Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Эртель А.И. / Записки Степняка

Записки Степняка [28/37]

  Скачать полное произведение

    А розовый свет фонаря все так же мягко и фантастично обливал комнату, оставляя в полумраке стены, обитые малиновым трипом... Причудливые листья чужеземных растений все так же размеренно и странно колыхались и лепетали, цепляясь друг за друга... Мечтательные звуки вальса все так же вплывали к нам грациозною толпою и так же печально угасали... Липатка пришел поздно. Он сообщил, что папаша приехал, но несколько не в своем виде, и, посидев немного, удалился, пожелав нам спокойной ночи. Тут же, в гостиной, приготовили для нас постели. Свежее белье с тонким запахом сена, прохлада и тишина скоро на нас подействовали: мы заснули. Я видел во сне белые домики с остроконечными аспидными кровлями, видел длинные листья странных растений, колеблющихся важно и размеренно. Фантастическое солнце било в глаза розовым светом, и печальные звуки "Фауста" уплывали вдаль рыдающей вереницей...
     Не знаю, сколько спал я -- меня разбудил Ириней. Я взглянул на него и вскочил в испуге. Бледный свет проникал в окно и озарял его лицо, искривленное скорбью и гневом. Он крепко сжал мою руку и сказал:
     -- Тише... смотрите и слушайте!.. {424}
     Я придвинулся к окну. На балкончике горела лампа с матовым шаром и разливала вокруг свет, подобный лунному. Около столика, накрытого салфеткой, сидели Чумаковы -- Липатка и Праксел. Старик тяжело наклонился над столом, тыкая неверной рукою в тарелку с селедкой и беспрестанно икая. Он был в ситцевой рубахе, подпоясанной ремешком, и в неуклюжих валеных сапогах. Широкая спина его выпукло обозначалась сквозь тонкий ситец. Перед ним возвышался графин с водкой и две рюмки. Липатка, без сюртука и жилета, сидел напротив отца, непринужденно посасывая сигару, и от времени до времени, с присущим ему достоинством, поглаживал свои пухлые щеки.
     -- Дока ты у меня, Липатка... дока, пес тебя слопай! -- заплетающимся языком говорил старик. -- Ну только не заносись, прямо говорю... не заносись...
     Последовала пауза и медленное искание селедки.
     -- Ты сын мне, а? Как ты насчет этого понимаешь?.. -- продолжал старик, поймавши, наконец, кусок селедки и с угрожающим видом потрясая им в воздухе, -- а?.. Сын... И поэфтому поступать должСн!.. -- Он икнул и перекрестил рот. -- Ты как понимаешь? Покоряйся!.. Ты знаешь: отцам да повинуются, а? Это где показано?.. В писании, дура-ак, в писании...
     Он поникнул головою и вдруг прослезился.
     -- Алипат Пракселыч!.. Друг!.. Я ведь понимаю, я все понимаю... Ты думаешь, как я есть мужик сиволапый и поэфтому самому понятиев лишен?.. Не-э-эт, голубь, я понимаю... Я могу... Я все могу! Все могу! -- внезапно возопил он благим матом и жестоко ударил по столу кулаком, но затем тотчас же стих и продолжал умиленно: -- Ежели баринишку этого опутать... Гуделку этого!.. (Иринея передернуло) так это довольно даже обнаковенно... Но наипаче старайся протурить его с наших местов!.. Друг!.. Я еще вС каким махоньким понимал ихнего брата... И с того произошел!.. -- Он горделиво приосанился. -- И ты не заносись... Ты отцу кланяйся: отец не оставит, отец на путь наведет... Разве я не понимаю нонешних делов? Ошибаешься, друг... Оченно даже я их хорошо понимаю... Вникаем, голубь... Мы мужики, а вникать -- вникаем!.. И прямо я тебе скажу: нонешние дела -- дела зазвонистые. Ты это понимай... Имей опаску, говорю... {425} Я ведь недаром в немецкие-то земли заслал тебя, капиталец-то уходил изрядный... Ты это чувствуй!..
     Он выпил, утерся рукавом и, все более и более впадая в назидательный тон, продолжал:
     -- Наипаче не прошибись, говорю... Времена опасные... Времена такие -- в лесу светлей!.. -- И, заметив легкую улыбку на лице Липатки, рассердился. -- Ты думаешь, старик пьян?.. Ты полагаешь, старик зря мелет?.. Врешь, Липатка!.. Я в своем доме хозяин!.. -- Он попытался подняться, но не смог. -- Ты что -- ты щенок! Как об тебе понимать, а? Ты чей?.. Где твои капиталы?.. Что по Неметчине-то гулял, это еще не штука... Не шту-ука, малый!.. А ты покажи-и... Ты нам на де-еле... Какие такие твои расчеты, а? Выкладывай... А мы и обсудим нашим мужицким разумом... -- Он спесиво разгладил бороду и важно развалился. -- Мы и разведем!.. Мы серые... Мы глупые... а ты умник!.. Ну-ка, умный... Выкладывай... Ты как насчет фабрики полагаешь?.. Не-ет врешь, не пья-ян... -- И сердитым движением руки он отстранил и рюмки и закуску.
     Липат посмотрел на свои выхоленные ногти.
     -- Я имел уже честь... -- начал было он.
     -- Чево-о? -- брезгливо остановил его отец, -- ты мне, брат, не финти!.. Ты брось выкрутасы-то эти, я ведь не Гуделкин... Ты начистоту мне выкладывай: ум-то у меня мужицкий, прямой!.. -- И он решительно выпрямил свою широкую спину и положил на стол крупные волосатые руки.
     Ириней сделал мучительную гримасу.
     Липат несколько оживился.
     -- Вы, папаша, довольно неравнодушны...
     -- Не финти, говорю!.. -- настоятельно и грозно повторил старик.
     И благодаря ли этой настоятельности, но Липат действительно перестал финтить. Кратко и сжато обрисовал он старику положение дел. Народ бедствует и голодает. Земли истощены. Население прибывает и дробит наделы. На миру идет разладица. И самый раз дать мужику работу. Он пойдет за всякую дешевку, особливо зимою. Работник он не чета немецкому: нет в нем привередливости, не запросит он лишнего четвертака на сосиски, не устроит стачку, не будет хлопотать о сбавке рабочих часов. Чело-{426}век он выносливый и терпкий. Да к тому же, можно будет и уряднику отвести квартиру на фабрике. Все страху больше. А между тем сбыт тоже обеспечен. В земледельческой полосе фабрик совсем нет, а потребность в ситцах растет. Краснорядцы богатеют. Народ балуется. Щегольство одолевает всех. Труд дешев. Начальство благоприятствует.
     И чем больше говорил Липатка, тем опускалась все ниже и ниже спесивая голова Праксела и тем ласковей и добродушней становился его лик.
     -- Так, так... -- лепетал он сладостным шепотом, умиленно поглядывая на Липата, -- так... утрафил... попал... дока, пес тебя слопай!..
     А Липат не унимался. Он оживился, и глаза его заблистали, язык утратил свою деревянность и работал с живописностью... Он настоятельно указывал отцу на необходимость расширить дело, завести сношения с Лондоном и Кенигсбергом, устроить в Воронеже контору с английской обстановкой -- молчаливыми писцами и накрахмаленным кассиром, -- придать фирме европейское обличье, затеять в степях интенсивное хозяйство, нанять батраков, упразднить отрядные наемки... Он, рядом убедительных и простых фактов, доказывал отцу, сколько теряется оттого, что нет непосредственных сношений с иностранными фирмами и что всякий продукт лезет за границу в первобытном виде. И когда Праксел, ошеломленный цифрами, отуманенный смелыми предположениями Липатки, обругал его и обозвал "ветрогоном", тот даже разозлился. "Вы слепцы!" -- кричал он. -- Весь край можно бы заполонить и опутать одной сетью. Деньги -- пустое: они всегда найдутся. Нашлось бы дело. Банки затрещат от английских стерлингов и немецких марок, если только отец послушает Липатку. Дворянство издыхает, мужик путается; начальство благосклонствует... Трудно вообразить более подходящее время! Нужно скупать землю, брать ее на аренду, заводить фабрики, устраивать конторы для ссыпки хлеба, открыть широкий кредит господам помещикам...
     -- Не миллион -- десятки миллионов запляшут по нашей дудке!.. -- восклицал Липатка.
     И старик теперь уже не прерывал его. Он потирал руками и беспомощно хихикал. Липаткины грезы неодолимо {427} встали пред ним и до конца заполонили его мужицкое воображение. И когда Липатка кончил, он только произнес: "Выпьем, Липатушка!" -- и смачно расцеловал великолепное свое детище.
     -- Ну, а как же, Липатушка, Гуделку нам вытравить? -- сказал он после выпивки, плутовски прижмуривая осоловевшие глаза.
     Липатушка только усмехнулся.
     -- Кредитец ему открыть, -- ответил он, -- кратковременные ссуды... И притом Иринею Маркычу, по всей вероятности, надоест фабричное дело, а ликвидировать его -- опять нужно капиталец. Дело простое -- борьба за существование!
     -- Хе-хе-хе... хорошее ты слово сказал, Липатушка!.. Не возьму я его в толк, а хорошее оно слово... Вот словами-то ты его этими одолевай... Лясами-то!.. Господин -- в нем прежде всего струна есть... И как ты его за эту за струну дернешь -- бери голыми руками... Дается он... Оченно даже хорошо дается!.. Ох, падки господишки до ляс!.. Ежели по совести говорить, баба да лясы -- весь живот ихний... -- И он погрузился в мечтание. -- А что, Липатка, бабу бы ему... а? Гашку бы...
     Липат отрицательно покачал головой.
     -- О? Не примет, думаешь?.. Ну, как хочешь. А хорошо бы... Я тебе вот что скажу, Липатушка! -- Старик наклонился к сыну и таинственно заговорил: -- Востра была к этому делу мать твоя покойница, царство ей небесное. -- Он благоговейно перекрестился, -- и-их, угар была баба!.. Бывало, так опутает -- моргнуть не управишься!.. Графчика раз приспособила... Эх!.. Выпьем, упокой господи ее душу!.. -- И тоном авторитета добавил громко и внушительно: -- Больше из книжек их осаживай... Осаживай из книжек, и шабаш!.. Тебе бог дал -- действуй... -- И затем усмехнулся пьяной улыбкой. -- Ах, Гуделка, Гуделка!.. Ведь ишь фабрикант выискался... Фу ты, ну ты!.. Ну-ка, выпьем, Липатушка... Вижу, произошел ты у меня... Исполать, детинушка! -- И после некоторого молчания добавил: -- А что ежели фортуплясы запустить?..
     Но Липат отговорил его, представляя на вид наше сонное состояние. Старик махнул рукою. {428}
     -- Ну ладно!.. Обдери их совсем... Пусть дрыхнут... -- и добавил со смехом, -- мы их еще рано освежуем!..1 Явлюсь к ним ужо -- пословоохочусь...
     Иринея била лихорадка. Уткнувшись лицом в подушку, он щипал короткие свои волосики и ругался. Старика Чумакова, уже окончательно рассолодевшего, увели спать. На балконе остался Липатка. Долго сидел он и неподвижно смотрел на небо. (В небе ходили тучи и редкие звезды мигали тускло и трепетно.) Наконец самодовольно выпрямил стан и, закинув жирные ноги свои одна на другую, важно воскликнул:
     -- Гаша!
     На этот зов явилась горничная. Остановившись у порога, она спрятала руки под передник и вымолвила робко:
     -- Что прикажете, Алипат...
     -- Говорите "сударь", -- внушительно прервал ее Липатка.
     -- Что прикажете, сударь, -- повторила Гаша.
     -- Замечаю я в вашем поведении несообразности...
     -- Я, кажись, ни в чем не повинна, Алипат Пракселыч...
     -- Зовите -- "сударь". И я не досказал -- вы молчите, -- в скобках заметил Липат. -- Замечаю несообразности. Сегодня за столом вы мне осмелились сказать "душечка".
     Он вперил в нее тяжелый и пристальный взгляд.
     -- Ей-богу как влюблёмши в вас, сударь...
     -- Молчите. Вы -- горничная. Ваше поведение я не одобряю.
     Гаша внезапно обиделась.
     -- Что ж вы попрекаете, -- заговорила она, всхлипывая и глотая слезы, -- ежели я родила, так окромя греха вам, Алипат Пракселыч...
     -- Ну, ну... -- поспешно возразил Липат и, скорей шутливо, чем грозно, заметил: -- Я тебе сказал -- "сударем" зови! -- но тотчас же снова напустил на себя важность: -- Не кукситесь. Подите разденьте меня... И обратите внимание: ваши манжетки сегодня необыкновенно грязны. Я терпеть не могу грязных манжеток. {429}
     Он тяжело поднялся и подошел к Гаше, снисходительно потрепав румяную ее щечку. Нужно было полагать, что этим он изъявлял прощение. По-видимому, так поняла это и Гаша: она подобострастно поцеловала жирную Липаткину руку и отерла слезы.
     -- Каков гусь!.. -- сказал мне Ириней.
     -- Европеец, -- заметил я.
     -- Н-да, европеец... -- саркастически произнес Гуделкин и порывисто завернулся в одеяло.
     Наутро приятель мой являл вид печальный. Его бородка Ю la Henri IV торчала без всякой бодрости. Лицо осунулось и пожелтело. И вообще он походил на воробья, мокрого и сконфуженного. Отказавшись от завтрака и чая, он приказал подавать экипаж и на все разговоры Липатки отвечал односложно и сухо.
     Погода соответствовала скверному состоянию Иринеева духа. Дождь пошел еще ночью, и теперь над степью плавали скучные, серые тучи. Мокрые галки торчали на крышах. Густая черная грязь прилипала к колесам экипажа. Лошади тяжко сопели и обливались потом. Даль хмурилась. Рев молотилок отдавался глухо и тоскливо. Хутор казался мрачным.
     Ириней, завернувшись в плащ по самый подбородок, печально выглядывал из-под шляпы. Он походил на Гамлета.
     Когда чумаковский хутор скрылся из вида, я заговорил. Но Ириней не ответил мне. Только спустя добрых полчаса он в каком-то раздумье произнес, медленно и горько:
     -- Какая же это культура, наконец?
     -- Вы насчет чего? -- осведомился я.
     Он помолчал, по-видимому что-то соображая, и затем повторил:
     -- Нет, какую же культуру подразумевал этот -- гусь?
     Я пожал плечами. Иринея вдруг как бы осенило.
     -- Помилуйте! -- воскликнул он, -- это не культура, а разбой... Естественнейший разбой!
     И после этого опять поник и пребывал долго в грустном молчании, а затем внезапно воспрянул и, с скорбной улыбкой на устах, произнес:
     ...К чему упрек? Смиренье в душу вложим
     И в ней затворимся -- без желчи, если можем... {430}
     Тучи плакали и нескончаемой вереницей тянулись над степью.
     Немного спустя Гуделкин заложил-таки Дмитряшевку. Но он не завел фабрику -- он устроил крестьянам блистательный обед, на котором, говорят, была даже спаржа, и укатил в Швейцарию. Там, в Vevey,1 проживает он и доныне. {431}
     XVII. ОФИЦЕРША
     Я только что пришел с гумна, где у меня домолачивали гречиху (дело было в сентябре), и садился за самовар, сиротливо звеневший на столе, как ко мне в комнату вошел известный уже читателю березовский мужик Василий Мироныч. Совершив с обычною своей степенностью крестное знамение и солидно поздоровавшись со мною, он вдруг хлопнул по бедрам руками и воскликнул:
     -- Оказия, братец ты мой!
     Тут только я заметил, что степенность, соблюденная Василием Миронычем при входе, была напускная: он явно был возбужден, и лицо его являло вид недоумевающий.
     -- Оказия, -- повторил он, принимаясь за чай.
     -- Что такое?
     -- Учительша у нас замудрила!
     -- Офицерша?
     -- Она. Так то есть замудрила -- помирай! Ребятишки от рук отбились.
     -- Учит плохо?
     -- Чего плохо -- в отделку бросила...
     -- Как бросила?
     -- Кинула, и шабаш! Никак не учит...
     -- Что же это?..
     -- Подивись.
     -- Ну, делает она что-нибудь?
     -- А ничего не делает. Лежит ничком, только и делов от ей...
     -- Больна?
     Василий Мироныч развел было в недоумении руками, но затем поправил волосы и решительно добавил: {432}
     -- Замудрила.
     -- Не пойму... -- сказал я.
     -- Замудрила, -- повторил он настоятельно и, вынув клетчатый платок, старательно отер им лоб.
     -- Отчего же ей мудрить-то?
     Василий Мироныч подумал и сразу утратил решительность.
     -- Диво!.. -- произнес он. -- Мы уж ходили, ходили вокруг ей... И так понимали; испорчена-то она: бабку приводили. Бабка поглядела, поглядела -- плюнула. И умоляли-то ей: неладно, мол, ребятишки без призору... И попрекать принимались: такая ты сякая, мол... ты, мол, деньги получаешь, ты уговор, как-никак, соблюдать должна, а не то что... И так говорили: ежели, мол, насчет прибавки -- не постоим, получай, дело твое мы видим... Хошь убей -- колода колодой! Ах ты...
     Он сердито и скоро допил из блюдечка чай и, допив, снова начал:
     -- Думали так: ругать ежели... Пронять ее, оборвать... Хоть бы сердце-то она сорвала, думаем уж, осерчала бы на нас... Да признаться, и самих-то зло разобрало -- суди сам: лежит человек, и хоть бы слово, тоже ведь люди мы... Тоже ведь, какие ни на есть, а не вроде как собаки, например...
     Василий Мироныч как будто оправдывался и в пылу этого оправдания начал даже негодовать. Я прервал его:
     -- Ну?
     -- Пробовали. Рванет это ее, рванет... Ажно передернет всю иной раз -- затрепыхается словно птица, и опять пласт-пластом!
     Он помолчал.
     -- Ума решилась. Бросить ежели, плюнуть -- жалко! Первое дело -- деться ей некуда; отец-то идол ведь во всех статьях... Другое -- баба душевная... Мальчонок-то у меня какой? -- вершок в ем. -- Василий Мироныч многозначительно посмотрел на меня и, переполнив тон свой благоговейностью, добавил: -- Пишет! Расписки пишет... Запись ведет!
     -- Да с чего же это с ней? --спросил я.
     -- Ума не приложим. Так жалко нам, так жалко... Ты подумай -- даровая, почитай!.. А уж с ребятишками {433} вникала... Эх как вникала, сердешная! -- И Василий Мироныч тяжко вздохнул.
     -- Мы к тебе, -- сказал он немного спустя, вставая и кланяясь низко.
     -- Насчет чего?
     -- Развяжи узел.
     -- Какой?
     -- Насчет офицерши.
     -- Да что же я-то сделаю?
     -- Тебе виднее... Темный мы народ-то! Мы ведь вроде как слепцы теперь: бродим ощупью да спотыкаемся... Уважь, проведай ее! Может, у ней, правда, болесть какая, -- дело ваше барское, мудреное, нам, дуракам, и невдомек, глядишь... Аль обида ей от кого -- дуроломы ведь мы, остолопы... Мы ведь радостью рады человека-то остолбить!.. Речи-то наши известны: от слова от одного осатанеешь... Приезжай! Мы, как-никак, услугу твою попомним... Ежели дохтура ей, так мы не токмо что -- городского приспособим... А уж обиды ежели -- храни бог! Прямо говорю: глаз не показывай такой человек... Так исполосуем такого человека -- сесть станет невозможно. Вот!
     И благодушное лицо Василия Мироныча внезапно изобразило сухую и жесткую злобу.
     Я обещал.
     Но прежде чем рассказать о поездке моей в Березовку, нужно, я думаю, сообщить вам о том, как состоялось знакомство мое с офицершей. Слушайте же.
     Был март. Солнце стояло высоко и сильно пригревало. На полях показались проталины. Среди дня с крыш обильно падали капели и по тропинкам сочились ручьи. Снег пожелтел. Сугробы медленно опадали. Дороги тянулись по полям грязными лентами. Дали приблизились и засинели явственно и резко. На дворах курился навоз, переполняя воздух крепким и пряным запахом. В деревнях хлопотливо кудахтали куры, и петухи звонко оглашали окрестность торжественным своим пением.
     Странное это время, читатель! Все обновляется, все готовится к жизни, а между тем какая-то тихая печаль непрестанно и томительно преследует вас. В ушах -- звон, {434} нервы как-то расшатаны и болезненно чутки, сердце сжимается тоскливо... Как будто кто-то неведомый зовет вас. Вы не усидите в комнате, куда так тепло и так приветливо заглядывает мартовское солнце, -- вам скучно, вас тянет оттуда. Но в поле, лицом к лицу с воскресающей природой, вас обнимает грусть. Мягкие тоны, облекающие поле, мечтательное журчание ручейков, даль -- голубая и влажная, ясное солнце, светящее тихо и задумчиво; теплый и талый весенний воздух, сладко стесняющий дыхание, -- все это щемит ваше сердце и переполняет вашу грудь какою-то мучительною негой. Вам иногда кажется, что кто-то умирает вокруг вас кроткою и безмолвной смертью. Вы как будто расстаетесь с чем-то близким и родным, и бесконечная жалость проникает все ваше существо... И голубая даль неотступно манит вас к себе. Вам хочется суеты, шума, движения... Вам мерещится толпа, жизнь... А вокруг та же мертвая тишина, то же солнце, ясное и ласковое, тот же раздражающий воздух.
     Так вот, когда солнце светило уже особенно ярко и тепло и особенно грустно мне было на моем хуторке, вокруг которого звенели многочисленные ручейки и гибкие ракиты колебались тихо и размеренно, я проехал в березовскую школу. В ней шли занятия. Насквозь пронизанная кроткими солнечными лучами, она была переполнена ребятами. Мне, вошедшему туда прямо с поля, где мертвое безмолвие и глубокая тишина прерывались лишь слабым лепетом ручьев, сбегавших в ложбины, показалось там шумно и весело. Но в шуме замечалась стройность. Самая школа не походила на обычные патентованные школы. Все в ней было первобытно. Парты и скамейки отсутствовали; стены не украшались картинами из священной истории, в углу не воздвигалась неизбежная черная доска, исполосованная мелом. Книжек у ребят не было. Письменных принадлежностей тоже не замечалось у них. Толпились они беспорядочно и без всякого страха. Иные из них сидели на полу; иные занимали лавки или стояли; некоторые же забрались на печку и бойко выглядывали оттуда живыми и смышлеными глазенками. Все наперебой возглашали названия букв. (Как и всё в школе, метод был первобытный: ребята хором кричали: Глаголь! Мыслете! Твердо!). Посреди толпы стояла женщина, маленькая, худая, с тонкими угловатыми плечами и впалой грудью. Это {435} и была офицерша. Вся в лучах яркого солнца, она как бы сияла. Блаженная улыбка лежала у ней на губах. Огромные глаза смотрели восторженно. Слабый голосок нервно напрягался и дрожал, переполненный чувством радости и веселого, чисто детского торжества. Поза -- простая и важная (она высоко поднимала руку с картонной буквой), светлые волосы, беспорядочными прядями свесившиеся на лоб, темный румянец, проступавший на худом и некрасивом лице, скромный серенький костюм, ниспадавший свободными складками вокруг ее хрупкого тела, -- все в ней было привлекательно. Она неудержимо влекла к себе. Бесконечная доброта, выступавшая в ее взгляде, умиляла.
     Она не обратила на меня внимания до тех пор, пока кончились занятия. Тогда мы познакомились. Вся она, казалось, была переполнена счастьем. Ребята привыкли к ней и понимали быстро. Скоро вся эта толпа будет читать, будет вносить свет в гнилые избушки, полные мрака и смрада. Душа офицерши, чистая и ясная как хрусталь, не поддавалась никаким опасениям. Глаза смотрели вперед смело и наивно.
     Мы говорили с ней долго и открыто. Да иначе и нельзя было: она не понимала фальши. Надо было видеть, как изумленно открывались ее глаза и какое недоумение изображалось на лице ее, когда она убеждалась, что ей намеренно говорят неправду. И это даже тогда, если неправда преподносилась в виде шутки. Свои мечты, свои поступки, мысли и намерения свои -- ничего она не скрывала. Все с полнейшей искренностью сообщила она мне, лишь только увидала, что школа меня интересует и что мне не чужды интересы "высшего порядка" (как несколько книжно выразилась).
     Она много натерпелась горя. Жизнь недаром наложила на нее какой-то страдальческий отпечаток, резко выступавший, чуть только она переставала говорить о школе и о теперешней своей деятельности. Тогда блаженная улыбка сбегала с ее губ, и они принимали то выражение скорби, которое столь свойственно русским крестьянкам; глаза померкали, румянец уступал место болезненной бледности, вся она как-то сжималась и делалась жалкой и беспомощной.
     Во время разговора нашего такая перемена совершилась с ней, когда она отрывочно и неполно сообщила {436} мне свою биографию. Вот эта биография. Училась она в институте, но курса там не кончила. Затем попала в родительский дом, где чахлая мать, тонная и нервозная, и здоровяк-отец, плут и пройдоха, довершили ее образование. Мать внедряла романтическую сладость и в сотый раз заставляла ее читать "Амалат-Бека", отец убеждал сколачивать копейку и ловить жениха с капиталом. Капиталист не явился, но в деревню пришла рота. Молодой офицерик, с легким сердцем проскользнувши по растрепанным книжкам журналов, преподнес девушке, обезумевшей от лжи и тупости родительской, самовернейший рецепт от всевозможных бедствий. В заключение увлек ее... Отец проклял "негодницу", мать умерла от огорчения, соседи прозвали ее офицершей. Мало-помалу она привыкла к этой кличке. И она была счастлива: завеса открывалась перед нею. Свет бил в глаза. Бесконечные перспективы любви, добра, свободы неудержимо влекли к себе.
     Это продолжалось недолго. Денщики растаскали хорошие книжки на "цыгарки", и вместо блистательных перспектив для девушки наступили бесконечные переезды. Из Тамбова полк переходил в Белев, из Белева в Муром, из Мурома в Елец, и повсюду попойки, карты, мелкие волокитства, вечные разговоры о производстве, о порционах, о шагистике... Тоска заедала ее пуще и пуще. Она училась в винт -- и бросила. Пробовала пить -- и не могла. К счастью, она родила, и ее покинули. Ребенок у ней умер. Измученная, изломанная, разбитая и больная, она возвратилась к отцу.
     Отец в то время успел уже спустить на каких-то предприятиях именьице свое и теперь, наученный опытом, обнаглевший и дерзкий, держал трактир. Хриплый орган играл в нем арии из "Травиаты" и привлекал публику. Трактир торговал бойко. С утра до ночи слышались в нем нестройные речи, пьяный бабий визг, дребезг посуды и проворное шмыгание половых. Запах сивухи и пара, овчинных тулупов и сырости, каплями сочившейся с потолка, отравлял воздух.
     Здесь-то поселилась офицерша. Отец указал ей место за буфетом. И насмотрелась она, налюбовалась за этим буфетом! Пьянство, невежество, разврат, буйство -- все прошло перед ней отвратительной вереницей. И, боже, как горело ее сердце... Отрезвить, научить, просветить {437} хотелось ей всех этих "несчастных" (так она выразилась); но она была слабая, больная, подневольная. Что она делала? -- Она ночи напролет плакала и мечтала.
     И, в конце концов, во что бы то ни стало, решила быть учительницей.
     Долго это решение таила она про себя. А когда сообщила о нем отцу, он обозвал ее дурой. Но тут подвернулись березовские мужики, и она совершенно внезапно очутилась учительницей.
     Познаний у ней было очень мало. Все институтское давно испарилось. Никакого понятия о педагогике она не имела, о звуковом методе слышала смутно, книжек Корфа и Ушинского не видала никогда... Но все ее существо было переполнено страстным желанием: водворять грамоту в селах. В грамоте она чаяла спасение. Этого было довольно.
     -- Какой же метод у вас? -- спросил я.
     Она не понимала, что такое "метод". И когда я объяснил ей -- засмеялась.
     -- А вы видели? Нарезала я кружочки из картонок и на них нарисовала буквы. Вот показываю я эти буквы и говорю: это -- мыслете! Они уж и знают. Покажу все, назову, а затем и спрашиваю -- ну, отвечают. Это я сама выдумала, -- наивно прибавила она и с некоторой гордостью посмотрела на меня, но тотчас же сконфуженно поникла головою и продолжала, как бы оправдываясь: -- Я долго думала, и думала сначала по азбукам... Но ведь это ужасно много нужно денег и неудобно же... И вот теперь отлично. О, какие смышленые эти ребята!.. И вы не поверите, как они быстро понимают... Есть уже такие, что знают склады, а ведь это ужасно удивительно...
     Я ей сообщил о звуковом методе. Она сначала было задумалась, но немного спустя в смущении сказала:
     -- Нет уж, знаете ли, я по-своему. Я ведь ужасно глупая -- я ничего не пойму! Мне нужно долбить, долбить... А теперь я уж привыкла, и мне очень будет трудно, ежели отвыкать. И вы не подумайте -- право же, они отлично понимают... О, это такие умные!.. А вот вы чему научите меня, где бы мне найти такую книжку, чтобы все, все в ней было означено: как учить, как говорить, как что... Право же, я ничего не знаю. И опять вот о чем: где бы купить таких книжек, чтобы они были умные, умные и {438} чтобы очень дешевые?.. Я это для них. Я вот о чем думаю: ну, выучу я их, а что ж они читать-то будут?.. И так придумала, что непременно нужно найти книжки... Но самые, самые дешевые! Я тут недавно купила... -- Она быстро вскочила и, порывшись в сундучке, подала мне тоненькую желтую книжку. -- Вот видите, "Как нужно жить, чтобы добро нажить". Это очень дешево. Но знаете ли, штука какая... -- Она застенчиво потупила глаза и произнесла нерешительно: -- Нехорошо в ней что-то, не правда... Может, я и не понимаю, но право же странная она какая-то, эта книжка!.. Барин тут... и опять научается, чтоб крестьянин особняк бы заводил... Я не знаю, но право же, мне кажется, это не правда... Вот только дешева она и славная такая, чистая... -- Она пристально посмотрела на меня, помолчала и затем, совсем опечаленная, добавила: -- Где же я возьму этих книжек?
     Я посоветовал ей, что мог. Тогда, успокоенная, она снова пустилась в рассказы о своих учениках. Особенно восхищал ее десятилетний сынишка Василия Мироныча. По ее словам, он обладал изумительными способностями. Он уже читал и начинал писать. Были и еще такие. Были такие, что понимали грамоту как-то сказочно скоро и относились к этой грамоте с серьезнейшим и полнейшим благоговением. При этом она указала на девушку, постоянно жившую с ней, -- строгую и задумчивую красавицу Алену.
     И когда офицерша говорила о преуспеянии учеников своих, лицо ее как бы просветлялось, и его некрасивые черты получали особую привлекательность.
     Я пробыл у ней до вечера. Мы пили чай, ели теплый черный хлеб, посыпанный крупной солью, и уху из свежих окуней. А когда смерклось, она предложила мне посидеть на крылечке.
     На дворе едва морозило, -- было тепло и тихо. Серые тучи заволокли небо. С юга тянул влажный и ласковый ветер. Ручейки однообразно булькали, нарушая тишину шорохом и звоном. Грязные проталины у крыльца медленно застывали. Лужи подергивались тоненькой пленкой. Серое поле уходило вдаль, пустынное и печальное. На западе, тускло проникая сквозь тучи, желтела заря. И поле, и деревню, и крылечко наше озаряла она умирающим светом, странно и задумчиво. Где-то в конце поселка блеяли овцы {439} и пронзительный бабий голос раздавался явственно и протяжно:
     -- Ари-и-шка-а-а!..
     И затем переходил в быструю скороговорку:
     -- Аришка, пес тебя закарябай, неси ведро!
     Офицерша, плотно завернувшись в поношенную шубку с беличьей опушкой, уже наполовину повытертой, сидела на низенькой скамеечке и, не сводя глаз с потухающей зари, говорила возбужденно и радостно. Чувство какой-то светлой и славной бодрости, казалось, набегало на нее непрерывными волнами и как будто подмывало ее, как будто уносило куда-то... Иногда обращалась она в упор ветру и глубоко вдыхала воздух, мягкий и влажный... Счастливая улыбка почти не сходила с ее губ.
     На перилах крылечка сидела Алена. Она тоже смотрела в сторону зари. Но брови ее обычно были сдвинуты, и темные глаза глядели сумрачно и строго. Она чутко прислушивалась к словам офицерши. Иногда какое-либо незнакомое выражение вызывало недовольство на ее лице, и брови ее хмурились еще пуще, но через мгновение она снова походила на изваяние и сидела неподвижная, решительная, внимательная. Ее грубые руки, сложенные крест-накрест, лежали на коленях. На указательном пальце правой чернело чугунное колечко от св. Митрофания.
     -- И как это не поймут люди, и как это люди не обсудят, что народ -- его непременно надо учить!. -- говорила офицерша.-- Вот вы научите его, посмотрите на него... Я все видела, я к нему так приглядывалась... И право же все, все от невежества!.. Дайте-ка ему книжку в руки!.. И стала я еще думать, стала я припоминать: ну хорошо, ну с благородными я жила... Что же, лучше они? Они ведь, вы думаете, лучше, благородные-то люди?.. Ах рассказать бы вам, какие они!.. -- Она на мгновение было затуманилась, причем характерная страдальческая черточка появилась около ее губ, но затем тряхнула головою и с прежней бодростью в тоне продолжала: -- Ну, бог с ними!.. А я вот лучше расскажу о пьяных, о грязных, о таких, которые вот вроде диких бывают, и вместо всего-то этого все ж таки лучше благородных...


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ] [ 34 ] [ 35 ] [ 36 ] [ 37 ]

/ Полные произведения / Эртель А.И. / Записки Степняка


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis