Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Замятин Е.И. / Мы
Мы [10/11]
-- Кто? Ты знаешь его?
-- А разве... а разве это не...
Он -- на плечах. Над сотнею лиц -- его сотое, тысячное и единственное из всех лицо:
-- От имени Хранителей... Вам -- кому я говорю, те слышат, каждый из них слышит меня -- вам я говорю: мы знаем. Мы еще не знаем ваших нумеров -- но мы знаем все. "[Интеграл]" -- вашим не будет! Испытание будет доведено до конца, и вы же -- вы теперь не посмеете шевельнуться -- вы же, своими руками, сделаете это. А потом... Впрочем, я кончил...
Молчание. Стеклянные плиты под ногами -- мягкие, ватные, и у меня мягкие, ватные ноги. Рядом у нее -- совершенно белая улыбка, бешеные, синие искры. Сквозь зубы -- на ухо мне:
-- А, так это вы? Вы -- "исполнили долг"? Ну что же...
Рука -- вырвалась из моих рук, валькирийный, гневно-крылатый шлем -- где-то далеко впереди. Я -- один застыло, молча, как все, иду в кают-компанию...
-- "Но ведь не я же -- не я! Я же об этом ни с кем, никому кроме этих белых, немых страниц..."
Внутри себя -- неслышно, отчаянно, громко -- я кричал ей это. Она сидела через стол, напротив -- и она даже ни разу не коснулась меня глазами. Рядом с ней -- чья-то спело-желтая лысина. Мне слышно (это -- I):
-- "Благородство"? Но, милейший профессор, ведь даже простой филологический анализ этого слова -- показывает, что это предрассудок, пережиток древних, феодальных эпох. А мы...
Я чувствовал: бледнею -- и вот сейчас все увидят это... Но граммофон во мне проделывал 50 установленных жевательных движений на каждый кусок, я заперся в себе, как в древнем непрозрачном доме -- я завалил дверь камнями, я завесил окна...
Потом -- в руках у меня командная трубка, и лет -- в ледяной, последней тоске -- сквозь тучи -- в ледяную, звездно-солнечную ночь. Минуты, часы. И очевидно во мне все время лихорадочно, полным ходом -- мне же самому неслышный логический мотор. Потому что вдруг в какой-то точке синего пространства: мой письменный стол, над ним -- жаберные щеки Ю, забытый лист моих записей. И мне ясно: никто кроме нее, -- мне все ясно...
Ах, только бы -- только бы добраться до радио... Крылатые шлемы, запах синих молний... Помню -- что-то громко говорил ей, и помню -- она, глядя сквозь меня, как будто я был стеклянный, -- издалека:
-- Я занята: принимаю снизу. Продиктуйте вот ей...
В крошечной коробочке-каюте, минуту подумав, я твердо продиктовал:
-- Время -- четырнадцать сорок. Вниз! Остановить двигатели. Конец всего.
Командная рубка. Машинное сердце "[Интеграла]" остановлено, мы падаем, и у меня сердце -- не поспевает падать, отстает, подымается все выше к горлу. Облака -- и потом далеко зеленое пятно -- все зеленее, все явственней -- вихрем мчится на нас -- сейчас конец -- --
Фаянсово-белое, исковерканное лицо Второго Строителя. Вероятно, это он -- толкнул меня со всего маху, я обо что-то ударился головой и, уже темнея, падая, -- туманно слышал:
-- Кормовые -- полный ход!
Резкий скачок вверх... Больше ничего не помню.
Запись 35-я.
Конспект:
В ОБРУЧЕ. МОРКОВКА. УБИЙСТВО.
Всю ночь не спал. Всю ночь -- об одном... Голова после вчерашнего у меня туго стянута бинтами. И так: это не бинты, а обруч: беспощадный, из стеклянной стали, обруч наклепан мне на голову, и я -- в одном и том же кованом кругу: убить Ю.
Убить Ю, -- а потом пойти к той и сказать: "Теперь -- веришь?" Противней всего, что убить как-то грязно, древне, размозжить чем-то голову -- от этого странное ощущение чего-то отвратительно-сладкого во рту, и я не могу проглотить слюну, все время сплевываю ее в платок, во рту сухо.
В шкафу у меня лежал лопнувший после отливки тяжелый поршневой шток (мне нужно было посмотреть структуру излома под микроскопом). Я свернул в трубку свои записи (пусть она прочтет всего меня -- до последней буквы), сунул внутрь обломок штока и пошел вниз. Лестница -- бесконечная, ступени -- какие-то противно скользкие, жидкие, все время -- вытирать рот платком...
Внизу. Сердце бухнуло. Я остановился, вытащил шток -- к контрольному столику -- --
Но Ю там не было: пустая, ледяная доска. Я вспомнил: сегодня -- все работы отменены: все должны на Операцию, и понятно: ей незачем, некого записывать здесь...
На улице. Ветер. Небо из несущихся чугунных плит. И так, как это было в какой-то момент вчера: весь мир разбит на отдельные, острые, самостоятельные кусочки, и каждый из них, падая стремглав, на секунду останавливался, висел передо мной в воздухе -- и без следа испарялся.
Как если бы черные, точные буквы на этой странице -- вдруг сдвинулись, в испуге расскакались какая куда -- и ни одного слова, только бессмыслица: пуг-скак-как-. На улице -- вот такая же рассыпанная, не в рядах, толпа -- прямо, назад, наискось, поперек.
И уже никого. И на секунду, несясь стремглав, застыло: вон, во втором этаже, в стеклянной, повисшей на воздухе, клетке -- мужчина и женщина -- в поцелуе, стоя -- она всем телом сломанно отогнулась назад. Это -- навеки, последний раз...
На каком-то углу -- шевелящийся колючий куст голов. Над головами -- отдельно, в воздухе, -- знамя, слова: "Долой Машины! Долой Операцию!" И отдельно (от меня) -- я, думающий секундно: "Неужели у каждого такая боль, какую можно исторгнуть изнутри -- только вместе с сердцем, и каждому нужно что-то сделать, прежде чем -- == " И на секунду -- ничего во всем мире, кроме (моей) звериной руки с чугунно-тяжелым свертком...
Теперь -- мальчишка: весь -- вперед, под нижней губой -- тень. Нижняя губа -- вывернута, как обшлаг засученного рукава, -- вывернуто все лицо -- он ревет -- и от кого-то со всех ног -- за ним топот...
От мальчишки: "Да, Ю -- должна быть теперь в школе, нужно скорей". Я побежал к ближайшему спуску подземки.
В дверях кто-то бегом:
-- Не идут! Поезда сегодня не идут! Там --
Я спустился. Там был -- совершенный бред. Блеск граненых хрустальных солнц. Плотно утрамбованная головами платформа. Пустой, застывший поезд.
И в тишине -- голос. Ее -- не видно, но я знаю, я знаю этот упругий, гибкий, как хлыст, хлещущий голос -- и где-нибудь там вздернутый к вискам острый треугольник бровей... Я закричал:
-- Пустите же! Пустите меня туда! Я должен --
Но чьи-то клещи меня -- за руки, за плечи, гвоздями. И в тишине -- голос:
-- ...Нет: бегите наверх! Там вас -- вылечат, там вас до отвала накормят сдобным счастьем, и вы, сытые, будете мирно дремать, организованно, в такт, похрапывая, -- разве вы не слышите этой великой симфонии храпа? Смешные: вас хотят освободить от извивающихся, как черви, мучительно грызущих, как черви, вопросительных знаков. А вы здесь стоите и слушаете меня. Скорее -- наверх -- к Великой Операции! Что вам за дело, что я останусь здесь одна? Что вам за дело -- если я не хочу, чтобы за меня хотели другие, а хочу хотеть сама, -- если я хочу невозможного...
Другой голос -- медленный, тяжелый:
-- Ага! Невозможного? Это значит -- гонись за твоими дурацкими фантазиями, а они чтоб перед носом у тебя вертели хвостом? Нет: мы -- за хвост, да под себя, а потом...
-- А потом -- слопаете, захрапите -- и нужен перед носом новый хвост. Говорят, у древних было такое животное: осел. Чтобы заставить его идти все вперед, все вперед -- перед мордой к оглобле привязывали морковь так, чтоб он не мог ухватить. И если ухватил, слопал...
Вдруг клещи меня отпустили, я кинулся в середину, где говорила она -- и в тот же момент все посыпалось, стиснулось -- сзади крик: "Сюда, сюда идут!"
Свет подпрыгнул, погас -- кто-то перерезал провод -- и лавина, крики, хрип, головы, пальцы...
Я не знаю, сколько времени мы катились так в подземной трубе. Наконец: ступеньки -- сумерки -- все светлее -- и мы снова на улице -- веером, в разные стороны...
И вот -- один. Ветер, серые, низкие -- совсем над головой -- сумерки. На мокром стекле тротуара -- очень глубоко -- опрокинуты огни, стены, движущиеся вверх ногами фигуры. И невероятно тяжелый сверток в руке -- тянет меня вглубь, ко дну.
Внизу, за столиком, Ю опять не было, и пустая, темная -- ее комната.
Я поднялся к себе, открыл свет. Туго стянутые обручем виски стучали, я ходил -- закованный все в одном я том же кругу: стол, на столе белый сверток, кровать, дверь, стол, белый сверток... В комнате слева опущены шторы. Справа: над книгой -- шишковатая лысина, и лоб -- огромная желтая парабола. Морщины на лбу -- ряд желтых неразборчивых строк. Иногда мы встречаемся глазами -- и тогда я чувствую: эти желтые строки -- обо мне.
...Произошло ровно в 21. Пришла Ю -- сама. Отчетливо осталось в памяти только одно: я дышал так громко, что слышал, как дышу, и все хотел как-нибудь потише -- и не мог.
Она села, расправила на коленях юнифу. Розово-коричневые жабры трепыхались.
-- Ах, дорогой, -- так это правда, вы ранены? Я как только узнала -- сейчас же...
Шток передо мною на столе. Я вскочил, дыша еще громче. Она услышала, остановилась на полслове, тоже почему-то встала. Я видел уже это место на голове, во рту отвратительно-сладко... платок, но платка нет -- сплюнул на пол.
Тот, за стеной справа, -- желтые, пристальные морщины -- обо мне. Нужно, чтобы он не видел, еще противней -- если он будет смотреть... Я нажал кнопку -- пусть никакого права, разве это теперь не все равно, -- шторы упали.
Она, очевидно, почувствовала, поняла, метнулась к двери. Но я опередил ее -- и громко дыша, ни на секунду не спуская глаз с этого места на голове...
-- Вы... вы с ума сошли! Вы не смеете... -- Она пятилась задом -- села, вернее, упала на кровать -- засунула, дрожа, сложенные ладонями руки между колен. Весь пружинный, все так же крепко держа ее глазами на привязи, я медленно протянул руку к столу -- двигалась только одна рука -- схватил шток.
-- Умоляю вас! День -- только один день! Я завтра -- завтра же -- пойду и все сделаю...
О чем она? Я замахнулся -- --
И я считаю: я убил ее. Да, вы, неведомые мои читатели, вы имеете право назвать меня убийцей. Я знаю, что спустил бы шток на ее голову, если бы она не крикнула:
-- Ради... ради... Я согласна -- я... сейчас.
Трясущимися руками ока сорвала с себя юнифу -- просторное, желтое, висячее тело опрокинулось на кровать... И только тут я понял: она думала, что я шторы -- это для того, чтобы -- что я хочу...
Это было так неожиданно, так глупо, что я расхохотался. И тотчас же туго закрученная пружина во мне -- лопнула, рука ослабела, шток громыхнул на пол. Тут я на собственном опыте увидел, что смех -- самое страшное оружие: смехом можно убить все -- даже убийство.
Я сидел за столом и смеялся -- отчаянным, последним смехом -- и не видел никакого выхода из всего этого нелепого положения. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы развивалось естественным путем -- но тут вдруг новая внешняя слагающая: зазвонил телефон.
Я кинулся, стиснул трубку: может быть, она? -- И в трубке чей-то незнакомый голос:
-- Сейчас.
Томительное, бесконечное жужжание. Издали -- тяжелые шаги, все ближе, все гулче, все чугунней -- и вот...
-- Д-503? Угу... С вами говорит Благодетель. Немедленно ко мне!
Динь, -- трубка повешена, -- динь.
Ю все еще лежала в кровати, глаза закрыты, жабры широко раздвинуты улыбкой. Я сгреб с полу ее платье, кинул на нее -- сквозь зубы:
-- Ну! Скорее -- скорее!
Она приподнялась на локте, груди сплеснулись набок, глаза круглые, вся повосковела.
-- Как?
-- Так. Ну -- одевайтесь же!
Она -- вся узлом, крепко вцепившись в платье, голос вплющенный.
-- Отвернитесь...
Я отвернулся, прислонился лбом к стеклу. На черном, мокром зеркале дрожали огни, фигуры, искры. Нет: это -- я, это -- во мне... Зачем Он меня? Неужели Ему уже известно о ней, обо мне, обо всем?
Ю, уже одетая, у двери. Два шага к ней -- стиснул ей руки так, будто именно из ее рук сейчас по каплям выжму то, что мне нужно:
-- Слушайте... Ее имя -- вы знаете, о ком, -- вы ее называли? Нет? Только правду -- мне это нужно... мне все равно -- только правду...
-- Нет.
-- Нет? Но почему же -- раз уж вы пошли туда и сообщили...
Нижняя губа у ней -- вдруг наизнанку, как у того мальчишки -- и из щек, по щекам капли...
-- Потому что я... я боялась, что если ее... что за это вы можете... вы перестанете лю... О, я не могу -- я не могла бы!
Я понял: это -- правда. Нелепая, смешная, человеческая правда! -- Я открыл дверь. Запись 36-я.
Конспект:
ПУСТЫЕ СТРАНИЦЫ. ХРИСТИАНСКИЙ БОГ. О МОЕЙ МАТЕРИ.
Тут странно -- в голове у меня как пустая, белая страница: как я туда шел, как ждал (знаю, что ждал) -- ничего не помню, ни одного звука, ни одного лица, ни одного жеста. Как будто были перерезаны все провода между мною и миром.
Очнулся -- уже стоя перед Ним, и мне страшно поднять глаза: вижу только Его огромные, чугунные руки -- на коленях. Эти руки давили Его самого, подгибали колени. Он медленно шевелил пальцами. Лицо -- где-то в тумане, вверху, и будто вот только потому, что голос Его доходил ко мне с такой высоты -- он не гремел как гром, не оглушал меня, а все же был похож на обыкновенный человеческий голос.
-- Итак -- вы тоже? Вы -- Строитель "[Интеграла]"? Вы -- кому дано было стать величайшим конквистадором. Вы -- чье имя должно было начать новую, блистательную главу истории Единого Государства... Вы?
Кровь плеснула мне в голову, в щеки -- опять белая страница: только в висках -- пульс, и вверху гулкий голос, но ни одного слова. Лишь когда он замолк, я очнулся, я увидел: рука двинулась стопудово -- медленно поползла -- на меня уставился палец.
-- Ну? Что же вы молчите? Так или нет? Палач?
-- Так, -- покорно ответил я. И дальше ясно слышал каждое Его слово.
-- Что же? Вы думаете -- я боюсь этого слова? А вы пробовали когда-нибудь содрать с него скорлупу и посмотреть, что там внутри? Я вам сейчас покажу. Вспомните: синий холм, крест, толпа. Одни -- вверху, обрызганные кровью, прибивают тело к кресту; другие -- внизу, обрызганные слезами, смотрят. Не кажется ли вам, что роль тех, верхних, -- самая трудная, самая важная. Да не будь их, разве была бы поставлена вся эта величественная трагедия? Они были освистаны темной толпой: но ведь за это автор трагедии -- Бог -- должен еще щедрее вознаградить их. А сам христианский, милосерднейший Бог, медленно сжигающий на адском огне всех непокорных -- разве Он не палач? И разве сожженных христианами на кострах меньше, чем сожженных христиан? А все-таки -- поймите это, все-таки этого Бога веками славили как Бога любви. Абсурд! Нет, наоборот: написанный кровью патент на неискоренимое благоразумие человека. Даже тогда -- дикий, лохматый -- он понимал: истинная, алгебраическая любовь к человечеству -- непременный признак истины -- ее жестокость. Как у огня -- непременный признак тот, что он сжигает. Покажите мне не жгучий огонь? Ну, -- доказывайте же, спорьте!
Как я мог спорить? Как я мог спорить, когда это были (прежде) мои же мысли -- только я никогда не умел одеть их в такую кованую, блестящую броню. Я молчал...
-- Если это значит, что вы со мной согласны, -- так давайте говорить, как взрослые, когда дети ушли спать: все до конца. Я спрашиваю: о чем люди -- с самых пеленок -- молились, мечтали, мучились? О том, чтобы кто-нибудь раз навсегда сказал им, что такое счастье -- и потом приковал их к этому счастью на цепь. Что же другое мы теперь делаем, как не это? Древняя мечта о рае... Вспомните: в раю уже не знают желаний, не знают жалости, не знают любви, там -- блаженные с оперированной фантазией (только потому и блаженные) -- ангелы, рабы Божьи... И вот, в тот момент, когда мы уже догнали эту мечту, когда мы схватили ее вот так ( -- Его рука сжалась: если бы в ней был камень -- из камня брызнул бы сок), когда уже осталось только освежевать добычу и разделить ее на куски, -- в этот самый момент вы -- вы...
Чугунный гул внезапно оборвался. Я -- весь красный, как болванка на наковальне под бухающим молотом. Молот молча навис, и ждать -- это еще... страш...
Вдруг:
-- Вам сколько лет?
-- Тридцать два.
-- А вы ровно вдвое -- шестнадцатилетне наивны! Слушайте: неужели вам в самом деле ни разу не пришло в голову, что ведь им -- мы еще не знаем их имен, но уверен, от вас узнаем, -- что им вы нужны были только как Строитель "[Интеграла]" -- только для того, чтобы через вас...
-- Не надо! Не надо, -- крикнул я.
...Так же, как заслониться руками и крикнуть это пуле: вы еще слышите свое смешное "не надо", а пуля -- уже прожгла, уже вы корчитесь на полу.
Да, да: Строитель "[Интеграла]"... Да, да... и тотчас же: разъяренное, со вздрагивающими кирпично-красными жабрами лицо Ю -- в то утро, когда они обе вместе у меня в комнате...
Помню очень ясно: я засмеялся -- поднял глаза. Передо мною сидел лысый, сократовски-лысый человек, и на лысине -- мелкие капельки пота.
Как все просто. Как все величественно-банально и до смешного просто.
Смех душил меня, вырывался клубами. Я заткнул рот ладонью и опрометью кинулся вон.
Ступени, ветер, мокрые, прыгающие осколки огней, лиц, и на бегу: "Нет! Увидеть ее! Только еще раз увидеть ее!"
Тут -- снова пустая, белая страница. Помню только: ноги. Не люди, а именно -- ноги: нестройно топающие, откуда-то сверху падающие на мостовую сотни ног, тяжелый дождь ног. И какая-то веселая, озорная песня, и крик -- должно быть мне: "Эй! Эй! Сюда, к нам!"
Потом -- пустынная площадь, доверху набитая тугим ветром. Посредине -- тусклая, грузная, грозная громада: Машина Благодетеля. И от нее -- во мне такое, как будто неожиданное, эхо: ярко-белая подушка; на подушке закинутая назад с полузакрытыми глазами голова: острая, сладкая полоска зубов... И все это как-то нелепо, ужасно связано с Машиной -- я знаю как, но я еще не хочу увидеть, назвать вслух -- не хочу, не надо.
Я закрыл глаза, сел на ступенях, идущих наверх, к Машине. Должно быть шел дождь: лицо у меня мокрое. Где-то далеко, глухо -- крики. Но никто не слышит, никто не слышит, как я кричу: спасите же меня от этого -- спасите!
Если бы у меня была мать -- как у древних: моя -- вот именно -- мать. И чтобы для нее -- я не строитель "[Интеграла]", и не нумер Д-503, и не молекула Единого Государства, а простой человеческий кусок -- кусок ее же самой -- истоптанный, раздавленный, выброшенный... И пусть я прибиваю или меня прибивают -- может быть это одинаково -- чтобы она услышала то, чего никто не слышит, чтобы ее старушечьи, заросшие морщинами губы -- Запись 37-я.
Конспект:
ИНФУЗОРИЯ. СВЕТОПРЕСТАВЛЕНИЕ. ЕЕ КОМНАТА.
Утром в столовой -- сосед слева испуганно шепнул мне:
-- Да ешьте же! На вас смотрят!
Я -- изо всех сил -- улыбнулся. И почувствовал это -- как какую-то трещину на лице: улыбаюсь -- края трещины разлетаются все шире -- и мне от этого все больнее...
Дальше -- так: едва я успел взять кубик на вилку, как тотчас же вилка вздрогнула у меня в руке и звякнула о тарелку -- и вздрогнули, зазвенели столы, стены, посуда, воздух, и снаружи -- какой-то огромный, до неба, железный круглый гул -- через головы, через дома -- и далеко замер чуть заметными, мелкими, как на воде, кругами.
Я увидел во мгновение слинявшие, выцветшие лица, застопоренные на полном ходу рты, замершие в воздухе вилки.
Потом все спуталось, сошло с вековых рельс, все вскочили с мест (не пропев гимна) -- кое-как, не в такт, дожевывая, давясь, хватались друг за друга: "Что? Что случилось? Что?" И -- беспорядочные осколки некогда стройной великой Машины -- все посыпались вниз, к лифтам -- по лестнице -- ступени -- топот -- обрывки слов -- как клочья разорванного и взвихренного ветром письма...
Так же сыпались изо всех соседних домов, и через минуту проспект -- как капля воды под микроскопом: запертые в стеклянно-прозрачной капле инфузории растерянно мечутся вбок, вверх, вниз.
-- Ага, -- чей-то торжествующий голос -- передо мною затылок и нацеленный в небо палец -- очень отчетливо помню желто-розовый ноготь и внизу ногтя -- белый, как вылезающий из-за горизонта, полумесяц. И это как компас: сотни глаз, следуя за этим пальцем, повернулись к небу.
Там, спасаясь от какой-то невидимой погони, мчались, давили, перепрыгивали друг через друга тучи -- и окрашенные тучами темные аэро Хранителей с свисающими черными хоботами труб -- и еще дальше -- там, на западе, что-то похожее -- --
Сперва никто не понимал, что это -- не понимал даже и я, кому (к несчастью) было открыто больше, чем всем другим. Это было похоже на огромный рой черных аэро: где-то в невероятной высоте -- еле заметные быстрые точки. Все ближе; сверху хриплые, гортанные капли -- наконец, над головами у нас птицы. Острыми, черными, пронзительными, падающими треугольниками заполнили небо, бурей сбивало их вниз, они садились на купола, на крыши, на столбы, на балконы.
-- Ага-а, -- торжествующий затылок повернулся -- я увидел того, исподлобного. Но в нем теперь осталось от прежнего только одно какое-то заглавие, он как-то весь вылез из этого вечного своего подлобья, и на лице у него -- около глаз, около губ -- пучками волос росли лучи, он улыбался.
-- Вы понимаете, -- сквозь свист ветра, крыльев, карканье, -- крикнул он мне. -- Вы понимаете: Стену -- Стену взорвали! По-ни-ма-ете?
Мимоходом, где-то на заднем плане, мелькающие фигуры -- головы вытянуты -- бегут скорее внутрь, в дома. Посредине мостовой -- быстрая и все-таки будто медленная (от тяжести) лавина оперированных, шагающих туда -- на запад.
...Волосатые пучки лучей около губ, глаз. Я схватил его за руку:
-- Слушайте: где она -- где I? Там, за Стеной -- или... Мне нужно -- слышите? Сейчас же, я не могу...
-- Здесь, -- крикнул он мне пьяно, весело -- крепкие, желтые зубы... -- Здесь она, в городе, действует. Ого -- мы действуем!
Кто -- мы? Кто -- я?
Около него -- было с полсотни таких же, как он -- вылезших из своих темных подлобий, громких, веселых, крепкозубых. Глотая раскрытыми ртами бурю, помахивая такими на вид смирными и нестрашными электрокуторами (где они их достали?), -- они двинулись туда же, на запад, за оперированными, но в обход -- параллельным, 48-м проспектом...
Я спотыкался о тугие, свитые из ветра канаты и бежал к ней. Зачем? Не знаю. Я спотыкался, пустые улицы, чужой, дикий город, неумолчный, торжествующий птичий гам, светопреставление. Сквозь стекло стен -- в нескольких домах я видел (врезалось): женские и мужские нумера бесстыдно совокуплялись -- даже не спустивши штор, без всяких талонов, среди бела дня...
Дом -- ее дом. Открытая настежь, растерянная дверь. Внизу, за контрольным столиком -- пусто. Лифт застрял посередине шахты. Задыхаясь, я побежал наверх по бесконечной лестнице. Коридор. Быстро -- как колесные спицы -- цифры на дверях: 320, 326, 330... I-330, да!
И сквозь стеклянную дверь: все в комнате рассыпано, перевернуто, скомкано. Впопыхах опрокинутый стул -- ничком, всеми четырьмя ногами вверх -- как издохшая скотина. Кровать -- как-то нелепо, наискось отодвинутая от стены. На полу -- осыпавшиеся, затоптанные лепестки розовых талонов.
Я нагнулся, поднял один, другой, третий: на всех было Д-503 -- на всех был я -- капля меня, расплавленного, переплеснувшего через край. И это все, что осталось...
Почему-то нельзя было, чтобы они так вот, на полу, и чтобы по ним ходили. Я захватил еще горсть, положил на стол, разгладил осторожно, взглянул -- и... засмеялся.
Раньше я этого не знал -- теперь знаю, и вы это знаете: смех бывает разного цвета. Это -- только далекое эхо взрыва внутри вас: может быть -- это праздничные, красные, синие, золотые ракеты, может быть -- взлетели вверх клочья человеческого тела...
На талонах мелькнуло совершенно незнакомое мне имя. Цифр я не запомнил -- только букву: Ф. Я смахнул все талоны со стола на пол, наступил на них -- на себя каблуком -- вот так, так -- и вышел...
Сидел в коридоре на подоконнике против двери -- все чего-то ждал, тупо, долго. Слева зашлепали шаги. Старик: лицо -- как проколотый, пустой, осевший складками пузырь -- и из прокола еще сочится что-то прозрачное, медленно стекает вниз. Медленно, смутно понял: слезы. И только когда старик был уже далеко -- я спохватился и окликнул его:
-- Послушайте -- послушайте, вы не знаете: нумер I-330..
Старик обернулся, отчаянно махнул рукой и заковылял дальше...
В сумерках я вернулся к себе, домой. На западе небо каждую секунду стискивалось бледно-синей судорогой -- и оттуда глухой, закутанный гул. Крыши усыпаны черными потухшими головешками: птицы. Я лег на кровать -- и тотчас же зверем навалился, придушил меня сон... Запись 38-я.
Конспект:
(НЕ ЗНАЮ, КАКОЙ. МОЖЕТ БЫТЬ, ВЕСЬ КОНСПЕКТ -- ОДНО: БРОШЕННАЯ ПАПИРОСКА.)
Очнулся -- яркий свет, глядеть больно. Зажмурил глаза. В голове -- какой-то едучий синий дымок, все в тумане, И сквозь туман:
"Но ведь я не зажигал свет -- как же..."
Я вскочил -- за столом, подперев рукою подбородок, с усмешкой глядела на меня I...
За тем же самым столом я пишу сейчас. Уже позади эти десять -- пятнадцать минут, жестоко скрученных в самую тугую пружину. А мне кажется, что вот только сейчас закрылась за ней дверь, и еще можно догнать ее, схватить за руки -- и, может быть, она засмеется и скажет...
I сидела за столом. Я кинулся к ней.
-- Ты, ты! Я был -- я видел твою комнату -- я думал, ты -- --
Но на полдороге наткнулся на острые, неподвижные копья ресниц, остановился. Вспомнил: так же она взглянула на меня тогда, на "[Интеграле]". И вот надо сейчас же все, в одну секунду, суметь сказать ей -- так, чтобы поверила -- иначе уж никогда...
-- Слушай, I, -- я должен... я должен тебе все... Нет, нет, я сейчас -- я только выпью воды...
Во рту -- сухо, все как обложено промокательной бумагой. Я наливал воду -- и не могу: поставил стакан на стол и крепко взялся за графин обеими руками.
Теперь я увидел: синий дымок -- это от папиросы. -- Она поднесла к губам, втянула, жадно проглотила дым -- так же, как я воду, и сказала:
-- Не надо. Молчи. Все равно -- ты видишь: я все-таки пришла. Там, внизу -- меня ждут. И ты хочешь, чтоб эти наши последние минуты...
Она швырнула папиросу на пол, вся перевесилась через ручку кресла назад (там в стене кнопка, и ее трудно достать) -- и мне запомнилось, как покачнулось кресло и поднялись от пола две его ножки. Потом упали шторы.
Подошла, обхватила крепко. Ее колени сквозь платье -- медленный, нежный, теплый, обволакивающий все яд...
И вдруг... Бывает: уж весь окунулся в сладкий и теплый сон -- вдруг что-то прокололо, вздрагиваешь, и опять глаза широко раскрыты... Так сейчас: на полу в ее комнате затоптанные розовые талоны. и на одном: буква Ф и какие-то цифры... Во мне они -- сцепились в один клубок, и я даже сейчас не могу сказать, что это было за чувство, но я стиснул ее так, что она от боли вскрикнула...
Еще одна минута -- из этих десяти или пятнадцати, на ярко-белой подушке -- закинутая назад с полузакрытыми глазами голова; острая, сладкая полоска зубов. И это все время неотвязно, нелепо, мучительно напоминает мне о чем-то, о чем нельзя, о чем сейчас -- не надо. И я все нежнее, все жесточе сжимаю ее -- все ярче синие пятна от моих пальцев...
Она сказала (не открывая глаз -- это я заметил) :
-- Говорят, ты вчера был у Благодетеля? Это правда?
-- Да, правда.
И тогда глаза распахнулись -- и я с наслаждением смотрел, как быстро бледнело, стиралось, исчезало ее лицо: одни глаза.
Я рассказал ей все. И только -- не знаю почему... нет, неправда, знаю -- только об одном промолчал -- о том, что Он говорил в самом конце, о том, что я им был нужен только...
Постепенно, как фотографический снимок в проявителе, выступило ее лицо: щеки, белая полоска зубов, губы. Встала, подошла к зеркальной двери шкафа.
Опять сухо во рту. Я налил себе воды, но пить было противно -- поставил стакан на стол и спросил:
-- Ты за этим и приходила -- потому что тебе нужно было узнать?
Из зеркала на меня -- острый, насмешливый треугольник бровей, приподнятых вверх, к вискам. Она обернулась что-то сказать мне, но ничего не сказала.
Не нужно. Я знаю.
Проститься с ней? Я двинул свои -- чужие -- ноги, задел стул -- он упал ничком, мертвый, как там -- у нее в комнате. Губы у нее были холодные -- когда-то такой же холодный был пол вот здесь, в моей комнате возле кровати.
А когда ушла -- я сел на пол, нагнулся над брошенной ее папиросой, --
Я не могу больше писать -- я не хочу больше!
Запись 39-я.
Конспект:
КОНЕЦ.
Все это было как последняя крупинка соли, брошенная в насыщенный раствор: быстро, колючась иглами, поползли кристаллы, отвердели, застыли. И мне было ясно: все решено -- и завтра утром я сделаю это. Было это то же самое, что убить себя -- но, может быть, только тогда я и воскресну. Потому что ведь только убитое и может воскреснуть.
На западе, ежесекундно в синей судороге содрогалось небо. Голова у меня горела и стучала. Так я просидел всю ночь и заснул только часов в семь утра, когда тьма уже втянулась, зазеленела и стали видны усеянные птицами кровли...
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
/ Полные произведения / Замятин Е.И. / Мы
|
Смотрите также по
произведению "Мы":
|