
рассказы.
- Теперь я свободен! Совсем уйду из проклятого городишки... не буду
ни-чего видеть, слышать... В скалах буду жить. Солнышко, да звезды, да
море... У нас там ти-хо! За десять верст отсюда. Пусто под Кастелью. Там
была дача у дядюшки... дядюшка еще в прошлом году в Константинополь уехал, и
мы отхлопотали, как трудовое хозяйство... будем сад обрабатывать. Отец, мать
и я. Братишку на днях от военной службы по чахотке освободили... Посеяли мы
кукурузу, виноград снимем, заведем корову... Заходил к вам на дачу
проститься, здесь отыскал...
Он был неописуемо счастлив. Он сидел под "крестом", наклонив голову к
коленям, и что-то проглядывал в тетрадке.
- Буду писать повесть... "Радость жизни"! Я так ее чувствую теперь...
Только не этой жизни, а... ласковой... я ее представляю себе, как голубое
небо...
Он так счастлив, что не может думать. Он только чувствует.
- Там у нас есть древний Хаос, обвал давний... в камнях - ниши. Устрою
себе там комнатку, а свет будет проходить в щели, сверху... Там хорошо
писать! А вместо стола будет глыба из диорита... На будущий год посеем
пшеницу. Только бы зиму перебиться! Теперь печем лепешки из желудей... у нас
с прошлого года запасено, но только тошно от них...
Его опухшее желтое лицо - лицо округи - говорит ясно, что голодают. И
все-таки он счастлив.
- А лучше бы было, пожалуй, тогда уехать... Европа! Ради семьи остался.
Отца, мать жалко было бросать, сестренку... Теперь редко буду приходить в
город...
Так мы сидим под "крестом", думаем - свое каждый.
- Да!!.. - вскрикивает он вдруг. - Слышали, что случилось?!
- Что же случилось? Разве может еще что-нибудь случиться!
- Убежали! сегодня ночью!..
- Они... убежали?!! те?!.. Перед глазами круги, шары...
- Все... все убежали... теперь уж там! - показывает он на горы. -
Из-под самой "мушки"!
Доктор... провидец доктор! Перед смертью ему открылось?.. или ходили
слухи? Но если бы были слухи, не прозевали бы те...
- Произошло это около часу ночи. В два часа их собирались забрать на
"истребитель"... везти в Ялту. За ними-то и прислали. Ходили слухи, что они
стали слабеть от голоду - всего по четвертке хлеба да и не каждый день! а
какого хлеба... вы сами знаете. С ними сидел какой-то француз, за что -
неизвестно. Он-то и показал на допросе, как все случилось. А мне знакомый
передавал, коммунист. Всю ночь такая каша у них была!.. Будут теперь аресты,
возьмут заложников... Вот как было. Они не собирались бежать первое время,
надеялись, что подержат и выпустят. Но когда стали слабеть - решили, что
хотят заморить их голодом. Что их расстреляют, они не верили. Ведь объявили
амнистию! Ну, сошлют... И вот как-то узнали, что в Симферополе расстреляли
спустившихся с гор "зеленых", как и они, и главного кого-то, черкеса,
кажется... А то ухаживали и соблазняли службой. Тогда - решили бежать, когда
выведут из подвала. Что их повезут сегодня ночью, они не знали. Потом
передумали: испугались, что скоро ослабнут так, что не в силах будут бежать.
И вот решили бежать этой ночью! Как раз за час до увоза!.. подумайте - какой
случай! Составили план и бросили жребий, кому собою пожертвовать... кому с
часовым схватиться. Ведь безоружные! Француз не тянул жребия, отказался
бежать. Верил, что его непременно освободят, неизвестно, за что схватили...
Француз - и только. Теперь его повезли в Ялту: знал о побеге и не донес!
Жребий выпал татарину. Они все - там были и русские, и татары, и чеченцы...
они обнялись и поцеловались... простились перед судьбой... Как это...
хорошо! Совсем одичали, затравлены... всюду кровь, и... такое братство перед
судьбой! Потом нарочно подняли шум в подвале, чтобы выманить часового.
Вышло, часовой сунулся... Татарин схватил винтовку... тот на него... они и
ринулись! сбили наружного часового и пропали. Ночь была темная, побежали
прямо к горам, рассыпались... захватили винтовку... Наружный поднял тревогу,
убил татарина, заколол. Теперь ответит за всех француз. В городишке нет
лошадей, и ночь... а им все пути известны. Теперь перевал даст знать!
Подпоручик у них лихой!.. Пощады теперь не будет... Все шестеро.
Я благодарно смотрю на горы, затянувшиеся жаркой дымкой. Они уже там
теперь! Благодатный камень!.. и вы, леса...
- Коммунисты теперь напуганы, опять перевал отрезан. И на машине не
сиганешь - обстрел! Все повороты пристреляны. Теперь ночевать боятся, будут
налеты с гор. Квартиры известны... понятно, у тех есть связь, а не
нащупаешь...
Хоть шестеро жизнь отбили! Я с любовь смотрю на горы, благостные,
суровые - покровители храбрых. Храбрых укроют камни. Простая правда у них -
своя. Храбрыми Бог владеет! Могут быть милостивы - недвижные. Люди на них
живут, укроют люди. Последним куском поделятся. Правда у них - своя. Будет
продолжаться борьба, за правду, борьба за душу. И днем, и ночью. На глухих
тропках, над пропастями, в орлиных гнездах, на проезжих дорогах... С
радостью припадут к ключам светлым, будут слушать чуткую тишину в горах...
Чудо могло случиться!
- Жить интересно все-таки! - восторженно говорит счастливец. - Я хорошо
понимаю, что значит - уйти от смерти! Счастье сознательного рождения... так
чудесно!
Пора выходить из балки. Он помогает мне тянуть хворост, взвалил и мешок
с тяжелыми "кутюками". Он переполнен счастьем.
- Я... сво... боден!! Чудесный сегодня день! Какие горы!., вижу, как
они дышат, и праздник у них сегодня, воскресенье... я напишу о них! Какие
бывают случаи...
Я его вижу в последний раз! Ни он и никто не знает, что вот случится...
Детски-наивное лицо его светится таким счастьем. А где-то плетут петли, и
никто не чует, какая спасет от смерти, какая его задавит.
Так доходим до домика. Нас встречает павлин тоскливым криком - стоит на
воротах, зелено-фиолетово-синий, играет солнцем.
- Ах, красота какая! Сколько всего рассыпано... бери только!
И я не чую, что смерть заглядывает в его радостные глаза, хочет опять
сыграть. Четыре раза, шутя, играла! Сыграет в пятый, наверняка, с издевкой.
ГОЛОС ИЗ-ПОД ГОРЫ
Я сижу на пороге своей мазанки, гляжу на море. И тишина, и зной. Не
дрогнет паутинка от кедра к кипарису. Я могу часами сидеть, не думать...
Колокола в голове и ревы - голодный шум?.. Красные клочья вижу в себе я
внутренними глазами - содом жизни...
Но вот рождается тонкий и нежный звук... Если схватить его чуткой
мыслью, он приведет с собой друга, еще, еще... и в охватывающей дремоте они
покроют собой все гулы, и я услышу оркестр... Теперь я знаю музыку снов - не
снов, понятны мне "райские голоса" пустынников - небесные инструменты, на
которых играют ангелы?..
Поет и поет неведомая гармония...
...П-баааа! ...
Сбил ее в горах выстрел - поймал кого-то? И вот - кровяные клочья... и
вот они - действующие сей жизни? стонущие, ревущие...
[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ]