/ Полные произведения / Шолохов М.А. / Поднятая целина

Поднятая целина [13/47]

  Скачать полное произведение

    Прерываемый хохотом, Ванюшка кончил:
     - В слободе был у нас конокрад Архип Чохов. Лошадей уводил каждую неделю, и никто его никак не мог словить. Архип был в церкви, отмаливал грехи. И вот когда заорали: "Конець свита! Погибаемо, браты!" - кинулся Архип к окну, разбил его, хотел высигнуть, а за окном - решетка. Народ весь в дверях душится, а Архип бегает по церкви, остановится, плеснет руками и кажет: "Ось колы я попався! От попався, так вже попався!"
     Девки, Аким Младший и жена его смеялись до слез, до икоты. Дед Аким и тот беззвучно ощерял голодесную пасть; лишь бабка, не расслышав половины рассказа и ничего не поняв с глухоты, невесть отчего заплакала и, вытирая красные, набрякшие слезой глаза, прошамкала:
     - Штало быть, попалша, болежный! Чарича небешная! Чего же ему ишделали?
     - Кому, бабушка?
     - Да этому штраннику-то?
     - Какому страннику, бабуся?
     - А про какого ты, голубок, гутарил... про богомольча.
     - Да про какого богомольча-то?
     - А я, милый, и не жнаю... Тугая я на ухи стала, тугая, мой желанный... Недошлышу...
     Разговор с бабкой вызвал новую вспышку хохота, Аким Младший раз пять переспрашивал, вытирая проступившие от смеха слезы:
     - Как он, воряга этот? "Вот когда я попался"? Ну, парень, диковинную веселость рассказал ты нам! - наивно восхищался он, хлопая Ванюшку по плечу.
     А тот как-то скоро и незаметно перестроился на серьезный лад, вздохнул:
     - Это, конечно, смешная история, но только сейчас - такие дела, что не до смеху... Нынче прочитал я газету, и сердце заныло...
     - Заныло? - ожидая нового веселого рассказа, переспросил Аким.
     - Да. А заныло оттого, что так зверски над человеком в капиталистических странах издеваются и терзают. Такое описание я прочитал: в Румынии двое комсомольцев открывали крестьянам глаза, говорили, что надо землю у помещиков отобрать и разделить между собою. Очень бедно в Румынии хлеборобы живут...
     - Что бедно, то бедно, знаю, сам видал, как был с полком в семнадцатом году на румынском фронте, - подтвердил Аким.
     - Так вот, вели они агитацию за свержение капитализма и за устройство в Румынии Советской власти. Но их поймали лютые жандармы, одного забили до смерти, а другого начали пытать. Выкололи ему глаза, повыдергивали на голове все волосы. А потом разожгли докрасна тонкую железяку и начали ее заправлять под ногти...
     - Про-ок-лятые! - ахнула Акимова жена, всплеснув руками. - Под ногти?
     - Под ногти... Спрашивают: "Говори, кто у вас еще в ячейке состоит, и отрекайся от комсомола". - "Не скажу вам, вампиры, и не отрекусь!" - стойко отвечает тот комсомолец. Жандармы тогда стали резать ему шашками уши, нос отрезали. "Скажешь?" - "Нет, - говорит, - умру от вашей кровавой руки, а не скажу! Да здравствует коммунизм!" Тогда они за руки подвесили его под потолок, внизу развели огонь...
     - Вот, будь ты проклят, какие живодеры есть! Ить это беда! - вознегодовал Аким Младший.
     - ...Жгут его огнем, а он только плачет кровяными слезами, но никого из своих товарищей-комсомольцев не выдает и одно твердит: "Да здравствует пролетарская революция и коммунизм!"
     - И молодец, что не выдал товарищев! Так и надо! Умри честно, а друзьев не моги выказать! Сказано в писании, что "за други своя живот положиша..." - Дед Аким пристукнул кулаком и заторопил рассказчика: - Ну, ну, дальше-то что?
     - ...Пытают они его, стязают по-всякому, а он молчит. И так с утра до вечера. Потеряет он память, а жандармы обольют его водой и опять за свое. Только видят, что ничего они так от него не добьются, тогда пошли арестовали его мать и привели в свою охранку. "Смотри, - кажут ей, - как мы твоего сына будем обрабатывать! Да скажи ему, чтобы покорился, а то убьем и мясо собакам выкинем!" Ударилась тут мать без памяти, а как пришла в себя - кинулась к своему дитю, обнимает, руки его окровяненные целует...
     Побледневший Ванюшка замолк, обвел слушателей расширившимися глазами: у девок чернели открытые рты, а на глазах закипали слезы, Акимова жена сморкалась в завеску, шепча сквозь всхлипыванья: "Каково ей... матери-то... на своего дитя... го-о-ос-поди!.." Аким Младший вдруг крякнул и, ухватясь за кисет, стал торопливо вертеть цигарку; только Нагульнов, сидя на сундуке, хранил внешнее спокойствие, но и у него во время паузы как-то подозрительно задергалась щека и повело в сторону рот...
     - "...Сынок мой родимый! Ради меня, твоей матери, покорись им, злодеям!" - говорит ему мать, но он услыхал ее голос и отвечает: "Нет, родная мама, не выдам я товарищей, умру за свою идею, а ты лучше поцелуй меня перед моей кончиной, мне тогда легче будет смерть принять..."
     Ванюшка вздрагивающим голосом окончил рассказ о том, как умер румынский комсомолец, замученный палачами-жандармами. На минуту стало тихо, а потом заплаканная хозяйка спросила:
     - Сколько ж ему, страдальцу, было годков?
     - Семнадцать, - без запинки отвечал Ванюшка и тотчас же нахлобучил свою клетчатую кепку. - Да, умер герой рабочего класса - наш дорогой товарищ, румынский комсомолец. Умер за то, чтобы трудящимся лучше жилось. Наше дело - помочь им свергнуть капитализм, установить рабоче-крестьянскую власть, а для этого надо строить колхозы, укреплять колхозное хозяйство. Но у нас еще есть такие хлеборобы, которые по несознательности помогают подобным жандармам и препятствуют колхозному строительству - не сдают семенной хлеб... Ну, спасибо, хозяева, за завтрак! Теперь - о деле, насчет которого мы к вам пришли: надо вам сейчас же отвезти семенной хлеб. Вашему двору причитается засыпать ровно семьдесят семь пудов. Давай, хозяин, вези!
     - Да кто его знает... Его, и хлеба-то, почти нету... - нерешительно начал было Аким Младший, огорошенный столь неожиданным приступом, но жена метнула в его сторону озлобленный взгляд, резко перебила:
     - Нечего уж там! Ступай, насыпай мешки да вези!
     - Нету семидесяти пудов... Да и неподсеянный он у нас, - слабо сопротивлялся Аким.
     - Вези, Акимушка. Стало быть, надо сдать, чего уж там супротивничать, - поддержал сноху дед Аким.
     - Мы - люди не гордые, поможем, подсеем, - охотно вызвался Ванюшка. - А грохот-то у вас есть?
     - Есть... Да он трошки несправный...
     - Эка беда! Починим! Скорее, скорее, хозяин! А то мы тут у вас и так заговорились...
     Через полчаса Аким Младший вел с колхозного база две бычиные подводы, а Ванюшка с лицом, усеянным мелкими, как веснушки, бисеринками пота, таскал из мякинника на приклеток амбара мешки с подсеянной пшеницей, твердозерной и ядреной, отливающей красниной червонного золота.
     - Чего же это хлеб-то у вас в половне сохранялся? Амбар имеете вместительный, а хлеб так бесхозяйственно лежал? - спрашивал он у одной из Акимовых девок, лукаво подмигивая.
     - Это батяня выдумал... - смущенно отвечала та.
     После того как Бесхлебнов повез свои семьдесят семь пудов к общественному амбару, а Ванюшка с Нагульновым, простившись с хозяевами, пошли в следующий двор, Нагульнов, с радостным волнением глядя на усталое лицо Ванюшки, спросил:
     - Про комсомольца это ты выдумал?
     - Нет, - рассеянно отвечал тот, - когда-то давно читал про такой случай в мопровском журнале.
     - А ты сказал, что сегодня читал...
     - А не все ли равно? Тут главное, что такой случай был, вот что жалко, товарищ Нагульнов!
     - Ну, а ты... от себя-то прибавлял для жалобности? - допытывался Нагульнов.
     - Да это же неважно! - досадливо отмахнулся Ванюшка и, зябко ежась, застегивая кожанку, проговорил: - Важно, чтобы люди ненависть почувствовали к палачам и к капиталистическому строю, а к нашим борцам - сочувствие. Важно, что семена вывезли... Да я почти ничего и не прибавлял. А взвар у хозяйки был сладкий, на ять! Напрасно ты, товарищ Нагульнов, отказался! 26
     Десятого марта с вечера пал над Гремячим Логом туман, до утра с крыш куреней журчала талая вода, с юга, со степного гребня, набегом шел теплый и мокрый ветер. Первая ночь, принявшая весну, стала над Гремячим, окутанная черными шелками наплывавших туманов, тишины, овеянная вешними ветрами. Поздно утром взмыли порозовевшие туманы, оголив небо и солнце, с юга уже мощной лавой ринулся ветер; стекая влагой, с шорохом и гулом стал оседать крупнозерный снег, побурели крыши, черными просовами покрылась дорога; а к полудню, по ярам и логам яростно всклокоталась светлая, как слезы, нагорная вода и бесчисленными потоками устремилась в низины, в левады, в сады, омывая горькие корневища вишенника, топя приречные камыши.
     Дня через три уже оголились доступные всем ветрам бугры, промытые до земли склоны засияли влажной глиной, нагорная вода помутилась и понесла на своих вскипающих кучерявых волнах желтые шапки пышно взбитой пены, вымытые хлебные корневища, сухие выволочки с пашен и срезанный водою кустистый жабрей.
     В Гремячем Логу вышла из берегов речка. Откуда-то с верховьев ее плыли источенные солнцем голубые крыги льда. На поворотах они выбивались из русла, кружились и терлись, как огромные рыбы на нересте. Иногда струя выметывала их на крутобережье, а иногда льдина, влекомая впадавшим в речку потоком, относилась в сады и плыла между деревьями, со скрежетом налезая на стволы, круша садовый молодняк, раня яблони, пригибая густейшую поросль вишенника.
     За хутором призывно чернела освобожденная от снега зябь. Взвороченные лемехами пласты тучного чернозема курились на сугреве паром. Великая благостная тишина стояла в полуденные часы над степью. Над пашнями - солнце, молочно-белый пар, волнующий выщелк раннего жаворонка, да манящий клик журавлиной станицы, вонзающейся грудью построенного треугольника в густую синеву безоблачных небес. Над курганами, рожденное теплом, дрожит, струится марево; острое зеленое жало травяного листка, отталкивая прошлогодний отживший стебелек, стремится к солнцу. Высушенное ветром озимое жито словно на цыпочках поднимается, протягивая листки встречь светоносным лучам. Но еще мало живого в степи, не проснулись от зимней спячки сурки и суслики, в леса и буераки подался зверь, изредка лишь пробежит по старюке-бурьяну полевая мышь да пролетят на озимку разбившиеся на брачные пары куропатки.
     В Гремячем Логу к 15 марта был целиком собран семфонд. Единоличники ссыпали свои семена в отдельный амбар, ключ от которого хранился в правлении колхоза, колхозники доверху набили шесть обобществленных амбаров. Хлеб чистили на триере и ночью при свете трех фонарей. В кузнеце Ипполита Шалого до потемок дышала широкая горловина кузнечного меха, из-под молота сеялись золотые зерна огня, певуче звенела наковальня. Шалый приналег и к 15 марта отремонтировал все доставленные в починку бороны, буккера, запашники, садилки и плуги. А 16-го вечером в школе Давыдов, при большом стечении колхозников, премировал его своими, привезенными из Ленинграда, инструментами и держал такую речь:
     - Нашему дорогому кузнецу, товарищу Ипполиту Сидоровичу Шалому, за его действительно ударную работу, по которой должны равняться все остальные колхозники, мы - правление колхоза - преподносим настоящий инструмент.
     Давыдов, по случаю торжественного премирования ударника-кузнеца свежевыбритый, в чисто выстиранной фуфайке, взял со стола разложенные на красном полотнище инструменты, а Андрей Разметнов вытолкал на сцену багрового Ипполита.
     - Товарищ Шалый к сегодняшнему дню на сто процентов закончил ремонт, - факт, граждане! Всего им налажено лемехов - пятьдесят четыре, приведено в боевую готовность двенадцать разнорядных сеялок, четырнадцать буккеров и прочее, факт! Получи, дорогой наш товарищ, наш братский подарок тебе в награждение, и чтобы ты, прах тебя дери, и в будущем также ударно работал; чтобы весь инвентарь в нашем колхозе был на большой палец, факт! И вы, остальные граждане, должны так же ударно работать в поле, только тогда мы оправдаем название своего колхоза, иначе нам предстоит предание позору и стыду на глазах всего Советского Союза, факт!
     С этими словами Давыдов завернул в трехметровый кусок красного сатина премию, подал ее Шалому. Выражать одобрение хлопаньем в ладоши гремячинцы еще не научились, но когда Шалый дрожащими руками взял красный сверток, шум поднялся в школе:
     - Следовает ему! Дюже работал!
     - Из негодности обратно привел в годность.
     - Инструмент получил и бабе сатину на платье!
     - Ипполит, магарыч с тебя, черный бугай!
     - Качать его!
     - Брось, шалавый! Он и так возля ковалды накачался!
     Дальше выкрики перешли в слитый гул, но дед Щукарь ухитрился-таки пробуравить шум своим по-бабьи резким голосом:
     - Чего же стоишь молчком?! Говори! Ответствуй! Вот уродился человек от супругов - пенька да колоды.
     Щукаря поддержали, всерьез и в-шутку стали покрикивать:
     - Пущай за него Демид Молчун речь скажет!
     - Ипполит! Гутарь скорее, а то упадешь!
     - Гляньте-ка, а у него и на самом деле поджилки трясутся?
     - От радости язык заглотнул?
     - Это тебе не молотком стучать!
     Но Андрей Разметнов, любивший всякие торжества и руководивший на этот раз церемонией премирования, унял шум, успокоил взволнованное собрание:
     - Да вы хучь трошки охолоньте! Ну, чего опять взревелись? Весну почуяли? Хлопайте культурно в ладошки, а орать нечего! Цыцте, пожалуйста, и дайте человеку соответствовать словами! - Повернувшись к Ипполиту и незаметно толкнув его кулаком в бок, шепнул: - Набери дюжей воздуху в грудя и говори. Пожалуйста, Сидорович, длинней говори, по-ученому. Ты зараз у нас - герой всей торжественности и должен речь сказать по всем правилам, просторную.
     Не избалованный вниманием Иполлит Шалый, никогда в жизни не говоривший "просторных" речей и получавший от хуторян за работу одни скупые водочные магарычи, подарком правления и торжественной обстановкой его вручения был окончательно выбит из состояния всегдашней уравновешенности. У него дрожали руки, накрепко прижавшие к груди красный сверток; дрожали ноги, всегда такой уверенной и твердой раскорякой стоявшие, в кузнице... Не выпуская из рук свертка, он вытер рукавом слезинку и докрасна вымытое по случаю необычайного для него события лицо, сказал охрипшим голосом:
     - Струмент нам, конечно, нужный... Благодарные мы... И за правление, за ихнюю эту самую... Спасибо и ишо раз спасибо! А я... раз я кузницей зараженный и могу... то я всегда, как я нынче - колхозник, с дорогой душой... А сатин, конечно, бабе моей сгодится... - Он потерянно зашарил глазами по тесно набитой классной комнате, ища жену, втайне надеясь, что она его выручит, но не увидел, завздыхал и кончил свою непросторную речь: - И за струмент в сатине и за наши труды... вам, товарищ Давыдов, и колхозу спасибочко!
     Разметнов, видя, что взволнованная речь Шалого приходит к концу, напрасно делал вспотевшему кузнецу отчаянные знаки. Тот не хотел их замечать и, поклонившись, пошел со сцены, неся сверток на вытянутых руках, как спящее дитя.
     Нагульнов торопливо сдернул с головы папаху, махнул рукой; оркестр, составленный из двух балалаек и скрипки, начал "Интернационал".
     Бригадиры Дубцов, Любишкин, Демка Ушаков каждый день верхами выезжали в степь смотреть, не готова ли к пахоте и севу земля. Весна шла степями в сухом дыхании ветров. Погожие стояли дни, и первая бригада уже готовилась к пахоте серопесчаных земель, бывших на ее участке.
     Бригада агитколонны была отозвана в хутор Войсковой, но Ванюшку Найденова, по просьбе Нагульнова, Кондратько оставил на время сева в Гремячем.
     На другой день после того, как премировали Шалого, Нагульнов развелся с Лушкой. Она поселилась у своей двоюродной тетки, жившей на отшибе, дня два не показывалась, а потом как-то встретилась с Давыдовым возле правления колхоза, остановила его:
     - Как мне теперь жить, товарищ Давыдов, посоветуйте.
     - Нашла о чем спрашивать! Вот мы ясли думаем организовать, поступай туда.
     - Нет уж, спасибо! Своих детей не имела, да чтоб теперь с чужими нянчиться? Тоже выдумали!
     - Ну, иди работать в бригаду.
     - Я - женщина нерабочая, у меня от польской работы в голове делается кружение...
     - Скажите, какая вы нежная! Тогда гуляй себе, но хлеба не получишь. У нас "кто не работает, тот не ест"!
     Лушка вздохнула и, роя остроносым чириком влажный песок, потупила голову:
     - Мне мой дружочек Тимошка Рваный прислал из города Котласу Северного краю письмецо... Сулится скоро приитить.
     - Ну, уж это черта с два! - улыбнулся Давыдов. - А если и придет, мы его еще подальше отправим.
     - Значит, ему не будет помилования?
     - Нету! Не жди и не лодырничай. Работать надо, факт! - резко ответил Давыдов и хотел было идти, но Лушка, чуть смутившись, его удержала. В голосе ее дрогнули смешливые и вызывающие нотки, когда она протяжно спросила:
     - А может, вы мне жениха бы какого-нибудь завалященького нашли?
     Давыдов злобно ощерился, буркнул:
     - Этим не занимаюсь! Прощай!
     - Погодите чудок! Ишо спрошу вас!
     - Ну?
     - А вы бы меня не взяли в жены? - В голосе Лушки зазвучали прямой вызов и насмешка.
     Тут уж пришла очередь смутиться Давыдову. Он побагровел до корней зачесанных вверх волос, молча пошевелил губами.
     - Вы посмотрите на меня, товарищ Давыдов, - продолжала Лушка с напускным смирением, - я женщина красивая, на любовь дюже гожая... Вы посмотрите: что глаза у меня хороши, что брови, что ноги подо мной, ну, и все остальное... - Она кончиками пальцев слегка приподняла подол зеленой шерстяной юбки и, избоченясь, поворачивалась перед ошарашенным Давыдовым. - Аль плоха? Так вы так и скажите...
     Давыдов жестом отчаяния сдвинул на затылок кепку, ответил:
     - Девочка ты фартовая, слов нет. И нога под тобой красивая, да только вот... только не туда ты этими ногами ходишь, куда надо, вот это факт!
     - Это уж где хочу, там и топчу! Так, значится, на вас мне не надеяться?
     - Да уж лучше не надейся.
     - Вы не подумайте, что я по вас сохну или пристроиться возле вас желаю. Мне вас просто жалко стало, думаю: "Живет молодой мужчина, неженатый, холостой, бабами не интересуется..." И жалко стало, как вы смотрите на меня, и в глазах ваших - голод...
     - Ты, черт тебя знает... Ну, до свиданья! Некогда мне с тобой, - и шутливо добавил: - Вот отсеемся, тогда, пожалуйста, налетай на бывшего флотского, да только у Макара разрешение возьми, факт!
     Лушка захохотала, сказала вослед:
     - Макар от меня все мировой революцией заслонялся, а вы - севом. Нет уж, оставьте! Мне вы, таковские, не нужны! Мне горячая любовь нужна, а так что же?.. У вас кровя заржавели от делов, а с плохой посудой и сердцу остуда!
     Давыдов шел в правление, растерянно улыбаясь. Подумал было: "Надо ее как-нибудь к работе пристроить, а то собьется бабочка с правильных путей. Будни, а она вырядилась, и такие разговорчики..." - но потом мысленно махнул рукой: "Э, да прах ее возьми! Сама не маленькая, должна понимать. Что я, в самом деле, - буржуйская дама с благотворительностью, что ли? Предложил работать - не хочет, ну и пусть ее треплется!"
     У Нагульнова коротко спросил:
     - Развелся?
     - Пожалуйста, без вопросов! - пробормотал Макар, с чрезмерным вниманием рассматривая на своих длинных пальцах ногти.
     - Да я так...
     - Ну, и я так!
     - И черт с тобой! Спросить нельзя уже, факт!
     - Первой бригаде бы выезжать пора, а они проволочку выдумляют.
     - Ты бы Лукерью на путь наставил, она теперь - хвост в зубы и пойдет рвать!
     - Да что я, поп ей или кто? Отвяжись! Я про первую бригаду говорю, что завтра ей край надо...
     - Первая завтра выедет... А ты думаешь, это так просто: развелся и - ваших нет? Почему не воспитал женщину в коммунистическом духе? Одно несчастье с тобой, факт!
     - Завтра сам на поля поеду с первой бригадой... Да что ты ко мне привязался, как репей? "Воспитать, воспитать!" Каким я ее чертом воспитал бы, ежели я сам кругом невоспитанный? Ну, развелся. Еще чего? Въедливый ты, Семен, как лишай!.. Тут с этим Банником!.. Мне самому до себя, а ты ко мне с предбывшей женой...
     Давыдов только что хотел отвечать, но во дворе правления зазвучала автомобильная сирена. Покачиваясь, гребя штангой талую воду в луже, въехал риковский фордик. Распахнув дверцу, из него вышел председатель районной контрольной комиссии Самохин.
     - Это по моему делу... - Нагульнов сморщился и озлобленно озирнулся на Давыдова. - Гляди, ишо ты ему про бабу не вякни, а то подведешь меня под монастырь! Он, этот Самохин, знаешь, какой? "Почему развелся да при какой случайности?" Ему - нож вострый, когда коммунист разводится. Поп какой-то, а не РКИ. Терпеть его ненавижу, черта лобастого! Ох, уже этот мне Банник! Убить бы гада и...
     Самохин вошел в комнату, не выпуская из рук брезентового портфеля, не здороваясь, полушутливо сказал:
     - Ну, Нагульнов, натворил делов? А я вот через тебя должен в такую росторопь ехать. А это что за товарищ? Кажется, Давыдов? Ну, здравствуйте. - Пожал руки Нагульнову и Давыдову, присел к столу. - Ты, товарищ Давыдов, оставь нас на полчасика, мне вот с этим чудаком (жест в сторону Нагульнова) потолковать надо.
     - Валяйте, говорите.
     Давыдов поднялся, с изумлением слыша, как Нагульнов, только что просивший его не говорить о разводе, брякнул, видимо решив, что "семь бед - один ответ":
     - Избил одного контрика - верно, да это еще не все, Самохин...
     - А что еще?
     - Жену нынче выгнал из дому!
     - Да ну-у?.. - испуганно протянул большелобый тощий Самохин и страшно засопел, роясь в портфеле, молча шелестя бумагами... 27
     Ночью сквозь сон Яков Лукич слышал шаги, возню возле калитки и никак не мог проснуться. И когда с усилием оторвался от сна, уже въяве услышал, как заскрипела доска забора под тяжестью чьего-то тела и словно бы звякнуло что-то металлическое. Торопливо подойдя к окну, Яков Лукич приник к оконному глазку, всмотрелся, - в предрассветной глубокой темени увидел, как через забор махнул кто-то большой, грузный (слышен был тяжкий звук прыжка). По белевшей в ночи папахе угадал Половцева. Накинул пиджак, снял с печи валенки, вышел. Половцев уже ввел в калитку коня, запер ворота на засов. Яков Лукич принял из рук его поводья. Конь был мокр по самую холку, хрипел нутром и качался. Половцев, не ответив на приветствие, хриплым шепотом спросил:
     - Этот... Лятьевский тут?
     - Спят. Беда с ними... водочку все выпивали за это время...
     - Черт с ним! Сволочь... Коня я, кажется, перегнал...
     Голос Половцева был неузнаваемо тих, в нем почудились Якову Лукичу какая-то надорванность, большая тревога и усталь...
     В горенке Половцев снял сапоги, из седельной сумы вынул казачьи синие с лампасами шаровары, надел, а свои, мокрые по самый высокий простроченный пояс, повесил над лежанкой просушить.
     Яков Лукич стоял у притолоки, следил за неторопливыми движениями своего начальника; тот присел на лежанку, обхватил руками колени, грея голые подошвы, на минуту дремотно застыл. Ему, видимо, смертно хотелось спать, но он с усилием открыл глаза, долго смотрел на Лятьевского, спавшего непросыпным пьяным сном, спросил:
     - Давно пьет?
     - Спервоначалу. Дюже зашибает! Мне ажник неловко перед людьми... Кажин день приходится водку тягать... Подозрить могут.
     - Сволочь! - не разжимая зубов, с великим презрением процедил Половцев. И снова задремал сидя, покачивая большой седеющей головой.
     Но через несколько минут темного наплывного сна вздрогнул, спустил с лежанки ноги, открыл глаза.
     - Трое суток не спал... речки играют. Через вашу, гремяченскую, вплынь перебрался.
     - Вы бы прилегли, Александр Анисимыч.
     - Лягу. Дай табаку. Я свой намочил.
     После двух жадных затяжек Половцев оживился. Из глаз его исчезла сонная наволочь, голос окреп.
     - Ну, как дела тут?
     Яков Лукич коротко рассказал; спросил в свою очередь:
     - А какие ваши успехи? Скоро?
     - На этих днях или... вовсе не начнем. Завтра ночью поедем с тобой в Войсковой. Надо поднимать оттуда. Ближе к станице. Там сейчас агитколонна. С нее будем пробовать. А ты мне в этой поездке необходим. Тебя там знают казаки, твое слово их воодушевит. - Половцев помолчал, долго и нежно гладил своей большой ладонью вскочившего ему на колени черного кота, потом зашептал, и в голосе его зазвучали несвойственные ему теплота, ласка: - Кисынька! Кисочка! Котик! Ко-ти-ще! Да какой же ты вороной! Люблю я, Лукич, кошек! Лошадь и кошка - самые чистоплотные животные... У меня дома был сибирский кот, огромный, пушистый... Постоянно спал со мной... Масти этакой... - Половцев задумчиво сощурил глаза, улыбнулся и пошевелил пальцами, - этакой дымчато-серой с белыми плешинами. За-ме-ча-тель-ный кот был. А ты, Лукич, не любишь кошек? Вот собак я не люблю, ненавижу собак! Знаешь, у меня в детстве был такой случай, мне было тогда, наверное, лет восемь. У нас был щеночек маленький, я с ним как-то играл, как видно, больно ему сделал. Он меня и цапнул: за палец, до крови прокусил. Я разъярился, схватил хворостину и стал его пороть. Он бежит, а я догоняю и порю, порю с... прямо-таки с наслаждением! Он - под амбар, я - за ним, он - под крыльцо, но я его и оттуда достану и все бью его, бью. И до того засек, что он весь обмочился и уже, знаешь, не визжит, а хрипит да всхлипывает... И вот тогда я взял его на руки... - Половцев улыбнулся как-то виновато, смущенно, одною стороною рта. - Взял да так разревелся сам от жалости к нему, что у меня сердце зашлось. Судороги тогда со мной сделались... Мать прибежала, а я рядом со щенком лежу возле каретника на земле и ногами сучу... С той поры не переношу собак. А вот кошек чертовски люблю. И детей. Маленьких. Очень люблю, даже как-то болезненно. Детских слез не могу слышать, все во мне переворачивается... А ты старик, кошек любишь или нет?
     Изумленный донельзя проявлением таких простых человеческих чувств, необычным разговором своего начальника, пожилого матерого офицера, славившегося, еще на германской войне, жестокостью в обращении с казаками, Яков Лукич отрицательно потряс головой. Половцев помолчал, посуровел лицом и уже сухо, по-деловому спросил:
     - Почта давно была?
     - Зараз же разлой, лога все понадулись, бездорожье. Недели полторы не было почты.
     - В хуторе ничего не слышно насчет статьи Сталина?
     - Какой статьи?
     - Статья его была напечатана в газетах насчет колхозов.
     - Нет, не слыхать. Видно, эти газеты не дошли до нас. А что в ней было напечатано, Александр Анисимыч?
     - Так, пустое... Тебе это неинтересно. Ну, ступай, ложись спать. Коня напоишь часа через три. А завтра ночью добыть пару колхозных лошадей, и как только смеркнется, поедем на Войсковой. Ты поедешь охлюпкой [без седла], тут недалеко.
     Утром Половцев долго говорил с прохмелившимся Лятьевским. После разговора Лятьевский вышел в кухню бледный, злой.
     - Может, похмелиться есть нужда? - предупредительно спросил Яков Лукич, но Лятьевский глянул куда-то выше его головы, раздельно сказал:
     - Теперь уж ничего не надо, - и ушел в горенку, лег на кровать ничком.
     Ночью на колхозной конюшне дежурил Батальщиков Иван - один из завербованных Яковом Лукичом в "Союз освобождения Дона". Но Яков Лукич и ему не сказал о том, куда и для какой надобности поедут. "По нашему делу надо съездить недалеко", - уклончиво ответил на вопрос Батальщикова. И тот, не колеблясь, отвязал пару лучших лошадей. По-за гумнами провел их Яков Лукич, привязал в леваде, а сам пошел вызывать Половцева. И когда подходил к дверям горенки, слышал, как Лятьевский крикнул: "Да ведь это же означает наше поражение, поймите!" В ответ что-то сурово забасил Половцев, и Яков Лукич, томимый предчувствием какой-то беды, тихо постучался.
     Половцев вынес седло. Вышли. Взяли лошадей. Тронули рысью. Речку переехали за хутором вброд. Всю дорогу Половцев молчал, курить воспретил и ехать велел не по дороге, а сбочь, саженях в пятидесяти.
     В Войсковом их ждали. В курене у знакомого Якову Лукичу казака сидело человек двадцать хуторян. Преобладали старики. Половцев со всеми здоровался за руку, потом отошел с одним к окну, шепотом в течение пяти минут говорил. Остальные молча поглядывали то на Половцева, то на Якова Лукича. А тот, присев около порога, чувствовал себя среди чужих, мало знакомых казаков потерянно, неловко...
     Окна изнутри были плотно занавешены дерюжками, ставни закрыты, на базу караулил зять хозяина, но, несмотря на это, Половцев заговорил вполголоса:
     - Ну, господа казаки, час близок! Кончается время вашего рабства, надо выступать. Наша боевая организация наготове. Выступаем послезавтра ночью. К вам в Войсковой придет конная полусотня, и по первому же выстрелу вы должны кинуться и перебрать на квартирах этих... агитколонщиков. Чтобы ни один живым не ушел! Командование над вашей группой возлагаю на подхорунжего Марьина. Перед выступлением советую нашить на шапки белые ленты, чтобы в темноте своих не путать с чужими. У каждого должен быть наготове конь, имеющееся вооружение - шашка, винтовка или даже охотничье ружье - и трехдневный запас харчей. После того как управитесь с агитколонной и вашими местными коммунистами, ваша группа вливается в ту полусотню, которая придет вам на помощь. Командование переходит к командиру полусотни. По его приказу тронетесь туда, куда он вас поведет. - Половцев глубоко вздохнул, вынул из-за пояса толстовки пальцы левой руки, вытер тылом ладони пот на лбу и громче продолжал: - Со мною приехал из Гремячего Лога всем вам известный казак Яков Лукич Островнов, мой полчанин. Он вам подтвердит готовность большинства гремяченцев идти вместе с нами к великой цели освобождения Дона от ига коммунистов. Говори, Островнов!


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ] [ 34 ] [ 35 ] [ 36 ] [ 37 ] [ 38 ] [ 39 ] [ 40 ] [ 41 ] [ 42 ] [ 43 ] [ 44 ] [ 45 ] [ 46 ] [ 47 ]

/ Полные произведения / Шолохов М.А. / Поднятая целина