Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Бунин И.А. / Темные аллеи
Темные аллеи [7/16]
-- Rien n'est plus difficile que de reconnaitre un bon melon et une femme de bien3.
Однажды, в сырой парижский вечер поздней осенью, он зашел пообедать в небольшую русскую столовую в одном из темных переулков возле улицы Пасси. При столовой было нечто вроде гастрономического магазина -- он бессознательно остановился перед его широким окном, за которым были видны на подоконнике розовые бутылки конусом с рябиновкой и желтые кубастые с зубровкой, блюдо с засохшими жареными пирожками, блюдо с посеревшими рублеными котлетами, коробка халвы, коробка шпротов, дальше стойка, уставленная закусками, за стойкой хозяйка с неприязненным русским лицом. В магазине было светло, и его потянуло на этот свет из темного переулка с холодной и точно сальной мостовой. Он вошел, поклонился хозяйке и прошел в еще пустую, слабо освещенную комнату, прилегавшую к магазину, где белели накрытые бумагой столики. Там он не спеша повесил свою серую шляпу и длинное пальто на рога стоячей вешалки, сел за столик в самом дальнем углу и, рассеянно потирая руки с рыжими волосатыми кистями, стал читать бесконечное перечисление закусок и кушаний, частью напечатанное, частью написанное расплывшимися лиловыми чернилами на просаленном листе. Вдруг его угол осветился, и он увидал безучастно-вежливо подходящую женщину лет тридцати, с черными волосами на прямой пробор и черными глазами, в белом переднике с прошивками и в черном платье.
-- Bonsoir, monsieur4, -- сказала она приятным голосом.
Она показалась ему так хороша, что он смутился и неловко ответил:
-- Bonsoir... Но вы ведь русская?
-- Русская. Извините, образовалась привычка говорить с гостями по-французски.
-- Да разве у вас много бывает французов?
-- Довольно много, и все спрашивают непременно зубровку, блины, даже борщ. Вы что-нибудь уже выбрали?
-- Нет, тут столько всего... Вы уж сами посоветуйте что-нибудь.
Она стала перечислять заученным тоном:
-- Нынче у нас щи флотские, битки по-казацки... можно иметь отбивную телячью котлетку или, если желаете, шашлык по-карски...
-- Прекрасно. Будьте добры дать щи и битки.
Она подняла висевший у нее на поясе блокнот и записала на нем кусочком карандаша. Руки у нее были очень белые и благородной формы, платье поношенное, но, видно, из хорошего дома.
-- Водочки желаете?
-- Охотно. Сырость на дворе ужасная.
-- Закусить что прикажете? Есть чудная дунайская сельдь, красная икра недавней получки, коркуновские огурчики малосольные...
Он опять взглянул на нее: очень красив белый передник с прошивками на черном платье, красиво выдаются под ним груди сильной молодой женщины... полные губы не накрашены, но свежи, на голове просто свернутая черная коса, но кожа на белой руке холеная, ногти блестящие и чуть розовые, -- виден маникюр...
-- Что я прикажу закусить? -- сказал он, улыбаясь. -- Если позволите, только селедку с горячим картофелем.
-- А вино какое прикажете?
-- Красное. Обыкновенное, -- какое у вас всегда дают к столу.
Она отметила на блокноте и переставила с соседнего стола на его стол графин с водой. Он закачал головой:
-- Нет, мерси, ни воды, ни вина с водой никогда не пью. L'eau gate le vin comme la charette le chemin et la femme -- I'ame5.
-- Хорошего же вы мнения о нас! -- безразлично ответила она и пошла за водкой и селедкой. Он посмотрел ей вслед -- на то, как ровно она держалась, как колебалось на ходу ее черное платье... Да, вежливость и безразличие, все повадки и движения скромной и достойной служащей. Но дорогие хорошие туфли. Откуда? Есть, вероятно, пожилой, состоятельный "ami"...6 Он давно не был так оживлен, как в этот вечер, благодаря ей, и последняя мысль возбудила в нем некоторое раздражение. Да, из году в год, изо дня в день, втайне ждешь только одного, -- счастливой любовной встречи, живешь, в сущности, только надеждой на эту встречу -- и все напрасно...
На другой день он опять пришел и сел за свой столик. Она была сперва занята, принимала заказ двух французов и вслух повторяла, отмечая на блокноте:
-- Cavair rouge, salade russe... Deux chachlyks..7
Потом вышла, вернулась и пошла к нему с легкой улыбкой, уже как к знакомому:
-- Добрый вечер. Приятно, что вам у нас понравилось.
Он весело приподнялся:
-- Доброго здоровья. Очень понравилось. Как вас величать прикажете?
-- Ольга Александровна. А вас, позвольте узнать?
-- Николай Платоныч.
Они пожали друг другу руки, и она подняла блокнот:
-- Нынче у нас чудный рассольник. Повар у нас замечательный, на яхте у великого князя Александра Михайловича служил.
-- Прекрасно, рассольник так рассольник... А вы давно тут работаете?
-- Третий месяц.
-- А раньше где?
-- Раньше была продавщицей в Printemps.
-- Верно, из-за сокращений лишились места?
-- Да, по доброй воле не ушла бы.
Он с удовольствием подумал, что, значит, дело не в "ami", -- и спросил:
-- Вы замужняя?
-- Да.
-- А муж ваш что делает?
-- Работает в Югославии. Бывший участник белого движения. Вы, вероятно, тоже?
-- Да, участвовал и в великой и в гражданской войне.
-- Это сразу видно. И, вероятно, генерал, -- сказала она, улыбаясь.
-- Бывший. Теперь пишу истории этих войн по заказам разных иностранных издательств... Как же это вы одна?
-- Так вот и одна...
На третий вечер он спросил:
-- Вы любите синема?
Она ответила, ставя на стол мисочку с борщом:
-- Иногда бывает интересно.
-- Вот теперь идет в синема "Etoile" какой-то, говорят, замечательный фильм. Хотите пойдем посмотрим? У вас есть, конечно, выходные дни?
-- Мерси. Я свободна по понедельникам.
-- Ну вот и пойдем в понедельник. Нынче что? Суббота? Значит послезавтра. Идет?
-- Идет. Завтра вы, очевидно, не придете?
-- Нет, еду за город, к знакомым. А почему вы спрашиваете?
-- Не знаю... Это странно, но я уж как-то привыкла к вам.
Он благодарно взглянул на нее и покраснел:
-- И я к вам. Знаете, на свете так мало счастливых встреч...
И поспешил переменить разговор:
-- Итак, послезавтра. Где же нам встретиться? Вы где живете?
-- Возле метро Motte-Picquet.
-- Видите, как удобно, -- прямой путь до Etoile. Я буду ждать вас там при выходе из метро ровно в восемь с половиной.
-- Мерси.
Он шутливо поклонился:
-- C'est moi qui vous remercie8. Уложите детей, -- улыбаясь, сказал он, чтобы узнать, нет ли у нее ребенка, -- и приезжайте.
-- Слава Богу, этого добра у меня нет, -- ответила она и плавно понесла от него тарелки.
Он был и растроган и хмурился, идя домой. "Я уже привыкла к вам..." Да, может быть, это и есть долгожданная счастливая встреча. Только поздно, поздно. Le bon Dieu envoie toujours des culottes a ceux qui n'ont pas de derriere...9
Вечером в понедельник шел дождь, мглистое небо над Парижем мутно краснело. Надеясь поужинать с ней на Монпарнассе, он не обедал, зашел в кафе на Chauss~e de la Muette, съел сандвич с ветчиной, выпил кружку пива и, закурив, сел в такси. У входа в метро Etoile остановил шофера и вышел под дождь на тротуар -- толстый, с багровыми щеками шофер доверчиво стал ждать его. Из метро несло банным ветром, густо и черно поднимался по лестницам народ, раскрывая на ходу зонтики, газетчик резко выкрикивал возле него низким утиным кряканьем названия вечерних выпусков. Внезапно в подымавшейся толпе показалась она. Он радостно двинулся к ней навстречу:
-- Ольга Александровна...
Нарядно и модно одетая, она свободно, не так, как в столовой, подняла на него черно-подведенные глаза, дамским движением подала руку, на которой висел зонтик, подхватив другой подол длинного вечернего платья, -- он обрадовался еще больше: "Вечернее платье, -- значит, тоже думала, что после синема поедем куда-нибудь", -- и отвернул край ее перчатки, поцеловал кисть белой руки.
-- Бедный, вы долго ждали?
-- Нет, я только что приехал. Идем скорей в такси...
И с давно не испытанным волнением он вошел за ней в полутемную пахнущую сырым сукном карету. На повороте карету сильно качнуло, внутренность ее на мгновение осветил фонарь, -- он невольно поддержал ее за талию, почувствовал запах пудры от ее щеки, увидал ее крупные колени под вечерним черным платьем, блеск черного глаза и полные в красной помаде губы: совсем другая женщина сидела теперь возле него.
В темном зале, глядя на сияющую белизну экрана, по которой косо летали и падали в облаках гулко жужжащие распластанные аэропланы, они тихо переговаривались:
-- Вы одна или с какой-нибудь подругой живете?
-- Одна. В сущности, ужасно. Отельчик чистый, теплый, но, знаете, из тех, куда можно зайти на ночь или на часы с девицей... Шестой этаж, лифта, конечно, нет, на четвертом этаже красный коврик на лестнице кончается... Ночью, в дождь страшная тоска. Раскроешь окно -- ни души нигде, совсем мертвый город, Бог знает где-то внизу один фонарь под дождем... А вы, конечно, холостой и тоже в отеле живете?
-- У меня небольшая квартирка в Пасси. Живу тоже один. Давний парижанин. Одно время жил в Провансе, снял ферму, хотел удалиться от всех и ото всего, жить трудами рук своих -- и не вынес этих трудов. Взял в помощники одного казачка, оказался пьяница, мрачный, страшный во хмелю человек, завел кур, кроликов -- дохнут, мул однажды чуть не загрыз меня, -- очень злое и умное животное... И, главное, полное одиночество. Жена меня еще в Константинополе бросила.
-- Вы шутите?
-- Ничуть. История очень обыкновенная. Qui se marie par amour a bonne nuits et mauvais jours10. А у меня даже и того и другого было очень мало. Бросила на второй год замужества.
-- Где же она теперь?
-- Не знаю...
Она долго молчала. По экрану дурацки бегал на раскинутых ступнях в нелепо огромных разбитых башмаках и в котелке набок какой-то подражатель Чаплина.
-- Да, вам, верно, очень одиноко, -- сказала она.
-- Да. Но что ж, надо терпеть. Patience -- medecine des pauvres11.
-- Очень грустная medecine.
-- Да, невеселая. До того, -- сказал он, усмехаясь, -- что я иногда даже в "Иллюстрированную Россию" заглядывал, -- там, знаете, есть такой отдел, где печатается нечто вроде брачных и любовных объявлений: "Русская девушка из Латвии скучает и желала бы переписываться с чутким русским парижанином, прося при этом прислать фотографическую карточку... Серьезная дама шатенка, не модерн, но симпатичная, вдова с девятилетним сыном, ищет переписки с серьезной целью с трезвым господином не моложе сорока лет, материально обеспеченным шоферской или какой-либо другой работой, любящим семейный уют. Интеллигентность не обязательна..." Вполне ее понимаю -- не обязательна.
-- Но разве у вас нет друзей, знакомых?
-- Друзей нет. А знакомства плохая утеха.
-- Кто же ваше хозяйство ведет?
-- Хозяйство у меня скромное. Кофе варю себе сам, завтрак готовлю тоже сам. К вечеру приходит femme de menage12.
-- Бедный! -- сказала она, сжав его руку.
И они долго сидели так, рука с рукой, соединенные сумраком, близостью мест, делая вид, что смотрят на экран, к которому дымной синевато-меловой полосой шел над их головами свет из кабинки на задней стене. Подражатель Чаплина, у которого от ужаса отделился от головы проломленный котелок, бешено летел на телеграфный столб в обломках допотопного автомобиля с дымящейся самоварной трубой. Громкоговоритель музыкально ревел на все голоса, снизу, из провала дымного от папирос зала, -- они сидели на балконе, -- гремел вместе с рукоплесканиями отчаянно-радостный хохот. Он наклонился к ней:
-- Знаете что? Поедемте куда-нибудь на Монпарнас, например, тут ужасно скучно и дышать нечем...
Она кивнула головой и стала надевать перчатки.
Снова сев в полутемную карету и глядя на искристые от дождя стекла, то и дело загоравшиеся разноцветными алмазами от фонарных огней и переливавшихся в черной вышине то кровью, то ртутью реклам, он опять отвернул край ее перчатки и продолжительно поцеловал руку. Она посмотрела на него тоже странно искрящимися глазами с угольно-крупными ресницами и любовно-грустно потянулась к нему лицом, полными, с сладким помадным вкусом губами.
В кафе "Coupole" начали с устриц и анжу, потом заказали куропаток и красного бордо. За кофе с желтым шартрезом оба слегка охмелели. Много курили, пепельница была полна ее окровавленными окурками. Он среди разговора смотрел на ее разгоревшееся лицо и думал, что она вполне красавица.
-- Но скажите правду, -- говорила она, щепотками снимая с кончика языка крошки табаку, -- ведь были же у вас встречи за эти годы?
-- Были. Но вы догадываетесь, какого рода. Ночные отели... А у вас?
Она помолчала:
-- Была одна очень тяжелая история... Нет, я не хочу говорить об этом. Мальчишка, сутенер в сущности... Но как вы разошлись с женой?
-- Постыдно. Тоже был мальчишка, красавец гречонок, чрезвычайно богатый. И в месяц, два не осталось и следа от чистой, трогательной девочки, которая просто молилась на белую армию, на всех на нас. Стала ужинать с ним в самом дорогом кабаке в Пера, получать от него гигантские корзины цветов... "Не понимаю, неужели ты можешь ревновать меня к нему? Ты весь день занят, мне с ним весело, он для меня просто милый мальчик и больше ничего..." Милый мальчик! А самой двадцать лет. Нелегко было забыть ее, -- прежнюю, екатеринодарскую...
Когда подали счет, она внимательно просмотрела его и не велела давать больше десяти процентов на прислугу. После этого им обоим показалось еще страннее расстаться через полчаса.
-- Поедемте ко мне, -- сказал он печально. -- Посидим, поговорим еще...
-- Да, да, -- ответила она, вставая, беря его под руку и прижимая ее к себе.
Ночной шофер, русский, привез их в одинокий переулок, к подъезду высокого дома, возле которого в металлическом свете газового фонаря, сыпался дождь на жестяной чан с отбросами. Вошли в осветившийся вестибюль, потом в тесный лифт и медленно потянулись вверх, обнявшись и тихо целуясь. Он успел попасть ключом в замок своей двери, пока не погасло электричество, и ввел ее в прихожую, потом в маленькую столовую, где в люстре скучно зажглась только одна лампочка. Лица у них были уже усталые. Он предложил еще выпить вина.
-- Нет, дорогой мой, -- сказала она, -- я больше не могу.
Он стал просить:
-- Выпьем только по бокалу белого, у меня стоит за окном отличное пуи.
-- Пейте, милый, а я пойду разденусь и помоюсь. И спать, спать. Мы не дети, вы, я думаю, отлично знали, что раз я согласилась ехать к вам... И вообще, зачем нам расставаться?
Он от волнения не мог ответить, молча провел ее в спальню, осветил ее и ванную комнату, дверь в которую была из спальни открыта. Тут лампочки горели ярко, всюду шло тепло от топок, меж тем как по крыше бегло и мерно стучал дождь. Она тотчас стала снимать через голову длинное платье.
Он вышел, выпил подряд два бокала ледяного, горького вина и не мог удержать себя, опять пошел в спальню. В спальне, в большом зеркале на стене напротив, ярко отражалась освещенная ванная комната. Она стояла спиной к нему, вся голая, белая, крепкая, наклонившись над умывальником, моя шею и груди.
-- Нельзя сюда! -- сказала она и, накинув купальный халат, не закрыв налитые груди, белый сильный живот и белые тугие бедра, подошла и как жена обняла его. И как жену обнял и он ее, все ее прохладное тело, целуя еще влажную грудь, пахнущую туалетным мылом, глаза и губы, с которых она уже вытерла краску...
Через день, оставив службу, она переехала к нему.
Однажды зимой он уговорил ее взять на свое имя сейф в Лионском кредите и положить туда все, что им было заработано:
-- Предосторожность никогда не мешает, -- говорил он. -- L'amour fail danser les anes13, и я чувствую себя так, точно мне двадцать лет. Но мало ли что может быть...
На третий день Пасхи он умер в вагоне метро, -- читая газету, вдруг откинул к спинке сиденья голову, завел глаза...
Когда она, в трауре, возвращалась с кладбища, был милый весенний день, кое-где плыли в мягком парижском небе весенние облака, и все говорило о жизни юной, вечной -- и о ее, конченой.
Дома она стала убирать квартиру. В коридоре, в плакаре, увидала его давнюю летнюю шинель, серую, на красной подкладке. Она сняла ее с вешалки, прижала к лицу и, прижимая, села на пол, вся дергаясь от рыданий и вскрикивая, моля кого-то о пощаде.
26 октября 1940
ГАЛЯ ГАНСКАЯ
Художник и бывший моряк сидели на террасе парижского кафе. Был апрель, и художник восхищался: как прекрасен Париж весной и как очаровательны парижанки в первых весенних костюмах.
-- А в мои золотые времена Париж весной был, конечно, еще прекраснее, -- говорил он. -- И не потому только, что я был молод, -- сам Париж был совсем другой. Подумай: ни одного автомобиля. И разве так, как теперь, жил Париж!
-- А мне почему-то вспомнилась одесская весна, -- сказал моряк. -- Ты, как одессит, еще лучше меня знаешь всю ее совершенно особенную прелесть -- это смешение уже горячего солнца и морской еще зимней свежести, яркого неба и весенних морских облаков. И в такие дни весенняя женская нарядность на Дерибасовской...
Художник, раскуривая трубку, крикнул: "Garcon, un demi!"14 -- и живо обернулся к нему:
-- Извини, я тебя перебил. Представь себе -- говоря о Париже, я тоже думал об Одессе. Ты совершенно прав, -- одесская весна действительно нечто особенное. Только я всегда вспоминаю как-то нераздельно парижские весны и одесские, они у меня чередовались, ты ведь знаешь, как часто ездил я в те времена в Париж весной... Помнишь Галю Ганскую? Ты видел ее где-то и говорил мне, что никогда не встречал прелестней девочки. Не помнишь? Но все равно. Я сейчас, заговорив о тогдашнем Париже, думал как раз и о ней, и о той весне в Одессе, когда она впервые зашла ко мне в мастерскую. Вероятно, у каждого из нас найдется какое-нибудь особенно дорогое любовное воспоминание или какой-нибудь особенно тяжкий любовный грех. Так вот Галя есть, кажется, самое прекрасное мое воспоминание и мой самый тяжкий грех, хотя, видит Бог, все-таки невольный. Теперь это дело столь давнее, что я могу рассказать тебе его с полной откровенностью...
Я знал ее еще подростком. Росла она без матери, при отце, которого мать уже давно бросила. Был он очень состоятельный человек, а по профессии неудавшийся художник, любитель, как говорится, но такой страстный, что, кроме живописи, не интересовался ничем в мире и всю жизнь занимался только тем, что стоял за мольбертом и загромождал свой дом -- у него была усадьба в Отраде -- старыми и новыми картинами, скупая все, что ему нравилось, всюду, где возможно. Очень красивый был человек, дородный, высокий, с чудесной бронзовой бородой, полуполяк, полухохол, с повадками большого барина, гордый и изысканно-вежливый, внутренне очень замкнутый, но делавший вид очень открытого человека, особенно с нами: одно время все мы, молодые одесские художники, гурьбой ходили к нему каждое воскресенье года два подряд, и он всегда встречал нас с распростертыми объятиями, держался с нами, при всей разнице наших лет, совсем по-товарищески, без конца говорил о живописи, угощал на славу. Гале было тогда лет тринадцать -- четырнадцать, и мы восхищались ею, конечно, только как девочкой: мила, резва, грациозна была она на редкость, личико с русыми локонами вдоль щек, как у ангела, но так кокетлива, что отец однажды сказал нам, когда она вбежала зачем-то к нему в мастерскую, что-то шепнула ему в ухо и тотчас выскочила вон:
-- Ой, ой, что за девчонка растет у меня, друзья мои! Боюсь я за нее!
Потом, с грубостью молодости, мы как-то сразу и все до единого, точно сговорившись, бросили ходить к нему, что-то надоело нам в Отраде -- верно, его непрестанные разговоры об искусстве и о том, что он наконец открыл еще один замечательный секрет того, как надо писать. Я как раз в ту пору провел две весны в Париже, вообразил себя вторым Мопассаном по части любовных дел и, возвращаясь в Одессу, ходил пошлейшим щеголем: цилиндр, гороховое пальто до колен, кремовые перчатки, полулаковые ботинки с пуговками, удивительная тросточка, а к этому прибавь волнистые усы, тоже под Мопассана, и обращение с женщинами совершенно подлое по безответственности. И вот иду я однажды в чудесный апрельский день по Дерибасовской, перехожу Преображенскую и на углу, возле кофейни Либмана, встречаюсь вдруг с Галей. Помнишь пятиэтажный угловой дом, где была эта кофейня, -- на углу Преображенской и Соборной площади, знаменитый тем, что весной, в солнечные дни, он почему-то всегда бывал унизан по карнизам скворцами и их щебетом? Мило и весело было это чрезвычайно. И вот представь себе: весна, всюду множество нарядного, беззаботного и приветливого народа, эти скворцы, сыплющие немолчным щебетом, точно каким-то солнечным дождем, -- и Галя. И уже не подросток, не ангел, а удивительно хорошенькая тоненькая девушка во всем новеньком, светло-сером, весеннем. Личико под серой шляпкой наполовину закрыто пепельной вуалькой, и сквозь нее сияют аквамариновые глаза. Ну, конечно, восклицания, расспросы и упреки: как вы все забыли папу, как давно не были у нас! Ах, да, говорю, так давно, что вы успели вырасти. Тотчас купил ей у оборванной девчонки букетик фиалок, она с быстрой благодарной улыбкой глазами тотчас, как полагается у всех женщин, сует его к лицу себе. -- Хотите присядем, хотите шоколаду? -- С удовольствием. -- Подняла вуальку, пьет шоколад, празднично поглядывает и все расспрашивает о Париже, а я все гляжу на нее. -- Папа работает с утра до вечера, а вы много работаете или все парижанками увлекаетесь? -- Нет, больше не увлекаюсь, работаю и написал несколько порядочных вещиц. Хотите зайти ко мне в мастерскую? Вам можно, вы же дочь художника, и живу я в двух шагах отсюда. -- Ужасно обрадовалась: -- Конечно, можно! И потом, я никогда не была ни в одной мастерской, кроме папиной! -- Опустила вуальку, схватила зонтик, я беру ее под руку, она на ходу попадает мне в ногу и смеется. -- Галя, -- говорю, -- ведь мне можно называть вас Галей? -- Быстро и серьезно отвечает: вам можно. -- Галя, что с вами сделалось? -- А что? -- Вы и всегда были прелестны, а теперь прелестны просто на удивление! -- Опять попадает в ногу и говорит не то шутя, не то серьезно: -- Это еще что, то ли будет! -- Ты помнишь темную, узкую лестницу на мою вышку со двора? Тут она вдруг притихла, идет, шурша нижней шелковой юбочкой, и все оглядывается. В мастерскую вошла даже с некоторым благоговением, начала шепотом: ка-ак у вас тут хорошо, таинственно, какой страшно большой диван! и сколько картин вы написали, и все Париж... И стала ходить от картины к картине с тихим восхищением, заставляя себя быть даже не в меру неторопливой, внимательной. Насмотрелась, вздохнула: да, сколько прекрасных вещей вы создали! -- Хотите рюмочку портвейна и печений? -- Не знаю... -- Я взял у ней зонтик, бросил его на диван, взял ее ручку в лайковой белой перчатке: можно поцеловать? -- Но я же в перчатке... -- Расстегнул перчатку, поцеловал начало маленькой ладони. Опустила вуальку, без выражения смотрит сквозь нее аквамариновыми глазами, тихо говорит: ну, мне пора. -- Нет, говорю, сперва посидим немного, я вас еще не рассмотрел хорошенько. Сел и посадил ее к себе на колени, -- знаешь эту восхитительную женскую тяжесть даже легоньких? Она как-то загадочно спрашивает: я вам нравлюсь? Посмотрел я на нее на всю, посмотрел на фиалки, которые она приколола к своей новенькой жакетке, и даже засмеялся от умиления: а вам, говорю, вот эти фиалки нравятся? -- Я не понимаю. -- Что ж тут не понимать? Вот и вы вся такая же, как эти фиалки. -- Опустив глаза, смеется: -- У нас в гимназии такие сравнения барышень с разными цветами называли писарскими. -- Пусть так, но как же иначе сказать? -- Не знаю... -- И слегка болтает висящими нарядными ножками, детские губки полуоткрыты, поблескивают... Поднял вуальку, отклонил головку, поцеловал -- еще немного отклонила. Пошел по скользкому шелковому зеленоватому чулку вверх, до застежки на нем, до резинки, отстегнул ее, поцеловал теплое розовое тело начала бедра, потом опять в полуоткрытый ротик -- стала чуть-чуть кусать мне губы...
Моряк с усмешкой покачал головой:
-- Vieux satyre!15
-- Не говори глупостей, -- сказал художник. -- Мне все это очень больно вспоминать.
-- Ну, хорошо, рассказывай дальше.
-- Дальше было то, что я не видал ее целый год. Однажды, тоже весной, пошел наконец в Отраду и был встречен Ганским с такой трогательной радостью, что сгорел от стыда, как по-свински мы его бросили. Очень постарел, в бороде серебрится, но все та же одушевленность в разговорах о живописи. С гордостью стал показывать мне свои новые работы -- летят над какими-то голубыми дюнами огромные золотые лебеди -- старается, бедняк, не отстать от века. Я вру напропалую: чудесно, чудесно, большой шаг вперед вы сделали! Крепится, но сияет, как мальчик. -- Ну, очень рад, очень рад, а теперь завтракать! -- А где дочка? -- Уехала в город. Вы ее не узнаете! Не девочка, а уже девушка и, главное, совсем, совсем другая: выросла, вытянулась, як та тополя! -- Вот не повезло, думаю, я и пошел-то к старику только потому, что ужасно захотелось видеть ее, и вот, как нарочно, она в городе. Позавтракал, расцеловал мягкую, душистую бороду, наобещал быть непременно в следующее воскресенье, вышел -- а навстречу мне она. Радостно остановилась: вы? какими судьбами? были у папы? ах, как я рада! -- А я еще больше, говорю, папа мне сказал, что вас теперь и узнать нельзя, уже не тополек, а целый тополь, -- так оно и есть. -- И действительно так: даже как будто и не барышня, а молоденькая женщина. Улыбается и вертит на плече раскрытым зонтиком. Зонтик белый, кружевной, платье и большая шляпа тоже белые, кружевные, волосы сбоку шляпки с прелестнейшим рыжим оттенком, в глазах уже нет прежней наивности, личико удлинилось... -- Да, я ростом даже немножко выше вас. -- Я только качаю головой: правда, правда... Пройдемся, говорю, к морю. -- Пройдемся. -- Пошли между садами переулком, вижу, все время чувствует, что, говоря, что попало, я не свожу с нее глаз. Идет, стройно поводя плечами, зонтик закрыла, левой рукой держит кружевную юбку. Вышли на обрыв -- подуло свежим ветром. Сады уже одеваются, млеют под солнцем, а море точно северное, низкое, ледяное, заворачивает крутой зеленой волной, все в барашках, вдали тонет в сизой мути, одним словом, Понт Эвксинский. Замолчали, стоим, смотрим и будто чего-то ждем, она, очевидно, думает то же, что и я, -- как она сидела у меня на коленях год тому назад. Я взял ее за талию и так сильно прижал всю к себе, что она выгнулась, ловлю губы -- старается высвободиться, вертит головой, уклоняется и вдруг сдается, дает мне их. И все это молча -- ни я, ни она ни звука. Потом вдруг вырвалась и, поправляя шляпку, просто и убежденно говорит:
-- Ах, какой вы негодяй. Какой негодяй. Повернулась и, не оборачиваясь, скоро пошла по переулку.
-- Да было у вас тогда в мастерской что-нибудь или нет? -- спросил моряк.
-- До конца не было. Целовались ужасно, ну и все прочее, но тогда меня жалость взяла: вся раскраснелась, как огонь, вся растрепалась, и вижу, что уже не владеет собой совсем по-детски -- и страшно и ужасно хочется этого страшного. Сделал вид, что обиделся: ну не надо, не надо, не хотите, так не надо... Стал нежно целовать ручки, успокоилась...
-- Но как же после этого ты целый год не видал ее?
-- А черт его знает как. Боялся, что второй раз не пожалею.
-- Плохой же ты был Мопассан.
-- Может быть. Но погоди, дай уж до конца расскажу. Не видал я ее еще с полгода. Прошло лето, стали все возвращаться с дач, хотя тут-то бы и жить на даче -- эта бессарабская осень нечто божественное по спокойствию однообразных жарких дней, по ясности воздуха, до красоте ровной синевы моря и сухой желтизны кукурузных полей. Вернулся с дачи и я, иду раз опять мимо Либмана -- и, представь себе, опять навстречу она. Подходит ко мне как ни в чем не бывало и начинает хохотать, очаровательно кривя рот: "Вот роковое место, опять Либман!"
-- Что это вы такая веселая? Страшно рад вас видеть, но что с вами?
-- Не знаю. После моря все время ног под собой не чую от удовольствия бегать по городу. Загорела и еще вытянулась -- правда?
Смотрю -- правда, и, главное, такая веселость и свобода в разговоре, в смехе и во всем обращении, точно замуж вышла. И вдруг говорит:
-- У вас еще есть портвейн и печенья?
-- Есть.
-- Я опять хочу смотреть вашу мастерскую. Можно?
-- Господи Боже мой! Еще бы!
-- Ну, так идем. И быстро, быстро!
На лестнице я ее поймал, она опять выгнулась, опять замотала головой, но без большого сопротивления. Я довел ее до мастерской, целуя в закинутое лицо. В мастерской таинственно зашептала:
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
/ Полные произведения / Бунин И.А. / Темные аллеи
|
Смотрите также по
произведению "Темные аллеи":
|