Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Шмелев И.С. / Человек из ресторана
Человек из ресторана [4/10]
мне? -- кричу.-- Всех выгоню! И Пахомова не пущу! Его, подлеца, выгнали за
грубиянство, а он к тебе ужинать ходит? Ты его, дармоеда, кормишь!
Пронял его. Встал он, посмотрел так на меня и головой качает. Потом я
уж понял, что не надо бы так. Бедный парнишка был Пахомов этот и больной.
Прачка его мать была, а его выгнали из училища за плохое поведение... Так он
до места к Колюшке ходил, очень бедный... Вот Колюшка мне и говорит:
-- И вам не стыдно? -- Правду, конечно, он сказал.-- Не стыдно вам?!
Куска пожалели! Не ждал я от вас этого. Сами рассказывали, как нужду
терпели, корочки от каши после рабочих в реке размачивали... Будьте покойны,
не придет... Но только знайте... я и сам освобожу от расходов... Может быть,
и для меня жалко?
И заплакал. Смотрю, стоит у стола, скатерть теребит. И курточка на нем
вздрагивает, заплаточка на локте... и поясок перекосился. Вот как сейчас его
вижу. И штаны выше щиколоток поднялись, голенища видны. И так мне его вдруг
жалко стало. Такое расстройство, а тут еще сами друг другу обиду делаем.
-- Да,-- говорит,-- вы там, в вашем ресторане, с господами
очерствели...
Потом вдруг и вынимает из пазухи конверт.
-- Вот вам от директора письмо.
Так все во мне и оборвалось.
-- Какое письмо? зачем?
-- Прочитайте...-- И отвернулся. Никогда никаких писем раньше не было,
а тут вдруг... Отпечатал я письмо, руки у меня -- вот что... дрожат, смотрю
-- бумага с номером, и написано на машинке, что приглашает меня на
завтрашний день к двенадцати часам сам директор... Для разговора о сыне
Николае Скороходове. Спросил я его, о чем говорить приглашают, а он только
плечами пожал.
-- Может быть,-- говорит,-- из-за Мартышки... учитель у нас есть... У
меня с ним столкновение вышло...
-- Какое столкновение? Что такое?
-- Он меня негодяем при всем классе обозвал... Я отговаривал на войну
деньги собирать, а он высказал, что только негодяи могут не сочувствовать...
А сам сына по знакомству от мобилизации освободил. Ну, я и сказал ему -- это
как называется? А он из класса ушел. Должно быть, за этим и вызывают...
-- И ты,-- говорю,-- так сказал? Колюшка! Что ж ты наделал?!
-- Да, сказал. Я ничего не боюсь, пусть хоть" и выгонят... Думаете, что
очень мне их диплом нужен? И так его достану.
-- Как так? Значит,-- говорю,-- все мои труды и заботы на ветер?
-- Нет. Я вам очень благодарен. Я теперь по крайней мере все понимаю.
Они требуют, чтобы я извинение попросил у Мартышки, но я у него просить не
стану! Поглядел я на образ и сказал в горе:
-- Вот тебе Казанская Божия Матерь... при ней говорю, как мне тяжело!
Колюшка,-- говорю,-- попроси извинения!...
-- Нет, не могу. Может быть, меня и не выгонят еще... Только полгода
всего и учиться-то осталось... И оставим, пожалуйста, этот разговор... Все
обойдется... Так это все скрутилось сразу. А тут еще Наташка из гимназии
пришла и чуть не плачет:
-- Мне замечание начальница сделала... чуть не оборванкой назвала... Не
пойду я в гимназию! Новое платье мне нужно, у меня все заштопано, и швы
побелели... И все на высоких каблуках, а у меня стоптано все... Шварк книги
под кровать -- и реветь от злости. Каторга окаянная! Как сказал я ей про
Кривого, так и села. И такое томление тогда на меня напало, хоть сам в петлю
полезай... Вот какая полоса нашла.
Плюнул я на всех и пошел в ресторан. Хоть на людях забыться! А какое
там забыться! Хуже, хуже это чужое веселье раздражает...
VI Прямо как несчастье какое наслал на нас Кривой. И такое меня зло
разобрало: зачем я их по ученой части пустил? Год от году Колюшка занозистей
становился, и Наташка с него перенимала. Рядиться стала, локоны начала
взбивать, с гимназистами на каток бегать стала, в картинную галерею... И
все-то не по ней, и все претензии: и квартира у нас плохая, и людей
настоящих не бывает, и подруг ей совестнo в гости позвать. Требовать стала,
чтобы Луша обязательно в шляпке ходила. поправлять в разговоре стала даже:
"До сих пор, говорит, "куфня" говорите и "ндравится"... Учительница какая
нашлась, а сама себе дыр не зачинит. Совестно приглашать!
-- Чего тебе, глупая,-- спрашиваю,-- совестно, а? Вот тебе комната, и
приглашай... Я тебе запрещаю?
-- Вы ничего не понимаете! Какая у нас обстановка? Диван драный да
половики со шваброй?
Пожалуйте! Это дрянь-то! Семнадцать лет всего -- и разговаривать! А я
знал, знал, чего ей совестно! Материто она все высказала. Что я служу в
ресторане! Наврала подругам, что я в фирме служу. В фирме! Дура-то! Боялась,
что подруги узнают. А у них там больше дочери купцов, вот ей и совестно. И
ведь наврала, в бумаге наврала! Велели им на листках написать про домашних,
кто чем занимается, а она и написала про фирму. Стыдно, что отец официант в
ресторане! Вот какое зрение у них! Швыряй отец деньгами, да с любовницами,
да по проходам,-- им не будет стыдно! Что же, это ее в училище так обучили?
И насмотрелся я на это опровержение! Сколько раз, бывало, начнет какой
что-нибудь такое высказывать супруге или там которая с ним из барынь, вроде
замечания... Да вот как-то доктор Самогрузов и скажи супруге:
-- Чешешься ты, как кухарка... волосы у тебя в разные стороны...
Так она вся в жар:
-- Как тебе не стыдно при лакеях мне!..
Стыдно при лакеях! А не стыдно и похуже чего, и не только при лакеях, а
прямо на всеобщем виде? Не стыдно, что ногами трутся, как кобели? Ей-богу!
Как в компании парочками рассядутся, чтобы вперемежку, для интереса в
разговоре, так после ликеров-то, под столом-то... ногами-то... Из рюмочек
тянут, а глаза запускают с вывертом. Знаю я им цену настоящую, знаю-с, как
они там ни разговаривай по-французски и о разных предметах. Одна так-то все
про то, как в подвалах обитают, и жалилась, что надо прекратить, а сама-то
рябчика-то в белом вине так и лущит, так это ножичком-то по рябчику, как на
скрипочке играет. Соловьями поют в теплом месте и перед зеркалами, и очень
им обидно, что подвалы там и всякие заразы... Уж лучше бы ругались. По
крайности сразу видать, что ты из себя представляешь. А нет... знают тоже,
как подать, чтобы с пылью.
А то вот как голод был... Мы, конечно, всегда сыты при нашем деле, а
вот как приехал к поваренку отец и начал он на кухне плакаться, как тут у
вас всего очень много, а у них там хлеб из осиновой коры пекут, так у нас
разговор пошел, и Икоркин всех донял. Так сказал, даже Игнатий Елисеич
хвалил:
-- Тебе бы,-- говорит,-- Икоркин, попом быть! По копейке с номера стали
отчислять в день, рубль двадцать копеек.
И Икоркин каждый месяц отправлял в комитет заказным и нам квитанцию
представлял.
-- Смотрите, послал, а не себе в карман, как другие делают.
И в газетах было. Ну, и в залах у нас кружки стояли и тоже сборы
делались. Поужинают в компании, к ликерам приступят, господи благослови, вот
один какой и начнет соболезновать: вот мы, дескать, тут прохлаждаемся и все,
а там дети с голоду помирают. И сейчас какой-нибудь барыньке шляпу в ручку,
и она начинает:
-- Жертвуйте, господа! Иван Петрович, Петр Иваныч! Ну, от своей
бедности! Ну-у же...
И ей это большое удовольствие, и кривляется, и так, и тянет, и
глазами... Ну, и соберут рублей десять, а по счету ресторану рублей сто
уплатят.
А то артистка одна к нам со своей компанией ездила, так та себя на
распродажу пускала. И очень много смеху у них бывало. Ручку голую поцеловать
до локотка -- три рубля, к плечу там -- пять, а к шейке -- красненькая... И
так всю исцелуют, что... Один красное пятно ей насосал, штраф наложили по
суду сообща. И вышел раз скандал. Сидел с ними в кабинете один, очень
мрачный из себя, фабрика у него была канительная, Иван Иваныч Густов, вот
который застрелился от скуки жизни. Так он так-то вот встал и говорит:
-- Дам вам на голодающих вот это! -- и вытащил бумажник.-- Тут у меня
десять тысяч, сейчас из банка взял. Я вам расценок устрою всем. Всем вам в
хари плюну -- и на голодающих?!
Матушки, что вышло! И бумажником об стол хватил. Ему тут двое карточки
суют, с артисткой обморок, на диван ее потащили, с кулаками лезут, а он их
отстранил одним взмахом', положил бумажник в карман, да и говорит:
-- Плевка жалко!
И пошел. А потом в газетах было, что десять тысяч на голодающих от
неизвестного посетителя ресторана нашего. Вот это я понимаю!
И вот пошел я в ресторан, а сердце совсем расстроилось, и никак в себя
прийти не могу. А при нашем деле верткость нужна и тревоги чтобы -- ни-ни.
Потому как тревога -- так все равно как из кармана. А нельзя не идти -- две
экстренности: свадьба и юбилей. И с маху, не успел и за дело взяться как
следует, а тут три дюжины тарелок в угловую гостиную понес, да замлело
что-то во мне-и врастяжку. По десять целковых дюжина! Второй раз только за
всю службу. Первый раз хрусталю наколотил на двадцать четыре целковых,
баккара, посклизнулся на апельсинную корочку и сварил. Да вот в этот раз.
Сейчас метрдотель. Сварил? Сварил. Заплотишь. У нас это просто -- из залога
берут. И так мне после этого сделалось, что лег бы куда, забился бы куда в
дырку, чтобы не видно было, лежал бы и плакал. Обида одолела. А тут
туда-сюда, счета, марки из отделения в отделение сортируешь, то по буфету,
то по кухне, то по сервировке, то в счете не так что-то... Все помни, что
кто заказал. Первое наше дело -- ноги и память. Весь как на струне. А как
что неладно вышло, так весь день и пойдет одоление.
Закончились обеды, сервировали в угловой, и уж съезд. Пошли и пошли. А
народ все капризный и раздражительный, учителя эти. Редко у нас бывают,
та-ак, раз в год по обещанию, зато уж тут с напряжением: дескать, мы тоже
все понимаем. Приступили к закуске, то-се... И пошли гонять. Распорядитель
юбилея у них был -- метрдотеля за пояс заткнет, и голос зычный. Того нет,
другого нет, метрдотеля сюда, да почему икры только в трех вазах, да почему
больше форшмаки да тефтели, да рыбного чтобы больше, да балыка, да лососины,
да омаров... Знают, что в цене! Это по шесть-то рублей с персоны, конечно,
без вина! Думал, что ему еще глазков маринованных поднесут за шесть-то
рублей!
Совсем я закружился.' И вот как рок какой! Ну, точно вот нарочно! Несу
пирожки, смотрю -- он! Его превосходительство, Колюшкин директор. И такой на
меня страх напал, что чуть блюдо не выскочило. В глаза ему попасть боюсь. И
как нарочно -- куда ни станешь, отовсюду его видать. Такой он широкий,
выпуклый, как ящик какой. Взглянешь -- и он точно глядит. И вот будто у него
что против меня в мыслях есть.
И как стал пирожками с икрой обносить, чуть блюдо держу. И как
приказали им на тарелочку положить, я им волованчиков огратен, и
крокеточков, и зернистой икры вдоволь наложил -- они очень эту закуску
обожали -- и стал опять следить за ними. И когда они последнюю крокеточку в
рот сунули, подняли голову и на меня уставились очень ласково. Очень я
испугался. Вот, думаю, сейчас спросит. А они пожевали-пожевали, проглотили и
пальцем мне. Вмиг предстал и жду. А они так ласково посмотрели мне в лоб и
говорят:
-- Дай-ка мне еще икорки... и вот этих еще... Я им еще крокеточков и
икры, как на порцию.
Но только они меня как бы и не признали. Очень возможно, что и забыли,
потому что я года три тому, как к ним в последний раз являлся и прошение о
плате подавал. Так весь вечер их вид для меня как казнь была. И как начали
рыбу подавать, потребовали, чтобы я им мозельвейну дал.
А праздновали не то чтобы юбилей, а награждение. Директора гимназии,
старичка, повысили в попечители. Вот все и собрались на обед, чтобы
праздновать. И сейчас после рыбы речи наступили. А как речи, тут уж движение
прекращается. Стой и слушай. И очень хорошо говорили, что надо растить
поколение для пользы народа и чтобы больше свету. И тосты говорили, и пили
за все. И решили телеграмму послать. Это у нас всегда. Поговорят-поговорят
-- и сейчас кому-нибудь телеграмму.
А у меня так сердце и мозжит, и так захолодает, что сколько раз выбегал
я на кухню. Выбежишь в сени, снежку приложишь под манишку к сердцу -- и
отпустит. А небо все-то звездами усеяно... И так там хорошо, и далеко, и
тихо, а у нас -- ад. А тут, на кухне, скандал еще. Повар Семен опять
бунтовать пришел. Его за пьянство прогнали, так он на моих глазах с ножом
кинулся на старшого и рассек ему котлетным ножом руку, и сам зарезаться
хотел... Пришел опять наверх, а тут огни и блеск и оркестр играет... Даже
удивительно, как в волшебном царстве. Стали с юбилея расходиться, и не мог я
томления одолеть, как стал директор Колюшкин собираться. Стал у двери и жду.
И решение во мне такое, чтобы, как пройдет мимо, напомнить им про себя и про
Колюшку попросить. Идет он к двери, ласково так посмотрел на меня и говорит:
-- Человек, там я на окошке грушу оставил и еще что-то...
Побежал я к окну -- приметил уж я, что они там грушу положили и
мандаринов,-- прибавил еще пару слив белых и поднес. Он их сейчас в задний
карман мундира запихнул и дал мне полтинник. А я и говорю ему вослед:
-- Ваше превосходительство... дозвольте попросить... А он обернулся и
так сердито:
-- Я вам, кажется, дал?! 6 И. С. Шмелев, т. 1 161
И пошел. А тут меня распорядитель кликнули. Он, значит, думал, что я
еще на чай захотел... не понял... Убраться бы и идти домой, ноги не ходят, и
состояние такое ужасное, а разве с юбилея-то их скоро прогонишь? Заплатили
денежки, так надо их оправдать. Вина допивали под руководством ихнего
распорядителя. И загонял он меня с бутылками! Все бутылки по счету проверил,
высчитал на бумажке, что осталось, и распорядился по-хозяйски. Очень насчет
этого дела оказался способный человек, хоть и учитель.
-- Початые,-- говорит,-- мы жертвуем для прислуги, за эти вот со счета
долой, пусть ресторан примет, а вот этот пяточек,-- хорошие отобрал! -- ты в
кулечек упакуй и завтра в свободную минуту вот по карточке снесешь на
квартиру.
Порылся в кошельке и тридцать копеек дал. И допивали они початое очень
долго, но только был уже свободный разговор, и очень горячо рассуждали про
этого, которого поздравляли. И разобрали его по всем статьям и начистоту.
Под конец у нас всегда так, начистоту... И так много было работы в ту ночь,
часа два в порядок приводили угловую гостиную. Очень все задрызгали и
окурков натыкали по всем местам, даже в портьеры. Так что Игнатий Елисеич
нам выговор задал, что не смотрели. Поди-ка поговори! И какие жадные! Так
это прямо удивительно. Все, что рассчитал метрдотель с распорядителем ихним,
все как есть очистили. И ведь не то чтобы съесть, айв карман. Конечно, по
части фруктов. И каждый так улыбнется и скажет:
-- Ребятам, что ли, взять... на память... И уж как один сделал, так и
пошли -- на память. И у одного даже мундир просочился -- на грушу сел.
Конечно, надо же свои шесть целковых отъесть. И ведь тоже знают -- как и
что. Закуску обработали умеючи. Икры там, омаров и балыка -- и звания не
осталось. Вмиг сервировали. И разговаривают, а уж руку натрафят без промаха.
И у нас, конечно, тоже свой план. Закуску подставлять с переменами, чтобы
сперва погорячей чего и потяжелей, а уж там на прикрас пустить из легкого.
Так они тоже это очень хорошо понимают... Сосисички на сковородках,
тефтельки там и форшмаки не осадили сгоряча... Пять раз лососины прирезали и
балыка. И, конечно, ресторан наш немного заработал. А к концу еще
неприятность. Прислали горничную с квартиры от одного, что на юбилее был.
Барин портсигар серебряный оставили на столике. Искать -- нет. Всех номеров
опросили -- никто не видал. А у нас бывает, что и бумажники оставляют, и мы
их в контору сдаем. А такую-то дрянь, ему и цена-то пятнадцать целковых! --
кто позарится. Так и не нашли. Может быть, и из гостей кто по забывчивости в
карман сунул на манер чужих спичек. На этот счет у нас бывало. Одна барыня
подняла так-то вот брошку в зале, повертела, поглядела так по сторонам и...
в платочек. И я это видел. И она это видела, и вся как маков цвет, а не
отдала. А как я скажу метрдотелю? И барыня-то незнакомая... Может, и ее это
брошка. А утром к нам от фабриканта присылают -- не у вас ли брошку жена
потеряла в пятьсот рублей? Вот и портсигар... Но только нам репутация дороже
денег. VII
Сказался я метрдотелю, что завтра приду к двум часам. Пришел домой в
четыре, а у нас еще свет. А это все мои в одну комнатку сбились и спят при
огне. Страшно им, что Кривой повесился. Наташка на диванчике прикорнула.
Колюшка так на столе голову положил. Как сиротинки какие. Только Луша не
ложилась, потому что жутко ей в спаленку нашу идти -- рядом с той комнатой,
где Кривой обитал.
Поднял Колюшка голову и смотрит тяжело так. И сразу похудел, одни
глаза.
-- Чего ж ты не ложишься? -- спрашиваю. Молчит. А Луша мне:
-- Измаял он меня. Хоть ты-то его успокой. Все твердит -- из-за нас да
из-за нас... И так-то тот все мерещится, а он еще тут... Спасибо еще
Черепахин Наташку все развлекал, конфеты ей принес с бала...
Посмотрел я -- дверь в комнатку Кривого закрыта и даже стул приставлен.
Так вот и мерещится, как он там лежит на полу и кулаками грозится. Стал я
Колюшку успокаивать. Рассказал, что директора видел и он очень веселый был и
ласковый, а он мне вдруг сердито так:
-- Будете завтра говорить с ним, так держите себя как следует... А то
привыкли кланяться!..
Очень он меня этими словами уколол.
-- А вот ты,-- говорю,-- привык с отцом зуб за зуб! Ты вот, может,
последнего человека жалеешь, какого-то Кривого, который нам напакостил через
свою гордость... Он,-- говорю,-- и удавился-то нарочно у нас, а ты своему
отцу в глаза тычешь!
б*
А он мне с такой укоризной и даже головой стал качать:
-- А вы еще про религию говорите! Религиозный человек!..
Тогда я в расстройстве был и так, конечно, про Кривого сгоряча сказал,
а он меня не мог извинить.
-- А ты,-- говорю,-- после этого скот, а не сын! Дармоед ты!.. Вот что!
Он повернулся и пошел в коридорчик, где спал. А мне бы хоть бить кого,
хоть убежать бы... Рванул я Наташку с дивана, обругал... А она со сна
смотрит -- ничего не понимает. Пошел, водки выпил прямо из графина. Залить
бы все... Я очень много тогда перестрадал и потом. Ах, как я болел Колюшкой!
И не приласкал я его за всю жизнь, а обижал часто... Друг дружку обижали...
Характер-то у него во-от... каменный...
Легли мы с Лушей спать, и она стала приставать, чтобы переехать с
квартиры. Не останусь и не останусь здесь ни за что! Во всех углах, говорит,
куда ни пойдешь, все представляется, как дразнится. И мне-то -- вот стоит в
дверях и смотрит, как той ночью... А у нас очень крысы полы грызли тогда,--
ну прямо как царапается кто под полом. Лежим и думаем, и сон не берет. А
Луша и говорит:
-- Поликарп-то Сидорыч как странно стал себя вести... Сегодня весь
день, как ты ушел, по комнате кружился и себя за голову щупал. А пришел с
бала и Наташке колечко поднес... Говорит, на улице нашел. И совсем
новенькое, с красным камушком. Просил принять по случаю семейного несчастья.
Ничего это, что она взяла? Рублей пять стоит...
-- Что ж тут такого? -- говорю.-- Он к нам очень расположен...
-- Да. Если, говорит, откажетесь принять, я все равно в помойку брошу.
У меня, говорит, никаких сродственников нет, а вам удовольствие... Положил
ей на руку, а сам в комнату скрылся...
А это он из расположения. Очень он любил сестру свою, Катеньку. Она в
портнихах жила и померла от несчастной любви, выпила нашатырного спирта.
Рассказывал мне. С молодым человеком жила, а тот женился... Черепахин-то
того на улице поймал и кулаком убил до смерти, но суд его оправдал, и
присудили только к церковному покаянию. Очень это сильно на него
подействовало, и он к нам так и прицепился, что нет у него никого на свете.
И зашибал он часто, как тоска нападала. А как выпьет, так все грозился
подвиг какой ни на есть совершить, чтобы себя ознаменовать. И очень его
специальность мучила, насчет трубы. Только и разговору: связала и связала
меня труба на всю жизнь. И Наташка-то его все дразнила:
-- Что это вы, Черепахин, такой большой,-- а он очень высокий и
могущественный,-- и такими пустяками занимаетесь, в трубу играете?.. Если бы
вы на рояли могли играть, а это даже и не музыка!..
А он весь покраснеет и руки начнет потирать.
-- Все равно, и это как музыка, только, конечно, не для женского уха...
А если бы у меня были деньги, я бы на рояли стал... У меня очень пальцы
способны для рояли... И как растопырит, такой смех -- как вилы. А та его на
трубе заставляет играть, а он стесняется.
-- Ну, тогда я от вас конфет не возьму и разговаривать с вами не буду.
И начнет он марш трубить, а она рада и покатывается. Такая насмешница.
А он для нее был как ягненок, очень хорошего характера для нее-то.
Стала она как-то смеяться, что такая у него фамилия -- от черепахи, так
он совсем расстроился и дня два из комнаты не показывался. А потом вдруг
заявился и говорит:
-- Вы, Наталья Яковлевна, про фамилию мою сказали... Не хотел я
говорить, а теперь должен сказать. Она такая необыкновенная, потому что я от
разбойников произошел...
Очень нас насмешил. Чудак был!..
-- Не от черепахи я, а от разбойников. Мой дедушка был в шайке и
кистенем бил со страшной силой, и как ударит но голове, так череп -- ах! Вот
его и прозвали. И это в суде записано, и можете даже справиться во
Владимирской губернии... И песня даже есть про моего деда, и помер он на
каторге... И сам я тоже очень страшной силы человек и могу пять пудов одной
рукой вытянуть!..
Схватил при нас железную кочергу и петлей свернул, как бечевку. А как
Луша забранилась на него, он опять напрямь вытянул.
-- И если вас, Наталья Яковлевна, кто посмеет обидеть, вы мне только
прикажите... Я с тем человеком поступлю как с кочергой!..
Лежим мы с Лушей и раздумываем, и слышу я, как в коридорчике словно как
чвокает что. Луша мне и говорит:
-- Никак Колюшка?.. Что такое с ним творится... А я ей ни-ни, что к
директору завтра потребован, чтобы пуще не расстраивать прежде времени.
Вышел я в коридорчик и слушаю: очень тяжело вздыхает. Чиркнул спичкой,
а он как вскочит...
-- Ай! Испугали вы меня!.. Я ему и стал говорить от сердца:
-- Зачем ты и себя и нас мучаешь? Колюшка, милый ты наш сын... голубчик
ты мой! Вот ты плачешь... А он с гордостью мне:
-- Ничего я не плачу! Представляется вам... А тут спичка и погасла.
Подошел я к нему и сел рядышком. Обнял его в темноте, и так мне его
жалко стало... Худой он был -- ребра слышны, хоть и жилистый и широкий по
кости.
И он ко мне притискался. Молча так посидели. Поласкал я его тут молча,
по щеке потрепал. Так меня тогда взяло за сердце.
Только раз один за всю жизнь так его приласкал. И стал я ему на ухо
говорить, чтобы Луша не услыхала:
-- Попроси завтра прощения у учителя!.. Ну мало ли и мне обид делали?
Люди мы маленькие, с нами все могут сделать, а мы что... А ты бери пример с
Исуса Христа...
-- Не могу, папочка... не могу!.. Через слезы сказал. И никогда так
раньше меня не называл -- папочка. И как-то даже совестно мне сделалось и
хорошо, очень нежно сказал.
-- Я не человек буду после... я не могу!.. Так меня унижали, так
мучили... Вы не знаете ничего. Таких, как я, кухаркиными детьми зовут. Нет,
нет! Не стану!.. Вскочил и меня за руки схватил.
-- Знайте, что я на гадости не пойду... Я ваш сын, и я рад... Может, я
совсем другой был бы... Папочка, вы ложитесь... вы устали... Ах, папочка!..
Так мне тяжело, так тяжело...
За плечи меня схватил, сам дрожит... И тогда я перекрестил его в
темноте.
-- Попроси прощения... Мать убьешь, Колюша... У ней сердце больное...
-- Не мучайте... не могу!.. А Луша из комнаты звать стала:
-- Что такое? Что вы шепчетесь? Да поди ты, Яков Софроныч... жуть...
Так и расстались. И не лег я спать. Такое нашло на меня, что я долго
молился в ту ночь, все молитвы перечел, какие знал. И за Колюшку, и за
упокой души Кривого. А с Лушей припадок случился от удушья, кричала все,
чтобы фортки открыть... Всю ночь фортки от ветру бились, точно кто в окошки
стучал.
Vlll Так я помню этот день явственно. Разбудила меня Луша:
-- Зима на дворе... Смотри, какой снег валит... Светло так стало в
квартире, а за окнами стена белая, сыплет густо-нагусто. Стал я в сюртук
облекаться, а Луша и спрашивает -- зачем. Сказал, что по делу ресторана в
одно место.
А сюртук очень ко мне идет, и стал я очень представительный. Пошел. По
дороге в часовню Спасителя зашел, свечку поставил. Прихожу в училище.
Швейцар при училище был очень из себя солидный, с медальями, и орденами, и
нашивками, и такой взгляд привычный, но встретил очень услужливо. Потому у
меня фигура складная и, потом, шуба хорошая, с воротником под бобра, как
барин я солидный. Как обо мне доложить, спросил. Сказал я, что вот по
письму. Тогда он карточку визитную попросил, а у меня нет, и подал мне
бумажку -- написать, кто и по какому случаю. Понес наверх, а меня в боковую
комнату проводил.
Как на суд я пришел. И к людям я привык, но в таких местах робею. А тут
хуже суда, все от них зависит, и нельзя никуда жаловаться. Барыня там еще
сидела в шляпе, очень хорошо одета, в черном платье со шлейфом. Присел я с
краю, очень в ногах слабость почувствовал, в коленках. Всегда так у меня в
коленках дрожание бывает, когда тревожно: служба нам на ноги первое дело
влияет. И строго там у них все. Шкапы огромные, а за стеклами разные фигуры
из алебастра, горки, и звезды, и головы. А на шкапах чучела птиц и банки. И
портреты на стопах в рамах, и часы огромные, до полу, в шкапу. Так маятник
-- чи-чи. Тихо так, а он -- чи-чи. А у меня сердце разыгралось. И барыня не
в себе. Встала, к окошку подошла, пальцами похрустела и вздохнула. И вдруг
мне говорит:
-- Как долго... Видите, хочу вас спросить... Я своего мальчика перевожу
из гимназии в третий класс... Как вы думаете, могут без экзамена принять?..
У него всЈ награды...
А тут я, по привычке, привстал и говорю -- не могу знать. Она так
оглянула и ни слова. Да, ей вот тревога, могут ли без экзамена принять, а у
меня... А тут швейцар обе половинки настежь, и входит сам директор, его
превосходительство. И совсем другой, чем в ресторане. В мундире, голову в
плечи и вверх, и взгляд суровый. Пальцем приказал швейцару двери закрыть. И
сперва к барыне. Поговорил ничего, ласково, и отпустил. Потом ко мне. Както
сбычился и с ходу руку сует. А я запнулся тут -- у меня шапка в руке была...
Я ему поклонился, а он так взглянул мне в лицо, и так как-то вышло неудобно.
Руку-то я его не успел взять, а уж он свою убрал за спину и смотрит мне в
лоб.
-- Что вам угодно? -- важно так спросил и опять мне на лоб посмотрел.
Подал я ему письмо и сказал насчет сына... Тогда он так пальцем сделал
и скоро так:
-- Д-да! -- как вспомнил.-- Д-да! Скороходов?.. Понял я, по глазам его
понял, что он меня теперь признал. Сморщился он как-то неприятно, пальцами
зашевелил и как из себя стал выкидывать на воздух:
-- Да, да, да... Мы не знаем... Положительно не знаем, что с ним
делать! Положительно невозможен! Я не могу понять! Положительно не могу!
К шкапу стал говорить, а рукой все по воздуху сечет и голосом все выше
и выше. А у меня в ногах дрожанье началось и в сапогах как песок насыпан. И
внутри все захолодало. А он все кричит:
-- Это недопустимо! У нас училище, а не что!.. Вы своего сына знаете?
-- Простите,-- говорю,-- ваше превосходительство! Он всегда уроки
учит...
А он и сказать не дал:
-- Не про уроки я говорю! Он разнузданный! Он дерзость сказал!
-- Простите,-- говорю,-- ваше превосходительство! Он не в себе был... У
нас расстройство вышло... семейное дело...
Хотел объяснить им про Кривого, но он и слова не допустил.
-- Это не касается!.. Он дерзость сказал учителю!
-- По глупости, ваше превосходительство... Я,-- говорю,-- его строго
накажу. Дозвольте мне объяснить... Но он так разошелся, так закипел, что
никакого внимания.
-- Дайте сказать! -- кричит.-- И это не все! Тут гадости!..
И вынимает из кармана два письма.
-- Вы знаете... это кто писал мне... донос? Кто это? что это?
И в руки сует. Так мне сразу Кривой и метнулся в голову.
-- Что это? Вы об этом знали? Что это, я вас спрашиваю?
Верчу я письма и совсем растерялся. Вижу -- такой крючковатый почерк, с
хвостиками, как раз Кривого писание. Так и мне записку писал про извинение,
крючками и усиками.
-- Это,-- говорю,-- у нас жилец жил, писарь участковый... Он на нас со
злобы... Дозвольте сказать... А он и слушать ничего не хочет, осерчал
совсем.
-- Прошу меня избавить!.. Примите меры!.. Я бы,-- говорит,-- дал знать
в полицию, но не хочу марать училище...
И так горячился, так горячился.
-- К нам,-- говорит,-- посторонние с улицы лезут и дрязги несут...
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
/ Полные произведения / Шмелев И.С. / Человек из ресторана
|
Смотрите также по
произведению "Человек из ресторана":
|