Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Толстой А.Н. / Хождение по мукам

Хождение по мукам [10/65]

  Скачать полное произведение

    - Сухарик желаете?
     - Спасибо.
     Иван Ильич взял у него сухарь и стал его жевать, и он был сладок, так и таял во рту. Зубцов присел около на корточки:
     - Покурить дозволите?
     - Осторожнее только, смотри.
     - У меня трубочка.
     - Зубцов, ты зря все-таки убил его, а?
     - Пулеметчика-то?
     - Да.
     - Конечно, зря.
     - Спать хочешь?
     - Ничего, не посплю.
     - Если я задремлю, ты меня толкни.
     Медленно, мягко падали капли на прелые листья, на руку, на козырек картуза. После шума, криков, омерзительной возни, после убийства пулеметчика, - падают капли, как стеклянные шарики. Падают в темноту, в глубину, где пахнет прелыми листьями. Шуршат, не дают спать... Нельзя, нельзя... Иван Ильич разлеплял глаза и видел неясные, будто намеченные углем, очертания ветвей... Но стрелять всю ночь - тоже глупость, пускай охотники отдохнут... Восемь убитых, одиннадцать раненых... Конечно, надо бы поосторожней на войне... Ах, Даша, Даша! Стеклянные капельки все примирят, все успокоят...
     - Иван Ильич!..
     - Да, да, Зубцов, не сплю...
     - Разве не зря - убить человека-то... У него, чай, домишко свой, семейство какое ни на есть, а ты ткнул в него штыком, как в, чучело, - сделал дело. Я в первый-то раз запорол одного, - потом есть не мог, тошнило... А теперь - десятого или девятого кончаю... Ведь страх-то какой, а? Значит, грех-то этот кто-то уж взял за это за самое?..
     - Какой грех?
     - Да хотя бы мой... Я говорю - грех-то мой на себя кто-нибудь взял, - генерал какой или в Петербурге какой-нибудь человек, который всеми этими делами распоряжается...
     - Какой же твой грех, когда ты отечество обороняешь?
     - Так-то так... я говорю, слушай, Иван Ильич, - кто-нибудь да окажется виновный, - мы разыщем. Кто эту войну допустил - тот и отвечать будет... Жестоко ответят за эти дела...
     В лесу гулко хлопнул выстрел. Телегин вздрогнул. Раздалось еще несколько выстрелов с другой стороны.
     Это было тем более удивительно, что с вечера враг не находился в соприкосновении. Телегин побежал к телефону. Телефонист высунулся из ямы.
     - Аппарат не работает, ваше благородие.
     По всему лесу теперь кругом слышались частые выстрелы, и пули чиркали по сучьям. Передовые посты подтягивались, отстреливались. Около Телегина появился охотник Климов, степным каким-то, дурным голосом проговорил: "Обходят, ваше благородие!" - схватился за лицо и сел на землю, - лег ничком. И еще кто-то закричал в темноте:
     - Братцы, помираю!
     Телегин различал между стволами рослые, неподвижные фигуры охотников. Они все глядели в его сторону, - он это чувствовал. Он приказал, чтобы все, рассыпавшись поодиночке, пробивались к северной стороне леса, должно быть, еще не окруженной. Сам же он с теми, кто захочет остаться, задержится, насколько можно, здесь, в окопах.
     - Нужно пять человек. Кто желающий?
     От деревьев отделились и подошли к нему Зубцов, Сусов и Колов - молодой парень. Зубцов крикнул, обернувшись:
     - Еще двоих! Рябкин, иди!
     - Что ж, я могу...
     - Пятого, пятого.
     С земли поднялся низкорослый солдат в полушубке, в мохнатой шапке.
     - Ну вот я, что ли.
     Шесть человек залегли шагах в двадцати друг от друга и открыли огонь. Фигуры за деревьями исчезли. Иван Ильич выпустил несколько пачек и вдруг с отчетливой ясностью увидел, как завтра поутру люди в голубых капотах перевернут на спину его оскаленный труп, начнут обшаривать, и грязная рука залезет за рубаху.
     Он положил винтовку, разгреб рыхлую сырую землю и, вынув Дашины письма, поцеловал их, положил в ямку и засыпал, запорошил сверху прелыми листьями.
     "Ой, ой, братцы!" - услышал он голос Сусова слева. Осталось две пачки патронов, Иван Ильич подполз к Сусову, уткнувшемуся головой, лег рядом и брал пачки из его сумки. Теперь стреляли только Телегин да еще кто-то направо. Наконец патроны кончились. Иван Ильич подождал, оглядываясь, поднялся и начал звать по именам охотников. Ответил один голос: "Здесь", - и подошел Колов, опираясь о винтовку. Иван Ильич спросил!
     - Патронов нет?
     - Нету.
     - Остальные не отвечают?
     - Нет, нет.
     - Ладно. Идем. Беги!
     Колов перекинул винтовку через спину и побежал, хоронясь за стволами. Телегин же не прошел и десяти шагов, как сзади в плечо ему ткнул тупой железный палец. 17
     Все представления о войне как о лихих кавалерийских набегах, необыкновенных маршах и геройских подвигах солдат и офицеров - оказались устарелыми.
     Знаменитая атака кавалергардов, когда три эскадрона, в пешем строю, прошли без одного выстрела проволочные заграждения, имея во главе командира полка князя Долгорукова, шагающего под пулеметным огнем с сигарой во рту и, по обычаю, ругающегося по-французски, была сведена к тому, что кавалергарды, потеряв половину состава убитыми и ранеными, взяли две тяжелых пушки, которые оказались заклепанными и охранялись одним пулеметом.
     Есаул казачьей сотни говорил по этому поводу: "Поручили бы мне, я бы с десятью казаками взял это дерьмо".
     С первых же месяцев выяснилось, что доблесть прежнего солдата, - огромного, усатого и геройского вида человека, умеющего скакать, рубить и не кланяться пулям, - бесполезна. На главное место на войне были выдвинуты техника и организация тыла. От солдат требовалось упрямо и послушно умирать в тех местах, где указано на карте. Понадобился солдат, умеющий прятаться, зарываться в землю, сливаться с цветом пыли. Сентиментальные постановления Гаагской конференции, - как нравственно и как безнравственно убивать, - были просто разорваны. И вместе с этим клочком бумаги разлетелись последние пережитки никому уже более не нужных моральных законов.
     Так в несколько месяцев война завершила работу целого века. До этого времени еще очень многим казалось, что человеческая жизнь руководится высшими законами добра. И что в конце концов добро должно победить зло, и человечество станет совершенным. Увы, это были пережитки средневековья, они расслабляли волю и тормозили ход цивилизации. Теперь даже закоренелым идеалистам стало ясно, что добро и зло суть понятия чисто философские и человеческий гений - на службе у дурного хозяина...
     Это было время, когда даже малым детям внушали, что убийство, разрушение, уничтожение целых наций - доблестные и святые поступки. Об этом твердили, вопили, взывали ежедневно миллионы газетных листков. Особые знатоки каждое утро предсказывали исходы сражений. В газетах печатались предсказания знаменитой провидицы, мадам Тэб. Появились во множестве гадальщики, составители гороскопов и предсказатели будущего. Товаров не хватало. Цены росли. Вывоз сырья из России остановился. В три гавани на севере и востоке, - единственные оставшиеся продухи в замурованной насмерть стране, - ввозились только снаряды и орудия войны. Поля обрабатывались дурно. Миллиарды бумажных денег уходили в деревню, и мужики уже с неохотой продавали хлеб.
     В Стокгольме на тайном съезде членов Оккультной ложи антропософов основатель ордена говорил, что страшная борьба, происходящая в высших сферах, перенесена сейчас на землю, наступает мировая катастрофа и Россия будет принесена в жертву во искупление грехов. Действительно, все разумные рассуждения тонули в океане крови, льющейся на огромной полосе в три тысячи верст, опоясавшей Европу. Никакой разум не мог объяснить, почему железом, динамитом и голодом человечество упрямо уничтожает само себя. Изливались какие-то вековые гнойники. Переживалось наследие прошлого. Но и это ничего не объясняло.
     В странах начинался голод. Жизнь повсюду останавливалась. Война начинала казаться лишь первым действием трагедии.
     Перед этим зрелищем каждый человек, еще недавно "микрокосм", гипертрофированная личность, - умалялся, превращался в беспомощную пылинку. На место его к огням трагической рампы выходили первобытные массы.
     Тяжелее всего было женщинам. Каждая, соразмерно своей красоте, очарованию и умению, раскидывала паутинку, - нити тонкие и для обычной жизни довольно прочные. Во всяком случае, тот, кому назначено, попадался в них и жужжал любовно.
     Но война разорвала и эти сети. Плести заново - нечего было и думать в такое жестокое время. Приходилось ждать лучших времен. И женщины ждали терпеливо, а время уходило, и считанные женские годы шли бесплодно и печально.
     Мужья, любовники, братья и сыновья - теперь нумерованные и совершенно отвлеченные единицы - ложились под земляные холмики на полях, на опушках лесов, у дорог. И никакими усилиями нельзя было согнать новых и новых морщинок с женских стареющих лиц. 18
     - Я говорю брату, - ты начетчик, ненавижу социал-демократов, у вас людей пытать будут, если кто в слове одном ошибется. Я ему говорю, - ты астральный человек. Тогда он все-таки выгнал меня из дому. Теперь - в Москве, без денег. Страшно забавно. Пожалуйста, Дарья Дмитриевна, попросите Николая Ивановича. Мне бы все равно какое место, - лучше всего, конечно, в санитарном поезде.
     - Хорошо, я ему скажу.
     - Здесь у меня - никого знакомых. А помните нашу "Центральную станцию"? Василий Веньяминович Валет - чуть ли не в Китай уехал... Сапожков где-то на войне. Жиров на Кавказе, читает лекции о футуризме. А где Иван Ильич Телегин, - не знаю. Вы, кажется, были с ним хорошо знакомы?
     Елизавета Киевна и Даша медленно шли между высокими сугробами по переулку. Падал снежок, похрустывал под ногами. Извозчик на низеньких санках, высунув из козел заскорузлый валенок, протрусил мимо и прикрикнул:
     - Барышни, зашибу!
     Снега было очень много в эту зиму. Над переулком висели ветви лип, покрытые снегом. И все белесое снежное небо было полно птиц. С криком, растрепанными стаями, церковные галки взлетали над городом, садились на башню, на купола, уносились в студеную высоту.
     Даша остановилась на углу и поправила белую косынку. Котиковая шубка ее и муфта были покрыты снежинками. Лицо ее похудело, глаза были больше и строже.
     - Иван Ильич пропал без вести, - сказала она, - я о нем ничего не знаю.
     Даша подняла глаза и глядела на птиц. Должно быть, голодно было галкам в городе, занесенном снегом. Елизавета Киевна с застывшей улыбкой очень красных губ стояла, опустив голову в ушастой шапке. Мужское пальто на ней было тесно в груди, меховой воротник слишком широк, и короткие рукава не прикрывали покрасневших рук. На ее желтоватой шее таяли снежинки.
     - Я сегодня же поговорю с Николаем Ивановичем, - сказала Даша.
     - Я на всякую работу пойду, - Елизавета Киевна посмотрела под ноги и покачала головой. - Страшно любила Ивана Ильича, страшно, страшно любила. - Она засмеялась, и ее близорукие глаза налились слезами. - Значит, завтра приду. До свидания.
     Она простилась и пошла, широко шагая в валеных калошах и по-мужски засунув озябшие руки в карманы.
     Даша глядела ей вслед, потом сдвинула брови и, свернув за угол, вошла в подъезд особняка, где помещался городской лазарет. Здесь, в высоких комнатах, отделанных дубом, пахло йодоформом, на койках лежали и сидели раненые, стриженые и в халатах. У окна двое играли в шашки. Один ходил из угла в угол - мягко, в туфлях. Когда появилась Даша, он живо оглянулся на нее, сморщил низкий лоб и лег на койку, закинув за голову руки.
     - Сестрица, - позвал слабый голос. Даша подошла к одутловатому большому парню с толстыми губами. - Поверни, Христа ради, на левый бочок, - проговорил он, охая через каждое слово. Даша обхватила его, изо всей силы приподняла и повернула, как мешок. - Температуру мне ставить время, сестрица. - Даша встряхнула градусник и засунула ему под мышку. - Рвет меня, сестрица, крошку съем, - все долой. Мочи нет.
     Даша покрыла его одеялом и отошла. На соседних койках улыбались, один сказал:
     - Он, сестрица, только ради вас рассолодел, а сам здоровый, как боров.
     - Пускай его, пускай помается, - сказал другой голос, - он никому не вредит, - сестрице забота, и ему томно.
     - Сестрица, а вот Семен вас что-то спросить хочет, робеет.
     Даша подошла к сидящему на койке мужику с круглыми, как у галки, веселыми глазами и медвежьим маленьким ртом; огромная - веником - борода его была расчесана. Он выставил бороду, вытянул губы навстречу Даше.
     - Смеются они, сестрица, я всем доволен, благодарю покорно.
     Даша улыбнулась. От сердца отлегла давешняя тяжесть. Она присела на койку к Семену и, отогнув рукав, стала осматривать перевязку. И он стал подробно описывать, как и где у него мозжит.
     В Москву Даша приехала в октябре, когда Николай Иванович, увлекаемый патриотическими побуждениями, поступил в московский отдел Городского союза, работающего на оборону. Петербургскую квартиру он передал англичанам из военной миссии и в Москве жил с Дашей налегке - ходил в замшевом френче, ругал мягкотелую интеллигенцию и работал, по его выражению, как лошадь.
     Даша читала уголовное право, вела маленькое хозяйство и каждый день писала Ивану Ильичу. Душа ее была тиха и прикрыта. Прошлое казалось далеким, точно из чужой жизни. И она жила словно в половину дыхания, наполненная тревогой, ожиданием вестей и заботой о том, чтобы сохранить себя Ивану Ильичу в чистоплотности и строгости.
     В начале ноября, утром за кофе, Даша развернула "Русское слово" и в списках пропавших без вести прочла имя Телегина. Список занимал два столбца петитом. Раненые - такие-то, убитые - такие-то, пропавшие без вести - такие-то, и в конце - Телегин, Иван Ильич, прапорщик.
     Так было отмечено это, затмившее всю ее жизнь, событие, - строчка петита.
     Даша почувствовала, как эти мелкие буквы, сухие строчечки, столбцы, заголовки наливаются кровью. Это была минута неописуемого ужаса, - газетный лист превращался в то, о чем там было написано, - в зловонное и кровавое месиво. Оттуда дышало смрадом, ревело беззвучными голосами.
     Душу трясло ознобом. Даже ее отчаяние тонуло в этом животном ужасе и омерзении. Она легла на диван и прикрылась шубой.
     К обеду пришел Николай Иванович, сел в ногах у Даши и молча гладил ее ноги.
     - Ты подожди, главное - подожди, Данюша, - говорил Николай Иванович. - Он пропал без вести, - очевидно, в плену. Я знаю тысячу подобных примеров.
     Ночью ей приснилось: в пустой узкой комнате, с окном, затянутым паутиной и пылью, на железной койке сидит человек в солдатской рубашке. Серое лицо его обезображено болью. Обеими руками он ковыряет свой лысый череп, лупит его, как яйцо, и то, что под кожурой, берет и ест, запихивает в рот пальцами.
     Даша так закричала среди ночи, что Николай Иванович, в накинутом на плечо одеяле, очутился около ее постели и долго не мог добиться, что случилось. Потом накапал в рюмочку валерьянки, дал выпить Даше и выпил сам.
     Даша, сидя в постели, ударяла себя в грудь сложенными щепоткой пальцами и говорила тихо и отчаянно:
     - Понимаешь, не могу жить больше. Ты понимаешь, Николай, не могу, не хочу.
     Жить после того, что случилось, было очень трудно, а жить так, как Даша жила до этого, - нельзя.
     Война только коснулась железным пальцем Даши, и теперь все смерти и все слезы были также и ее делом. И когда прошли первые дни острого отчаяния, Даша стала делать то единственное, что могла и умела: прошла ускоренный курс сестер милосердия и работала в лазарете.
     Вначале было очень трудно. С фронта прибывали раненые, по многу дней не менявшие перевязок; от марлевых бинтов шел такой запах, что сестрам становилось дурно. Во время операций Даше приходилось держать почерневшие ноги и руки, с которых кусками отваливалось налипшее на ранах, и она узнала, как сильные люди скрипят зубами и тело у них трепещет беспомощно.
     Этих страданий было столько, что не хватило бы во всем свете милосердия пожалеть о них. Даше стало казаться, что она теперь навсегда связана с этой обезображенной и окровавленной жизнью и другой жизни нет. Ночью в дежурной комнате горит зеленый абажур лампочки, за стеной кто-то бормочет в бреду, от проехавшего автомобиля зазвенели склянки на полочке. Это уныние и есть частица истинной жизни.
     Сидя в ночные часы у стола в дежурной комнате, Даша припоминала прошлое, и оно все яснее казалось ей, как сон. Жила на высотах, откуда не было видно земли; жила, как и все там жили, влюбленная в себя, высокомерная. И вот пришлось упасть с этих облаков в кровь, в грязь, в этот лазарет, - где пахнет больным телом, где тяжело стонут во сне, бредят, бормочут. Сейчас вот умирает татарин-солдат, и через десять минут нужно идти впрыскивать ему морфий.
     Сегодняшняя встреча с Елизаветой Киевной разволновала Дашу. День был трудный, из Галиции привезли раненых в таком виде, что одному пришлось отнимать кисть руки, другому - руку по плечо, двое предсмертно бредили. Даша устала за день, и все же из памяти не выходила Елизавета Киевна, с красными руками, в мужском пальто, с жалкой улыбкой и кроткими глазами.
     Вечером, присев отдохнуть, Даша глядела на зеленый абажур и думала, что вот бы уметь так плакать на перекрестке, говорить постороннему человеку - "страшно, страшно любила Ивана Ильича..."
     Даша усаживалась в большом кресле то боком, то поджав ноги, раскрыла было книгу - отчет за три месяца "деятельности Городского союза", - столбцы цифр и совершенно непонятных слов, - но в книжке не нашла утешения. Взглянула на часы, вздохнула, пошла в палату.
     Раненые спали, воздух был тяжелый. Высоко под дубовым потолком, в железном кругу люстры, горела несветлая лампочка. Молодой татарин-солдат, с отрезанной рукой, бредил, мотаясь бритой головой на подушке. Даша подняла с пола пузырь со льдом, положила ему на пылающий лоб и подоткнула одеяло. Потом обошла все койки и присела на табуретке, сложив руки на коленях.
     "Сердце не наученное, вот что, - подумала она, - любило бы только изящное и красивое. А жалеть, любить нелюбимое - не учено".
     - Что, ко сну морит, сестрица? - услышала она ласковый голос и обернулась. С койки глядел на нее Семен - бородатый. Даша спросила:
     - Ты что не спишь?
     - Днем наспался.
     - Рука болит?
     - Затихла... Сестрица!
     - Что?
     - Личико у тебя махонькое, - ко сну морит? Пошла бы вздремнула! Я посмотрю, - если нужно, позову.
     - Нет, спать я не хочу.
     - Свои-то у тебя есть на войне?
     - Жених.
     - Ну, бог сохранит.
     - Пропал без вести.
     - Ай, ай. - Семен замотал бородой, вздыхая. - У меня брательник без вести пропал, а потом письмо от него пришло, - в плену. И человек хороший твой-то?
     - Очень, очень хороший человек.
     - Может, я слыхал про него. Как зовут-то?
     - Иван Ильич Телегин.
     - Слыхал. Постой, постой. Слыхал. Он в плену, сказывали... Какого полка?
     - Казанского.
     - Ну, самый он. В плену. Жив. Ах, хороший человек! Ничего, сестрица, потерпи. Снега тронутся - войне конец, - замиримся. Сынов еще ему народишь, ты мне поверь.
     Даша слушала, и слезы подступали к горлу, - знала, что Семен все выдумывает, Ивана Ильича не знает, и была благодарна ему. Семен сказал тихо:
     - Ах ты, милая...
     Снова сидя в дежурной комнате, лицом к спинке кресла, Даша почувствовала, словно ее, чужую, приняли с любовью, - живи с нами. И ей казалось, что она жалеет сейчас всех больных и спящих. И, жалея и думая, она вдруг представила с потрясающей ясностью, как Иван Ильич тоже, где-то на узкой койке, так же, как и эти, - спит, дышит...
     Даша начала ходить по комнате. Вдруг затрещал телефон. Даша сильно вздрогнула, - так резок в этой сонной тишине и груб был звонок. Должно быть, опять привезли раненых с ночным поездом.
     - Я слушаю, - сказала она, и в трубку поспешно проговорил нежный женский взволнованный голос:
     - Пожалуйста, попросите к телефону Дарью Дмитриевну Булавину.
     - Это я, - ответила Даша, и сердце ее страшно забилось. - Кто это?.. Катя?.. Катюша!.. Ты?.. Милая!.. 19
     - Ну, вот, девочки, мы и опять все вместе, - говорил Николай Иванович, одергивая на животе замшевый френч, взял Екатерину Дмитриевну за подбородок и сочно поцеловал в щеку. - С добрым утром, душенька, как спала? - Проходя за стулом Даши, поцеловал ее в волосы.
     - Нас с ней, Катюша, теперь водой не разольешь, молодец девушка - работница.
     Он сел за стол, покрытый свежей скатертью, пододвинул фарфоровую рюмочку с яйцом и ножом стал срезать ему верхушку.
     - Представь, Катюша, я полюбил яйца по-английски - с горчицей и маслом, необыкновенна вкусно, советую тебе попробовать. А вот у немцев-то выдают по одному яйцу на человека два раза в месяц. Как это тебе понравится?
     Он открыл большой рот и засмеялся.
     - Вот этим самым яйцом ухлопаем Германию всмятку. У них, говорят, уже дети без кожи начинают родиться. Бисмарк им, дуракам, говорил, что с Россией нужно жить в мире. Не послушали, пренебрегли нами, - теперь пожалуйте-с - два яйца в месяц.
     - Это ужасно, - сказала Екатерина Дмитриевна, опуская глаза, - когда дети рождаются без кожи, - это все равно ужасно, у кого рождаются - у нас или у немцев.
     - Прости, Катюша, ты несешь чепуху.
     - Я только знаю, - когда ежедневно убивают, убивают, это так ужасно, что не хочется жить.
     - Что же поделаешь, моя милая, приходится на собственной шкуре начать понимать, что такое государство. Мы только читали у разных Иловайских, как какие-то там мужики воевали землю на разных Куликовых и Бородянских полях. Мы думали - ах, какая Россия большая! - взглянешь на карту. А вот теперь потрудитесь дать определенный процент жизней для сохранения целости того самого, что на карте выкрашено зеленым через всю Европу и Азию. Невесело. Вот если ты говоришь, что государственный механизм у нас плох, - тут я могу согласиться. Теперь, когда я иду умирать за государство, я прежде всего спрашиваю, - а вы, те, кто посылаете меня на смерть, вы - во всеоружии государственной мудрости? Могу я спокойно пролить свою кровь за отечество? Да, Катюша, правительство еще продолжает по старой привычке коситься на общественные организации, но уже ясно, что без нас ему теперь не обойтись. Дудки-с! А мы сначала за пальчик, потом и за руку схватимся. Я очень оптимистически настроен. - Николай Иванович поднялся, взял с камина спички, стоя закурил и бросил догоревшую спичку в скорлупу от яйца. - Кровь не будет пролита даром. Война кончится тем, что у государственного руля встанет наш брат, общественный деятель. То, чего не могли сделать "Земля и воля", революционеры и марксисты, - сделает война. Прощайте, девочки. - Он одернул френч и вышел, со спины похожий на переодетую полную женщину.
     Екатерина Дмитриевна вздохнула и села у окна с вязаньем. Даша присела к ней на подлокотник кресла и обняла сестру за плечи. Обе они были в черных закрытых платьях и теперь, сидя молча и тихо, очень походили друг на друга. За окном медленно падал снежок, и снежный, ясный свет лежал на стенах комнаты. Даша прижалась щекой к Катиным волосам, чуть-чуть пахнущим незнакомыми духами.
     - Катюша, как ты жила это время? Ты ничего не рассказываешь.
     - О чем же, котик, рассказывать? Я тебе писала.
     - Я все-таки, Катюша, не понимаю, - ты красивая, прелестная, добрая. Таких, как ты, я больше не знаю. Но почему ты несчастлива?" Всегда у тебя грустные глаза.
     - Сердце, должно быть, несчастливое.
     - Нет, я серьезно спрашиваю.
     - Я об этом, девочка, сама думаю все время. Должно быть, когда у человека есть все, - тогда он по-настоящему и несчастлив. У меня - хороший муж, любимая сестра, свобода... А живу, как в мираже, и сама - как призрак... Помню, в Париже думала, - вот бы жить мне где-нибудь сейчас в захолустном городишке, ходить за птицей, за огородом, по вечерам бегать к милому другу за речку... Нет, Даша, моя жизнь кончена.
     - Катюша, не говори глупостей...
     - Знаешь, - Катя потемневшими, пустыми глазами взглянула на сестру, - этот день я чувствую... Иногда ясно вижу полосатый тюфяк, сползшую простыню, таз с желчью... Я лежу мертвая, желтая, седая...
     Опустив шерстяное вязанье, Екатерина Дмитриевна глядела на падающие в безветренной тишине снежинки. Вдалеке под островерхой кремлевской башней, под раскоряченным золотым орлом, кружились галки, как облако черных листьев.
     - Я помню, Дашенька, я встала рано, рано утром. С балкона был виден Париж, весь в голубоватой дымке, и повсюду поднимались белые, серые, синие дымки. Ночью был дождик, - пахло свежестью, зеленью, ванилью. По улице шли дети с книжками, женщины с корзинками, открывались съестные лавки. Казалось - это прочно и вечно. Мне захотелось сойти туда, вниз, смешаться с толпой, встретить какого-то человека с добрыми глазами, положить ему руки на грудь. А когда я спустилась на Большие бульвары - весь город был уже сумасшедший. Бегали газетчики, повсюду - взволнованные кучи людей. Во всех газетах - страх смерти и ненависть. Началась война. С этого дня только и слышу - смерть, смерть... На что же еще надеяться?..
     Помолчав, Даша спросила:
     - Катюша...
     - Что, родненькая?
     - Как ты с Николаем?
     - Не знаю, кажется - мы простили друг друга. Смотри, уж вот три дня прошло, - он со мной очень нежен. Какие там женские счеты. Страдай, сойди с ума, - кому сейчас это нужно? Так, пищишь, как комар, и себя-то едва слышно. Завидую старухам - у них все просто: скоро смерть, к ней и готовься.
     Даша поворочалась на подлокотнике кресла, вздохнула несколько раз глубоко и сняла руку с Катиных плеч. Екатерина Дмитриевна сказала нежно:
     - Дашенька, Николай Иванович мне сказал, что ты невеста. Правда это? Бедненькая. - Она взяла Дашину руку, поцеловала и, положив на грудь, стала гладить. - Я верю, что Иван Ильич жив. Если ты его очень любишь, - тебе больше ничего, ничего на свете не нужно.
     Сестры опять замолчали, глядя на падающий за окном снег. По улице, среди сугробов, скользя сапогами, прошел взвод юнкеров с вениками и чистым бельем под мышками. Юнкеров гнали в баню. Проходя, они запели одной глоткой, с присвистом:
     Взвейтесь, соколы, орлами,
     Полно горе горевать...
     Пропустив несколько дней, Даша снова начала ходить в лазарет. Екатерина Дмитриевна оставалась одна в квартире, где все было чужое: два скучных пейзажа на стене - стог сена и талая вода между голыми березами; над диваном в гостиной - незнакомые фотографии; в углу - сноп пыльного ковыля.
     Екатерина Дмитриевна пробовала ездить в театр, где старые актрисы играли Островского, на выставки картин, в музеи, - все это казалось ей бледным, выцветшим, полуживым и сама она себе - тенью, бродящей по давно всеми оставленной жизни.
     Целыми часами Екатерина Дмитриевна просиживала у окна, у теплой батареи отопления, глядела на снежную тихую Москву, где в мягком воздухе, сквозь опускающийся снег, раздавался печальный колокольный звон, - служили панихиду либо хоронили привезенного с фронта. Книга валилась из рук, - о чем читать? о чем мечтать? Мечты и прежние думы, - как это все теперь ничтожно!
     Время шло от утренней газеты до вечерней. Екатерина Дмитриевна видела, как все окружающие ее люди жили только будущим, какими-то воображаемыми днями победы и мира, - все, что укрепляло эти ожидания, переживалось с повышенной радостью, от неудачи все мрачнели, вешали головы. Люди, как маниаки, жадно ловили слухи, отрывки фраз, невероятные сообщения и воспламенялись от газетной строчки.
     Екатерина Дмитриевна решилась наконец и поговорила с мужем, прося пристроить ее на какое-нибудь дело. В начале марта она начала работать в том же лазарете, где служила и Даша.
     В первое время у нее, так же как у Даши, было отвращение к грязи и страданию. Но она преодолела себя и понемногу втянулась в работу. Это преодоление было радостно. Впервые она почувствовала близость жизни вокруг себя. Она полюбила грязную и трудную работу и жалела тех, для кого работала. Однажды она сказала Даше:
     - Почему это выдумано было, что мы должны жить какой-то необыкновенной, утонченной жизнью? В сущности, мы с тобой такие же бабы, - нам бы мужа попроще, да детей побольше, да к травке поближе...
     На страстной сестры говели у Николы на Курьих Ножках, что на Ржевском. Екатерина Дмитриевна возила святить лазаретские пасхи и разговлялась вместе с Дашей в лазарете. У Николая Ивановича в эту ночь было экстренное заседание, и он заехал за сестрами в третьем часу ночи на автомобиле. Екатерина Дмитриевна сказала, что они с Дашей спать не хотят, а просят повезти их кататься. Это было нелепо, но шоферу дали стакан коньяку и поехали на Ходынское поле...
     Было чуть-чуть морозно, - холодило щеки. Небо - безоблачно, в редких, ясных звездах. Под колесами хрустел ледок. Катя и Даша, обе в белых платочках, в серых шубках, тесно прижались друг к другу в глубоком сиденье автомобиля. Николай Иванович, сидевший с шофером, оглядывался на них, - обе были темнобровые, большеглазые.
     - Ей-богу, не знаю, - какая из вас моя жена, - сказал он тихо. И кто-то из них ответил:
     - Не угадаешь. - И обе засмеялись.
     Над огромным смутным полем начинало чуть у краев зеленеть небо, и вдалеке проступали черные очертания Серебряного Бора.
     Даша сказала тихо:
     - Катюша, любить очень хочется. - Екатерина Дмитриевна слабо сжала ей руку. Над лесом, в зеленоватой влаге рассвета, сияла большая звезда, переливаясь, точно дыша.
     - Я и забыл сказать, Катюша, - проговорил Николай Иванович, поворачиваясь на сиденье всем телом, - только что приехал наш уполномоченный - Чумаков, рассказывает, что в Галиции, оказывается, положение очень серьезное. Немцы лупят нас таким ураганным огнем, что под гребенку уничтожают целые полки. А у нас снарядов, изволите ли видеть, не хватает... Черт знает что такое!..


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ] [ 34 ] [ 35 ] [ 36 ] [ 37 ] [ 38 ] [ 39 ] [ 40 ] [ 41 ] [ 42 ] [ 43 ] [ 44 ] [ 45 ] [ 46 ] [ 47 ] [ 48 ] [ 49 ] [ 50 ] [ 51 ] [ 52 ] [ 53 ] [ 54 ] [ 55 ] [ 56 ] [ 57 ] [ 58 ] [ 59 ] [ 60 ] [ 61 ] [ 62 ] [ 63 ] [ 64 ] [ 65 ]

/ Полные произведения / Толстой А.Н. / Хождение по мукам


Смотрите также по произведению "Хождение по мукам":


2003-2019 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis