Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Горький М. / В людях

В людях [10/15]

  Скачать полное произведение

    Мне он всё более нравился и не нравился. Иногда его рассказы напоминали бабушку. Было в нем много чего-то, что привлекало меня, но - резко отталкивало его густое, видимо, на всю жизнь устоявшееся, равнодушие к людям.
    Как-то раз, на закате солнца, пьяный пассажир второго класса, дородный купец-пермяк упал за борт и, барахтаясь, поплыл по красно-золотой водной дороге. Машину быстро застопорили, пароход остановился, пустив из-под колес облако пены, красные лучи заката окровавили ее; в этой кипящей крови, уже далеко за кормой, бултыхалось темное тело, раздавался по реке дикий крик, потрясавший душу. Пассажиры тоже орали, толкаясь, наваливаясь на борта, сгрудившись на корме. Товарищ утопавшего - тоже пьяный, рыжий и лысый - бил всех кулаками, прорываясь к борту, и рычал:
    - Прочь! Я его сейчас достигну...
    Уже двое матросов бросились в воду и саженками плыли к утопавшему, с кормы спускали шлюпку, а среди криков команды, визга женщин, спокойной и ровной струйкой растекался сиповатый голос Якова:
    - Уто -онет, всё едино утонет, потому - поддевка на нем! В длинной одёже - обязательно утонешь. Напримерно - бабы, отчего они скорее мужика тонут? От юбок. Баба как попала в воду, так сейчас и на дно, гирей -пудовкой... Глядите - вот и потонул, я зря не скажу...
    Купец действительно потонул, его искали часа два и не нашли. Товарищ его, отрезвев, сидел на корме и, отдуваясь, жалобно бормотал:
    - Ну вот, доехали -и! Как теперь быть, а? Что родным-то скажу, а? Родные у него...
    Яков встал перед ним, спрятав руки за спину, и начал утешать:
    - Ничего, купец! Никто ведь не знает, где ему заказано помереть. Иной человек поест грибов, да хвать - и помер! Тыщи людей грибы едят на здоровье, а один -на смерть! А -что грибы?
    Широкий, крепкий, он жёрновом стоял перед купцом и сыпал на него слова, как отруби. Сначала купец молча плакал, отирая слезы с бороды широкими ладонями, но, прислушавшись, взвыл:
    - Леший! Что ты из меня душеньку тянешь? Православные, уберите его, а то - грех будет! Яков, спокойно отходя, сказал:
    - Чудак народ! К нему - с добром, а он - колом...
    Иногда кочегар казался мне дурачком, но чаще я думал, что он нарочно притворяется глупым. Мне упрямо хотелось выспросить его о том, как он ходил по земле, что видел, но это плохо удавалось; закидывая голову вверх, чуть приоткрыв медвежьи темные глаза, он гладил рукою мшистое свое лицо и тянул, вспоминая:
    - Народишку, браток, везде - просто как муравья! И там народ, и тут, - суета, я те скажу! Боле всего, конешно, крестьян, -прямо засыпана земля мужиком, как осенним листом, скажем. Болгаре? Видал болгаров, и греков тоже, а то - сербей, румынцев тоже и всяких цыган ,- много их, разных! Какой народ? Да ведь какой же? В городах - городской, в деревнях - деревенской, совсем как у нас. Схожести много. Которые даже говорят по-нашему, только плохо, как, напримерно, татаре али мордва. Греки не могут по-нашему, они лопочут -как попало, говорят будто слова, а что к чему - нельзя понять. С ними надо на пальцах говорить. А старичок мой - он прикидывался, что быдто и греков понимает, бормочет - карамара да калимера. Хитрый был старичок, здорово калил их!.. Опять ты спрашиваешь - какие? Чудак, какие же люди могут быть? Ну, конешно, черные они, и румыне тоже черные, это одна вера. Болгаре - тоже черные, ну, эти веруют по-нашему. А греки - это вроде турков...
    Мне казалось, что он говорит не всё, что знает; есть у него еще что-то, о чем он не хочет сказать.
    По картинам журналов я знал, что столица Греции Афины - древнейший и очень красивый город, но Яков, сомнительно покачивая головой, отвергал Афины.
    - Это тебе наврали, браток, Афинов нету, а есть - Афон, только что не город, а гора, и на ней -монастырь. Боле ничего. Называется: святая гора Афон, такие картинки есть, старик торговал ими. Есть город Белгород, стоит на Дунай -реке, вроде Ярославля алибо Нижнего. Города у них неказисты, а вот деревни - другое дело! Бабы тоже, ну, бабы просто до смерти утешны! Из-за одной я чуть не остался там, -как, бишь, ее звали?
    Он крепко трет ладонями слепое лицо, жесткие волосы тихонько хрустят, в горле у него, глубоко где-то, звучит смех, напоминая бряканье разбитого бубенчика.
    - Забывчив человек! А ведь как мы с ней, бывало... Прощалась она - плакала, и я плакал даже, ей -бо -о...
    Он со спокойным бесстыдством начинал поучать меня, как нужно обращаться с женщинами.
    Мы сидим на корме, теплая лунная ночь плывет навстречу нам, луговой берег едва виден за серебряной водою, с горного -мигают желтые огни, какие-то звезды, плененные землею. Всё вокруг движется, бессонно трепещет, живет тихою, но настойчивой жизнью. В милую, грустную тишину падают сиповатые слова:
    - Бывало, раскинет руки, распнется...
    Рассказ Якова бесстыден, но не противен, в нем нет хвастовства, в нем нет жестокости, а звучит что-то простодушное и немножко печали. Луна в небе тоже бесстыдно гола и так же волнует, заставляя грустить о чем-то. Вспоминается только хорошее, самое лучшее - Королева Марго и незабвенные своею правдой стихи:
    Только песне нужна красота,
    Красоте же - и песни не надо...
    Стряхивая с себя это мечтательное настроение, как легкую дремоту, я снова выспрашиваю кочегара об его жизни, о том, что он видел.
    - Чудак ты, -говорит он, -чего же тебе сказать? Я всё видел. Спроси: монастыри видел? Видел. А трактиры? Тоже видел. Видел господскую жизнь и мужицкую. Жил сыто, жил и голодно...
    Медленно, точно переходя глубокий ручей по зыбкому, опасному мосту, он вспоминает:
    - Ну, вот, напримерно, сижу я в части, за конокрадство - будет мне Сибирь, думаю! А квартальный -ругается, печи у него дымят в новом доме. Я говорю: это дело я, ваше благородие, могу поправить. Он -на меня: молчать! Тут, бает, самолучший мастер ничего не мог... А я ему: случается, что и пастух умнее генерала -я тогда осмелел очень ко всему, всё едино- впереди Сибирь! Он говорит: валяй, ну. говорит, если еще хуже буде - я те кости в дробь истолку! В двое суток я ему дело наладил -удивляется квартальный, кричит: ах ты, дурак, болван! Ведь ты -мастер, а ты коней крадешь, как это? Я ему баю: это, мол, ваше благородие, просто глупость. - Верно, говорит, глупость, жалко, говорит, мне тебя! Да. Жалко, дескать. Видал? Полицейский человек, по должности своей безжалостный, а вот пожалел...
    - Ну, и что же? - спрашиваю я.
    - Ничего. Пожалел. А чего еще?
    - Чего ж тебя жалеть, ты вон какой камень!
    Яков добродушно смеется:
    - Ч-чудак! Камень, говорит, а? А ты и камень сумей пожалеть, камень тоже своему месту служит, камнем улицы мостят. Всякой материал жалеть надо, зря ничего не лежит. Что есть песок? А и на нем растут былинки...
    Когда кочегар говорит так, мне особенно ясно, что он знает что-то непостижимое для меня.
    - Что ты думаешь о поваре? - спрашиваю я.
    - Про Медвежонка-то? -равнодушно говорит Яков. -Что про него думать? Тут думать вовсе нечего.
    Это верно. Иван Иванович такой строго правильный, гладкий, что мысль не может зацепиться за него. В нем интересно только одно: он не любит кочегара, всегда ругает его и - всегда приглашает пить чай.
    Однажды он сказал ему:
    - Кабы стояло крепостное право да был бы я твой барин - я бы те, дармоеда, каждую неделю по семи раз порол!
    Яков серьезно заметил:
    - Семь разов -многонько!
    Ругая кочегара, повар зачем-то кормит его всякой всячиной; грубо сунет ему кусок и скажет:
    - Жри!
    Яков, не торопясь, жует и говорит:
    - Множество силы накоплю я через тебя, Иван Иваныч!
    - А куда тебе, лентяю, сила?
    - Как куда? Жить буду долго...
    - Да зачем тебе жить? Леший!
    - И леший живет. Али, скажешь, не забавно жить-то? Жить, Иван Иванович, утешно очень...
    - Экой едиот!
    - Чего это?
    - Е -ди -от.
    - Вона какое слово, - удивляется Яков, а Медвежонок говорит мне:
    - Вот, сообрази: мы кровь сочим, кости сушим в адовой жаре у плиты, а он -на вот, жует себе, как боров!
    - Всякому своя судьба, - говорит кочегар, пережевывая пищу.
    Я знаю, что перед топкой тяжелее и жарче работать, чем у плиты, я несколько раз по ночам пытался "шуровать" вместе с Яковом, и мне странно, что он почему-то не хочет указать повару на тяжесть своего труда. Нет, этот человек знает что-то особенное...
    Его все ругали - капитан, машинист, боцман - все, кому не лень, и было странно: почему его не рассчитают? Кочегары относились к нему заметно лучше других людей, хотя и высмеивали за болтовню, за игру в карты. Я спрашивал их:
    - Яков -хороший человек?
    - Яков-то? Ничего. Он - безобидный, с ним что хошь делай, хоть каленые угли за пазуху ему клади...
    При тяжелом труде у котлов и при его лошадином аппетите, кочегар спал очень мало - сменится с вахты и, часто не переодеваясь, потный, грязный, торчит всю ночь на корме, беседуя с пассажирами или играя в карты.
    Он стоял предо мною, как запертый сундук, в котором, я чувствовал, спрятано нечто необходимое мне, и я упрямо искал ключа, который отпер бы его.
    - Чего ты, браток, добиваешься, не могу я понять? - справлялся он, разглядывая меня невидимыми из-под бровей глазами. - Ну, земля, ну, действительно, что обошел я ее много, а еще что? Ч-чудак! Я те, вот лучше послушай, расскажу, что однова со мной было.
    И рассказывает: жил-был в уездном городе молодой судья, чахоточный, а жена у него - немка, здоровая, бездетная. И влюбилась немка в краснорядца-купца; купец - женатый, жена- красивая, трое детей. Вот купец заметил, что немка влюбилась в него, и затеял посмеяться над нею: позвал ее к себе в сад ночью, а сам пригласил двоих приятелей и спрятал их в саду, в кустах.
    - Чудесно! Ну, пришла немка, то да се, я - вот она, дескать, вся тут! А он ей говорит: я тебе, барыня, не могу отвечать, я -женатый, а вот припас я для тебя двух приятелев, так они - один вдов, другой холост. Немка -ах! -да как хлобыснет его по харе, он- опрокинулся через скамью, а она его, в морду-то башмаком да каблуком! А я ее провожал, - я дворником был у судьи; гляжу в щель, сквозь забор -вижу, кипит похлебка. Тут выскочили приятели -на нее да- за косы, а я перемахнул через забор, растолкал их, этак, баю, нельзя, господа купцы! Барыня к нему со всей душой, а он придумал срамно. Увел ее, а они мне кирпичом голову прошибли... Затосковала она, ходит по двору сама не своя и говорит мне: "Уеду я к своим, к немцам, Яков, как только муж помрет, -уеду!" Я говорю: "Конешно, надо уезжать!" Помер судья, и уехала она. Ласковая была, разумная такая. И судья тоже ласковый был, упокой господи...
    Недоумевая, не понимая смысла этой истории, я молчу. Чувствую в этом что-то знакомое, безжалостное, нелепое, но - что сказать?
    - Хороша история? -спрашивает Яков.
    Я что-то говорю, возмущенно ругаюсь, но он спокойно объясняет:
    - Люди сытые, всем довольны; ну, иной раз хочется пошутить, а не выходит у них шутка, не умеют будто. Люди серьезные, торговые, конешно. Торговля требует немалого ума; умом жить, поди-ка, скушно, вот и захочется побаловать.
    За кормою, вся в пене, быстро мчится река, слышно кипение бегущей воды, черный берег медленно провожает ее. На палубе храпят пассажиры, между скамей - между сонных тел - тихо двигается, приближаясь к нам, высокая сухая женщина в черном платье, с открытой седой головою, - кочегар, толкнув меня плечом, говорит тихонько:
    - Гляди - тоскует...
    И мне кажется, что чужая тоска забавляет его.
    Рассказывал он много, я слушал его жадно, хорошо помню все его рассказы, но не помню ни одного веселого. Он говорил более спокойно, чем книги, - в книгах я часто слышал чувство писателя, его гнев, радость, его печаль, насмешку. Кочегар не смеялся, не осуждал, ничто не обижало его и не радовало заметно; он говорил, как равнодушный свидетель перед судьей, как человек, которому одинаково чужды обвиняемые, обвинители, судьи... Это равнодушие вызывало у меня всё более злую тоску, будило чувство сердитой неприязни к Якову.
    Жизнь горела перед ним, как огонь в топке под котлами, он стоял перед топкой с деревянным молотком в корявой медвежьей лапе и тихонько стучал по крану форсунки, убавляя или прибавляя топлива.
    - Обижали тебя?
    - Кто ж меня обидит? Я ведь сильный, как дам раза!..
    - Я не про побои, а душу - обижали?
    - Душу нельзя обидеть, душа обиды не принимает, - говорит он. - Души человеческой никак не коснешься, ничем...
    Палубные пассажиры, матросы, все люди говорили о душе так же много и часто, как о земле, работе, о хлебе и женщинах. Душа - десятое слово в речах простых людей, слово ходовое, как пятак. Мне не нравится, что слово это так прижилось на скользких языках людей, а когда мужики матерщинничают, злобно или ласково, поганя душу, - это бьет меня по сердцу.
    Я очень помню, как осторожно говорила бабушка о душе, таинственном вместилище любви, красоты, радости, я верил, что после смерти хорошего человека белые ангелы относят душу его в голубое небо, к доброму богу моей бабушки, а он ласково встречает ее:
    - Что, моя милая, что, моя чистая, - настрадалась, намаялась?
    И дает душе серафимовы крылья - шесть белых крылий.
    Яков Шумов говорит о душе так же осторожно, мало и неохотно, как говорила о ней бабушка. Ругаясь, он не задевал душу, а когда о ней рассуждали другие, молчал, согнув красную бычью шею. Когда я спрашиваю его, что такое душа, -он отвечает:
    - Дух, дыхание божие...
    Мне мало этого, я спрашиваю еще о чем-то, тогда кочегар, наклонив голову, говорит:
    - О душе, браток, и попы мало понимают, это дело закрытое...
    Он держит меня в постоянных думах о нем, в упорном напряжении понять его, но это напряжение безуспешно. Кроме его, я ничего не вижу, он всё заслоняет от меня своей широкой фигурой.
    Ко мне подозрительно ласково относится буфетчица, - утром я должен подавать ей умываться, хотя это обязанность второклассной горничной Луши, чистенькой и веселой девушки. Когда я стою в тесной каюте, около буфетчицы, по пояс голой, и вижу ее желтое тело, дряблое, как перекисшее тесто, вспоминается литое, смуглое тело Королевы Марго, и - мне противно. А буфетчица всё говорит о чем-то, то жалобно и ворчливо, то сердито и насмешливо.
    Смысл ее речей не доходит до меня, хотя я как бы издали догадываюсь о нем, - это жалкий, нищенский, стыдный смысл. Но я не возмущаюсь - я живу далеко от буфетчицы и ото всего, что делается на пароходе, я -за большим мохнатым камнем, он скрывает от меня весь этот мир, день и ночь плывущий куда-то.
    - Совсем влюбилась в тебя наша Гавриловна, - как сквозь сон слышу я насмешливые слова Луши. - Разевай рот, лови счастье...
    Не только она высмеивает меня, вся буфетная прислуга знает о слабости хозяйки, а повар говорит, морщась:
    - Всего баба покушала - пирожного захотела, безе! Н-народ... Гляди, Пешков, в оба, а зри - в три...
    И Яков тоже внушает мне отечески деловито:
    - Конешно, ежели бы ты был лета на два старше, ну - я бы те сказал иначе как, а теперь, при твоих годах, -лучше, пожалуй, не сдавайся! А то -как хошь...
    - Брось, - говорю я, - пакость это...
    Он соглашается:
    - Конешно...
    Но тотчас же, пытаясь растрепать пальцами свалявшиеся волосы на голове, сеет свои кругленькие слова:
    - Ну, тоже и ее дело надо понять, - это дело - скудное, дело зимнее... И собака любит, когда ее гладят, того боле - человек! Баба живет лаской, как гриб сыростью. Ей. поди, самой стыдно, а - что делать? Тело просит холи и - ничего боле...
    Я спрашиваю, с напряжением глядя в его неуловимые глаза:
    - Тебе - жалко ее?
    - Мне-то? Мать она мне, что ли? Матерей не жалеют, а ты... чудак!
    Он смеется негромко, разбитым бубенчиком. Иногда я, глядя на него, как бы проваливаюсь в немую пустоту, в бездонную яму и сумрак.
    - Вот все женятся, а ты, Яков, почему не женишься?
    - А на што? Бабу я и так завсегда добуду, это, слава богу, просто... Женатому надо на месте жить, крестьянствовать, а у меня - земля плохая, да и мало ее, да и ту дядя отобрал. Воротился брательник из солдат, давай с дядей спорить, судиться, да - колом его по голове. Кровь пролил. Его за это - в острог на полтора года, а из острога - одна дорога, - опять в острог. А жена его утешная молодуха была... да что говорить! Женился - значит сиди около своей конуры хозяином, а солдат - не хозяин своей жизни.
    - Ты богу молишься?
    - Ч-чудак! Конешно, молюсь...
    - А как?
    - Всяко.
    - Ты какие молитвы читаешь?
    - Молитвов я не знаю. Я, братец, просто: господи Исусе, живого - помилуй, мертвого - упокой, спаси, господи, от болезни... Ну, еще что-нибудь скажу...
    - Что?
    - А так! Ему - что ни скажи, всё дойдет!
    Он -относится ко мне ласково, с любопытством, как к неглупому кутенку, который умеет делать забавные штуки. Бывало, сидишь с ним ночью, от него пахнет нефтью, гарью, луком, - он любил лук и грыз сырые луковицы, точно яблоки; вдруг он спросит:
    - Ну -кося, Олеха, ероха -воха, скажи стишок!
    Я знаю много стихов на память, кроме того, у меня есть толстая тетрадь, где записано любимое. Читаю ему "Руслана", он слушает неподвижно, слепой и немой, сдерживая хрипящее дыхание, потом говорит негромко:
    - Утешная, складная сказочка! Сам, что ли, придумал? Пушкин? Есть такой барин Мухин-Пушкин, видал я его...
    - Не тот, того давно убили!
    - За што?
    Я рассказываю теми краткими словами, как рассказывала мне Королева Марго. Яков слушает, потом спокойно говорит:
    - Из-за баб очень достаточно пропадает народа...
    Часто я передаю ему разные истории, вычитанные из книг; все они спутались, скипелись у меня в одну длиннейшую историю беспокойной, красивой жизни, насыщенной огненными страстями, полной безумных подвигов, пурпурового благородства, сказочных удач, дуэлей и смертей, благородных слов и подлых деяний. Рокамболь принимал у меня рыцарские черты Ля-Моля и Аннибала Коконна; Людовик XI -черты отца Гранде; корнет Отлетаев сливается с Генрихом IV. Эта история, в которой я, по вдохновению, изменял характеры людей, перемещал события, была для меня миром, где я был свободен, подобно дедову богу, - он тоже играет всем, как хочет. Не мешая мне видеть действительность такою, какова она была, не охлаждая моего желания понимать живых людей, этот книжный хаос прикрывал меня прозрачным, но непроницаемым облаком от множества заразной грязи, от ядовитых отрав жизни.
    Книги сделали меня неуязвимым для многого: зная, как любят и страдают, нельзя идти в публичный дом; копеечный развратишко возбуждал отвращение к нему и жалость к людям, которым он был сладок. Рокамболь учил меня быть стойким, не поддаваться силе обстоятельств, герои Дюма внушали желание отдать себя какому-то важному, великому делу. Любимым героем моим был веселый король Генрих IV, мне казалось, что именно о нем говорит славная песня Беранже:
    Он мужику дал много льгот
    И выпить сам любил;
    Да - если счастлив весь народ,
    С чего бы царь не пил?
    Романы рисовали Генриха IV добрым человеком, близким своему народу; ясный, как солнце, он внушал мне убеждение, что Франция - прекраснейшая страна всей земли, страна рыцарей, одинаково благородных в мантии короля и одежде крестьянина: Анж Питу такой же рыцарь, как и Д'Артаньян. Когда Генриха убили, я угрюмо заплакал и заскрипел зубами от ненависти к Равальяку. Этот король почти всегда являлся главным героем моих рассказов кочегару, и мне казалось, что Яков тоже полюбил Францию и "Хенрика".
    - Хороший человек был Хенрик-король - с ним хоть ершей ловить, хоть что хошь, - говорил он.
    Он не восхищался, не перебивал моих рассказов вопросами, он слушал молча, опустив брови, с лицом неподвижным, -старый камень, прикрытый плесенью. Но если я почему-либо прерывал речь, он тотчас осведомлялся:
    - Конец?
    - Нет еще.
    - А ты не останавливайся!
    О французах он говорил, вздыхая:
    - Прохладно живут...
    - Как это?
    - А вот мы с тобой в жаре живем, в работе, а они - в прохладе. И делов у них никаких нет, только пьют да гуляют, - утешная жизнь!
    - Они и работают.
    - Не видать этого по историям-то по твоим, -справедливо заметил кочегар, и мне вдруг стало ясно, что огромное большинство книг, прочитанных мною, почти совсем не говорит, как работают, каким трудом живут благородные герои.
    - Ну -кось, посплю я немножко, - говорил Яков, опрокидываясь на спину там, где сидел, и через минуту мерно свистал носом.
    Осенью, когда берега Камы порыжели, деревья озолотились, а косые лучи солнца стали белеть, - Яков неожиданно ушел с парохода. Еще накануне этого он говорил мне:
    - Послезавтрея прибудем мы с тобой, ероха -воха, в Пермь, сходим в баню, попаримся за милую душу, а оттолева -засядем в трактире с музыкой, -утешно! Люблю я глядеть, как машина играет.
    Но в Сарапуле сел на пароход толстый мужчина, с дряблым бабьим лицом без бороды и усов. Теплая длинная чуйка и картуз с наушниками лисьего меха еще более усиливали его сходство с женщиной. Он тотчас же занял столик около кухни, где было теплее, спросил чайный прибор и начал пить желтый кипяток, не расстегнув чуйки, не сняв картуза, обильно потея.
    Осенние тучи неугомонно сеяли мелкий дождь, и казалось, что, когда этот человек вытрет клетчатым платком пот с лица, дождь идет тише, а по мере того, как человек снова потеет, - и дождь становится сильнее.
    Скоро около него очутился Яков, и они стали рассматривать карту в календаре, - пассажир водил по ней пальцем, а кочегар спокойно говорил:
    - Что ж! Ничего. Это мне - наплевать...
    - И хорошо, -тоненьким голосом сказал пассажир, сунув календарь в приоткрытый кожаный мешок у своих ног. Тихонько разговаривая, они начали пить чай.
    Перед тем, как Яков пошел на вахту, я спросил его, что это за человек. Он ответил, усмехаясь:
    - Видать, будто голубь, скопец, значит. Из Сибири, дале -еко! Забавный, по планту живет...
    Он пошел прочь от меня, ступая по палубе черными пятками, твердыми, точно копыта, но снова остановился, почесывая бок.
    - Я к нему в работники нанялся; как в Перму приедем, слезу с парохода, прощай, ероха -воха! По железной дороге ехать, потом - по реке да на лошадях еще, - пять недель будто ехать надо, вона, куда человек забился...
    - Ты его знаешь? - спросил я, удивленный неожиданным решением Якова.
    - Отколе? И не видывал николи, я в его местах не жил ведь...
    Наутро Яков, одетый в короткий сальный полушубок, в опорках на босую ногу, в изломанной, без полей, соломенной шляпе Медвежонка, тискал мою руку чугунными пальцами и говорил:
    - Вали со мной, а? Он возьмет и тебя, голубь-то, ежели сказать ему; хошь -скажу? Отрежут тебе лишнее, денег дадут. Им это - праздник, человека изуродовать, они за это наградят...
    Скопец стоял у борта с беленьким узелком под мышкой, упорно смотрел на Якова мертвыми глазами, грузный, вспухший, как утопленник. Я негромко обругал его, кочегар еще раз тиснул мою ладонь.
    - Пускай его, наплевать! Всяк своему богу молится, нам -что? Ну, прощай! Живи на счастье!
    И ушел Яков Шумов, переваливаясь с ноги на ногу, как медведь, оставив в сердце моем нелегкое, сложное чувство, -было жалко кочегара и досадно на него, было, помнится, немножко завидно, и тревожно думалось: зачем пошел человек неведомо куда?
    И - что же это за человек, Яков Шумов?
    XII
    Позднею осенью, когда рейсы парохода кончились, я поступил учеником в мастерскую иконописи, но через день хозяйка моя, мягкая и пьяненькая старушка, объявила мне владимирским говором:
    - Дни теперя коротенькие, вечера длинные, так ты с утра будешь в лавку ходить, мальчиком при лавке постоишь, а вечерами - учись!
    И отдала меня во власть маленького быстроногого приказчика, молодого парня с красивеньким, приторным лицом. По утрам, в холодном сумраке рассвета, я иду с ним через весь город по сонной купеческой улице Ильинке на Нижний базар; там, во втором этаже Гостиного двора, помещается лавка. Приспособленная из кладовой, темная, с железною дверью и одним маленьким окном на террасу, крытую железом, лавка была тесно набита иконами разных размеров, киотами, гладкими и с "виноградом", книгами церковнославянской печати, в переплетах желтой кожи. Рядом с нашей лавкой помещалась другая, в ней торговал тоже иконами и книгами чернобородый купец, родственник староверческого начетчика, известного за Волгой, в керженских краях; при купце -сухонький и бойкий сын, моего возраста, с маленьким серым личиком старика, с беспокойными глазами мышонка.
    Открыв лавку, я должен был сбегать за кипятком в трактир; напившись чаю -прибрать лавку, стереть пыль с товара и потом -торчать на террасе, зорко следя, чтобы покупатели не заходили в лавку соседа.
    - Покупатель - дурак, - уверенно говорил мне приказчик. - Ему всё едино, где купить, лишь бы дешево, а в товаре он не понимает!
    Быстро щелкая дощечками икон, хвастаясь тонким знанием дела, он поучал меня:
    - Мстёрской работы - товар дешевый, три вершка на четыре - себе стоит... шесть вершков на семь - себе стоит... Святых знаешь? Запомни: Вонифатий- от запоя; Варвара Великомученица - от зубной боли, нечаянный смерти; Василий Блаженный -от лихорадки, горячки... Богородиц знаешь? Гляди: Скорбящая, Троеручица, Абалацкая-Знамение, Не рыдай мене, мати, Утоли моя печали, Казанская, Дейсус, Покрова, Семистрельная...
    Я быстро запомнил цены икон по размерам и работе, запомнил различия в иконах богородиц, но запомнить значение святых было нелегко.
    Задумаешься, бывало, о чем-нибудь, стоя у двери лавки, а приказчик вдруг начнет проверять мои знания:
    - Трудных родов разрешитель - кто будет?
    Если я ошибаюсь, он презрительно спрашивает:
    - Для чего у тебя голова?
    Еще труднее было зазывать покупателей; уродливо написанные иконы не нравились мне, продавать их было неловко. По рассказам бабушки я представлял себе богородицу молодой, красивой, доброй; такою она была и на картинках журналов, а иконы изображали ее старой, строгой, с длинным, кривым носом и деревянными ручками.
    В базарные дни, среду и пятницу, торговля шла бойко, на террасе то и дело появлялись мужики и старухи, иногда целые семьи, всё - старообрядцы из Заволжья, недоверчивый и угрюмый лесной народ. Увидишь, бывало, как медленно, точно боясь провалиться, шагает по галерее тяжелый человек, закутанный в овчину и толстое, дома валянное сукно, - становится неловко перед ним, стыдно. С великим усилием встанешь на дороге ему, вертишься под его ногами в пудовых сапогах и комаром поешь:
    - Что вам угодно, почтенный? Псалтири следованные и толковые, Ефрема Сирина книги, Кирилловы, уставы, часословы -пожалуйте, взгляните! Иконы все, какие желаете, на разные цены, лучшей работы, темных красок! На заказ пишем кого угодно, всех святых и богородиц! Именную, может, желаете заказать, семейную? Лучшая мастерская в России! Первая торговля в городе!
    Непроницаемый и непонятный покупатель долго молчит, глядя на меня, как на собаку, и вдруг, отодвинув меня в сторону деревянной рукою, идет в лавку соседа, а приказчик мой, потирая большие уши, сердито ворчит:
    - Упустил, тор -рговец...
    В лавке соседа гудит мягкий, сладкий голос, течет одуряющая речь:
    - Мы, родимый, не овчиной торгуем, не сапогом, а -божьей благодатью, которая превыше сребра -злата, и нет ей никакой цены...
    - Ч-чёрт! - шепчет мой приказчик с завистью и восхищением. -Здорово заливает глаза мужику! Учись! Учись!
    Я учился добросовестно, - всякое дело надо делать хорошо, коли взялся за него. Но я плохо преуспевал в заманивании покупателей и в торговле, - эти угрюмые мужики, скупые на слова, старухи, похожие на крыс, всегда чем-то испуганные, поникшие, вызывали у меня жалость к ним, хотелось сказать тихонько покупателю настоящую цену иконы, не запрашивая лишнего двугривенного. Все они казались мне бедными, голодными, и было странно видеть, что эти люди платят по три рубля с полтиной за Псалтырь-книгу, которую они покупали чаще других.
    Они удивляли меня своим знанием книг, достоинств письма на иконах, а однажды седенький старичок, которого я загонял в лавку, кротко сказал мне:
    - Неправда это будет, малый, что ваша мастерская по иконам самолучшая в России, самолучшая-то- Рогожина, в Москве!
    Смутясь, я посторонился, а он тихонько пошел дальше, не зайдя и в лавку соседа.
    - Съел? -ехидно спросил меня приказчик.
    - Вы мне не говорили про мастерскую Рогожина...
    Он начал ругаться:
    - Шляются вот эдакие тихони и всё знают, анафемы, всё понимают, старые псы...
    Красивенький, сытый и самолюбивый, он ненавидел мужиков и в добрые минуты жаловался мне:
    - Я - умный, я чистоту люблю, хорошие запахи - ладан, одеколон, а при таком моем достоинстве должен вонючему мужику в пояс кланяться, чтоб он хозяйке пятак барыша дал! Хорошо это мне? Что такое мужик? Кислая шерсть, вошь земная, а между тем...
    Он огорченно умолкал.
    Мне мужики нравились, в каждом из них чувствовалось нечто таинственное, как в Якове.
    Бывало, влезет в лавку грузная фигура в чапане, надетом сверху полушубка, снимет мохнатую шапку, перекрестится двумя перстами, глядя в угол, где мерцает лампада, и стараясь не задевать глазами неосвященных икон, потом молча пощупает взглядом вокруг себя и скажет:
    - Дай -кось Псалтирь толковую!
    Засучив рукава чапана, он долго читает выходной лист, шевеля землистыми, до крови потрескавшимися губами.
    - Подревнее -нет?
    - Древние -тысячи .целковых стоят, как вы знаете...
    - Знаем.
    Помуслив палец, мужик перевертывает страницу, - там, где он коснулся ее, остается темный снимок с пальца. Приказчик, глядя в темя покупателя злым взглядом, говорит:
    - Священное писание всё одной древности, господь слова своего не изменял...
    - Знаем, слыхали! Господь не изменял, да Никон изменил.
    И, закрыв книгу, покупатель молча уходит.
    Иногда эти лесные люди спорили с приказчиком, и мне было ясно, что они знают писание лучше, чем он.
    - Язычники болотные, - ворчал приказчик.
    Я видел также, что, хотя новая книга и не по сердцу мужику, он смотрит на нее с уважением, прикасается к ней осторожно, словно книга способна вылететь птицей из рук его. Это было очень приятно видеть, потому что и для меня книга - чудо, в ней заключена душа написавшего ее; открыв книгу, я освобождаю эту душу, и она таинственно говорит со мною.
    Весьма часто старики и старухи приносили продавать древнепечатные книги дониконовских времен или списки таких книг, красиво сделанные скитницами на Иргизе и Керженце; списки миней, не правленных Дмитрием Ростовским; древнего письма иконы, кресты и медные складни с финифтью, поморского литья, серебряные ковши, даренные московскими князьями кабацким целовальникам; всё это предлагалось таинственно, с оглядкой, из-под полы.
    И мой приказчик и наш сосед очень зорко следили за такими продавцами, стараясь перехватить их друг у друга; покупая древности за рубли и десятки рублей, они продавали их на ярмарке богатым старообрядцам за сотни.
    Приказчик поучал меня:
    - Ты следи за этими лешими, за колдуньями, во все глаза следи! Они счастье с собой приносят.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ]

/ Полные произведения / Горький М. / В людях


Смотрите также по произведению "В людях":


2003-2019 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis