Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Толстой А.Н. / Хождение по мукам

Хождение по мукам [56/65]

  Скачать полное произведение

    В ночь на четвертые сутки восстания ревком объявил в городе Советскую власть.
     Всю ночь ревком формировал правительство. Как тогда в вагоне и предполагал Мирон Иванович, - анархисты и левые эсеры заключили блок с батькой Махно, на его плечах ворвались на заседание и бешено дрались теперь за каждое место. Эсеры подобрались почему-то все небольшого роста, но крепенькие, выспавшиеся, и переспорить их было очень трудно.
     Каждый из них, вскакивая, со свежей улыбкой первым делом обращался к батьке: он-то, Махно, - истинный представитель народной стихии, он-то - сказочный вождь и великий стратег, всеочищающий огонь и железная метла... А что за красота его хлопцы, беззаветные удальцы!
     Батько, сжав бледные губы, слушал и только кивал испитым лицом. А неукротимый эсер поднимал голос так, чтобы слышали его за раскрывающимися дверями в коридоре, где толпились махновцы и разная публика, черт ее знает как просочившаяся в гостиницу.
     - Товарищи большевики, о чем нам спорить? Вы за Советы, и мы за Советы... Расхождение наше чисто тактическое. Мы получаем в наследство буржуазный аппарат городского хозяйства. Вы хотите сделать его советским в один день. А мы знаем, что с коммунистами городской аппарат работать не станет. Саботаж обеспечен. Гарантированы голод и разруха. А с нами работать они хотят, - есть постановление городской думы. Вот почему мы деремся за кандидатуру комиссара продовольствия товарища Волина. Предлагаю закрыть прения и голосовать...
     Анархисты, державшиеся загадочно и даже презрительно, выкинули неожиданно такое, что даже батько завертел цыплячьей шеей.
     Их представитель, студент, в красной, как мак, феске, выставил кандидатуру в комиссары финансов Паприкаки младшего...
     - Мы его будем отстаивать всеми имеющимися у нас средствами... Паприкаки младший - наш единомышленник, анархист кабинетного типа, знаток финансов, и в наших руках будет послушным и полезным орудием восставшего свободного народа... Предлагаю прений не открывать и голосовать простым поднятием рук...
     Маруся с Вадимом Петровичем сидели тут же у стены, на одном стуле. Маруся возмущалась, негодующе сжимала руки, вскакивала, чтобы крикнуть надломанно и высоко: "Это позор!" - или: "А где вы были, когда мы дрались!" - и опять садилась с пылающими щеками. У нее был только совещательный голос.
     За эти дни она похудела и обветрела. В расстегнутой бараньей куртке ей было жарко, волосы у нее распустились. В паузах между речами она торопливо рассказывала Рощину про свои похождения... Сначала работали в комиссии по снабжению отрядов хлебом и кипятком... Была переброшена в санитарный отряд и, наконец, назначена связистом... Носилась по всему городу... Ее обстреливали "сто раз". Она показывала Рощину подол юбки с дырками...
     - Не будь я проворная, мне бы каюк. Кричат: "Маруська!" Я завертелась, а тут бомба на этом месте, где я минуточку была, как тарарахнет, а я - за тополь... Ну, так напугалась, до сих пор коленки трясутся.
     Жизнерадостности у Маруси хватило бы еще на десяток восстаний. Во время ее болтовни в дверях появилось исцарапанное лицо Сашко. Он едва продрался сюда и поманил Марусю пальцем... Она подбежала, и он что-то ей зашептал. Маруся всплеснула руками...
     Чугай гудел, отводя кандидатуры:
     - Товарищи, мы не спорить собрались, мы тут не доказывать собрались, мы собрались повелевать... А повелевает тот, у кого сила...
     Маруся едва могла дождаться, - подбежав к столу, сообщила:
     - В городе идет повальный грабеж... Вот послушайте товарищей... Их сюда пускать не хотят... Им руки вывернули...
     Тогда за дверью начался шум, возня, надрывающиеся голоса, и в комнату ввалились Сашко и несколько рабочих с винтовками. Враз они заговорили...
     - Это что ж такое! Тут у вас полицию поставили! Подите лучше взгляните... Весь бульвар оцеплен, батькины хлопцы магазины разбивают... Возами вывозят...
     У Махно обтянулись губы, точно он собрался укусить... Вылез из-за стола и пошел... Махновские хлопцы в коридоре и вестибюле расступились, видя, что батько кажет желтые, как у старой собаки, зубы. Идти ему далеко не пришлось, - на противоположной стороне проспекта у окон большого магазина суетились какие-то тени. Едва он шагнул за дверь гостиницы, на тротуаре появился Левка.
     - В чем дело, из-за чего хай? - спросил Левка и пошатнулся. Махно крикнул:
     - Где ты был, мерзавец?
     - Где я был... Шашку тупил... Тридцать шесть одной этой рукой... Тридцать шесть...
     - Ты мне порядок в городе подай! - завизжал Махно, сильно толкнул Левку в грудь и побежал через бульвар к магазину. За ним - Левка и несколько гвардейцев. Но там уже догадались, что надо утекать, тени около окон исчезли, и только несколько человек, тяжело топая, вдалеке убегали с узлами.
     Гвардейцы вытащили все же из магазина одного зазевавшегося батькина хлопца с большими усами. Он плаксиво затянул, что пришел сюда только подивиться, як проклятые буржуи пили громадяньску кров... Махно весь трясся, глядя на него. И когда со стороны гостиницы подбежали еще любопытствующие, - выкинул руку в лицо ему.
     - Это известный агент контрреволюции... Не будешь ты больше творить черное дело!.. Рубай его, и только...
     Усатый хлопец завопил: "Не надо!.." Левка вытянул шашку, крякнул и наотмашь, с выдохом, ударил его по шее...
     - Тридцать седьмой! - хвастливо сказал, отступая.
     Махно стал бешено бить ногой дергающееся тело в растекающейся по тротуару кровавой луже.
     - Так будет поступлено со всяким... Вакханалия грабежей кончена, кончена... - И он круто повернулся к шарахнувшейся от него публике. - Можете идти спокойно по домам...
     Маруся неожиданно заснула на стуле, привалившись к плечу Рощина, растрепанная голова ее понемногу склонялась к нему на грудь. Был уже седьмой час утра. Старый, хмурый лакей, сменивший по случаю установления Советской власти свой фрак на домашнюю поношенную куртку с брандебурами, принес чай и большие куски белого хлеба. Правительство было уже сформировано, но оставалось еще много неотложных вопросов. Так, еще с вечера был подан запрос железнодорожниками: кто будет им платить жалованье и в каком размере? Махно, поддерживаемый анархистами, предложил такую формулировку: пусть железнодорожники сами назначат цены на билеты, сами собирают деньги и сами же себе платят жалованье.
     Но прения не успели развернуться. В комнате, прокуренной до сизого тумана, вдруг задребезжали стекла в окнах. Донесся глухой взрыв. Мартыненко, спавший на диване, замычал. Стекла опять задребезжали. Мартыненко проснулся: "А чтобы их черти взяли, чего балуют..." - и стал нахлобучивать папаху на обритый череп. Долетел третий тяжелый удар. Чугай и Мирон Иванович, опустив куски хлеба, тревожно переглянулись. В дверь ворвались Левка и кавалерист, мотающий, как медведь, головой без шапки.
     - Пропали, - проговорил кавалерист и помахал рукой над ухом, - пропал весь эскадрон...
     - Под Диевкой! - крикнул Левка, тряся щеками. - Все разговариваешь, батько!.. Полковник Самокиш подходит с шестью куренями... Бьет по вокзалу из тяжелых...
     Злорадно и открыто, не прячась уже за матрацы, изо всех окон глядели жители Екатерининского проспекта, как уходит махновская армия. Мчались всадники, хлеща нагайками направо и налево, ветер взвивал за их плечами шубы, бурки, гусарские ментики, шелковые одеяла... Кони, тяжело обремененные узлами в заседельных тороках, спотыкались на обледенелой мостовой, - и конь, и всадник, и добыча катились к черту, под копыта... "Ага! - кричали за окнами, - еще один!" Скакали груженные награбленным добром телеги; разметывая все на пути, мчались четверни с тачанками, так что искры сыпались из-под кованых колес. Бежали пехотинцы, не успевшие вскочить в телеги...
     Все это с дикими воплями, грохотом и треском устремлялось вверх по проспекту, к нагорной части города, потому что полковник Самокиш уже захватил железнодорожный мост и вокзал... Батько Махно, выбежав тогда из ревкома, в бессильной злобе затопал ногами, заплакал, говорят, кинулся в тачанку, которую Левка пригнал к гостинице, накрылся с головой тулупом, - от стыда ли, не то для того, чтобы его не узнали, - и ушел из проклятого города в неизвестном направлении.
     Бегущая без единого выстрела батькина армия при выходе из города неожиданно наткнулась на петлюровские заставы, заметалась в панике и повернула коней к Днепру, на явную гибель. Берег здесь был крут. Ломая кусты и заборы, перевертываясь вместе с телегами, махновцы скатились на лед. Но лед был тонок, стал гнуться, затрещал, и люди, лошади и телеги забарахтались в черной воде среди льдин. Лишь небольшая часть махновской армии - жалкие остатки - добрались до левого берега.
     В эту ночь многие рабочие из отрядов отпросились - сходить домой, погреться, переобуться, похлебать горячего. Под ружьем оставались только патрульные отряды да бойцы крестьянского полка, которым некуда было пойти. Этому крестьянскому полку и пришлось в неравных условиях принять весь удар петлюровских куреней полковника Самокиша. Полк был окружен близ вокзальной площади и истреблен почти весь в штыковом бою, лишь немногим удалось пробиться и уйти через проходные дворы и, возвратясь в деревни, рассказать про страшное дело, где легло три сотни добрых хлопцев, пришедших в Екатеринослав, чтобы ставить Советскую власть.
     Члены ревкома, Мирон Иванович и Чугай, кинулись собирать рабочие отряды и стягивать патрули. Они не рассчитывали удержать город, - задача была в том, чтобы дать возможность всем принимавшим участие в восстании уйти через пешеходный мост на левый берег. Собранные отряды засели за углами домов, за вывороченными камнями, за баррикадами, отбрасывая пулеметным огнем наседающих петлюровцев. Отовсюду к мосту и через мост бежали сотни рабочих с женами и детьми... Иные уносили на руках жалкий скарб, который без сожаления можно было бросить. По ним стреляли с крыш, стреляли снизу, с берега.
     Чугай, Мирон Иванович. Рощин, Маруся, Сашко, Чиж и десяток товарищей отступали последними. Волоча пулемет, они перебегали от угла к углу, от прикрытия к прикрытию. Серые папахи самокишцев то и дело высовывались неподалеку от подъездов. Оставалось самое тяжелое - ступить на мост, где не было никакой защиты, кроме трупов да брошенных узлов... Чугай повернул пулемет, прилег за щитком, оставив около себя Сашко, и крикнул остальным: "Бегите прытко..." Под грохот пулемета, заработавшего на расплав ствола, все побежали.
     На самой середине моста Маруся споткнулась и пошла тяжело, неуверенно... Рощин нагнал ее, поддержал, она удивленно взглянула, что-то хотела выговорить и только глядела на него. Рощин, присев, поднял ее, как берут ребят, на руки. Маруся все тяжелее прижималась к нему. Вот и конец моста, - по бедру Вадима Петровича ударило будто железной палкой. Он силился удержаться на ногах, чтобы не уронить, не зашибить Марусю. Сзади набежал Чугай. Рощин - ему: "Уроню ведь, возьми ее..." И сейчас же с него сбило шапку, и начало темнеть в глазах. Он еще слышал голос Чугая:
     - Сашко, нельзя его бросать...
    16
     "Разбойники" были поставлены только в феврале, во время короткой передышки качалинского полка. Длинные переходы в мороз и метели, когда впереди вместо теплой ночевки разливалось под тучами мрачное зарево и в снежных степях не найти было щепки - обогреть закоченевшее тело у костра, - затяжные бои, утренние тревоги, злобные короткие схватки с казаками - все осталось позади. Мамонтов с остатками потрепанных полков был далеко за Доном. Армия его таяла. Ему больше не верили: напрасно он уложил десятки тысяч - цвет донского войска - в трех наступлениях на Царицын.
     Качалинцы, заняв без боя большую замирившуюся станицу, повеселели, - поели сытно и выспались тепло. Впереди - весна, а там и конец, может быть, затяжной войне.
     Полтора месяца тяжелого похода изнурили Дашу, - ей и в голову не приходило браться снова за этот спектакль. Театральное имущество растерялось, несколько человек из труппы было ранено, пропала и сама книжка с пьесой. Даше хотелось хоть несколько вечеров побыть в тепле с Иваном Ильичом, посидеть около него, - без слов, без дум, коротая в сумерках тихий покой под бессонную песенку того же сверчка под печкой.
     Надо было постирать и поштопать белье, отдать подшить Ивану Ильичу валенки. Привести себя немножко в порядок, а то и муж, и все на свете, да и сама она в том числе, забыли, что она женщина. В первый же вечер Даша и Агриппина шли из бани по замерзшим лужам, легкий мороз веял около горячих, распаренных щек, - вот было счастье! Они с Агриппиной поставили самовар, собрали ужинать. Иван Ильич и Иван Гора тоже вернулись из бани, и вчетвером сели за стол, - мужчины кряхтели от удовольствия, - щи-то как пахли, из самовара-то как хорошо пахло! Иван Гора сказал:
     - Вот, Иван Ильич, по трудам и отдых...
     Отдохнуть Даше не пришлось. На второй день, перед тем часом, когда вернуться Ивану Ильичу, пришла Анисья с книжкой - Шиллером, - сдержанная, серьезная, и заговорила, поднимая мечтательные глаза:
     - Тоска у меня, Дарья Дмитриевна... То ли я испорченная... Все люди как люди, а я испорченная. У меня еще у маленькой это замечалось... Ну, потом, конечно, рано вышла замуж, дети... Да вот - горе мое случилось... Мне двадцать четыре года, Дарья Дмитриевна. Кончится война - куда я пойду? С мужиком жить в хате, глядеть в степь пустую? После всего, что видела, что я слышала, - мне другое нужно...
     У Анисьи под шинелью поднялась грудь, глаза полузакрылись.
     - Я эту книгу всю прочла, в боях не расставалась с ней... Может быть, я малосознательная, темная, необразованная, но это можно поправить. Дарья Дмитриевна, во мне разные голоса живут... Про себя я ничего не знаю, а про людей знаю... Слезы кипят, когда думаю, как бы могла хоть про ту же графиню Амалию рассказать... Живая бы она встала из этой книжки... Мне и Шарыгин покойный про то же говорил... Дарья Дмитриевна, мы сегодня нашли помещение, в школе, - человек на триста... Здесь и плотники есть, и лесу можно достать, и холстины... Отчего бы нам не сыграть "Разбойников"? Роли мы помним... Сегодня ребята поминали: хорошо бы посмеяться...
     Пришел Иван Ильич и, разумеется, восхитился: "Великолепная идея! Недельку здесь постоим... Замечательный будет праздник ребятам!.." Удивительный был человек Иван Ильич, - ничто в нем не могло затуманить жизнерадостности: раз Даша около него, - значит, мчимся полным ходом к счастью... Как в те далекие, синие, ветреные июньские дни на пароходе...
     Так Даше и не удалось послушать в сумерки, как бьется сердце у любимого человека, подобраться осторожно, будто кошачьей лапкой, к его затаенным мыслям... Да и было ли у него затаенное? Да и зачем оно тебе, Даша? Иван Ильич - просто щедрый человек, все, что есть у него, до последнего, - бери... И лицо его, огрубевшее от морозов и ветра, - простое, как солнце... Ах, все бы обернулось по-другому, если бы у Даши, в нежной тьме ее худенького тела, зачалась добрая жизнь, плоть от его плоти...
     Труппа начала репетировать. Что это были за муки! Даша молча плакала, артисты стыдились глядеть в глаза друг другу. Огрубели, ожесточились, застудили голоса... Помог Сапожков, - прочел доклад о происхождении театра вообще, где доказал, что театр свойствен даже некоторым птицам и животным, например, лисице, которая "мышкует", то есть поймает мышь и устраивает с ней перед лисенятами настоящее представление: и подпрыгивает, и навзничь опрокидывается, и ходит на лапках, крутит, хвостом... Труппа ободрилась, и дело понемногу пошло на лад. В школе сколотили помост, размалевали холсты. Рампу устроили из сальных плошек. Пропавшие в походе фраки и сюртуки, - те, что Иван Ильич еще на хуторе реквизировал у проезжего адвоката, - неожиданно отыскались в обозе.
     И наконец настал этот день: только закатиться солнцу, - по станице проехал на артиллерийской сивой лошади красноармеец (выдумка Ивана Ильича), затрубил в медную трубу и начал кричать: "Граждане и товарищи, представление "Разбойников" Шиллера начинается..."
     К школе сбежалась вся станица. Крыльцо и вход в зал штурмовали так, что туда вваливалась люди с выпученными глазами, без шапок, без пуговиц... Те, кто не попал на представление, недолго горевали. Над станицей стоял молодой месяц в глубоком предвесеннем небе. Перед школой залились гармошки. Красноармейцы удивляли недавно замирившихся казачек любимой песней: "По небу полуночи ангел летел..." Знакомились, а там уже пошли и шутки, - "ласки в глазки, а поцелуй в роток..." А то еще и так: "Военному человеку жениться - не чихнуть, можно и подождать".
     Публика в зале поначалу грохала хохотом, узнавая в размалеванном старике, с волосами из пакли, в балахоне, перефасоненном из поповской рясы, - красноармейца Ванина... "Он это! - кричали. - Давай, Ванин, жги, не бойся..." Когда особенными, ползучими шагами из-за полога в кулисах появился человек в мешковатой одежде с двумя хвостами, в бабьих чулках, - зубы все на виду, глаза врозь, - и зашипел по-змеиному. "Папаша, здесь я, ваш верный сын, Франц", - публика тоже сразу узнала Кузьму Кузьмича и легла со смеху...
     Даша за кулисами, схватившись за виски, повторяла Сапожкову:
     - Это конец, это чудовищный провал, я так и ждала...
     Но артисты преодолели веселое настроение в зале. Публика всех узнала и начала слушать. Латугин подходил к дымно горящим плошкам, - они озаряли снизу его могучее лицо, с наклеенной из бараньей шерсти бородкой, с бешено изломанными бровями, - стиснув руки на груди так, что трещал черный адвокатский сюртук, он говорил сильным голосом:
     - "О, если бы я мог призвать к восстанию всю природу, и воздух, и землю, и океан, и броситься войной на это гнусное племя шакалов..."
     Тут уже публика затихла, понимая, к чему клонится пьеса.
     Декорации не меняли, перестановок особенных не делали. Перед началом каждой картины сквозь занавес просовывался Сергей Сергеевич, - лицо у него улыбалось, будто он знал что-то особенное:
     - Картина третья. Представьте роскошный замок графов Моор. В окно льется аромат из сада. Прекрасная Амалия сидит в своей комнате...
     Лицо его, освещенное плошками, пряталось. Занавес раздвигался. Никому и не хотелось признавать в этой гневной красавице в широкой юбке, в пестреньком платке, завязанном косынкою на груди, - румяной, кудрявой, с глазищами во все лицо, - Анисью Назарову из второй роты.
     Заговорила она низко, с дрожью, будто запела, кулачишком застучала по столу на Франца: "Прочь от меня, негодяй..." И пошла пьеса, как волшебная сказка, что в детстве, в зимние вечера, бывало, рассказывает дед, а ты слушаешь, свесив голову с печи...
     Кузьма Кузьмич боялся за одно место, где Амалия ударяет его по щеке. У нее все же, при ее мечтательности, рука была красноармейская. Кузьма Кузьмич шепнул ей: "Легче..." Она же ото всей души: "О бесстыдный клеветник!" - размахнулась, будто вся тяжесть прошлой жизни легла в ее руку, и ударила, - Кузьма Кузьмич отлетел в кулису. Но никто не засмеялся. Из публики крикнули: "Правильно..." И все захлопали, потому что каждому хотелось так же стукнуть негодяя.
     Потом она сорвала с шеи бусы, бросила их, растоптала:
     - Носите вы золото и серебро, богачи! Пресыщайтесь за роскошными столами, покойте члены свои на мягком ложе сладострастия!. Карл! Карл! Люблю тебя..."
     Сергей Сергеевич, ведя за собой занавес, улыбаясь, многозначительно сказал: "Антракт..." Анисья, подойдя за кулисой к Даше, прижалась к ней, уткнула лицо ей в грудь, мелко дрожа в ознобе:
     - Не хвалите меня, не надо, не надо, Дарья Дмитриевна...
     Дальше спектакль пошел самокатом. В первом акте актеры вспотели, напряженные мускулы у них обмякли, стиснутые голоса стали человечными, и плевать уж им было, если чего и не расслышали от суфлирующего свистящим шепотом Сергея Сергеевича, - не стесняясь, сочиняли свое, хлеще, чем у Шиллера, во всяком случае - доходчивее.
     Публика осталась очень довольна спектаклем. Телегин, сидевший рядом с комиссаром в первом ряду, несколько раз прослезился; Иван Гора, которому полагалось быть сдержанным, шумно сопел носом, будто во время какой-нибудь удачной военной операции. И в особенности довольны были артисты - не хотелось раздеваться, разгримировываться, впору было начинать второй сеанс, не глядя на то, что уже по всей станице кричали петухи.
     Праздник кончился. Затихли песни и гармошки, лишь кое-где хлопала калитка. Отпели и петухи. Станица спала. По улице медленно шла Анисья, рядом - Латугин, в шинели, накинутой на одно плечо, - ему все еще было жарко.
     - Да, Анисья, да, чудно... Идешь ты в этой скорлупе в своей, в шинелишке, а я сквозь нее тебя вижу... Не подходят обыкновенные слова, и не хочется их тебе говорить...
     Шли они в конец станицы, туда, где степь вдали сливалась с темнотой. Месяц высоко забрался в почерневшее небо. А перед Анисьиными глазами все еще горели плошки, за ними в горячо надышанной темноте каждое ее слово с силой отзывалось, и оттуда шли к ней взволнованные вздохи, и было в этой ее силе бездонное, небывалое, женское. Ей приятно было слушать Латугина...
     - Многих я знал, краля моя... Да ну их всех к черту... Такой не встречал... Зарезался я, - хочешь слушай, хочешь нет...
     Он остановился, и она остановилась. Он обнял ее, - шинель с его плеча упала на снег. Долго, сильно поцеловал Анисью в холодноватые губы. Отстранив, глядел в ее будто равнодушное лицо со щеками, подрумяненными свекольным соком. А она - не на него, подведенные глаза ее глядели на месяц.
     - Вот она где, мука моя! Ну, ладно...
     Он поднял шинель, и они опять пошли...
     Этой ночью Даше тоже не спалось. Опираясь локтем о подушку, она говорила:
     - Я понимаю - сейчас это неосуществимо... Но, послушай - Анисья у нас есть, Латугин у нас есть. Кузьма Кузьмич - это просто талант. Это Яго... Мы будем ставить "Отелло"... Пополним труппу, завтра же ты дай приказ по полку... Увидишь - в дивизии, в корпусе будем играть... Но необходимо, во-первых, сохранить наши декорации... Поговори с комиссаром, пусть он выделит нам специальные подводы... А как слушали! У меня было впечатление, что зритель - это губка, впитывающая искусство...
     - Ты права, права, - отвечал Иван Ильич. Заложив руки за спину, в рубахе распояской, без сапог, в мягких чеботах, которые ему Даша купила у казачки, он ходил, каждый раз заслоняя большим черным телом огонек на столе, и почему-то Даше это было неприятно. А когда доходил до окошка, оборачивался и огонек освещал его красноватое, крепкое, как из бронзы, улыбающееся лицо, - у Даши тревожно стукало сердце.
     - Ты права... Русский человек любит театр... У русского человека особенная такая ноздря к искусству. Потребность какая-то необыкновенная, жадность... Скажи - полтора месяца боев, истрепались люди - одна кожа да кости, ведь так и собака сдохнет... При чем тут еще Шиллер? Сегодня - будто это тебе в Москве премьера в Художественном театре. А возьми Анисью!.. Ничего не понимаю, - настоящий самородок... Какие движения, благородство... Какие страсти! Красавица при этом.
     Размахивая руками, он опять заслонил свет. Даша сказала:
     - Иван, ты можешь не ходить по комнате?..
     В голосе ее было давно, давно им не слышанное раздражение: облокотясь о подушку, она глядела пристально потемневшими глазами. Иван Ильич сразу осекся, подошел к постели, присел на край. Не скрываясь, струсил.
     - Иван, - и она села в постели, - Иван, я давно хотела тебе задать один вопрос. - Она быстро провела пальцами по глазам. - Это очень трудно, но я не могу больше...
     По его лицу она увидела, что он понял - какой будет этот вопрос, и все же она сказала, потому что тысячу раз повторяла его про себя:
     - Иван, ты уже совсем не считаешь меня за женщину?
     У него начали подниматься плечи, он пробормотал невнятное, взялся за голову. Даша пронзительно глядела на него, у нее еще была какая-то надежда... Неужели это приговор?
     - Даша, Даша, так не понимать... Все-таки нужно быть великодушной.
     - Великодушной? (Вот он - приговор!..)
     - Я тебя, Даша, так люблю... Ты меня можешь ненавидеть... Хотя, в сущности, не знаю - за что?.. Органически, так сказать, отталкиваться... Это не очень понятно... Полюбил я тебя на всю жизнь, тяжело ли мне, легко ли, это - честное слово - не важно... Сердце мое со мной, так и ты со мной... Живи покойно, будь счастлива...
     Даша, слушая, трясла головой, он, морщась, с усилием говорил:
     - Почему-то я всегда представлял твои бедные ножки, - сколько они исходили в поисках счастья, и все напрасно, и все напрасно...
     Даша выпростала из-под одеяла голые худенькие ноги, соскочила на земляной пол и, подбежав, погасила огонек на столе.
     Иван Гора, вернувшись с Агриппиной со спектакля, зажег огарок и просматривал накопившиеся за день разные бумажонки, - такая у него была привычка: прежде чем лечь спать, привести все в порядок. Агриппина, не снимая шинели и шапки, сидела в стороне от него, на лавке около двери.
     - Ты тоже ничего себе сыграла, - говорил он, зевая и поскребывая шею. - Не расслышал я, что ты там пропищала, ролишка-то уж очень маленькая... Но - Анисья, Анисья! - Опустив нос к свечке, усмехаясь, он листал бумажки. - Чересчур она, пожалуй, как это говорится по-вашему, юбкой вертела - мужика чувствует, это у нее есть... Поберечь ее нужно, поберечь... А что думаешь - мало таких революция наверх вытянула? В этом все и дело... На этом все и спланировано, народ не серый, нет... Богатый народ... Воюем-то уж больно расточительно... Машин бы нам надо... Вот прочти... - Он разгладил один из листков. - Захватили мы танк голыми руками... Ведь это же варварство... Будь у меня сын, - я бы ему, сопляку, на груди выжег: помни, не забывай, кому обязан счастьем, чьи кости в бурьянах белеются...
     Агриппина, прислонившись к стене, закрыв глаза, сжав губы, вспоминала самое жалобное про себя, что могло припомниться... Как Иван Гора лежал ночью в степи, не шевелясь, не дыша, и ей было все равно тогда - живой он еще или уже мертвый. В винтовке у нее осталась последняя обойма... Агриппина не захотела уйти с другими, уж его-то она не бросила в той степи, ночью... Жалко, что там с той поры не валяются белые косточки Агриппины...
     - Ты что спать не ложишься, Гапа?
     Иван Гора заслонился ладонью от свечи и всмотрелся, - у Агриппины текли слезы из зажмуренных глаз, часто капали с длинных ресниц, черные брови высоко были подняты... Он собрал в полевую сумку листочки, подошел к Агриппине и присел на корточки перед ней.
     - Ты чего, глупая... Устала, что ли?
     - Жги, жги ему грудь, учи его, учи про белые косточки...
     - Гапа, чего ты несешь?
     Она ответила девчоночьим отчаянным голосом:
     - На втором месяце я... Не видишь ты ничего... Знаешь одно - Анисья, Анисья...
     Иван Гора тут же и сел у ног Агриппины. Рот у него самостоятельно раздвинулся, как у глупого...
     - Гапа, а ты не врешь? Гапа, счастье какое, - неужто беременна? Милая ты моя, желанная, Гапушка...
     И когда он так сказал, она - уже низким, бабьим голосом:
     - Да ну тебя, уйди с глаз долой...
     Потянулась к нему, обняла и припала, все еще всхлипывая, с каждым разом короче и слабее...
     Третий разгром атамана Краснова под Царицыном вызвал оживление всего Южного фронта, нависшего тремя армиями - Восьмой, Девятой и Тринадцатой - над Доном и Донбассом. Враждовавшее казачество, казалось, готово было махнуть рукой на вражду, повесить седла в сарай, - пускай их пачкают голуби, - завернуть в сальные тряпочки винтовки, зарыть поглубже в землю. Какой черт выдумал, что под большевиками нельзя жить! Земля никуда не делась, вон она дымится на оголенных буграх под весенним солнцем, и руки при себе, и кони просятся в хомут, волы - в ярмо...
     Главком из Серпухова торопил с наступлением. Первоначальный порочный план главкома несколько менялся. Армии перестраивались на ходу: вместо движения по Дону, на юго-восток, красным армиям в распутицу и бездорожье, приходилось поворачиваться на юго-запад, на Донец. Но делать это было уже поздно: столбовая дорога революции - пролетарский Донбасс - была закрыта крепко: за эти два месяца топтанья на месте дивизия Май-Маевского, ворвавшаяся в Донбасс, пополнилась сильными добровольческими частями, снятыми с Северного Кавказа после того, как там, в астраханских песках, была рассеяна Одиннадцатая красная армия. На первом берегу Донца стояло теперь пятьдесят тысяч отборных белых войск под командой Май-Маевского, Покровского и Шкуро.
     Весна началась дружно. Под косматым солнцем разом тронулись снега, налились синей водой степные овраги, вздулся Донец, невиданно разлились поймы. Так как железнодорожные линии в этих местах шли по меридианам, перегруппировку приходилось производить грунтом, по бездорожью. Армейские обозы вязли в непролазной грязи, отрываясь от своих частей. Все это тормозило и замедляло перегруппировку. Переправы через широко разлившийся Донец были заняты белыми. Наступление выливалось в затяжные бои. И тогда же в тылу, в замирившейся станице Вешенской, неожиданно вспыхнуло организованное деникинскими агентами упорное и кровавое казачье восстание. Белые аэропланы перебрасывали туда агитаторов, деньги и оружие.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ] [ 34 ] [ 35 ] [ 36 ] [ 37 ] [ 38 ] [ 39 ] [ 40 ] [ 41 ] [ 42 ] [ 43 ] [ 44 ] [ 45 ] [ 46 ] [ 47 ] [ 48 ] [ 49 ] [ 50 ] [ 51 ] [ 52 ] [ 53 ] [ 54 ] [ 55 ] [ 56 ] [ 57 ] [ 58 ] [ 59 ] [ 60 ] [ 61 ] [ 62 ] [ 63 ] [ 64 ] [ 65 ]

/ Полные произведения / Толстой А.Н. / Хождение по мукам


Смотрите также по произведению "Хождение по мукам":


2003-2019 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis