Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Толстая Т. / Кысь

Кысь [14/16]

  Скачать полное произведение

    Широко раскрытыми глазами вглядывался Бенедикт во тьму; ведь она же тьма, ничего в ней нет, верно? - ан нет, там Ярослав, и вот так привяжется, что и не отвяжется! Вертишься в подушках, али встанешь покурить, али в нужный чулан, али еще куда, - все Ярослав, Ярослав... Скажешь себе: не думать про Ярослава! Знать не знаю! - ан нет, как же не знаю: а вон же спина его, вон же он роется... Ночь проведешь без сна, встанешь, - туча-тучей, за столом все невкусно кажется, все не то что-то, откусишь кусок, да и бросишь: не то, не то... Буркнешь тестю: может, Ярослава проверим?.. - а тесть недоволен, пол скребет, глазами укоряет: вот вечно ты, зять, по мелочам, вечно от главного уклоняешься...
     К лету крюк летал как птица; Ярослав проверен, - ничего не нашлось, Рудольф, Мымря, Цецилия Альбертовна, Трофим, Шалва, - ничего; Иаков, Упырь, Михаил, другой Михаил, Ляля-хромоножка, Евстахий - ничего. Купил на торжище "Таблицы Брандиса" - одни цыфры. Изловить этого Брандиса, да головой в бочку.
     Никого вокруг. Ничего. Только високосная метель в сердце: скользит и липнет, липнет и скользит, и гул в метели, будто голоса далекие, несчастливые, - подвывают тихохонько, жалуются, а слов-то не знают. Али будто в степи, - слышь, - вытянув руки, бредут на все стороны, разбредаются испорченные; вот они бредут на все стороны, а сторон-то для них и нет; заблудилися, а сказать-то некому, а и сказали бы, встретили бы живого - так не пожалеет он их, не нужны они ему. Да и не узнают они его, им и себя-то не узнать.
     - Николай!.. К пушкину!
     Сырая метель набросала пушкину вороха снега на сутулую голову, на согнутую руку, будто лазал он по чужим избам, по чуланам подворовывать, набрал добра сколько нашлося, - а и бедное то добро, непрочное, ветошь одна, - да и вылазит с-под клети, - тряпье к грудям притиснул, с головы сено трухлявое сыплется, все оно сыплется!..
     Что, брат пушкин? И ты, небось, так же? Тоже маялся, томился ночами, тяжело ступал тяжелыми ногами по наскребанным половицам, тоже дума давила?
     Тоже запрягал в сани кого порезвей, ездил в тоске, без цели по заснеженным полям, слушал перестук унылых колокольцев, протяжное пение возницы?
     Гадал о прошлом, страшился будущего?
     Возносился выше столпа? - а пока возносился, пока мнил себя и слабым, и грозным, и жалким, и торжествующим, пока искал, чего мы все ищем, - белую птицу, главную книгу, морскую дорогу, - не заглядывал ли к жене-то твоей навозный Терентий Петрович, втируша, зубоскал, вертун полезный? Говорок его срамной, пустой по горницам не журчал ли? Не соблазнял ли интересными чудесами? "Я, Ольга Кудеяровна, одно место знаю... Подземная вода пинзин... Спичку бросить, хуяк! - и летим... Желается?"... Давай, брат, воспарим!
     Ты, пушкин, скажи! Как жить? Я же тебя сам из глухой колоды выдолбил, голову склонил, руку согнул: грудь скрести, сердце слушать: что минуло? что грядет? Был бы ты без меня безглазым обрубком, пустым бревном, безымянным деревом в лесу; шумел бы на ветру по весне, осенью желуди ронял, зимой поскрипывал: никто и не знал бы про тебя! Не будь меня - и тебя бы не было! Кто меня верховной властью из ничтожества воззвал? - Я воззвал! Я!
     Это верно, кривоватый ты у меня, и затылок у тебя плоский, и с пальчиками непорядок, и ног нету, - сам вижу, столярное дело понимаю.
     Но уж какой есть, терпи, дитятко, - какие мы, таков и ты, а не иначе!
     Ты - наше все, а мы - твое, и других нетути! Нетути других-то! Так помогай! ЕРЫ
     - Дайте книгу-то, - канючил Бенедикт. - Не жидитесь, книгу дайте!
     Никита Иваныч посмотрел на Лев Львовича, из диссидентов, а Лев Львович, из диссидентов, смотрел в окно. Лето, вечер, пузырь с окна сняли, - далеко в окно видать.
     - Рано еще!
     - Чего рано? Уж солнце садится.
     - Тебе рано. Ты еще азбуку не освоил. Дикий человек.
     - Степь да степь кругом, - ни к селу ни к городу сказал Лев Львович сквозь зубы.
     - Я не освоил?! - поразился Бенедикт. - Я?! Да я!.. Да ить!.. Да я знаете сколько книг перечитамши? Сколько переписамши?!
     - Да хоть тыщу...
     - Больше!
     -...хоть тыщу, все равно. Читать ты по сути дела не умеешь, книга тебе не впрок, пустой шелест, набор букв. Жизненную, жизненную азбуку не освоил!
     Бенедикт обомлел. Не знал, что сказать. Такое вранье откровенное, прямо вот так тебе и говорят: ты - не ты, и не Бенедикт, и на белом свете не живешь, и... прям не знаю что.
     - Вот уж сказали... То есть как же? Азбуку-то... Вот есть "аз"... "слово", "мыслете"... "ферт" тоже...
     - Есть и "ферт", а есть и "фита", "ять", "ижица", есть понятия тебе недоступные: чуткость, сострадание, великодушие...
     - Права личности, - подъелдыкнул Лев Львович, из диссидентов.
     - Честность, справедливость, душевная зоркость...
     - Свобода слова, свобода печати, свобода собраний, - Лев Львович.
     - Взаимопомощь, уважение к другому человеку... Самопожертвование...
     - А вот это уже душок! - закричал Лев Львович, грозя пальцем. - Душок! Не в первый раз замечаю, куда вы со своей охраной памятников клоните! От этого уже попахивает!
     В избе, точно, попахивало. Это он правильно подметил.
     - Нет "фиты", - отказался Бенедикт: мысленно он перебрал всю азбуку, напугавшись, что, может, упустил что, - ан нет, не упустил, азбуку он знал твердо, наизусть, и на память никогда не жаловался. - Нет никакой "фиты", а за "фертом" идет сразу "хер", и на том стоим. Нету.
     - И не жди, не будет, - опять ввинтился Лев Львович, - и совершенно напрасно вы, Никита Иванович, сеете мракобесие и поповщину. Сейчас, как впрочем и всегда, актуален социальный протест, а не толстовство. Не в первый раз за вами замечаю. Вы толстовец.
     - Я...
     -Толстовец, толстовец! Не спорьте!
     - Но...
     - Тут мы с вами, батенька, по разные стороны баррикад. Тянете общество назад. "В келью под елью". Социально вы вредны. Душок! А сейчас главное - протестовать, главное сказать: нет! Вы помните - когда же это было? - помните, меня призвали на дорожные работы?
     - Ну?
     - Я сказал: нет! Вы должны помнить, это при вас было.
     - И не пошли?
     - Нет, почему, я пошел. Меня вынудили. Но я сказал: нет!
     - Кому вы сказали?
     - Вам, вам сказал. Вы должны помнить. Я считаю, что это очень важно: в нужный момент сказать: нет! Протестую!
     - Вы протестуете, но ведь пошли?
     - А вы видели такого, чтобы не пошел?
     - Помилуйте, но какой же смысл... если никто не слышит...
     - А какой смысл в вашей, с позволения сказать, деятельности? В столбах?
     - То есть как? - память!
     - О чем? Чья? пустой звон! сотрясение воздуха! Вот тут сидит молодой человек, - покривился на Бенедикта Лев Львович. - Вот пусть молодой человек, блестяще знающий грамоте, ответит нам: что и зачем написано на столбе, воздвигнутом у вашей избушки, среди лопухов и крапивы?
     - Это дергун-трава, - поправил Бенедикт.
     - Неважно, я привык называть ее крапивой.
     - Да хоть горшком назови. Это ж дергун!
     - Какая разница?
     - Сунь руку - узнаешь.
     - Лев Львович, - заметил Никита Иванович, - возможно, молодой человек прав. Нынешние различают крапиву от дергуна, мы с вами нет, но они различают.
     - Нет, извините, - уперся Лев Львович, - я еще не слепой, и давайте без мистики: я вижу крапиву и буду утверждать, что это крапива.
     - Дык Лев Львович, крапива - она ж крапива! А дергун - это дергун, дернет вас, - и узнаете, какой он дергун. Из крапивы щи варить можно, дрянь суп, слов нет, но варить можно. А из дергуна попробуй свари-ка! Нипочем из дергуна супа не сваришь! Не-ет, - засмеялся Бенедикт, - никогда из дергуна супа не будет. Эвон, крапива! Никакая это не крапива. Ни боже мой. Дергун это. Он и есть. Самый что ни на есть дергун.
     - Хорошо, хорошо, - остановил Лев Львович, - так что написано на столбе?
     Бенедикт высунул голову в окно, прищурился, прочел Прежним все, что на столбе: "Никитские ворота", матерных семь слов, картинку матерную, Глеб плюс Клава, еще пять матерных, "Тута был Витя", "Нет в жизне щастья", матерных три, "Захар - пес" и еще одна картинка матерная. Все им прочел.
     - Вот вам вся надпись, али сказать, текст, доподлинно. И никакой "фиты" там нет. "Хер" - сколько хотите, раз, два... восемь. Нет, девять, в "Захаре" девятый. А "фиты" нет.
     - Нет там вашей "фиты", - поддержал и Лев Львович.
     - А вот и есть! - закричал ополоумевший Истопник, - "Никитские ворота" - это моя вам фита, всему народу фита! Чтобы память была о славном прошлом! С надеждой на будущее! Все, все восстановим, а начнем с малого! Это же целый пласт нашей истории! Тут Пушкин был! Он тут венчался!
     - Был пушкин, - подтвердил Бенедикт. - Тут, в сараюшке, он у нас и завелся. Головку ему выдолбили, ручку, все чин чинарем. Вы же сами волочь подмогали, Лев Львович, ай забыли? Память у вас плохая! Тут и Витя был.
     - Какой Витя?
     - А не знаю какой, может, Витька припадошный с Верхнего Омута, может, Чучиных Витек, - бойкий такой парень, помоложе меня будет; а то, может, Витя колченогий. Хотя нет, вряд ли, этому сюда не дойти. Нет, не дойдет. У него нога-то эдак на сторону свернута, вроде как ступней вовнутрь...
     - О чем ты говоришь, какой Витя, при чем тут Витя...
     - Да вон, на столбе, на столбе-то! "Тут был Витя"! Ну и ну, я же только что прочел!
     - Но это же совершенно неважно, был и был, мало ли... Я же говорю про память...
     - Вот он память и оставил! Затем и резал! Чтоб знали, - кто пройдет, - помнили накрепко: был он тут!
     - Когда же ты научишься различать!!! - закричал Никита Иваныч, вздулся докрасна и замахал кулаками. - Это веха, историческая веха! Тут стояли Никитские ворота, понимаешь ты это?! Неандертал!!! Тут шумел великий город! Тут был Пушкин!
     - Тут был Витя!!! - закричал и Бенедикт, распаляясь. - Тут был Глеб и Клава! Клава - не знаю, Клава, может, дома сидела, а Глеб тут был! Резал память! И все тут!.. А! Понял! Знаю я Витю-то! Это ж Виктор Иваныч, который старуху вашу хоронил. Распорядитель. Точно он, больше некому. Виктор Иваныч это.
     - Никогда Виктор Иваныч не станет на столбе глупости резать, - запротестовали Прежние, - совершенно немыслимо... даже вообразить трудно...
     - Отчего ж не станет? Вы почем знаете? Что он, глупей вас, что ли? Вы режете, а он не режь, да? Про ворота - можно, давай вырезай, а про человека - ни в коем разе, так?
     Все трое молчали и дышали через нос.
     - Так, - сказал Никита Иваныч, выставляя вперед обе ладоши. - Спокойно. Сейчас - погоди! - сейчас я сосредоточусь и объясню. Хорошо. Ты в чем-то прав. Человек - это важно. Но! В чем тут суть? - Никита Иваныч собрал пальчики в щепотку. - Суть в том, что эта память - следи внимательно, Бенедикт! - может существовать на разных уровнях...
     Бенедикт плюнул.
     - За дурака держите! Как с малым ребятенком!.. Ежели он дылда стоеросовая, так у него и уровень другой! Он на самой маковке вырежет! Ежели коротышка - не дотянется, внизу сообщит! А тут посередке, в аккурат в рост Виктора Иваныча. Он это, и сумнений никаких быть не должно.
     - Степь да степь кру-го-о-ом... - ни с того ни с сего запел Лев Львович.
     - Путь далек лежи-и-и-и-и-т! - обрадовался Бенедикт, песню эту он жаловал, всегда в дороге пел и перерожденцам указывал петь. - В то-ой степи глухо-о-о-о-ой...
     - У-умира-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-ал ямщик!
     Запели втроем, Бенедикт басом, Никита Иваныч больше хрипом, а Лев Львович - высоким таким голосом, душевным, распрекрасным, со слезой. Даже Николай во дворе удивился, бросил щипать травку и уставился на поющих.
     Ты, товарищ мо-о-ой,
     Не попо-о-о-омни злаааааааааааааа,
     В той степи глухо-о-о-о-оой
     Схо-о-рони меняаааааааа!
     Так пелось, такая томность, легкость такая вступила, такое согласие, крылья такие, будто и прокуренная избушка - не избушка, а поляна, будто вся природа голову подняла, обернулась, удивилась, рот разинула и слушает, а слезы у ей так и текут, так и текут! Будто сама Княжья Птица от себя, любимой, отвлеклася, глазами пресветлыми уставилась на нас и дивится! Будто не лаялись только что промеж себя, сердце не распаляли, злобным взором не посматривали, презрение взаимное на рыло не напускали, будто руки не чесались взять да и кулачищем в морду-то заехать товарищу, чтобы не кривил на меня личико, пасть на сторону не оттягивал, сквозь зубы не цедил, через губу не высокомерничал! А не очень-то и позлишься, спеваючи: рот-то разинут ровненько, покривишься - песню испортишь: пискнешь не тем звуком, собьешься, будто уронишь что, прольешь! А испортишь песню - сам же и будешь дурак, виноватого тут, кроме тебя, нету! Другие-то, вон, дальше идут, песню несут ровненько, не шелохнувши, а ты будто оступился спьяну, да и мордой в
     грязь, позорище!
     А еще скажи-и-и-и-и-и-и-и,
     Что в степи-и-и-и-и заме-е-е-е-е-ерз!..
     Лев Львович оборвал песню, ударился головой об стол и заплакал, как залаял. Бенедикт испугался, бросил петь, уставился на Прежнего, забыл и рот закрыть, так он у него на букве "он" и остался, открымши.
     - Лев Львович! Левушка! - засуетился Никита Иваныч, забегал со всех сторон, дергал плачущего за рукавчик, хватал кружку, бросал кружку, хватал полотенчико, бросал полотенчико. - Ну что уж теперь! Левушка! Ну ладно вам! Ну живем же как-то! Ведь живем?
     Лев Львович мотал головой, катал голову по столу, вроде как отрицание делал, не хотел перестать.
     - Беня! Водички давайте!.. Ему нельзя нервничать, у него сердце больное!
     Отпоили Прежнего, обсушили полотенчиком, в лицо руками помахали.
     - Поете хорошо! - утешал Никита Иваныч. - Учились или так? Наследственность?
     - Наверно... Папа у меня зубной врач, - всхлипнул напоследок Лев Львович. - А по мамочке я с Кубани. ЕРЬ
     Бабского тулова, говорят, мало не бывает; верно говорят. Расперло Оленьку вширь и поперек - краше некуда. Где был подбородок с ямочкой, там их восемь. Сиськи на шестой ряд пошли. Сама сидит на пяти тубаретах, трех ей мало. Анадысь дверной проем расширяли, да видно, поскупилися: опять расширять надо. Другой бы супруг гордился. А Бенедикт смотрел на всю эту пышность безо всякого волнения. Не тянуло ни козу ей делать, ни щекотить, ни хватать.
     - Ты, Бенедикт, ничего в женской красоте не смыслишь; вот Терентий Петрович, он ценит... Иди в другую горницу спать.
     Ну и хрен с ней. Еще задавит ночью, приспит. Бенедикт справил себе лежбище в библиотеке. Оттуда храпа ее почти не слыхать. И сигнал скорее придет.
     Спал не раздемшись, мыться бросил: скушно. За ушами пыли набралось, сору, твари какие-то поселились: неспешные, многоногие, по ночам с места на место переходят, беспокоятся, может, гнезда свои перетаскивают, а кто - не видать: они ж за ушами. Ноги тоже пропотели и склеились. А без разницы. Лежишь как теплый труп; вот уши - они не слышат, вот глаза - они не глядят. Руки, правда, мыл; а это по работе требование.
     ...А где этот ясный огонь, почему не горит?..
     Встанешь, на кухню сходишь, каклету из миски двумя пальцами выудишь, третьим стюдень с нее обобьешь. Съешь. Безо всякого волнения. Съел - и съел. Ну и что? В пляс теперь пускаться?
     Отвернешь пузырь с окна - частый дождик моросит, в лужи бьет да бьет; тучи низкие, все небо обложили, днем темно, будто и не рассветало. Через двор идет холоп, - полой голову от дождя накрыл, лужи огибает, мешок сена перерожденцам тащит. Раньше - давно, ох, как давно, в прежней жизни! - раньше принялся бы гадать: поскользнется ай нет? Упадет ли? А теперь смотришь тупо так: да, поскользнулся холоп. Да, упал. А прежней радости нет.
     ...Фонарщик был должен зажечь, да фонарщик вот спит,
     Фонарщик вот спит, моя радость, а я ни при чем...
     В спальной горнице стук да бряк: Оленька с Терентием Петровичем в домино играют, смеются. В другое время ворвался бы в горницу как лютый смерч, Терентию рыло бы наквасил, зубов поубавил, выбил из семейных покоев пинками; Оленьке бы тоже звездюлей навесил: ухватил бы за волосья, за колобашки за ее, да об стенку сметанной мордой, да еще! Да еще раз! А ну-к, еще! Да каблуками потоптать, да по ребрам, да по ребрам!
     А теперь и это все равно: играют и пусть себе играют.
     Вот лежишь. Лежишь. Лежишь. Без божества, без вдохновенья. Без слез, без жизни, без любви. Может, месяц, может, полгода, и вдруг: чу! будто повеяло чем. А это сигнал.
     Встрепенешься сразу, навостришься. Пришло, али показалось? Вроде показалось... Нет! вот опять! явственно! На локте приподымешься, ухо набок свесишь, будто слушаешь.
     Вот будто свет слабенький в голове, - как свеча за приотворенной дверью... Не спугнуть его...
     Вот он чуть окреп, свет-то этот, видать вроде как горницу. Посередь горницы - ничего, а на ничеве - книга. Вот страницы перелистываются... Вот будто к глазам приблизилась, уже различить можно, что написано...
     Тут все во рту пересохнет, сердце стучит, глаза совсем ослепнут: только книгу и видишь, как она перелистывается, все перелистывается! А что вокруг тебя делается, того не видишь, а ежели и видишь, то смысла-то в этом никакого и нету! Смысл - он вон где, в книге этой; она одна и есть настоящая, живая, а лежанка твоя, али тубарет, али горница, али тесть с тещей, али жена, али полюбовник ее, - они неживые,
     нарисованные они! тени бегучие! вот как от облака по земле тень пробежит - и нету!
     А что за книга, где лежит, почему перелистывается, - листает ли ее кто? сама ли колышется? - неведомо.
     Вот как-то дернуло, - кинулся и проверил Константин Леонтьича. Ехал мимо, так и дернуло: а если у него?.. Ничего не было, одни червыри на бечевке. Вот это был сигнал ложный.
     А бывает истинный сигнал, и бывает ложный: коли сигнал истинный, то видение это, что в голове-то видишь, - оно как бы крепнет, али сказать, плотней становится; книга, что привиделась, все тяжелеет, тяжелеет: поначалу она прозрачная, водянистая, а потом сгущается, бумага у ей такая белая, али желтоватая, шероховатая, каждую веснушку, али пятнушко, али царапинку видать, словно близко на кожу смотришь. Смотришь и смеешься от радости, словно вот сейчас любовничать собрался.
     Буковки тоже: поначалу скользят, прыгают, как мураши, а опосля ровными такими рядками ложатся, черненькие, шепчут. Которые открытые, али сказать, распахнутые, будто бы приглашают: заходи!
     Вот буква "он", окошко круглое, словно бы смотришь через него с чердака на гулкий весенний лес, - далеко видать, ручьи видишь и поляны, а повезет если, глаз если настроишь, то и Птицу Белую, малую, далекую, как белая соринка. Вот "покой", - так это ж дверь, проем дверной! А что там за ним? - незнамо, может, жизнь новая, неслыханная! Какой еще не бывало!
     А вот "хер", али "живете" - те, наоборот, загораживают путь, не пускают, крест-накрест проход заколачивают: сюды не пущу. Неча!
     "Ци" и "ща" - с хвостами, как Бенедикт до свадьбы.
     "Червь" - как стуло перевернутое.
     "Глаголь" - вроде крюка.
     Вот если сигнал истинный, то все это вместе: и бумага, и буквы, и картины, что через буквы видать, и шепоты перебегающие, и гул какой-то, и ветер, что от листаемых страниц подымается, - пыльноватый, тепловатый, - все это вместе сгустится, предстанет, нахлынет, воздушной какой-то волной обольет, и тогда знаешь: да! Оно! Иду!
     И мигом отпала, отвалилась, покинула, на лежанке осталась вся тяжесть, вялая смута, густое, телесное, мясное колыхание с боку на бок; ни мути, ни лени, ни болота душевного, вязкого, хлюпкого; встаешь весь сразу, единым порывом, как натянувшаяся нить, легкий и звонкий; цель в голове: знаешь, что делать, собран и весел!
     Отпала, говорю, вся вязкая тяжесть, - только порыв! только душа!
     Сам собою, точно главная, волшебная кожа, лег на плечи балахон, надежной защитой вспорхнул на лицо колпак; видеть меня нельзя, я сам всех вижу, насквозь! Оружие крепкое, верткое само приросло к руке, - верный крюк, загнутый, как буква "глаголь"! Глаголем жечь сердца людей! Птичьим, переливчатым кликом, взмахом руки призываю товарищей; всегда готовы!
     Чудо-товарищи, летучий отряд! Кликнешь со двора, али с галереи - тут они! словно не спят, не едят, каждая дюжина - как один человек! Готовы, вперед! Суровое, светлое воинство, поднялись и летим, в зной ли, в лютую вьюгу, - нет нам преград, расступаются народы!..
     Врываемся и берем; спасаем. Если сигнал истинный был, - берем и спасаем, потому что она там и вправду есть, Книга. Позвала, поманила, голос подала, привиделась.
     А если сигнал ложный - ну, значит, нет ничего. Вот как у Константин-то Леонтьича. Ничего, кроме мусора.
     А с Константин Леонтьичем глупо вышло: а почему, - да потому что ехал себе Бенедикт в санях, туча-тучей, весь набряк и оплыл от дум, а думы темные и слезливые, как осенние тучи, - что на небе тучи, что в грудях, правильно фелософия учит, - без разницы! Сам, и не видя себя, знал, что глаза кровью налиты, под глазами провалилось, притемнилось личико, кудри притемнились, слиплися, нечесаны, немыты, - голова стала плоская, как ложка; от курева в глотке липкость, как глины поел. За угол заворачивали, и вдруг дернуло что-то: вон там. В той избе.
     И вот ведь, допустил своеволие, али сказать, нарушение техники: не подумавши, сходу пошел один, без товарищей. Стой! - Николаю; натянул вожжи, остановил: жди тут; набросил колпак, калитку торкнул ногою.
     Учат: одному на изъятие ходить - своеволие, а и правильно учат: за огнецами ведь один не пойдешь? Догадается огнец, что это человек, заголосит, и потухнет, и других предупредит? А то и ложный окажется? А и в нашем деле все точно так же: наука, она едина.
     Голосил Константин Леонтьич, и противился, и по руке Бенедикта ударял ужас как больно. По-научному - затруднял изъятие.
     Соседей звал истошно, - не пришли, затаилися; колпак сорвал и узнал Бенедикта, и визжал, и бил в личико, узнавши.
     Царапал сильно и мятежно; даже и повалил.
     А вот за крюк напрасно руками хватался: крюк обоюдоострый, хвататься за него руками не надо.
     Он не для того.
     Крюк для того, чтобы книгу ухватить, подцепить, подтащить, к себе поддернуть; он не тыка; он для чего отточен? - для того чтоб неповадно было голубчику книгу удерживать, когда ее изымают, а то ведь они все в книгу вцепляются; вот он и отточен. Шалишь, не удержишь, сей же миг руки обрежешь, и пальцы долой все до единого!
     И снаружи, и внутри он отточен со страшной силой, оттого-то и нужна сноровка хватать им да вертеть; оттого-то на каждой изъятой книге от крюка надрез бывает, словно ранка. Неловкий санитар невзначай и зарубить книгу может, а этого допускать ни в коем разе нельзя, нельзя искусство губить. Если работа хорошая, чистая - книгу одним махом поддернуть можно, разве что малый шрамик останется.
     Вот и работают группой, али бригадой: один товарищ книгу изымает, другие голубчиков, кто в избе случится, своими крюками за одежу, за шиворот прихватывают, наматывают.
     А еще чем крюк сподручен: ежели голубчик буен, то крюком хорошо ему ноги-то подсечь, чтобы сразу грохнулся, а для такого случая есть еще и рогатина наподхвате: тоже научный инструмент, но попроще, а с виду как буква "ук", али ухват. А кто упал, тому сразу рогатиной шею к полу прижать, чтобы пресечь вставание.
     Раньше-то санитарам еще тыка была дадена, пырь! - и дух вон; а теперь нет, теперь гуманность.
     А еще санитар себя блюсти должен, руки у него всегда должны быть чистыми. На крюке непременно грязь от голубчика бывает: сукровица, али блевота, мало ли; а руки должны быть чистыми. Потому Бенедикт руки всегда мыл.
     Потому как книгу после изъятия в руках держать будешь. В Санях-то когда назад едешь.
     Вот, в обчем и целом, такая технология, али приемы, али научная организация труда; кажется, - просто; ан нет, не просто. Тесно в избе и темно, друг на друга натыкаешься, - многие жалуются.
     Так что своеволие тут неуместно, а Бенедикт, как всегда, допустил, - вот и получил от Константин Леонтьича увечья: на руках, и на личике, на грудях тож; и ногу подвернул. И, главное, зря: сигнал ложный был, книги не было.
     Как раз Октябрьский Выходной был, Константин Леонтьич на ежегодный пересчет собирался, ветошь в лохани стирал, - порты, рубаху. Ну что ж, недосчитаются Константин Леонтьича мурзы, одним голубчиком меньше будет. Пометят в казенных списках: взят на лечение.
     Не все ж тебе, мурза, людей считать.
     В декабре месяце, в самое темное время года, окотилась Оленька тройней. Теща зашла, позвала Бенедикта посмотреть на помет, проздравила. Он лежал, пустой и грузный, ждал сигнала; сигнала не было. Ладно, пошел глянуть.
     Деток трое: одна вроде самочка, махонькая, пищит. Другой вроде как мальчик, но так сразу не скажешь. Третье - не разбери поймешь что, а с виду как шар - мохнатое, страховидное. Круглое такое. Но с глазками. Взяли его на руки покачать, запели: "а-тутусеньки, тутусеньки тату! а-кукусеньки, кукусеньки куку!", - а оно толк! - оттолкнулось, да на пол и соскочило, по полу клубком покатилось и в щель ушло. Бросились ловить, руки растопыривать, тубареты, лавки двигать, - куды там.
     Бенедикт постоял, посмотрел, как сквозь туман, проздравил Оленьку с благополучным окотом. Пошел к себе. Теща побежала Терентия Петровича звать смотреть, внучатами хвастать.
     Залег на охнувшую, застонавшую лежанку, - знатную пролежал себе яму за пустые годы, за бессчетные безрадостные ночи, - хмурился, думал: ушло под пол, это бы ладно; а вот кабы не вылезло, книг грызть не начало; может, законопатить щели-то? Половицы совсем прохудилися. Семья-то наскребет за день копны, другой раз идешь, смотришь - словно цельная голова волос на пол упамши! Неровен час, выйдет это-то, что под пол ушло, да и шасть в книжную горницу. Переплет поест, корешок... Там же клей. Кожа иногда.
     Вот не было заботы, так подай... Ведь поест, беспременно поест! Ему ж есть надо? Отовсюду искусству угрозы: то от людей, то от грызунов, то от сырости! И ведь как раньше глуп был, слеп Бенедикт, как все равно слепцы на торжище: поют-заливаются, а сами во тьме живут, им и в полдень темно! Как понятия-то у него не было, будто у червыря! Вопросы задавал глупые, лоб морщил, рот открывал пошире, чтоб думать сподручнее, а все не понимал.
     Отчего, дескать, у нас мышей нету? Отчего нам мышей не надобно? Да потому и не надобно, что жизнь духовная: книги, искусство у нас сбережены, а мышь выйдет да и поест нашу сокровищницу! Зубками своими малыми, острыми зыг-зыг-зыг, да и погрызет, потравит!
     А у голубчиков жизнь другая, им на мышь опираться надо. Без мыши им никуда. Суп, конечно, жаркое, зипун если сшить, мену какую на торжище сделать, налог платить, али, лучше сказать, ясак, - домовой, подушный, печной, - на все мышь нужна. Стало быть, книгу им держать в доме нипочем нельзя! Тут уж или одно, или другое .
     А почему еще жизнь духовную называют возвышенной? - да потому что книгу куда повыше ставят, на верхний ярус, на полку, чтобы если случись такое несчастье, что пробралась тварь в дом, так чтобы понадежнее уберечь сокровище. Вот почему!
     А зачем у тестя, у тещи, у Оленьки на ногах когти? - да все затем же! Чтоб духовность сторожить! Чтобы на страже от мышей быть! Мимо не прошмыгнешь! Для того и три забора вокруг терема наворочены! Для того и охрана строгая! Для того и обыскивают при входе! Потому что будь ты хоть кто, хоть самый что ни на есть жених али другой особый посетитель, а мышь с собой пронести можешь, и сам не заметишь.
     В волосах если колтун - она там гнездо свить может.
     В карманах, бывает.
     В валенке.
     Уж до того это ясно, что яснее и не бывает, а вот не понимал. И Болезнь не понимал, думал невесть что; а Болезнь - в головах, Болезнь - невежество людское, дурь, своеволие, темнота, когда думают, что, мол, ничего, пущай в одной избе и книга, и мышь побудут. Эвон! Книгу-то в одну избу с мышью! Страшно и представить!
     И вот ведь упрямство какое у гадин: ведь можно подумать, что им читать не дают, стихи отымают али эссе какой! Для чего ж государство и писцов завело, для чего Рабочие Избы понаставило, грамоте учит, письменные палочки выдает, бересту обдирает, книжицы берестяные шьет? Ему ж, государству, от этого только забота лишняя, напряг, беспокойство! А все для народа, все для него! Налови ты себе мышей ради Бога, да и сменяй на книжицу, да и читай, тудыть!..
     От гнева сжимал кулаки, метался на лежанке, а в голове все ясней да ясней становилось, вроде как просторы развигались! Господи! Да ведь так же всегда и было: и в древности то же самое! "Но разве мир не одинаков в веках, и ныне, и всегда?.." Одинаков! Одинаков!
     Здесь на земле, в долинах низких
     Под сенью темных смрадных крыш
     Связала паутина близких,
     И вьет гнездо земная мышь.
     Толпятся близкие в долине,
     Шумят, - но каждый одинок
     И прячет у себя в пустыне
     Застывший, ледяной комок.
     Вот! И древний человек туда же: хулиганил, своевольничал, книгу прятал: на морозе где-то, в сырости, оледеневшую, комком! Понятно теперь!
     ...Вот в щели каменные плит
     Мышиные просунулися лица,
     Похожие на треугольники из мела,
     С глазами траурными по бокам...
     Да, мышь-то не удержишь! В любую щель пройдет!


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ]

/ Полные произведения / Толстая Т. / Кысь


Смотрите также по произведению "Кысь":


2003-2019 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis