Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Шмелев И.С. / Человек из ресторана
Человек из ресторана [2/10]
теперь, какой же он был, когда маленький... Точно у чужих рос. И не
приласкал я его как следует. Времени не было поласкать-то.
И вот не по нем была моя должность. А я так располагал, что выйдет он в
инженеры, тогда и службу побоку, посуду завести и отпускать напрокат для
вечеров, балов и похорон. И домик купить где потише, кур развести для
удовольствия... Очень я люблю хозяйство! И Луше-то очень хотелось... И сам
ведь я понимаю, какая наша должность и что ты есть. Даже и не глядят на
лицо, а в промежуток стола и ног. У нас даже специалист один был,
коннозаводчик, так на спор шел, что одним пальцем может заказать самое
полное на ужин при нашем понимании. Без слова чтобы... И как что не так --
без вознаграждения. Отсюда-то вот и резиновые подкладки на каблуки. Игнатий
Елисеич так и объяснил:
-- Был директор в Париже, и там у всех гарсонов, и никакого стуку. Это
для гостей особенно приятно и музыке не мешает.
А потом заметил у меня пятно на фраке и строго приказал вывести или
новый бок вставить. А это мне гость один объясняли, как им штекс
по-английски сготовить, и ложечкой по невниманию ткнули. Гости обижаться
могут!
Чего ж тут обижаться! Что у меня пятно на фраке при моем постоянном
кипении? А что такое пятно? Вон у маклера Лисичкина и на брюках, и на
манишке... А у господина Кашеротова, если вглядеться, так везде, и даже
тут... Обижаются... А я не обижаюсь, что мне господин Эйлер, податной
инспектор, сигаркой брюку прожгли? А образованный человек -- и учитель
гимназии, и даже в газетах пишут -- господин... такая тяжелая фамилия... так
налимонился ввиду полученных отличий, что все вокруг в кабинете в пиру с
товарищами задрызгали, и когда я их под ручки в ватер выводил, то потеряли
из рукавного манжета ломтик осетрины провансаль, и как начали в коридоре
лисиц драть, так мне всю манишку, склонивши голову ко мне на грудь, всю
манишку и жилет винной и другой жидкостью из своего желудка окатили.
Противно смотреть на такое необразование! А как Татьянин день... уж тут-то
пятен, пятен всяких и по всем местам... Нравственные пятна! Нравственные, а
не матерьяльные, как Колюшка говорил! Пятна высшего значения! Значит, где же
правда? И, значит, нет ее в обиходе? К этому я ужасно в последнее время
склоняюсб.
" И почему Колюшка так все знал, будто сам служил в ресторане? Кто же
это все узнает и объясняет даже юношам? Я таких людей не знаю. Все вообще на
это без внимания у нас. Но кто-нибудь уж есть, есть. Если бы повстречать
такого справедливого человека и поговорить! Утешение большое... Знаю я про
одного человека, очень резко пишет в книгах и по справедливости. И ума
всеогромного, и взгляд строгий на портрете. Это граф Толстой! И имя ему Лев!
Имя-то какое -- Лев! Дай бог ему здоровья. Он, конечно, у нас не бывает и не
знает, что я его сочинения прочитал, какие мог по тесноте времени и Колюшка
предлагал. Очень замечательные сочинения! Вот если бы он зашел к нам да сам
посмотрел! И я бы ему многое рассказал и обратил внимание. Ведь у нас не
трактир, а для образованных людей... А если с умом вникнуть, так у нас вся
жизнь проходит в глазах, жизнь очень разнообразная. Иной раз со всеми
потрохами развертывается человек, и видно, что у него там за потроха, под
крахмальными сорочками... Сколько людей всяких проходит, которые, можно
сказать, должны учить и направлять нас, дураков... И какой пример!
И вот тогда, в то самое воскресенье, на моих глазах такое дело
происходило. И кто ж это? Очень образованный человек и кончил курс наук в
училище, в котором учат практической жизни, и потому называется оно --
практическая академия. Значит, все на практике. Всю жизнь должна показывать
на практике. И ведь сын благородных родителей и по званию коммерции
советник, Иван Николаевич Карасев. Неужели же ему в практической академии не
внушили, как надо снисходить к бедному человеку, добывающему себе пропитание
при помощи музыкальных способностей и музыки!..
Чего-чего только не повидал я за свою службу при ресторанах, даже
нехорошо говорить! Но все это я ставлю не так ужасно, как насмеяние над
душой, которая есть зеркало существа.
Этот господин Карасев бывают у нас часто, и за их богатство им у нас
всякое внимание оказывается, даже до чрезвычайности. Сам директор Штросс
иногда сидят с ними и рекомендуют собственноручно кушанья и напитки, и
готовит порции сам главный кулинар, господин Фердинанд, француз из высшего
парижского ресторана, при вознаграждении в восемь тысяч; он и по винам у нас
дегустатор, и может узнать вино даже скрозь стекло. И берет даже с поваров
за места! Очень жадный. А Игнатий Елисеич с Карасева глаз не спускает и меня
к ним за мою службу и понимание приставляет служить, а сам у меня
выхватывает блюда и преподносит с особым тоном и склонив голову, потому что
прошел высшую школу ресторанов.
Приезжают господин Карасев в роскошном автомобиле с музыкой, и еще
издали слышно, как шофер играет на аппарате в упреждение публики и экипажей.
И тогда дают знать Штроссу, а метрдотель выбегает для встречи на вторую
площадку.
Пожалуй, они самый богатый из всех гостей, потому что папаша их
скончался и отказал десять миллионов и много фабрик и имений. Такое
состояние, что нельзя прожить никакими средствами, потому что каждую минуту
у них, Игнатий Елисеич высчитал, капитал прибывает на пять рублей. А если
они у нас три часа посидят, вот и тысяча! Прямо необыкновенно. А одеваются
каждый раз по последней моде. У них часы в бриллиантах и выигрывают бой,
ценою будто в десять тысяч, от французского императора из-за границы куплены
на торгах. А на мизинце бриллиант с орех, и булавка в галстухе с таким
сиянием, что даже освещает лицо голубым светом. Из себя они красивы,
черноусенькие, но рост небольшой, хоть и на каблуках. И потом, голова очень
велика. Но только они всегда какието скучные, и лицо рыхлое и томительное
ввиду такой жизни. И, как слышно, они еще в училище были больны такой
болезнью, и оттого такая печальная тоска в лице. К нам они ездили из-за
дамского оркестра, замечательного на всю Россию, под управлением господина
Капулади из Вены.
Наш оркестр очень известный, потому что это не простой оркестр, а по
особой программе. Играет в нем только женский персонал особенного подбора.
Только скромные и деликатные и образованные барышни, даже многие окончили
музыкальную консерваторию, и все очень красивы и строги поведением, так что,
можно сказать, ничего не позволят допустить и гордо себя держат. Конечно,
есть, что некоторые из них состоят за свою красоту и музыкальные способности
на содержании у разных богатых фабрикантов и даже графов, но вышли из
состава. Вообще барышни строгие, и это-то и привлекает взгляд. Тут-то и
бьются некоторые -- одолеть. Они это играют спокойно, а на них смотрят и
желают одолеть. И вот поступила к нам в оркестр прямо красавица, тооненькая
и легкая, как девочка. С лица бледная и брюнетка. И руки у ней, даже
удивительно,-- как у дити. Смотреть со 5*
стороны одно удовольствие. И, должно быть, нерусская: фамилия у ней была
Гуттелет. А глаза необыкновенно большие и так печально смотрят.
Я-то уж много повидал женщин и девиц в разных ресторанах: и артисток, и
балетных, и певиц, и вообще законных жен, и из высшего сословия, и с
деликатными манерами, содержанок, и иностранных, и такой высшей марки, как
Кавальери, признанная по всему свету, и ее портрет даже у нас в золотой
гостиной висит -- от художника из Парижа, семь тысяч заплачено. Когда она
раз была у нас и ужинала в золотом салоне с высокими лицами, я ей
прислуживал в лучшем комплекте и видел совсем рядом... Так вот она, а так
я... Но только, скажу, она на меня особого внимания не произвела. Конечно, у
ней тут все тонко и необыкновенно, но все-таки видно, что не без подмазки, и
в глаза пущена жидкость для блеска глаз, я это знаю... но барышня Гуттелет
выше ее будет по облику. У Кавальери тоже глаза выдающие, но только в них
подозрительность и расчет, а у той такие глаза, что даже лицо освещается.
Как звезды. И как она к нам поступила -- неизвестно. Только у нас смеялись,
что за ней каждый раз мамаша-старушка приходила, чтобы ночью домой
проводить.
И вот этот Иван Николаевич Карасев каждый вечер стали к нам наезжать и
столик себе облюбовали с краю оркестра, а раньше все если не в кабинете, то
против главных зеркал садились. Приедут к часу открытия музыки и сидят до
окончания всех номеров. И смотрят в одно направление. Мне-то все наглядно,
куда они устремляются, потому что мы очень хорошо знаем взгляды разбирать и
следить даже за бровью. Особенно при таком госте... И глазом поведут с
расчетом, и часы вынут, чтобы бриллиантовый луч пустить прямо в глаз. Но
ничего не получается. Водит смычком, ручку вывертывает, а глаза кверху
обращены, на электрическую люстру, в игру хрусталей. Ну, прямо --
небожительница и никакого внимания на господина Карасева не обращает. А тот
не может этого допустить, потягивает шлосганисберг пятьдесят шесть с
половиной -- семьдесят пять рублей бутылочка! -- и вздыхает от чувства, а
ничего из этого не выходит. И вот сидели они тогда, и при них для
развлечения директор Штросс, а я в сторонке начеку стою. Вот Карасев и
говорит:
-- Не понимаю! -- резко так.-- И в Париже и в Лондоне. И я удивлен,
что...
Очень резко. А как гость горячо заговорил, тут только смотри. Даже наш
Штросс задвигался, а он очень спокойный и тяжелый, а тут беспокойство в нем
и сигару положил. Подбородок у него такой мясистый, а заиграл. Притронулся к
руке господина Карасева, а голос у него жирный и скрипучий, так что все
слышно.
-- Глубокоуважаемый... У нас не было еще... но как угодно... для
музыки...
И сигару засосал. А Карасев так ему горячо:
-- Вот! Это у меня правило, и я желаю оценить... И я всегда...
А Штросс не отступается от своего.
-- У вас,-- говорит,-- тонкий вкус, но я не ручаюсь... И что-то
шепотом. Уж и хитрый, хоть и неповоротливый по толщине. Сказывали, будто он
уж заговаривал с барышней в коридоре, но она очень равнодушно обошлась. А
Карасев плечами пожали и меня пальцем. Вынимает карточку и дает мне:
-- Сейчас же к Дюферлю, чтоб букет из белых роз и в середку черную
гвоздику! И чтобы Любочка собрала! Она мой вкус знает. Живей!
Вижу, какое дело начинается. А-а, плевать. Покатил я за букетом, а в
мыслях у меня, сколько он мне за хлопоты отвалит. Вот и дело с Кривым
уладим, дам ему трешник за пиджак... А как вспомнил про его слова -- хоть
домой беги. Вот что внутри у меня делается.
Подкатил к магазину, а там уж запираются. Но как показал карточку --
отменили. Хозяин, немец, так и затормошился. Руки потирает, спешит, барышень
встормошил...
-- Сейчас, сейчас... Где нож? Проволочки скорей!.. Мальчишку пихнул,
схватил кривой ножик и прямо в кусты.
Сказал я ему, что барышне Любочке приказали делать, а он и не вылезает.
Тогда я уж громче. Выскочил он из цветов, вынул из жилетки полтинник и сует:
-- Скажите, что она... Ее сейчас нет, но скажите, что она... Я по их
сделаю, уж я знаю... Для молодой девицы букет или как?
И барышням по-французски сказал, а те смеются. Сказал я -- для кого.
-- А-а... в ресторане? Хорошо. И вдруг красную розу -- чик!
-- Из белых наказали,-- говорю.-- И гвоздику черную в середку.
-- Да уж знаю! -- И опять с барышнями по-своему, а те улыбаются.--
Будет с гвоздикой.
И посвистывает. Роскошный букет нарезали, на проволочки навертели,
распушили, а красную-то растрепали на лепестки и внутри пересыпали. И вышел
белый. А черная гвоздика, как глаз, из середки глядит. Лентами с серебром
перехватил -- и в бант. Потом поднес лампочку на шнурке к стеклянному шкафу
и кричит:
-- Наденька, выберите на вкус... Нюточка!.. Стали они спорить. Одна
трубку с серебряной змейкой указывает, а другая не желает.
-- Им,-- говорит,-- Фрина лучше... Я его знаю вкус. А немец и
разговаривать не стал.
-- Змею -- это артистке, а тут Фрина лучше, раз в ресторане...
И вытащил из шкафчика. Почему Фрина -- неизвестно, а просто женская
фигурка вершков восьми, руки за голову, и все так, без прикрытия. Букет ей в
руки, за голову, закрепил во вставочку, и вышло удобно в руках держать за
ножки. Потом на ленты духами спрыснул и в станок, в картон поместил.
-- Осторожней, пожалуйста... И скажите, что Любочка. Не помните...
Сам даже дверь отворил. Только я наверх внес, сейчас Игнатий Елисеич
подлетел, букет вытянул и на руку от себя отставил. И языком щелкнул, как
фигурку увидал.
-- Вот так штучка! -- И пальцем пощекотал. Очень все удивлялись и
посмеялись. Потом через всю белую залу для обращения внимания понес. Встал
перед Иваном Николаевичем, а букет на отлете держит. Очень красиво вышло. А
тот ему:
-- Дайте на стол! -- даже строго сказал и платочком обтерся.
Очень им букет понравился, и директор хвалил. А тот все:
-- Вот мой вкус! Очень великолепно?
-- Очень,-- говорит,-- хорошо, но она как взглянет... Она от нас в
театр все собирается...
-- Пустяки...-- И пальцами пощелкали. А тут пришел офицер и занял
соседний столик, саблей загремел. Оркестр играет номер, а барышни уж
заметили, конечно, букет и поглядывают. Не случалось этого у нас раньше. Ну,
в кабинетах бывали подношения разным, а теперь прямо как на театре. А
Капулади и не глядит. Водит палочкой, как со сна. Конечно, ему бы поскорей
программу выполнить и фундамент заложить. А барышня Гуттелет такая бледная и
усталая смычочком водит, как во сне. А офицер вытащил из-за борта стеклышко,
встряхнул и вставил в глаз. Отвалился на стуле и на оркестр устремил в
пункт, где она в черном платье с кружевами и голыми руками сидела.
Уж видно, на что смотрит. Вот, думаю, и еще любитель. Много их у нас.
Почти все любители. А он вдруг меня стеклышком:
-- Вот что... гм... Вижу, будто ему не по себе, что я им в глаза
смотрю, а сам о них думаю. Точно мы друг друга насквозь видим.
-- Это,-- говорит,-- давно этот оркестр играет? -- И глаза отвел.
А я уж понимаю^ что не это ему знать надо. Я их всех хорошо знаю,-- все
больше обходом начинают.
-- Так точно,-- говорю.-- Третий год... Как не знает... И раньше бывал
у нас. Знает, отлично знает.
-- А-а-а...-- А потом вдруг и перевел: -- Кто эта, справа там от
середки, худенькая, черненькая:?
Вот ты теперь, думаю, верно спросил.
-- Нам неизвестно... Недавно поступили.
А тут оркестр зачастил -- к концу, значит. Карасев и дал знать
метрдотелю:
-- Подайте мамзель Гуттелет! Игнатий Елисеич поднял букет кверху и
опять его на руку отставил и так держит, что отовсюду стало видать, и
дожидается. И все стали смотреть, а директор поднялись и вышли. А барышни
так спешат, так спешат, понимают, что сейчас необыкновенное подношение
будет, и, конечно, интересуются, так что Капулади палочкой постучал и реже
повел. А та-то, как опустила глаза от люстры, посмотрела на букет и как бы
не в себе стала. Только Капулади все равно. Водит и водит палочкой, как
спит. Потом сделал вот так, точно разорвал слева направо, и кончилось.
Сейчас метрдотель перегнулся, даже у него фалды разъехались и хлястик
показался от брюк,-- очень пузастый он,-- и букет через подставки подает
двумя руками. Очень торжественно вышло и обратило большое внимание. А
барышня даже откинулась на стуле и опустила руки. И Игнатию Елисеичу
пришлось попотеть. Все протягивал букет в очень трудном положении, как из-за
стульев что вытаскивал, и стал у него затылок вроде свеклы. И даже боком
изогнулся, чтобы барышню от публики не заслонить. Потом его Иван Николаевич
распушил. А как он протягивал, сам-то Иван Николаевич тоже напряглись в
направлении букета и лафитничек держат у губ, будто пьют за здоровье. А у
метрдотеля голос густой, и на всю залу отдалось:
-- Вам-с... букет вам-с от Ивана Николаевича Карасева!..
Но только это сразу кончилось. Капулади увидал, как та удивлена, сам
взял букет и поставил на пол у нотной подставки. Потом сразу палочкой
постучал, и вальс заиграли. А господин Карасев приказали мне директора
пригласить. Конечно, стало очень понятно, для чего букет. И все принялись
барышню рассматривать. А меня даже один гость знакомый, старичок,
пивоваренный заводчик, господин Арников, очень отважный насчет подобных
делов, подозвали и задали вопрос:
-- Это Карасевская, что ли, новенькая, хе-хе?.. Ничего товарец...
Вот. Как знак какой поставлен. Это и я пойму. Артисткам там -- другое
дело, а тут ее и не слыхать в музыке. Это уж обозначение, что, мол, желаю
тебя домогаться и хочу одолеть!
Так явственно помню я все, потому что этот самый Карасев и потом меня
очень беспокоили, а у меня дома такое тревожное положение началось. С
Кривого-то и началось... И много хлопот мне в тот вечер выдалось по
устройству замечательного пира, а на душе -- как кошки... Посмотришь на окна
и думаешь: а что-то дома? Ноет и ноет сердце. И все кругом -- как какая
насмешка. И огни горят, и музыка, и блеск... А посмотришь в окно --
темно-темно там и холодно. Рукой подать, за переулком, дом барышень
Пупаевых, а на заднем дворе, во флигельке,-- вонючий флигелек и старый,--
Луша халаты шьет на машинке для больницы... И думается: а что завтра-то?
А господин Карасев с директором свое:
-- Она, конечно, слышала обо мне? Я ей могу место устроить в хорошем
театре... И у меня такая мысль пришла, чтобы нам троим поужинать...
А Штросс ему наперекор, хоть и вежливо:
-- У нас от них подписка отбирается... и у нас аристократический тон и
семейный... Вы уж простите, глубокоуважаемый...
А господин Карасев, конечно, привыкли видеть полное удовлетворение
своих надобностей и настойчиво им:
-- Я не по-ни-маю... я не с какой стороны... а из музыки...
И директор им объясняет:
-- Будьте спокойны, я поста-ра-юсь, но... А офицер вдруг поднялся и --
к Капулади. Как раз играть кончили. Поздоровался за руку и в ноты пальцем
что-то... И барышням поклонился и про ноты. В руки взял и головой так, как
удивлен. Капулади прояснел, стал улыбаться, и усы у него поднялись, а
барышни головки вытянули и слушают,
как офицер про ноты им. Пальцем тычет
плечами пожимает. Пожимал-пожимал, на подставку облокотился и
саблей-то букет и зацепи! И упала Фрина набок. Но сейчас поднял и к
барышне Гуттелет с извинении все оглядывается, куда поставить. И спрашивает
V она вся пунцовая стала и головкой кивнула. Он мне > час пальцем:
-- Унесите. Мамзель просит убрать! Куда убрать? Я было замялся, а он
мне строго так:
-- Несите! Что вы стоите? Мамзель просит убрать! А тут метрдотель
налетел и срыву мне:
-- В уборную снести! И понес я букет мимо господина Карасева. Прихожу,
а офицер с барышнями про игру разговаривает, и лицо такое умное.
-- Я,-- говорит,-- сам умею... Могу слышать каждую ноту... Это даже
удивительно, как... Дамская игра,-- говорит,-- много лучше...
А с Капулади по-французски. А тот, как кот, жмурится и головой качает:
-- Та-та... снаток... приятно шюство... та-та... Еще буду играть.
Проснулся совсем, палочку взял и очень тонкую музыку начал.
А господина Карасева взяло, вот он и говорит Штроссу:
-- Это кто такой, лисья физиономия?
-- А это князь Шуханский, гусар...
-- А-а... прогорелый!..-- И перстнями заиграл. А потом так радостно:
-- У меня план пришел!.. Всему оркестру ужин?.. Ну, это-то возможно или
как?.. Я член из консерватории... Вы скажите...
А Штросс уж не мог тут ничего и говорит:
-- Конечно, они всегда получают у нас ужин... Ежели согласятся...
-- От вас зависит!.. Вашу руку!.. А я-то стою позади и вижу аккурат его
затылок. Он у них очень широкий, и на косой пробор, и выглажен. Стою и
думаю... А-ах, сколько же вас, таких прохвостов, развелось! Учили вас наукам
разным, а простой науке не выучили, как об людях понимать... Отцы деньги
наколачивали, щи да кашу лопали, с людей драли, а вы на такое употребление.
И все ниспровержено! Смотрю ему в затылок и вижу настоящую ему цену!
Потом директор Штросс потолковали с Капулади и барышнями и говорит:
-- Ничего не имеют против, а напротив...
-- Вот видите, какой у меня всегда хороший план! Теперь, прошу вас,
обдумаем, чтобы все было как следует и чтобы очень искусственно и сервировка
тонкая... А тот ему, уж в хорошем настроении:
-- Я бы предложил в гранатовом салоне. Ваша мысль очень хорошая...
И пошли на совет... Еще бы не хорошая! На сорок персон ужин со всеми
приложениями!
Ну, и вышло так, что, я полагаю, долго в конторе счет выписывали и
баланц выводили. Велели такого вина пять бутылок, которое у нас очень редко
и прямо в натуральном виде подают, в корзине, и бутылки как бы плесенью
тронуты. Несут на серебряном блюде двое номеров и осторожно, потому что одна
такая бутылка стоит больше ста рублей и очень старинного происхождения. А
такое у нас есть, и куплено, сказывали, у одного поляка, у которого погреба
остались от дедов невыпитыми и который пролетел в трубу. Более ста лет вину!
И крепкое и душистое до чрезвычайности.
Сто двадцать пять рублей бутылка! За такие деньги я два месяца мог бы
просуществовать с семейством! Духов два флакона дорогих, по семи рублей,
сожгли на жаровенке для хорошего воздуха. Атмосфера тонкая, даже голова
слабнет и ко сну клонит. Чеканное серебро вытащили из почетного шкафа, и
хрусталь необыкновенный, и сербский фарфор. Одни тарелочки для десерта по
двенадцати рублей! Из атласных ящиков вынимали, что бывает не часто. Вот
какой ужин для оркестра! Это надо видеть! И такой стол вышел -- так это
ослепление. Даже когда Кавальери была -- не было!
Зернистая икра стояла в пяти серебряных ведеркахвазонах по четыре
фунта. Мозгов горячих из костей для тартинок -- самое нежное блюдо для дам!
У нас одна такая тартинка рубль шесть гривен! Французский белянжевин --
груша по пять целковых штучка... Такое море всего, такие деликатесы в
обстановке! И потом, был секрет: в каждом куверте по записке от господина
Карасева лежало на магазин Филе -- получить конфект по коробке.
Отыграл оркестр до положенного часу, убрали барышни свои скрипочки и
собрались. А уж господин Карасев так это у закусочного стола хлопочут, как
хозяин, и комплименты говорят:
-- Мне очень приятно, и я очень расположен... Пожалуйте начерно, чем
бог послал...
Все так стеснительно, а Штросс как корабль плавает с сигарой и очень
милостиво так себя держит, с барышнями шутят. И вдруг господин Карасев
пальцами так по воздуху и головой по сторонам:
-- Кажется, еще не все в сборе... А Капулади уж большую рюмку водки
осадил и икрой закусывает с крокеточкой, полон рот набил и жует, выпуча
глаза.
-- А-а-а... Мамзель Гуттелет нэт... голЈва у ней... и мамаша
прикодиль...
-- А-а-а... Пожалуйста... кушайте... Только и сказал господин Карасев.
И так стало тихо, и барышни так это переглянулись. И такая у него физиономия
стала... И смех и грех! Сервировали ужин! А Капулади чокается и вкладывает.
И Штросс чокается, и господин Карасев тоже... чокается и благодарит. И лицо
у них... физиономия-то у них, то есть... необыкновенная! А там-то, в
конторе-то... счетик-то... баланц-то уж нанизывает Агафон Митрич, нанизывает
безо всякого снисхождения. Да с примастью, да по тарифу-то, самому
уважаемому тарифу... Да за хрусталь, да за сервизы, да за духи, да за...
Вышел я в коридор, смотрю -- офицер-то и идут.
-- Что это, свадьба здесь? -- спрашивает про пир-то в гранатовом
салоне.
-- Никак нет,-- говорю.-- Это господин Карасев всю музыку, весь
оркестр, ужином потчуют.
Сморщил лоб и пошел. И хотел я ему сказать, какой у них приятный ужин
получился, но, конечно, это неудобно. Наше дело ответить, когда спрашивают.
А очень была охота сказать. IV
Пришел я из ресторана в четвертом часу. Луша дверь отперла. Всегда
отпирала она мне, сон перебивала. И вот спрашиваю ее про Кривого.
Оказывается, не приходил. И гадала она на него весь вечер, и все фальшивые
хлопоты и пиковки. Пустое, конечно, занятие, но иногда выходит очень верно.
И все казенный дом выходил -- значит, как бы в участке заварил кляузу.
Фальшивые-то хлопоты...
-- Чует,-- говорит,-- мое сердце... Вон у Гайкина-то сына заарестовали.
Уж не он ли это?.. Еще Гайкин-то тебя все про Кривого пытал, будто он у него
денег просил на резиновую торговлю...
И растревожила она меня этими словами так, что не могу уснуть. А это
верно, у Гайкина, лавочника, сына действительно заарестовали. Совершили
обыск и нашли книги недозволенные. А он был студент, и мой Колюшка у него
раньше книгами пользовался, но потом я сам забрал две книги и самому Гайкину
отнес. А Кривой всегда у них в лавке пребывал, будто за папиросами, и все
приставал к старику резиновый магазин в компании открыть. Так это мне вдруг
-- а ведь Кривой это! Утром сам проговорился спьяну... А про сыщиков я знал,
что они рассеяны везде, но только их трудно усмотреть. А Кирилл Саверьяныч
даже одобрял для порядка и тишины. Но я-то знаю, что они могут быть очень
вредны. Агафья Марковна, сваха, рассказывала, потому что сватала одного
сыщика, и он ей открыл, как они избавляют от разорения. И когда меня
обокрали и унесли часы, сыщик все разыскал, и я дал ему за хлопоты красную,
но если насчет людей, то может быть очень вреден. Сказал я Луше, что нет ли
у Колюшки каких книг, но она меня успокоила. Пытала она Колюшку весь вечер,
и он ей побожился, что ничего нет.
-- Он,-- говорит,-- охапку какую-то снес вечером к Васикову... И скажи
ты, -- говорит,-- этому Васикову, чтоб он к нам лучше не ходил. Он все
Колюшку сбивает... Так мы и решили. И я даже хотел просить Кирилла
Саверьяныча, чтоб он принес ему хороших книг, настоящих. Про историю у него
были, от которых он умный стал. И вдруг звонок ударил.
Соскочил я босой, отпер. Оказывается, Кривой, и в очень растерзанном
виде. Нового пиджака на нем уж нет, а какая-то кофта, и лицо прямо
убийственное. Так это у меня сперва поднялось против него, не хотел
допускать. Но не могу слова найти, как ему сказать, а дорогу ему загородил.
И он молчит. А потом вдруг тихо так и твердо:
-- Вот и я! Ну, что же? Могу я войти в свою квартиру? Гордо так, а
голос не свой. Однако не входит, а как бы и просится. И хоть и в кофте, но
все равно как во фраке, и по тону слышно, что может затеять скандал. И
боится как будто. Дрожание у него в голосе. Ну, думаю, завтра я тебя, друга
милого, обязательно выставлю, только ночь переночуешь. И говорю ему строго,
что спать пора и зачем так оглушительно звониться. А он вдруг как проскочит
у меня под рукой и говорит:
-- Чи-то-сс? -- прямо к лицу и винным перегаром. II как шипенье голос у
него стал.-- Звонки для звона существуют! Заведите английские замки!
И скрылся в свою комнату. Плюнул я на эти дерзкие слова. А Луша мне
покою не дает:
-- Болит у меня сердце... Поговори ты с ним подоброму. Он спьяну-то
тебе скажет, жаловался он на нас или нет. А то я ни за что не усну...
Томление во мне... Но я терпеть не могу пьяных и сказал, что не пойду на
скандал. И уж стал я засыпать, Луша меня в бок:
-- Послушай-ка, Яков Софроныч... Что это он там... урчит что-то... Даже
за душу берет, а ты как бесчувственный. Выпроводи ты его, что ли...
Стали мы слушать. Поглядел я в переборку, где обои треснули,-- свету
нет, но слышно, как у него постель скрипит и какие-то неприятные звуки. Так
и рыкает. За сердце взяло, как неприятно. Как из нутра у него выскакивает.
Постучал я -- без последствий. А Луша требует: угомони да угомони.
-- Может, он при расстройстве что скажет... Поди! Зажег я свечку и
прошел к нему. Вижу -- лежит Кривой на кровати одемшись, ткнулся головой в
си-тцевую подушку и рыкает.
-- Прохор Андрияныч...-- спрашиваю.-- Что это у вас за комедия опять?
Мы тоже спать хотим... Так непозволительно себя ведете и еще по ночам спать
не даете... Вывернул он голову и одним глазом на меня уставился, как не
понимает. А лицо у него в слезах и страшный взгляд.
-- Ничего, ничего... У меня тут...-- И показал на грудь. Первый раз
услыхал я настоящий его голос. И очень жалко посмотрел, будто его гнать
хотят. Знал я, что у него жена с околоточным сбежала и сынок у него на пятом
году помер. Это он Черепахину открыл. И сказал я ему тогда по душам:
-- Вы лучше объяснитесь начистоту. За пиджак я вам заплачу хоть три
рубля... Зла мы вам не хотели, а вы на нас так ополчились... Будете вы нам
зло делать, вы скажите? Вы сами объявили, что сообщите, и перевернули наш
семейный разговор... и мы вас опасались, это правда... Скажите все, и мы
разойдемся по-мирному... Что же делать, раз ваша такая специальность... Но
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
/ Полные произведения / Шмелев И.С. / Человек из ресторана
|
Смотрите также по
произведению "Человек из ресторана":
|