Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Горький М. / В людях

В людях [9/15]

  Скачать полное произведение

    Я назвал ее про себя - Королева Марго.
    "Вот та самая веселая жизнь, о которой пишут во французских книгах", - думал я, глядя в окна. И всегда мне было немножко печально: детской ревности моей больно видеть вокруг Королевы Марго мужчин, - они вились около нее, как осы над цветком.
    Реже других к ней приходил высокий невеселый офицер, с разрубленным лбом и глубоко спрятанными глазами; он всегда приносил с собою скрипку и чудесно играл, - так играл, что под окнами останавливались прохожие, на бревнах собирался народ со всей улицы, даже мои хозяева - если они были дома - открывали окна и, слушая, хвалили музыканта. Не помню, чтобы они хвалили еще кого-нибудь, кроме соборного протодьякона, и знаю, что пирог с рыбьими жирами нравился им все-таки больше, чем музыка.
    Иногда офицер пел и читал стихи глуховатым голосом, странно задыхаясь, прижимая ладонь ко лбу. Однажды, когда я играл под окном с девочкой и Королева Марго просила его петь, он долго отказывался, потом четко сказал:
    Только песне нужна красота,
    Красоте же - и песни не надо...
    Мне очень понравились эти стихи, и почему-то стало жалко офицера.
    Мне было приятнее смотреть на мою даму, когда она сидела у рояля, играя, одна в комнате. Музыка опьяняла меня, я ничего не видел, кроме окна, и за ним, в желтом свете лампы, стройную фигуру женщины, гордый профиль ее лица и белые руки, птицами летавшие по клавиатуре.
    Смотрел я на нее , слушал грустную музыку и бредил: найду где-то клад и весь отдам ей, -пусть она будет богата! Если б я был Скобелевым, я снова объявил бы войну туркам, а победив, взял бы выкуп, построил бы на Откосе - лучшем месте города - дом и подарил бы ей, - пусть только она уедет из этой улицы, из этого дома, где все говорят про нее обидно и гадко.
    И соседи и вся челядь нашего двора, - а мои хозяева в особенности, - все говорили о Королеве Марго так же плохо и злобно, как о закройщице, но говорили более осторожно, понижая голоса и оглядываясь.
    Боялись ее, может быть, потому, что она была вдовою очень знатного человека, - грамоты на стенах комнаты ее были жалованы дедам ее мужа старыми русскими царями: Годуновым, Алексеем и Петром Великим, - это сказал мне солдат Тюфяев, человек грамотный, всегда читавший Евангелие. Может быть, люди боялись, как бы она не избила своим хлыстом с лиловым камнем в ручке, -говорили, что она уже избила им какого-то важного чиновника.
    Но слова вполголоса были не лучше громко сказанных слов: моя дама жила в облаке вражды к ней, вражды непонятной мне и мучившей меня. Викторушка рассказывал, что, возвращаясь домой после полуночи, он посмотрел в окно спальни Королевы Марго и увидел, что она в одной рубашке сидит на кушетке, а майор, стоя на коленях, стрижет ногти на ее ногах и вытирает их губкой.
    Старуха, ругаясь, плевалась, молодая хозяйка визжала, покраснев:
    - Виктор, фу! Какой бесстыжий! Ах, какие пакостники эти господа!
    Хозяин молчал, улыбался, - я был очень благодарен ему за то, что он молчит, но со страхом ждал, что и он вступится сочувственно в шум и вой. Взвизгивая, ахая, женщины подробно расспрашивали Викторушку, как именно сидела дама, как стоял на коленях майор - Виктор прибавлял всё новые подробности.
    - Рожа красная, язык высунул...
    Я не видел ничего зазорного в том, что майор стрижет ногти даме, но я не верил, что он высунул язык, это мне показалось обидною ложью, и я сказал Викторушке:
    - Если это нехорошо, так зачем вы в окошко-то смотрели: Вы - не маленький...
    Меня изругали, конечно, но ругань не обижала меня, мне только одного хотелось - сбежать вниз, встать на колени перед дамой, как стоял майор, и просить ее:
    "Пожалуйста, уезжайте из этого дома!"
    Теперь, когда я знал, что есть другая жизнь, иные люди, чувства, мысли, этот дом, со всеми его жителями, возбуждал во мне отвращение всё более тяжкое. Весь он был оплетен грязною сетью позорных сплетен, в нем не было ни одного человека, о котором не говорили бы злостно. Полковой поп, больной, жалкий, был ославлен как пьяница и развратник; офицеры и жены их жили, по рассказам моих хозяев, в свальном грехе; мне стали противны однообразные беседы солдат о женщинах, и больше всего опротивели мне мои хозяева - я очень хорошо знал истинную цену излюбленных ими, беспощадных суждений о людях. Наблюдения за пороками людей - единственная забава, которою можно пользоваться бесплатно. Мои хозяева только забавлялись, словесно истязуя ближних, и как бы мстили всем за то, что сами живут так благочестиво, трудно и скучно.
    Когда о Королеве Марго говорили пакостно, я переживал судорожные припадки чувств не детских, сердце мое набухало ненавистью к сплетникам, мною овладевало неукротимое желание злить всех, озорничать, а иногда я испытывал мучительные приливы жалости к себе и ко всем людям, - эта немая жалость была еще тяжелее ненависти.
    Я знал о Королеве больше, чем знали они, и я боялся, чтобы им не стало известно то, что я знаю.
    По праздникам, когда хозяева уходили в собор к поздней обедне, я приходил к ней утром; она звала меня в спальню к себе, я садился на маленькое, обитое золотистым шёлком кресло, девочка влезала мне на колени, я рассказывал матери о прочитанных книгах. Она лежала на широкой кровати, положив под щеку маленькие ладошки, сложенные вместе, тело ее спрятано под покрывалом, таким же золотистым, как и все в спальне, темные волосы, заплетенные в косу, перекинувшись через смуглое плечо, лежали впереди ее, иногда свешиваясь с кровати на пол.
    Слушая меня, она смотрит в лицо мое мягкими глазами и, улыбаясь чуть заметно, говорит:
    - Вот как?
    Даже благожелательная улыбка ее была, в моих глазах, только снисходительной улыбкой королевы. Она говорила густым ласкающим голосом, и мне казалось, что она говорит всегда одно:
    "Я знаю, что я неизмеримо лучше, чище всех людей, и никто из них не нужен мне".
    Иногда я заставал ее перед зеркалом, - она сидела на низеньком кресле, причесывая волосы, концы их лежали на коленях ее, на ручках кресла, спускались через спинку его почти до полу, - волосы у нее были так же длинны и густы, как у бабушки. Я видел в зеркале ее смуглые крепкие груди, она надевала при мне лиф, чулки, но ее чистая нагота не будила у меня ощущений стыдных, а только радостное чувство гордости за нее. Всегда от нее исходил запах цветов, защищавший ее от дурных мыслей о ней.
    Я был здоров, силен, хорошо знал тайны отношений мужчины к женщине, но люди говорили при мне об этих тайнах с таким бессердечным злорадством, с такой жестокостью, так грязно, что эту женщину я не мог представить себе в объятиях мужчины, мне трудно было думать, что кто-то имеет право прикасаться к ней дерзко и бесстыдно, рукою хозяина ее тела. Я был уверен, что любовь кухонь и чуланов неведома Королеве Марго, она знает какие-то иные, высшие радости, иную любовь.
    Но однажды, перед вечером, войдя в гостиную, я услыхал за портьерой спальни звучный смех дамы моего сердца и мужской голос, просивший:
    - Подожди же... Господи! Не верю...
    Мне нужно было уйти, я понимал это, но - не мог уйти...
    - Кто там? -спросила она. -Ты? Войди...
    В спальне было душно от запаха цветов, сумрачно. окна были занавешены... Королева Марго лежала на постели, до подбородка закрывшись одеялом, а рядом с нею, у стены, сидел в одной рубахе, с раскрытой грудью, скрипач-офицер, - на груди у него тоже был шрам, он лежал красной полосою от правого -плеча к соску и был так ярок, что даже в сумраке я отчетливо видел его. Волосы офицера были смешно встрепаны, и впервые я видел улыбку на его печальном, изрубленном лице, - улыбался он странно. А его большие, женские глаза смотрели на Королеву так, как будто он только впервые разглядел красоту ее.
    - Это мой друг, - сказала Королева Марго, не знаю - мне или ему.
    - Чего ты так испугался? - услыхал я, точно издали, ее голос. - Поди сюда...
    Когда я подошел, она обняла меня за шею голой, горячей рукою и сказала:
    - Вырастешь - и ты будешь счастлив...
    Иди! Я положил книгу на полку, взял другую и ушел, как во сне.
    Что-то хрустнуло в сердце у меня. Конечно, я ни минуты не думал, что моя Королева любит, как все женщины, да и офицер не позволял думать так. Я видел перед собою его улыбку, - улыбался он радостно, как улыбается ребенок, неожиданно удивленный, его печальное лицо чудесно обновилось. Он должен был любить ее - разве можно ее не любить? И она тоже могла щедро одарить его любовью своей - он так чудесно играл, так задушевно умел читать стихи...
    Но уже потому, что я должен был найти эти утешения, для меня ясно было, что не всё хорошо, не всё верно в моем отношении к тому, что я видел, и к самой Королеве Марго. Я чувствовал себя потерявшим что-то и прожил несколько дней в глубокой печали.
    ...Однажды я буйно и слепо наозорничал, и, когда пришел к даме за книжкой, она сказала мне очень строго:
    - Однако ты отчаянный шалун, как я слышала! Не думала я этого...
    Я не стерпел и начал рассказывать, как мне тошно жить, как тяжело слушать, когда о ней говорят плохо. Стоя против меня, положив руку на плечо мне, она сначала слушала мою речь внимательно, серьезно, но скоро засмеялась и оттолкнула меня тихонько.
    - Довольно, я всё это знаю - понимаешь? Знаю!
    Потом взяла меня за обе руки и сказала очень ласково:
    - Чем меньше ты будешь обращать внимания на все эти гадости, тем лучше для тебя... А руки ты плохо моешь...
    Ну, этого она могла бы и не говорить; если б она чистила медь, мыла полы и стирала пеленки, и у нее руки были бы не лучше моих, я думаю.
    - Умеет жить человек - на него злятся, ему завидуют; не умеет - над ним насмехаются, его презирают, - задумчиво говорила она, обняв меня, привлекая к себе и с улыбкой глядя в глаза мои. - Ты меня любишь?
    -Да.
    - Очень?
    -Да.
    - А - как?
    - Не знаю.
    - Спасибо; ты -славный! Я люблю, когда меня любят...
    Она усмехнулась, хотела что-то сказать, но, вздохнув, долго молчала, не выпуская меня из рук своих.
    - Ты - чаще приходи ко мне; как можешь, так и приходи...
    Я воспользовался этим и много получил доброго от нее. После обеда мои хозяева ложились спать, а я сбегал вниз и, если она была дома, сидел у нее по часу, даже больше.
    - Читать нужно русские книги, нужно знать свою, русскую жизнь, - поучала она меня, втыкая ловкими розовыми пальцами шпильки в свои душистые волосы.
    И, перечисляя имена русских писателей, спрашивала:
    - Ты запомнишь?
    Она часто говорила задумчиво и с легкой досадой:
    - Тебе нужно учиться, учиться, а я всё забываю об этом! Ах, боже мой...
    Посидев у нее, я бежал наверх с новой книгой в руках и словно вымытый изнутри.
    Я уже прочитал "Семейную хронику" Аксакова, славную русскую поэму "В лесах", удивительные "Записки охотника", несколько томиков Гребенки и Соллогуба, стихи Веневитинова, Одоевского, Тютчева. Эти книги вымыли мне душу, очистив ее от шелухи впечатлений нищей и горькой действительности; я почувствовал, что такое хорошая книга, и понял ее необходимость для меня. От этих книг в душе спокойно сложилась стойкая уверенность: я не один на земле и - не пропаду!
    Приходила бабушка, я с восторгом рассказывал ей о Королеве Марго, -бабушка, вкусно понюхивая табачок, говорила уверенно:
    - Ну, ну, вот и хорошо! Хороших-то людей много ведь, только поищи - найдешь! И однажды предложила:
    - Может, сходить к ней, сказать спасибо за тебя?
    - Нет, не надо...
    - Ну и не надо... Господи, господи, хорошо-то всё как! Жить я согласна - веки вечные!
    Королеве Марго не удалось позаботиться о том, чтобы я учился, - на Троицу разыгралась противная история и едва не погубила меня.
    Незадолго перед праздниками у меня страшно вспухли веки и совсем закрылись глаза, хозяева испугались, что я ослепну, да и сам я испугался. Меня отвели к знакомому доктору-акушеру Генриху Родзевичу, он прорезал мне веки изнутри, несколько дней я лежал с повязкой на глазах, в мучительной, черной скуке. Накануне Троицы повязку сняли, и я снова встал на ноги, точно поднялся из могилы, куда был положен живым. Ничего не может быть страшнее, как потерять зрение; это невыразимая обида, она отнимает у человека девять десятых мира.
    Веселый день Троицы; я, на положении больного, с полудня был освобожден от всех моих обязанностей и ходил по кухням, навещая денщиков. Все, кроме строгого Тюфяева, были пьяны; перед вечером Ермохин ударил Сидорова поленом по голове, Сидоров без памяти упал в сенях, испуганный Ермохин убежал в овраг.
    По двору быстро разбежался тревожный говор, что Сидоров убит. Около крыльца собрались люди, смотрели на солдата, неподвижно растянувшегося через порог из кухни в сени головой; шептали, что надо позвать полицию, но никто не звал и никто не решался дотронуться до солдата.
    Явилась прачка Наталья Козловская, в новом сиреневом платье, с белым платком на плечах, сердито растолкала людей, вошла в сени, присела на корточки и сказала громко:
    - Дураки - он жив! Воды давайте...
    Ее стали уговаривать:
    - Не совалась бы не в свое дело-то!
    - Воды, говорю! -крикнула она, как на пожаре; деловито приподняв новое свое платье выше колен, одернула нижнюю юбку и положила окровавленную голову солдата на колено себе.
    Публика неодобрительно и боязливо разошлась; в сумраке сеней я видел, как сердито сверкают на круглом белом лице прачки глаза, налитые слезами. Я принес ведро воды, она велела лить воду на голову Сидорова, на грудь и предупредила:
    - Меня не облей, - мне в гости идти... Солдат очнулся, открыл тупые глаза, застонал.
    - Поднимай, - сказала Наталья, взяв его под мышки и держа на вытянутых руках, на весу, чтобы не запачкать платья. Мы внесли солдата в кухню, положили на постелона вытерла его лицо мокрой тряпкой, а сама ушла, сказав:
    - Смачивай тряпку водой и держи на голове, а я пойду, поищу того дурака. Черти, так и жди, что до каторги допьются.
    Ушла, спустив с ног на пол и швырнув в угол испачканную нижнюю юбку, заботливо оправив шумящее, помятое платье.
    Сидоров, потягиваясь, икал, охал, с головы его на мою босую ступню падала темными каплями тяжелая кровь, - это было неприятно, но со страху я не решался отодвинуть ногу из-под этой капели.
    Было горько; на дворе сияет праздничный день, крыльцо дома, ворота убраны молодыми березками; к каждой тумбе привязаны свежесрубленные ветви клена, рябины; вся улица весело зазеленела, всё так молодо, ново; с утра мне казалось, что весенний праздник пришел надолго, и с этого дня жизнь пойдет чище, светлее, веселее.
    Солдата стошнило, душный запах теплой водки и зеленого луку наполнил кухню, к стеклам окна то и дело прилипают какие-то мутные, широкие рожи с раздавленными носами, ладони, приложенные к щекам, делают эти рожи безобразно ушастыми.
    Солдат бормотал, вспоминая:
    - Это - как же я? Упал? Ермохин? Хор -рош товарищ...
    Потом стал кашлять, заплакал пьяными слезами и заныл:
    - Сестричка моя... сестренка...
    Встал на ноги, скользкий, мокрый и вонючий, пошатнулся и, шлепнувшись на койку, сказал, странно ворочая глазами:
    - Совсем убили... Мне стало смешно.
    - Кто, чёрт, смеется? - спросил солдат, тупо глядя на меня. - Как ты смеешься? Меня убили навсегда...
    Он стал отталкивать меня обеими руками и бормотал:
    - Первый срок - Илья пророк, второй - Егорий на коне, а третий -не ходи ко мне! Пошел прочь волк...
    Я сказал:
    - Не дури!
    Он нелепо рассердился, заорал, зашаркал ногами.
    - Меня убили, а ты...
    И тяжело, вялой, грязной рукою ударил меня по глазам, - я взвыл, ослеп и кое-как выскочил на двор, встречу Наталье; она вела за руку Ермохина и покрикивала:
    - Иди, лошадь! Ты что? - поймав меня, спросила она.
    - Дерется...
    - Дерется -а? - с удивлением протянула Наталья и, дернув Ермохина, сказала ему:
    - Ну, леший, значит - благодари бога своего! Я промыл глаза водою и, глядя из сеней в дверь, видел, как солдаты мирились, обнимаясь и плача, потом оба стали обнимать Наталью, а она колотила их по рукам, вскрикивая:
    - Прочь лапы, псы! Что я вам - потаскушка из ваших? Валитесь дрыхнуть, пока бар ваших дома нет, - ну, живо! А то беда будет вам!
    Она уложила их, как малых детей, одного - на полу, другого - на койке, и, когда они захрапели, вышла в сени.
    - Измазалась я вся, а - в гости одета! Ударил он тебя?.. Ишь ведь дурак какой! Вот она, водочка-то. Не пей, паренек, никогда не пей...
    Потом я сидел с нею у ворот на лавочке и спрашивал, как это она не боится пьяных.
    - Я и тверезых не боюсь, они у меня - вот где! - Она показала туго сжатый, красный кулак. - У меня муженек, покойник, тоже заливно пьянствовал, так я его, бывало, пьяненького-то, свяжу по рукам, по ногам, а проспится - стяну штаны с него да прутьями здоровыми и отхлещу: не пей, не пьянствуй, коли женился -жена тебе забава, а не водка! Да. Вспорю до устали, так он после этого как воск у меня...
    - Сильная вы, - сказал я, вспомнив о женщине Еве, которая даже бога обманула. Наталья сказала, вздохнув:
    - Бабе силы надо больше, чем мужику, ей на двоих силы-то надо бы, а господь обделил ее! Мужик - человек неровный.
    Она говорила спокойно, беззлобно, сидела, сложив руки на большой груди, опираясь спиною о забор, печально уставив глаза на сорную, засыпанную щебнем, дамбу. Я заслушался умных речей, забыл о времени и вдруг увидал на конце дамбы хозяйку под руку с хозяином; они шли медленно, важно, как индейский петух с курицей, и пристально смотрели на нас, что-то говоря друг другу.
    Я побежал отпереть дверь парадного крыльца, отпер; подымаясь по лестнице, хозяйка ядовито сказала мне:
    - С прачками любезничаешь? Научился обхождению у нижней-то барыни?
    Это было до того глупо, что даже не задело меня; более обидным показалось, что хозяин, усмехнувшись, молвил:
    - Что ж - пора!..
    На другой день утром, спустившись в сарай за дровами, я нашел у квадратной прорези для кошек, и двери сарая, пустой кошелек; я десятки раз видел его в руках Сидорова и тотчас же отнес ему.
    - А где же деньги? - спросил он, исследуя пальцем внутренность кошелька. - Рубль тридцать? Давай сюда!
    Голова у него была в чалме из полотенца; желтый, похудевший, он сердито мигал опухшими глазами и не верил, что я нашел кошелек пустым.
    Пришел Ермохин и начал убеждать его, кивая на меня:
    - Это он украл, он, веди его к хозяевам! Солдат у солдата не украдет!
    Эти слова подсказали мне, что украл именно он, он же и подбросил кошелек в сарай ко мне, - я тотчас крикнул ему в глаза:
    - Врешь, ты украл!
    И окончательно убедился, что я прав в своей догадке, - его дубовое лицо исказилось страхом и гневом, он завертелся и завыл тонко:
    - Докажи!
    Чем бы я доказал? Ермохин с криком вытащил меня на двор, Сидоров шел за нами и тоже что-то кричал, из окон высунулись головы разных людей; спокойно покуривая, смотрела мать Королевы Марго. Я понял, что пропал в глазах моей дамы, и - ошалел.
    Помню - солдаты держали меня за руки, а хозяева стоят против них, сочувственно поддакивая друг другу, слушают жалобы, и хозяйка говорит уверенно:
    - Конечно, это его дело! То-то он вчера с прачкой у ворот любезничал: значит, были деньги, от нее без денег ничего не возьмешь...
    - Так точно! - кричал Ермохин.
    Подо мною пол заходил, меня опалила дикая злоба, я заорал на хозяйку и был усердно избит.
    Но не столько побои мучили меня, сколько мысль о том, что теперь думает обо мне Королева Марго. Как оправдаюсь я перед ней? Солоно мне было в эти сквернейшие часы.
    На мое счастье, солдаты быстро разнесли эту историю по всему двору, по всей улице, и вечером, лежа на чердаке, я услыхал внизу крик Натальи Козловской:
    - Нет, зачем я буду молчать? Нет, голубчик, иди-ка, иди! Я говорю - иди! А то я к барину пойду, он тебя заставит...
    Я сразу почувствовал, что этот шум касается меня. Кричала она около нашего крыльца, голос ее звучал всё более громко и торжествующе.
    - Ты вчера сколько мне показывал денег? Откуда они у тебя - расскажи?
    Задыхаясь от радости, я слышал, как Сидоров уныло тянет:
    - Ай -яй, Ермохин...
    - А мальчишка ославили, избили, а?
    Мне хотелось сбежать вниз на двор, плясать от радости, благодарно целовать прачку, но в это время, - должно быть, из окна, - закричала моя хозяйка:
    - Мальчишку за то били, что он ругается, а что он вор - никто этого не думал, кроме тебя, халда!
    - Вы сами, сударыня, халда, корова вы эдакая, позвольте вам сказать.
    Я слушал эту брань, как музыку, сердце больно жгли горячие слезы обиды и благодарности Наталье, я задыхался в усилиях сдержать их.
    Потом на чердак медленно поднялся по лестнице хозяин, сел на связь стропил около меня и сказал, оправляя волосы:
    - Что, брат, Пешков, не везет тебе?
    Я молча отвернулся от него.
    - А все-таки ругаешься ты безобразно, - продолжал он, а я тихо объявил ему:
    - Когда встану - уйду от вас...
    Он посидел, помолчал, куря папироску, и, внимательно разглядывая конец ее, сказал негромко:
    - Что же, твое дело! Ты уж не маленький, сам гляди, как будет лучше для тебя...
    И ушел. Как всегда - было жалко его.
    На четвертые сутки после этого - я ушел из дома. Мне нестерпимо хотелось проститься с Королевой Марго, но у меня не хватило смелости пойти к ней, и, признаться, я ждал, что она сама позовет меня.
    Прощаясь с девочкой, я попросил:
    - Скажи маме, что я очень благодарю ее, очень! Скажешь?
    - Скажу, - обещала она, ласково и нежно улыбаясь. - Прощай до завтра, да?
    Я встретил ее лет через двадцать, замужем за офицером-жандармом...
    XI
    Я снова посудником на пароходе "Пермь", белом, как лебедь, просторном и быстром. Теперь я "черный" посудник, или "кухонный мужик", я получаю семь рублей в месяц, моя обязанность - помогать поварам.
    Буфетчик, круглый и надутый спесью, лыс, как мяч; заложив руки за спину, он целые дни тяжело ходит по палубе, точно боров в знойный день ищет тенистый угол. В буфете красуется его жена, дама лет за сорок, красивая, но измятая, напудренная до того, что со щек ее осыпается на яркое платье белая липкая пыль.
    В кухне воеводит дорогой повар Иван Иванович, по прозвищу Медвежонок, маленький, полненький, с ястребиным носом и насмешливыми глазами. Он - щеголь, носит крахмальные воротнички, ежедневно бреется, щечки у него синие, темные усы подкручены вверх; в свободные минуты он непрерывно беспокоит усы, поправляя печеными красными пальцами, и всё смотрит в круглое ручное зеркальце.
    Самый интересный человек на пароходе - кочегар Яков Шумов, широкогрудый, квадратный мужик; курносое лицо его плоско, точно лопата, медвежьи глазки спрятаны под густыми бровями, щеки - в мелких колечках волос, похожих на болотный мох, на голове эти волосы свалялись плотной шапкой, он с трудом просовывает в них кривые пальцы.
    Он ловко играл в карты на деньги и удивлял своим обжорством; как голодная собака, он постоянно терся около кухни, выпрашивая куски мяса, кости, а по вечерам пил чай с Медвежонком и рассказывал про себя удивительные истории.
    Смолоду он был подпаском у городского пастуха в Рязани, потом прохожий монах сманил его в монастырь; там он четыре года послушничал.
    - И быть бы мне монахом, черной божьей звездой, - скороговоркой балагурил он, - только пришла к нам в обитель богомолочка из Пензы - забавная такая, да и сомутила меня: экой ты ладной, экой крепкой, а я, бает, честная вдова, одинокая, и шел бы ты ко мне в дворники, у меня, бает, домик свой, а торгую я птичьим пухом и пером...
    - Ладно -о, она меня - в дворники, я к ней - в любовники, и жил около ее теплого хлеба года с три время...
    - Смело врешь, - прерывает его Медвежонок, озабоченно разглядывая прыщики на своем носу. - Кабы за ложь деньги платили - быть бы тебе в тысячах!
    Яков жует, по слепому его лицу двигаются сивые колечки волос, шевелятся мохнатые уши; выслушав замечание повара, он продолжает так же мерно и быстро:
    - Была она меня старше, стало мне с ней скушно, стало мне нудно, и связался я с племянницей ейной, а она про то узнала да по шее меня со двора-то...
    - Это тебе награда - лучше не надо, - говорит повар так же легко и складно, как Яков.
    Кочегар продолжает, сунув за щеку кусок сахара:
    - Проболтался я по ветру некоторое время и приснастился к старичку -володимерцу, офене, и пошли мы с ним сквозь всю землю: на Балкан -горы ходили, к самым - к туркам, к румынам тоже, ко грекам, австриякам разным - все народы обошли, у этого - купишь, тому - продашь...
    - А воровали? - серьезно спрашивает повар.
    - Старичок - ни-ни! И мне сказал: в чужой земле ходи честно, тут, дескать, такой порядок, что за пустяки башку оторвут. Воровать я - верно - пробовал, только - неутешно вышло: затеял я у купца коня свести со двора, ну - не сумел, поймали, начали, конешное дело, бить, били-били -в полицию оттащили. А было нас - двое, один-то настоящий, законный конокрад, а я так себе, из любопытства больше. А у купца этого я работал, печь в новой бане клал, и начал купец хворать, тут я ему во сне приснился нехорошо, испугался он и давай просить за меня начальство: отпустите его, - это меня, значит, а то-де он во сне снится: не простишь ему, бает, не выздоровеешь, колдун он, видно, - это я, стало быть, колдун! Н -ну, купец он знатный, отпустили меня...
    - Тебя бы не отпустить, а в воду опустить дня на три, чтоб из тебя дурь вымокла, - вставил повар.
    Яков тотчас подхватил его слова:
    - Правильно, дури во мне много, прямо сказать - на целую деревню дури во мне...
    Запустив палец за тугой воротничок, повар сердито оттягивает его, мотая головой и жалуясь с досадой:
    - Какова чушь! Живет на земле вот такой арестант, жрет, пьет, шляется, а - к чему? Ну, скажи, зачем ты живешь?
    Чавкая, кочегар отвечает:
    - Это мне неизвестно. Живу и живу. Один - лежит, другой - ходит, чиновник сиднем сидит, а есть - всякий должен.
    Повар еще более сердится.
    - То есть, какая ты свинья, что даже - невыразимо! Прямо - свиной корм...
    - Чего ты ругаешься? - удивляется Яков. - Мужики - все одного дуба жёлуди. Ты - не ругайся, я ведь с этого лучше никак не стану...
    Этот человек сразу и крепко привязал меня к себе, я смотрел на него с неизбывным удивлением, слушал разинув рот. В нем было, как я думал, что-то непоколебимо спокойное, какое-то свое, крепкое знание жизни. Он всем говорил "ты", смотрел на всех из-под мохнатых бровей одинаково прямо, независимо, и всех - капитана, буфетчика, важных пассажиров первого класса - как бы выравнивал в один ряд с самим собою, с матросами, прислугой буфета и палубными пассажирами.
    Бывало - стоит он перед капитаном или машинистом, заложив за спину свои длинные обезьяньи руки, и молча слушает, как его ругают за лень или за то, что он беспечно обыграл человека в карты, стоит - и видно, что ругань на него не действует, угрозы ссадить с парохода на первой пристани не пугают его.
    В нем есть что-то всем чужое - как это было в Хорошем Деле, он, видимо, и сам уверен в своей особенности, в том, что люди не могут понять его.
    Я никогда не видал этого человека обиженным, задумавшимся, не помню, чтобы он долго молчал, - из его мохнатого рта всегда и даже как будто помимо его желания непрерывным ручьем текли слова. Когда его ругают или он слушает чей-либо интересный рассказ, губы его шевелятся, точно он повторяет про себя то, что слышит или тихонько продолжает говорить свое. Каждый день, кончив вахту, он вылезал из люка кочегарни, босой, потный, вымазанный нефтью, в мокрой рубахе без пояса, с раскрытой грудью в густой кудрявой шерсти, и тотчас по палубе растекался его ровный, однозвучный, сиповатый голос, сеялись слова, точно капли дождя.
    - Здорово, мать! Куда едешь? В Чистополь? Знаю, бывал там, у богатого татарина батраком жил. А звали татарина Усан Губайдулин, о трех женах был старик, ядреный такой, морда красная. А одна молодуха, за -а -бавная была татарочка, я с ней грех имел...
    Он везде - был, со всеми женщинами на своем пути имел грех; он рассказывал обо всем беззлобно, спокойно, как будто никогда в жизни своей не испытал ни обиды, ни поругания. Через минуту его речь звучала где-то на корме.
    - Честной народ, которые - в карты играют! В стуколку, в три листика, в ремешок, эй! Утешное дело-карта, сидя можно деньги взять, купеческое занятие...
    Я заметил, что он редко говорит: хорошо, плохо, скверно, но почти всегда: забавно, утешно, любопытно. Красивая женщина для него -забавная бабочка, хороший солнечный день - утешный денек. А чаще всего он говорил:
    - Наплевать!
    Все считали его лентяем, а мне казалось, что он делает свою трудную работу перед топкой, в адской, душной и вонючей жаре, так же добросовестно, как все, но я не помню, чтобы он жаловался на усталость, как жаловались другие кочегары.
    Однажды у старухи-пассажирки кто-то вытащил кошель с деньгами; было это ясным, тихим вечером, все люди жили добродушно и мирно. Капитан дал старухе пять рублей, пассажиры тоже собрали между собою сколько-то; когда деньги отдали старухе, она, крестись и кланяясь в пояс людям, сказала:
    - Родимые - тут на три целковых с гривенником лишку вышло противу моих-то!
    Кто-то весело крикнул:
    - Бери всё, бабка, чего зря звонить? Трешница никогда не лишняя...
    Кто-то складно сказал:
    - Деньги - не люди, лишними не будут...
    А Яков подошел к старухе и предложил серьезно:
    - Давай мне лишнее-то, я в карты сыграю!
    Публика засмеялась, думая, что кочегар шутит, но он стал настойчиво уговаривать смущенную старуху:
    - Давай, бабка! На кой тебе деньги? Тебе завтра - на погост...
    Его прогнали, изругав; он, покачивая головою, говорил мне с удивлением:
    - Чудак народ! Чего бы путаться в чужое дело? Ведь она сама объявила - деньги ей лишние! А меня бы трешка утешила...
    Деньги, должно быть, очень забавляли его своей внешностью, - разговаривая, он любил чистить серебро и медь о штаны, а высветлив монету до блеска и пошевеливая бровями, разглядывал ее, держа в кривых пальцах перед курносым лицом. Но он был не жаден на деньги.
    Однажды он предложил мне играть с ним в стуколку, я не умел.
    - Не умеешь? - удивился он. - Как же ты? А еще грамотен! Надо тебя обучить. Давай играть внарошку, на сахар...
    Он выиграл у меня полфунта пиленого сахару и всё прятал куски за мохнатую щёку, потом, найдя, что я умею уже играть, предложил:
    - Теперь давай всерьез играть, на деньги! Есть деньги?
    - Есть пять рублей.
    - А у меня два с гаком.
    Разумеется, он живо обыграл меня. Желая отыграться, я поставил на кон поддевку в пять рублей, и - проиграл, поставил новые сапоги в трешницу - тоже проиграл. Тогда Яков сказал мне недовольно, почти сердито:
    - Нет, ты играть не можешь, больно горяч - сейчас поддевку долой, сапоги! Это мне не надо. На -ко, возьми обратно одежу и деньги возьми, четыре целковых, а рубль - мне за науку... Ладно ли?
    Я был очень благодарен ему.
    - Наплевать! - сказал он в ответ на мои благодарности. - Игра - это игра, забава, значит, а ты словно в драку лезешь. Горячиться и в драке не надо - бей с расчетом! Чего там горячиться? Ты - молодой, должен держать себя крепко. Раз - не удалось, пять - не удалось, семь - плюнь! Отойди. Простынешь - опять валяй! Это - игра!


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ]

/ Полные произведения / Горький М. / В людях


Смотрите также по произведению "В людях":


2003-2019 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis