Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Горький М. / В людях

В людях [11/15]

  Скачать полное произведение

    Когда являлся такой продавец, приказчик посылал меня за начетчиком Петром Васильичем, знатоком старопечатных книг, икон и всяких древностей.
    Это был высокий старик, с длинной бородою Василия Блаженного, с умными глазами на приятном лице. Плюсна одной ноги у него была отрублена, он ходил прихрамывая, с длинной палкой в руке, зиму и лето в легкой, тонкой поддевке, похожей на рясу, в бархатном картузе странной формы, похожем на кастрюлю. Бодрый, прямой, он, входя в лавку, опускал плечи, изгибал спину, охал тихонько, часто крестился двумя перстами и всё время бормотал молитвы, псалмы. Это благочестие и старческая слабость сразу внушали продавцу доверие к начетчику.
    - В чем дела-то выпачканы у вас? -спрашивал старик.
    - Вот- икона продается, принес человек, говорит - строгановская.
    - Чего?
    - Строгановская.
    - Ага... Плохо слышу, заградил господь ухо мое от мерзости словес никонианских...
    Сняв картуз, он держит икону горизонтально, смотрит вдоль письма, сбоку, прямо, смотрит на шпонку в доске, щуря глаза, и мурлычет:
    - Безбожники никониане, любовь нашу к древнему благообразию заметя и диаволом научаемы преехидно фальшам разным, ныне и святые образа подделывают ловко, ой, ловко! С виду -те образ будто и впрямь строгановских али устюжских писем, а то - суздальских, ну, а вглядись оком внутренним - фальша!
    Если он говорит "фальша", значит - икона дорогая и редкая. Ряд условных выражений указывает приказчику, сколько можно дать за икону, за книгу; я знаю, что слова "уныние и скорбь" значат - десять рублей, "Никон-тигр" - двадцать пять; мне стыдно видеть, как обманывают продавца, но ловкая игра начетчика увлекает меня.
    - Никониане-то, черные дети Никона-тигра, всё могут сделать, бесом руководимы, - вот и левкас будто настоящий, и доличное одной рукой написано, а лик-то, гляди, - не та кисть, не та! Старые-то мастера, как Симон Ушаков, -хоть он еретик был, -сам весь образ писал, и доличное и лик, сам и чку строгал и левкас наводил, а наших дней богомерзкие людишки этого не могут! Раньше-то иконопись святым делом была, а ныне - художество одно, так-то, боговы!
    Наконец он осторожно кладет икону на прилавок и, надев картуз, говорит:
    - Грехи.
    Это значит - покупай!
    Утопленный в реке сладких ему слов, пораженный знаниями старика, продавец уважительно спрашивает:
    - Как же, почтенный, икона-то?
    - Икона - никонианской руки.
    - Быть того не может! На нее деды, прадеды молились...
    - Никон -от пораньше прадеда твоего жил.
    Старик подносит икону к лицу продавца и уже строго внушает:
    - Ты гляди, какая она веселая, али это икона? Это-картина, слепое художество, никонианская забава, - в этой вещи духа нет! Буду ли я неправо говорить? Я -человек старый, за правду гонимый, мне скоро до бога идти, мне душой кривить -расчета нет!
    Он выходит из лавки на террасу, умирающий от старческой слабости, обиженный недоверием к его оценке. Приказчик платит за икону несколько рублей, продавец уходит, низко поклонясь Петру Васильичу; меня посылают в трактир за кипятком для чая; возвратись, я застаю начетчика бодрым, веселым; любовно разглядывая покупку, он учит приказчика:
    - Гляди: икона-строгая, писана тонко, со страхом божиим, человечье - отринуто в ней...
    - А чье письмо? - спрашивает приказчик, сияя и подпрыгивая.
    - Это тебе рано знать.
    - А сколько дадут знатоки?
    - Это мне неизвестно. Давай, кое-кому покажу...
    - Ох, Петр Васильич...
    - А если продам - тебе полсотни, а что сверх того - мое!
    - Ох...
    - Да ты не охай...
    Они пьют чай, бесстыдно торгуясь, глядя друг на друга глазами жуликов. Приказчик весь в руках старика, это ясно; а когда старик уйдет, он скажет мне:
    - Ты. смотри, не болтай хозяйке про эту покупку! Условившись о продаже иконы, приказчик спрашивает:
    - А что новенького в городе, Петр Васильич? Расправив бороду желтой рукой, обнажив масленые губы, старик рассказывает о жизни богатых купцов:
    о торговых удачах, о кутежах, о болезнях, свадьбах, об изменах жен и мужей. Он печет эти жирные рассказы быстро и ловко, как хорошая кухарка блины, и поливает их шипящим смехом. Кругленькое лицо приказчика буреет от зависти и восторга, глаза подернуты мечтательной дымкой; вздыхая, он жалобно говорит:
    - Живут люди! А я вот...
    - У всякого своя судьба, - гудит басок начетчика. - Одному судьбу ангелы куют серебряными молоточками, а другому - бес обухом топора...
    Этот крепкий, жилистый старик всё знает - всю жизнь города, все тайны купцов, чиновников, попов, мещан. Он зорок, точно хищная птица, в нем смешалось что-то волчье и лисье; мне всегда хочется рассердить его, но он смотрит на меня издали и словно сквозь туман. Он кажется мне окруженным бездонною пустотой; если подойти к нему ближе -куда-то провалишься. И я чувствую в нем нечто родственное кочегару Шумову.
    Хотя приказчик в глаза и за глаза восхищается его умом, но есть минуты, когда ему так же, как и мне, хочется разозлить, обидеть старика.
    - А ведь обманщик ты для людей, - вдруг говорит он, задорно глядя в лицо старика.
    Старик, лениво усмехаясь, отзывается:
    - Один господь без обмана, а мы - в дураках живем; ежели дурака не обмануть -какая от него польза?
    Приказчик горячится:
    - Не все же мужики - дураки, ведь купцы-то из мужиков выходят!
    - Мы не про купцов беседу ведем. Дураки жуликами не живут. Дурак - свят, в нем мозги спят...
    Старик говорит всё более лениво, и это очень раздражает. Мне кажется, что он стоит на кочке, а вокруг него - трясина. Рассердить его нельзя, он недосягаем гневу или умеет глубоко прятать его.
    Но часто бывало, что он сам начинал привязываться ко мне, - подойдет вплоть и, усмехаясь в бороду, спросит:
    - Как ты французского-то сочинителя зовешь - Понос?
    Меня отчаянно сердит эта дрянная манера коверкать имена, но, сдерживаясь до времени, я отвечаю:
    - Понсон де Террайль.
    - Где теряет?
    - А вы не дурите, вы не маленький.
    - Верно, не маленький. Ты чего читаешь?
    - Ефрема Сирина.
    - А кто лучше пишет: гражданские твои али этот?
    Я молчу.
    - Гражданские-то о чем больше пишут? - не отстает он.
    - Обо всем, что в жизни случается.
    - Стало быть, о собаках, о лошадях, - это они случаются.
    Приказчик хохочет, я злюсь. Мне очень тяжело, неприятно, но, если я сделаю попытку уйти от них, приказчик остановит:
    - Куда?
    А старик пытает меня:
    - Ну-ка, грамотник, разгрызи задачу: стоят перед тобой тыща голых людей, пятьсот баб, пятьсот мужиков, а между ними Адам, Ева - как ты найдешь Адам -Еву?
    Он долго допрашивает меня и, наконец, с торжеством объявляет:
    - Дурачок, они ведь не родились, а созданы, значит - у них пупков нет!
    Старик знает бесчисленное множество таких "задач", он может замучить ими.
    Первое время дежурств в лавке я рассказывал приказчику содержание нескольких книг, прочитанных мною, теперь эти рассказы обратились во зло мне: приказчик передавал их Петру Васильеву, нарочито перевирая, грязно искажая. Старик ловко помогал ему в этом бесстыдными вопросами; их липкие языки забрасывали хламом постыдных слов Евгению Гранде, Людмилу, Генриха IV.
    Я понимал, что они делают это не со зла, а со скуки, но мне от этого было не легче. Сотворив грязь, они рылись в ней, как свиньи, и хрюкали от наслаждения мять и пачкать красивое - чужое, непонятное и смешное им.
    Весь Гостиный двор, всё население его, купцы и приказчики жили странной жизнью, полною глуповатых по-детски, но всегда злых забав. Если приезжий мужик спрашивал, как ближе пройти в то или иное место города, ему всегда указывали неверное направление, - это до такой степени вошло у всех в привычку, что уже не доставляло удовольствия обманщикам. Поймав пару крыс, связывали их хвостами, пускали на дорогу и любовались тем, как они рвутся в разные стороны, кусают друг друга; а иногда обольют крысу керосином и зажгут ее. Навязывали на хвост собаке разбитое железное ведро; собака в диком испуге, с визгом и грохотом мчалась куда-то, люди смотрели и хохотали.
    Было много подобных развлечений, казалось, что все люди - деревенские в особенности - существуют исключительно для забав Гостиного двора. В отношении к человеку чувствовалось постоянное желание посмеяться над ним, сделать ему больно, неловко. И было странно, что книги, прочитанные мною, молчат об этом постоянном, напряженном стремлении людей издеваться друг над другом.
    Одна из таких забав Гостиного двора казалась мне особенно обидной и противной.
    Внизу, под нашей лавкой, у торговца шерстью и валяными сапогами был приказчик, удивлявший весь Нижний базар своим обжорством; его хозяин хвастался этой способностью работника, как хвастаются злобой собаки или силою лошади. Нередко он вызывал соседей по торговле на пари:
    - Кто идет на десять целковых? Стою на том, что Мишка сожрет в два часа времени десять фунтов окорока!
    Но все знали, что Мишка способен сделать это, и говорили:
    - Пари не держим, а ветчины можно купить, пускай жрет, мы поглядим.
    - Только - чтобы чистого мяса дать, без костей!
    Поспорят немного и лениво, и вот из темной кладовой вылезает тощий, безбородый, скуластый парень в длинном драповом пальто, подпоясанный красным кушаком, весь облепленный клочьями шерсти. Почтительно сняв картуз с маленькой головы, он молча смотрит мутным взглядом глубоко ввалившихся глаз в круглое лицо хозяина, налитое багровой кровью, обросшее толстым, жестким волосом.
    - Батман окорока сожрешь?
    - В какое время-с? -тонким голосом деловито спрашивает Мишка.
    - В два часа.
    - Трудно-с!
    - Чего там - трудно!
    - Позвольте парочку пива-с!
    - Валяй, -говорит хозяин и хвастается: -Вы не думайте, что он натощак, нет, он поутру фунта два калача смял да в полдень обедал, как полагается...
    Приносят ветчину, собираются зрители, всё матерые купцы, туго закутанные в тяжелые шубы, похожие на огромные гири, люди с большими животами, а глаза у всех маленькие, в жировых опухолях и подернуты сонной дымкой неизбывной скуки.
    Тесным кольцом, засунув руки в рукава, они окружают едока, вооруженного ножом и большой краюхой ржаного хлеба; он истово крестится, садится на куль шерсти, кладет окорок на ящик, рядом с собою, измеряет его пустыми глазами.
    Отрезав тонкий ломоть хлеба и толстый мяса, едок аккуратно складывает их вместе, обеими руками подносит ко рту, - губы его дрожат, он облизывает их длинным собачьим языком, видны мелкие острые зубы, - и собачьей ухваткой наклоняет морду над мясом.
    - Начал!
    - Глядите на часы!
    Все глаза деловито направлены на лицо едока, на его нижнюю челюсть, на круглые желваки около ушей; смотрят, как острый подбородок равномерно падает и поднимается, вяло делятся мыслями:
    - Чисто - медведь мнет!
    - А ты видал медведя за едой?
    - Али я в лесу живу? Это говорится так - жрет, как медведь.
    - Говорится - как свинья.
    - Свинья свинью не ест...
    Неохотно смеются, и тотчас кто-то знающий поправляет:
    - Свинья всё жрет - и поросят и свою сестру...
    Лицо едока постепенно буреет, уши становятся сизыми, провалившиеся глаза вылезают из костяных ям, дышит он тяжко, но его подбородок двигается всё так же равномерно.
    - Навались, Михайло, время! - поощряют его. Он беспокойно измеряет глазами остатки мяса. пьет пиво и снова чавкает. Публика оживляется, всё чаще заглядывая на часы в руках Мишкина хозяина, люди предупреждают друг друга:
    - Не перевел бы часы-то он назад -возьмите у него!
    - За Мишкой следи: не спускал бы в рукава кусков!
    - Не сожрет в срок!
    Мишкин хозяин задорно кричит:
    - Держу четвертной билет! Мишка, не выдай!
    Публика задорит хозяина, но никто не принимает пари.
    А Мишка всё жует, жует, лицо его стало похоже на ветчину, острый, хрящеватый нос жалобно свистит. Смотреть на него страшно, мне кажется, что он сейчас закричит, заплачет:
    "Помилуйте..."
    Или - заглотается мясом по горло, ткнется головою в ноги зрителям и умрет.
    Наконец он всё съел, вытаращил пьяные глаза и хрипит устало:
    - Испить дайте...
    А его хозяин, глядя на часы, ворчит.
    - Опоздал, подлец, на четыре минуты.
    Публика дразнит его:
    - Жаль, не шли на спор с тобой, проиграл бы ты!
    - А все-таки зверь-парень!
    - Н -да, его бы в цирк...
    - Ведь как господь может изуродовать человека, а?
    - Айдате чай пить, что ли?
    И плывут, как баржи, в трактир.
    Я хочу понять, что сгрудило этих тяжелых, чугунных людей вокруг несчастного парня, почему его болезненное обжорство забавляет их?
    Сумрачно и скучно в узкой галерее, тесно заваленной шерстью, овчинами, пенькой, канатом, валяным сапогом, шорным товаром. От панели ее отделяют колонны из кирпича; неуклюже толстые, они обглоданы временем, обрызганы грязью улицы. Все кирпичи и щели между ними, наверное, мысленно пересчитаны тысячи раз и навсегда легли в памяти тяжкой сетью своих уродливых узоров.
    По панели не спеша идут пешеходы; по улице не торопясь двигаются извозчики, сани с товаром; за улицей, в красном кирпичном квадрате двухэтажных лавок, - площадь, заваленная ящиками, соломой, мятой оберточной бумагой, покрытая грязным, истоптанным снегом.
    Всё это, вместе с людями, лошадьми, несмотря на движение, кажется неподвижным, лениво кружится на одном месте, прикрепленное к нему невидимыми цепями. Вдруг почувствуешь, что эта жизнь - почти беззвучна, до немоты бедна звуками. Скрипят полозья саней, хлопают двери магазинов, кричат торговцы пирогами, сбитнем, но голоса людей звучат невесело, нехотя, они однообразны, к ним быстро привыкаешь и перестаешь замечать их.
    Похоронно гудят колокола церквей, - этот унылый звон всегда в памяти уха; кажется, что он плавает в воздухе над базаром непрерывно, с утра до ночи, он прослаивает все мысли, чувства, ложится пригнетающим медным осадком поверх всех впечатлений.
    Скука, холодная и нудная, дышит отовсюду: от земли, прикрытой грязным снегом, от серых сугробов на крышах, от мясного кирпича зданий; скука поднимается из труб серым дымом и ползет в серенькое, низкое, пустое небо; скукой дымятся лошади, дышат люди. Она имеет свой запах - тяжелый и тупой запах пота, жира, конопляного масла, подовых пирогов и дыма; этот запах жмет голову, как теплая, тесная шапка, и, просачиваясь в грудь, вызывает странное опьянение, темное желание закрыть глаза, отчаянно заорать, и бежать куда-то, и удариться головой с разбега о первую стену.
    Я всматриваюсь в лица купцов, откормленные, туго налитые густой, жирной кровью, нащипанные морозом и неподвижные, как во сне. Люди часто зевают, расширяя рты, точно рыбы, выкинутые на сухой песок.
    Зимою торговля слабая, и в глазах торгашей нет того настороженного, хищного блеска, который несколько красит, оживляет их летом. Тяжелые шубы, стесняя движения, пригибают людей к земле; говорят купцы лениво, а когда сердятся - спорят; я думаю, что они делают это нарочно, лишь бы показать друг другу: мы - живы!
    Мне очень ясно, что скука давит их, убивает, и только безуспешной борьбой против ее всепоглощающей силы я могу объяснить себе жестокие и неумные забавы людей.
    Иногда я беседую об этом с Петром Васильевым. Хотя вообще он относится ко мне насмешливо, с издевкой, но ему нравится мое пристрастие к книгам, и порою он разрешает себе говорить со мною поучительно, серьезно.
    - Не нравится мне, как живут купцы, - говорю я.
    Намотав прядь бороды на длинный палец, он спрашивает:
    - А откуда бы тебе знать, как они живут? Али ты в гости часто ходишь к ним? Здесь, парень, улица, а на улице человеки не живут, на улице они торгуют, а то - прошел по ней скоренько да и - опять домой! На улицу люди выходят одетые, а под одежей не знать, каковы они есть; открыто человек живет у себя дома, в своих четырех стенах, а как он там живет - это тебе неизвестно!
    - Да ведь мысли-то у него одни, что здесь, что дома?
    - А кто может знать, какие у соседа мысли? - строго округляя глаза, говорит старик веским баском. -Мысли -как воши, их не сочтеши, -сказывают старики. Может, человек, придя домой-то, падет на колени да и заплачет, бога умоляя: "Прости, господи, согрешил во святой день твой!" Может, дом -от для него- монастырь и живет он там только с богом одним? Так-то вот! Каждый паучок знай свой уголок, плети паутину да умей понять свой вес, чтобы выдержала тебя...
    Когда он говорит серьезно, голос звучит еще ниже, басовитее, как бы сообщая важные тайны.
    - Ты вот рассуждаешь, а рассуждать тебе - рано, в твои-то годы не умом живут, а глазами! Стало быть, гляди, помни да помалкивай. Разум - для дела, а для души - вера! Что книги читаешь - это хорошо, а во всем надо знать меру: некоторые зачитываются и до безумства и до безбожия...
    Он казался мне бессмертным, - трудно было представить, что он может постареть, измениться. Ему нравилось рассказывать истории о купцах, о разбойниках и фальшивомонетчиках, которые становились именитыми людями; я уже много слышал таких историй от деда, и дед рассказывал лучше начетчика. Но смысл рассказов был одинаков: богатство всегда добывалось грехом против людей и бога. Петр Васильев людей не жалел, а о боге говорил с теплым чувством, вздыхая и пряча глаза.
    - Так вот и обманывают бога-то, а он, батюшко Исус, всё видит и плачет: люди мои, люди, горестные люди, ад вам уготован!
    Раз я осмелился напомнить ему:
    - Ведь вы тоже обманываете мужиков...
    Это его не обидело.
    - Велико ли мое дело? -сказал он. -Слизну трешницу, пятишницу - вот и вся недолга.
    Заставая меня за чтением, он брал из моих рук книгу, придирчиво спрашивал о прочитанном и, недоверчиво удивляясь говорил приказчику:
    - Ты гляди -ко, - понимает книги-то, шельмец!
    И толково, памятно поучал:
    - Слушай слова мои, это тебе годится! Кириллов - двое было, оба -епископы; один -александрийской, другой - ерусалимской. Первый ратоборствовал супроти окаянного еретика Нестория, который учил похабно, что-де богородица - человек есть, а посему - не имела бога родить, но родила человека же, именем и делами Христа, сиречь -спасителя миру; стало быть, надо ее называть не богородица, а христородица, -понял? Это названо - ересь! Ерусалимской же Кирилл боролся против Ария-еретика...
    Меня очень восхищало его знание церковной истории, а он, потрепывая бороду холеной поповской рукой, хвастался:
    - Я на этом деле -генерал; я в Москву к Троице ездил на словесное прение с ядовитыми учеными никонианами, попами и светскими; я, малый, даже с профессорами беседы водил, да! Одного попа до того загонял словесным-то бичом, что у него ажно кровь носом пошла,- вот как!
    Щеки у него покрывались румянцем, глаза расцветали.
    Кровотечение из носа противника он. видимо, считал высшим пунктом своего успеха, самым ярким рубином в златом венце славы своей и рассказывал об этом сладострастно:
    - Кра -асивый попище, здоровенный! Стоит он пред аналоем, а из носу-то кап, кап! И не видит сраму своего. Лют был поп, аки лев пустынный, голосище-колокол! А я его тихонько, да всё в душу, да между ребер ей словами-то своими, как шильями!.. Он же прямо, как печь жаркая, накаляется злобой еретической... Эх, бывали дела -а!
    Нередко приходили еще начетчики: Пахомий, человек с большим животом, в засаленной поддевке, кривой на один глаз, обрюзглый и хрюкающий; Лукиян, маленький старичок, гладкий, как мышь, ласковый и бойкий, а с ним большой мрачный человек, похожий на кучера, чернобородый, с мертвым лицом, неприятным, но красивым, с неподвижными глазами.
    Почти всегда они приносили продавать старинные книги, иконы, кадильницы, какие-то чаши; иногда приводили продавцов - старуху или старика из-за Волги. Кончив дела, усаживались у прилавка, точно вороны на меже, пили чай с калачами и постным сахаром и рассказывали друг другу о гонениях со стороны никонианской церкви: там - сделали обыск, отобрали богослужебные книги; тут- полиция закрыла молельню и привлекла хозяев ее к суду по 103 статье. Эта 103 статья чаще всего являлась темой их бесед, но они говорили о ней спокойно, как о чем-то неизбежном, вроде морозов зимою.
    Слова -полиция, обыск, тюрьма, суд, Сибирь, - слова, постоянно звучавшие в их беседах о гонении за веру, падали на душу мне горячими углями, разжигая симпатию и сочувствие к этим старикам; прочитанные книги научили меня уважать людей, упорных в достижении своих целей, ценить духовную стойкость.
    Я забывал всё плохое, что видел в этих учителях жизни, чувствовал только их спокойное упорство, за которым - мне казалось - скрыта непоколебимая вера учителей в свою правду, готовность принять за правду все муки.
    Впоследствии, когда мне удалось видеть много таких и подобных хранителей старой веры, и в народе и в интеллигенции, я понял, что это упорство - пассивность людей, которым некуда идти с того места, где они стоят, да и не хотят они никуда идти, ибо, крепко связанные путами старых слов, изжитых понятий, они остолбенели в этих словах и понятиях. Их воля неподвижна, неспособна развиваться в направлении к будущему и, когда какой-либо удар извне сбрасывает их с привычного места, они механически катятся вниз, точно камень с горы. Они держатся на своих постах у погоста отживших истин мертвою силою воспоминаний о прошлом и своей болезненной -любовью к страданию, угнетению, но, если отнять у них возможность страдания, они, опустошенные, исчезают, как облака в свежий ветреный день.
    Вера, за которую они не без удовольствия и с великим самолюбованием готовы пострадать, - это, бесспорно, крепкая вера, но напоминает она заношенную одежду, - промасленная всякой грязью, она только поэтому малодоступна разрушающей работе времени. Мысль и чувство привыкли к тесной, тяжелой оболочке предрассудков и догматов и хотя обескрылены, изуродованы, но живут уютно, удобно.
    Эта вера по привычке- одно из наиболее печальных и вредных явлении нашей жизни; в области этой веры, как в тени каменной стены, всё новое растет медленно, искаженно, вырастает худосочным. В этой темной вере слишком мало лучей любви, слишком много обиды, озлобления и зависти, всегда дружной с ненавистью. Огонь этой веры - фосфорический блеск гниения.
    Но для того, чтобы убедиться в этом, мне пришлось пережить много тяжелых лет, многое сломать в душе своей, выбросить из памяти. А в то время, когда я впервые встретил учителей жизни среди скучной и бессовестной действительности, -они показались мне людьми великой духовной силы, лучшими людьми земли. Почти каждый из них судился, сидел в тюрьме, был высылаем из разных городов, странствовал по этапам с арестантами; все они жили осторожно, все прятались.
    Однако я видел, что, жалуясь на "утеснение духа" никонианами, старцы и сами охотно очень, даже с удовольствием, утесняют друг друга.
    Кривой Пахомий, выпивши, любил хвастаться своей поистине удивительной памятью, - некоторые книги он знал "с пальца", - как еврей -ешиботник знает Талмуд, - ткнет пальцем в любую страницу, и с того слова, на котором остановится палец, Пахомий начинает читать дальше наизусть, мягоньким гнусавым голоском. Он всегда смотрит в пол, и его единственный глаз бегает по полу так тревожно, точно ищет нечто потерянное, очень ценное, Чаще всего он показывал этот фокус на книге князя Мышецкого "Виноград Российский", - он особенно хорошо знал "многотерпеливые и многомужественные страдания дивных и всехрабрых страдальцев", а Петр Васильев всё старался поймать его на ошибках.
    - Врешь! Это не с Киприаном Благоюродивым было, а с Денисом Целомудрым.
    - Какой еще Денис? Дионисий речется...
    - Ты за слово не цепляйся!
    - А ты меня не учи!
    Через минуту оба они, раздутые гневом, глядя в упор друг на друга, говорят:
    - Чревоугодник ты, бесстыжая рожа, вон какое чрево наел...
    Пахомий отвечает, точно на счетах считая:
    - А ты - любострастник, козел, бабий прихвостень.
    Приказчик, спрятав руки в рукава, ехидно улыбается и поощряет хранителей древнего благочестия, словно мальчишек:
    - Та -ак его! А ну-ка, еще!
    Однажды старцы подрались. Петр Васильев, с неожиданной ловкостью отшлепав товарища по щекам, обратил его в бегство и, устало отирая пот с лица, крикнул вслед бегущему:
    - Смотри - это на тебя грех ляжет! Ты, окаянный, длань мою во грех-то ввел, тьфу тебе!
    Он особенно любил упрекать всех товарищей своих, что они недостаточно тверды верой и все впадают в "нетовщину".
    - Это всё Алексаша вас смущает, - какой ведь петух запел!
    Нетовщина раздражала и, видимо, пугала его, но на вопрос: в чем суть этого учения? -он отвечал не очень вразумительно:
    - Нетовщина - еретичество самое горькое, в нем - один разум, а бога нет! Вон в козаках, чу, ничего уж и не почитают, окромя Библии, а Библия - это от немцев саратовских, от Лютора, о коем сказано: "имя себе прилично сочета: воистину бо -Лютор, иже лют глаголется, люте бо, любо люто!" Называются нетовцы шалопутами, а также штундой, и всё это - от Запада, от тамошних еретиков.
    Притопывая изуродованной ногой, он говорил холодно и веско:
    - Вот кого новообрядствующей -то церкви надо гнать, вот кого зорить да жечь! А не нас, мы - искони Русь, наша вера истинная, восточная, корневая русская вера, а это всё - Запад, искаженное вольнодумство! От немцев, от французов - какое добро? Вон они в двенадцатом-то году...
    Увлекаясь, он забывал, что перед ним мальчишка, крепкой рукою брал меня за кушак и, то подтягивай к себе, то отталкивая, говорил красиво, взволнованный, горячо и молодо:
    - Блуждает разум человеч в дебрях вымыслов своих, подобно лютому волку блуждает он, диаволу подчиненный, истязуя душеньку человечью, божий дар! Что выдумали, бесовы послушники? Богомилы, через которых вся нетовщина пошла, учили: сатана-де суть сын господень, старшой брат Исуса Христа, - вот куда доходили! Учили также: начальство - не слушать, работу -не работать, жен, детей -бросить; ничего-де человеку не надо, никакого порядка, а пускай человек живет как хочет, как ему бес укажет. Вон опять явился Алексашка этот, о, черви...
    Случалось, что в это время приказчик заставлял меня что-либо делать, я отходил от старика, но он, оставаясь один на галерее, продолжал говорить в пустоту вокруг себя:
    - О бескрылые души, о котята слепорожденные, - камо бегу от вас?
    И потом, откинув голову, упираясь руками в колени, долго молчал, пристально и неподвижно глядя в зимнее, серое небо.
    Он стал относиться ко мне более внимательно и ласково; заставая меня за книгой, гладил по плечу и говорил:
    - Читай, малый, читай, годится! Умишко у тебя будто есть; жаль -старших не уважаешь, со всеми зуб за зуб, ты думаешь -это озорство куда тебя приведет? Это, малый, приведет тебя не куда иначе, как в арестантские роты. Книги - читай, однако помни - книга книгой, а своим мозгом двигай! Вон у хлыстов был наставник Данило, так он дошел до мысли, что-де ни старые, ни новые книги не нужны, собрал их в куль да - в воду! Да... Это, конечно, тоже - глупость! Вот и Алексаша, песья голова, мутит...
    Он всё чаще вспоминал про этого Алексашу и однажды, придя в лавку озабоченный, суровый, объявил приказчику:
    - Александра Васильев здесь, в городе, вчера прибыл! Искал, искал его -не нашел. Скрывается! Посижу, поди-ка заглянет сюда...
    Приказчик недружелюбно отозвался:
    - Я ничего не знаю, никого!
    Кивнув головою, старик сказал:
    - Так и следует: для тебя - все люди покупатели да продавцы, а иных нет! Угости-ка чайком...
    Когда я принес большой медный чайник кипятку, в лавке оказались гости: старичок Лукиян, весело улыбавшийся, а за дверью, в темном уголке, сидел новый человек, одетый в теплое пальто и высокие валяные сапоги, подпоясанный зеленым кушаком, в шапке, неловко надвинутой на брови. Лицо у него было неприметное, он казался тихим, скромным, был похож на приказчика, который только что потерял место и очень удручен этим.
    Петр Васильев, не глядя в его сторону, что-то говорил, строго и веско, а он судорожным движением правой руки всё сдвигал шапку: подымет руку, точно собираясь перекреститься, и толкнет шапку вверх, потом - еще и еще, а сдвинув ее почти до темени, снова туго и неловко натянет до бровей. Этот судорожный жест заставил меня вспомнить дурачка Игошу Смерть в Кармане.
    - Плавают в мутной нашей речке разные налимы и всё больше мутят воду-то, - говорил Петр Васильев.
    Человек, похожий на приказчика, тихо и спокойно спросил:
    - Это ты - про меня, что ли?
    - Хоть бы и про тебя...
    Тогда человек еще спросил, негромко, но очень задушевно:
    - Ну, а про себя как ты скажешь, человек?
    - Про себя я только богу скажу - это мое дело...
    - Нет, человек, и мое тоже, - сказал новый торжественно и сильно. - Не отвращай лица твоего от правды, не ослепляй себя самонамеренно, это есть великий грех пред богом и людьми!
    Мне нравилось, что он называет Петра Васильева человеком, и меня волновал его тихий, торжественный голос. Он говорил так, как хорошие попы читают "Господи, Владыко живота моего", и всё наклонялся вперед, съезжая со стула, взмахивая рукою пред своим лицом...
    - Не осуждай меня, я не грязнее тебя во грехе...
    - Закипел самовар, зафыркал, - пренебрежительно выговорил старый начетчик, а тот продолжал, не останавливаясь на его словах:
    - Только богу известно, кто боле мутит источники духа свята, может, это - ваш грех, книжные, бумажные люди, а я не книжный, не бумажный, я - простой, живой человек...
    - Знаю я простоту твою, слыхал довольно!
    - Это вы путаете людей, вы ломаете прямые-то мысли, вы, книжники и фарисеи... Я - что говорю, скажи?
    - Ересь! - сказал Петр Васильев, а человек, двигая ладонью перед лицом своим, точно читая написанное на ней, жарко говорил:
    - Вы думаете: перегнав людей из одного хлева в другой, -лучше сделаете им? А я говорю -нет! Я говорю - освободись, человек! К чему дом, жена и всё твое перед господом? Освободись, человек, ото всего, за что люди бьют и режут друг друга, - от злата, сребра и всякого имущества, оно же есть тлен и пакость! Не на полях земных спасение души, а в долинах райских! Оторвитесь ото всего, говорю я, порвите все связки, веревки, порушьте сеть мира сего - это плетение антихристово... Я иду прямым путем, я не виляю душой, темного мира не приемлю...
    - А хлеб, воду, одёжу - приемлешь? Это ведь, гляди, мирское! -ехидно сказал старик.
    Но и эти слова не коснулись Александра, он продолжал всё более задушевно, и, хотя голос его звучал негромко, казалось, что он трубит в медную трубу.
    - Что дорого тебе, человек? Только бог един дорог; встань же пред ним - чистый ото всего, сорви путы земные с души твоей, и увидит господь: ты - один, он -один! Так приблизишься господу, это -един путь до него. Вот в чем спасение указано -отца-мать брось, указано, всё брось и даже око, соблазняющее тебя, - вырви! Бога ради истреби себя в вещах и сохрани в духе, и воспылает душа твоя на веки и веки...
    - Ну -ко тебя ко псам смердящим, -сказал Петр Васильев, вставая. - Я было думал, что ты с прошлого году-то умнее стал. а ты - хуже того...
    Старик, покачиваясь, вышел из лавки на террасу; это встревожило Александра, он удивленно и торопливо спросил:


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ]

/ Полные произведения / Горький М. / В людях


Смотрите также по произведению "В людях":


2003-2019 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis