Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Пильняк Б.А. / Голый год

Голый год [9/9]

  Скачать полное произведение

    - Садитесь, Архипов, сюда, на диван.

    - Ничего, спасибо. Я здесь вот, у печки. Борода у Архипова, как у Пугачева, черная, обильная, взлохмаченная, - и черны глаза.

    - Слушайте, Архипов, - вы никогда не говорите об отце. Мне хочется говорить с вами об этом... Вы ведь - сын.

    - Да. И мне. Трудно вырывать старое коренье. И от корней этих очень больно. Но это пройти должно. Разум говорит, так надо было умирать спозаранку, - сталоть, чего же мучиться? Жить надо, работать.

    - Но ведь вы один - один навсегда!

    - Да. Что же? Я всегда был один - я со всеми, с товарищами. Я, верно, только освобождаюсь - от глупостей.

    Наталья Евграфовна встала от стола, встала рядом с Архиповым к печке.

    - Говорите правду. Вам не страшно?

    - Как же не страшно? - страшно, тошно. Только страдать - не надо. Умер старик как надо. Я все думал в одну точку, ну, и не страдаю. Так надо. - Архипов обеими своими руками взял руку Наталии Евграфовны. - Вы, Наталия Евграфовна, лучше о себе расскажите. Вот что.

    - Мне нечего рассказывать. Что же?..

    - Ну, тогда я расскажу. Я все время заводом занят, в исполкоме, в революции. А когда отец умер, о себе подумал. Работать надо, - ну и работал. А то вот еще что. Я к вам пришел предложение вам сделать - руки. Парнишкой я влюблялся, ну, грешил с женщинами. А потом прошло. Я так думаю, детишки у нас будут. Работаем вместе, заодно. И ребятенок вырастим, как надо. Хочется мне детишек разумных, а вы - поученее меня. Ну, да и я подучиваюсь. А оба мы молодые, здоровые. - Архипов склонил голову, Наталья Евграфовна не взяла руки своей из его РУК.

    - Да, хорошо. - Она ответила не сразу. - Но я не девушка... Дети, - да, единственное. Я не люблю вас так, - ну, знаете...

    Архипов поднял голову, взглянул в глаза Наталии Евграфовны, - были они прозрачны и покойны. Архипов поднес неумело руку Наталии Евграфовны к своим губам и поцеловал тихо.

    - Ну, вот. А что не девушка, - человека надо бы.

    - Это все холодно будет, неуютно, Архипов.

    - Как? неуютно? - не понимаю я этого слова.

    Вьюшка небесная прикрыла землю, окна слились со стенами, в печи уголь подернулся пеплом, - надо печь закрывать. В столовой, где тоже бревенчатые стены, на столе в белой скатерти сверкает холодно никелем кофейник, поднос, подстаканники. Архипов пьет с блюдечка, с пятерен, под кожаной курткой - жилетка и косоворотка под жилеткой. Наталья Евграфовна в красной вязаной кофточке и в черной юбке, и волосы венцом - косами. Линолеум поблескивает холодно, - за окнами мутная луна в облаках, ночь, - и отражаются мутным холодом в линолеуме луна, стены, стол вверх ногами, мрак открытой двери и темная комната. На столе же в столовой "министерская" лампа.

    - Человек нужен, чистота, разум!

    Лунный свет в кабинете, и полосы лунные легли на линолеум. Архипов случайно коснулся плеча Натальи Евграфовны, лунный свет упал на Наталью Евграфовну, глаза исчезли во мраке, - нежно, женски-мягко прильнула Наталья Евграфовна к Архипову, прошептала чуть слышно:

    - Милый, единственный, мой...

    Архипов не нашел, что ответить - в радости.

    - Понимаете - жить, касатынька!

    Совы кричат: по-человечески жутко, по-звериному радостно. "Ведь человек не животное, чтобы любить как животное". Вьюшка небесная прикрыла землю. Ночь. Кремль. Кричат совы. Ветер кричит в закоулках: гу-ву-зи-маа!.. Каменные, большие, многооконные, белые и желтые дома хмуры в ночи и величавы своим старобытьем. Улицы идут кривые, с тупиками и закоулками, и улицы обулыжены, и на углах церкви. Голые годы. Мрак. Ночь. Осень. Луна ползет медленно, зеленая.

    - Милый, единственный, мой!

    Наталья стоит у окна в кабинете, холодно поблескивает линолеум, филодендроны разрослись во мраке. На окно падает лунный свет. Сегодня первый раз топили печь - опотели окна. Лунный призрачный свет дробится и отражается - в слезинках на стекле и в слезинках на глазах.

    - Не любить - и любить. Ах, и будет уют, и будут дети, и - труд, труд!.. Милый, единственный, мой! Не будет лжи и боли.

    В доме Ордыниных, в общежитии, разувшись и пальцы после сапог сладко размяв, на кровати к лампочке забравшись как-то на четвереньках, Егор Собачкин долго брошюру читал и, кончив, сказал рассудительно:

    - А правда и радость все-таки восторжествують! Не могёт как иначе.

    Архипов вошел, молча прошел к себе в комнату, - в словарике иностранных слов, вошедших в русский язык, составленном Гавкиным, - слово уют не было помешено.

    - Милый, единственный, мой!

    

    ГЛАВА VII (ПОСЛЕДНЯЯ, БЕЗ НАЗВАНИЯ)

    

    Россия. Революция.

    Метель.

    

    ЗАКЛЮЧЕНИЕ

    

    Триптих последний

    (Материал, в сущности)

    Наговоры

    К октябрю волчье прибылье не меньше уже хорошей собаки. Тишина. Треснул сук. Из оврага к порубке, где днем парни с Черных Речек пилили повинность, потянуло прелью, грибами, осенним спиртным. И это осеннее спиртное верно сказало, что дождям конец: будет неделю осень изливать золото, а потом, в заморозках, падет снег. Бабьим летом, когда черствеющая земля пахнет, как спирт, едет над полями Добрыня-Златопояс-Никитич, - днем блестят его латы киноварью осин, золотом берез, синью небесной (синью, крепкою, как спирт), а ночью, потускнев, латы его - как вороненая сталь, поржавевшая лесами, посыревшая туманами и все же черствая, четкая, гулкая первыми льдинками, блестящая звездами спаек. Заморозок, и все же из оврага к порубке тянет последней влагой и последним теплом. К октябрю волчье прибылье уходит от матерых, и прибылые ходят одни. Волк вышел на просеку, далеко обошел дым от тлеющего костра, постоял меж сваленных берез и потек по косяку к полям, где зайцы топтали озимые. В черной ночи и в черной тишине не видно было за суходолами Черных Речек. На Черных Речках, в овинах, девки заорали наборную и стихли сразу, послав осенним полям и лесу визгливо-грустное. Из леса, оврагом, к Николе, к Егорке шла Арина. Волк повстречался с ней у опушки и увильнул к кустам. Арина, надо быть, видела волка - вспыхнула пара зеленых огней в кустах, - Арина не свернула, не заспешила... В избе у Егорки, черной, запахло по-осеннему, лекарными травами. Арина вздула жар в чугунке, зажгла свечу, литую из воска, с Егоровой пасеки, - осветилась изба, ладная, большая, с лавками по всем стенам, с расписной печкой, с печи торчали пятки кривого Егорки-знахаря. Прокричал полночь петух. Кошки спрыгнули на пол. Егорка повернулся, свесил белую свою лохматую голову с печи; прокричал спросонья хрипло:

    - Пришла? - Аа, пришла, ведьма. Не открутиссии, не отворотиссии, будешь моею, заколдую, ведьма.

    - Ну-к что ж, и пришла. И не пойду никогда от тебя, от косого черта. И замучаю я тебя, и кровь я твою выпью, ведьмачкую. В смерть тебя, черта косого, вгоню.

    В сенях гудели встревоженно пчелы, не убранные еще. Тени от свечного света побежали и застыли в углах. Снова прокричал петух. Арина села на лавку, кошки пошли по полу, выгибая спины, вскочили на колени Арине. Егорка с печи соскочил - сверкнули голые ступни с пальцами, как можжевеловое корье.

    - Пришла?! - А-а, пришла, ведьма! Кровь выпью...

    - Ну-к что ж, и пришла, кривой черт. Спутал, опоил.

    - Сапоги снимай, на печь полезай! Раздевайся!.. Егорка у ног Арины склонился, сапоги потянул, юбки поднял, и не поправила в бесстыдстве юбок своих Арина.

    - Опоил, черт косоглазый! И сам опоился. Трав принесла, в сенях положила.

    - Опоилси, опоилси!.. Никуда не уйдешь, моя будешь, никуда не уйдешь, не уйдешь, девка...

    Залаяли под навесом собаки: - надо быть, мимо прошел волк. И опять прокричал петух, третьи петухи. Ночь шла в полночи.

    К заморозкам на Черных Речках поуправились с полями, попрятались по избам, - мужичья жизнь замирает вместе с землей. Бабы домовничали на гумнах, и девки после летней страды, перед свадьбами огуливались, не уходили вечерами с гумен, ночевали в овинах, гурьбами топили земляные овинные дымные печи, орали до петухов ядреные свои сборные, - стало быть, и парни, что днем ходили пилить дрова, вечерами тискались у овинов. Шел над полями Добрыня, метал пригоршнями по ледяной, осенней небесной тверди белые звезды (падали иные из них на черную землю), лежала земля уставшая, безмолвная, - как вороненая сталь лат Добрыни, поржавели стали лесами, звенят застежками льдинок, белеют плесенью последних туманов. Вечером девки в овине орали наборные, ребята пришли с тальянкой, девки овин заперли, ребята в овин вломились, девки завизжали, бросились по углам, забились в солому, ребята догнали, ловили, мяли, целовали, обнимали. Буро из овинной печной ямы поблескивала зола, слепил дым, солома шуршала по-зимнему.

    Чи-ви-ли, ви-ли, ви-ли, -

    Каво хочешь бери! -

    заиграла девка в углу походную, сдаваясь. Пошли в проходные, становились степенно в круг. Пиликнула гармонь. Девки фыркали в строгости.

    Журавли вы длинноноги,

    Не нашли пути-дороги! -

    заиграли девки.

    Кроме дыма, запахло взбитой соломой, потом, овчиной. Первые на деревне прокричали петухи. Упала над землею звезда.

    Алексей Семенов Князьков-Кононов догнал Ульянку Кононову в черном углу на соломе, где пахло соломой, рожью и мышами. Ульянка упала, пряча губы. Алексей ступил коленом ей на живот, отнимая руки, упал, ткнулись руки его в грудь Ульянки, голова Ульянки запрокинулась, - губы были мокры, солены, дыханье горячо, запахло потом горько и сладко, и пьяно.

    Чи-ви-ли, ви-ли, ви-ли!..

    Златопояс Добрыня разметал по небесному льду белые звезды, в безмолвии полегла уставшая земля, спала деревня, - над рекой, с лесом по правую руку, с полями слева и на задах, - приземистая, в избах, глядящих долу слепыми, в бельмах, своими оконцами, причесанных соломенными крышами по-стариковски. Парни заночевали в соседнем, рядом с девьим, овине. Уже после вторых петухов вышел Алексей из овина. Меркнущей свечой светил над крышей месяц, земля поселилась инеем, хрустнул под ногами ледок, деревья стояли, как костяные, и чуть приметно полз белый среди них туман. Девий овин стоял рядом, немотствовал, поблескивала солома на гумне. И сейчас же за Алексеем скрипнула воротина у девьего овина, и в лунный свет вышла Ульянка. Алексей стоял во мраке. Ульянка осмотрелась покойно кругом, расставила ноги, стала мочиться, - в осенней колкой тишине четко был слышен хруст падающей струи, - провела рукой через юбку по причинному своему месту, шагнула шаг раскорякой и ушла в овин. Запели на дворах петухи - один, два, много. Первый раз почуял в этот вечер Алешка бабу, без игры.

    И за два дня до Покрова, ночью, выпал первый - на несколько часов - снег. Земля встретила утро зимою, багряной зарей. Но вместе со снегом пришло тепло, и день посерел, как старуха, был ветрен, бездомен, вернулась осень. В этот день перед Покровом на Черных Речках у речки топили бани. На рассвете девки, босиком по снегу, с подоткнутыми подолами таскали воду, топили весь день курные печи. В избах старшие разводили золу, собирали рубашки, и к сумеркам семьями пошли париться - старики, мужики, деверья, сыновья, ребята, матери, жены, снохи, девки, дети. В банях не было труб, в дыму, в паре, в красных печных отсветах, в тесноте толкались белые человеческие тела, мужские и женские, мылись одним и тем же щелоком, спины тер всем большак, и окупываться бегали все на реку, в сырой вечерней изморози в холодном ветре.

    И Алешка Князьков в этот день на рассвете ходил к Николе, к Егорке-кривому - знахарю. Лес на рассвете был безмолвен, туманен, страшен, и колдун Егорка нашептывал страшно "В бане, в бане, говорю, в бане!.." Вечер пришел сырой и холодный, ветер свистел на все лады и переборы. Вечером Алешка караулил у Кононовой-Гнедых бани. Выскочила очумевшая молодая, нагишом, с распущенными косами, бросилась к реке и оттуда побежала на гору к избе, белое тело ее растворилось во мраке. Выходил два раза старик, кряхтя окупывался в речке и вновь уходил париться. Мать под мышками таскала на реку ребятишек. Ульянка в бане задержалась одна, убирала баню. Алексей пробрался в сенце и зашептал, в великом страхе, нашептанное Егором:

    - Стану я, Лексей, на запад хребтом, на восток лицом, позрю, посмотрю, - со ясна неба летит огнева стрела. Той стреле помолюсь, той стреле покорюсь, вопрошу ее - Куда послана, огнева стрела? - "Во темны леса, во зыбучи болота, во сыро корье". - Гой еси ты, огнева стрела! полетай ты, куда я пошлю: полетай ты ко Ульяне, ко Кононовой, ударь ее в ретиво сердце, в черну печень, во горячу кровь, в станову жилу, во сахарны уста, чтобы она тосковала, горевала обо мне при солнце, при утренней заре, при младом месяце, при ветре-холоде, на убылых днях и на прибылых днях, чтобы она целовала меня, Лексея Семенова, обнимала, блуд со мной творила! Мои слова полны и наговорны, как велико море-окиян, крепки и лепки, крепчая и лепчая клею-карлюкю, твержая и плотня я булата и камню. Во веки веков. Аминь.

    Ульянка подтирала пол, проворила, играли легко мышцы на крепком ее крестце. Вдр^г ударило угаром в голову, - заговор ли отуманил? - отворила дверь, прислонилась к косяку истомно и покорно, дышала холодным воздухом, улыбнулась слабо, потянулась, - сладко шумело в ушах, обдувал отдохновенный холодный ветер. С горы крикнула мать:

    - Ульянкя-а! Скореи-ча! Коров доить!

    - Си-ча-ас! - заспешила, хлопнула раза три тряпкой по полу, плеснула в угли, накинула рубашку и, поднимаясь на гору, запела озорно:

    Не пойду в Озерки замуж,

    Не буду срамица а!

    Не поеду борновать -

    Не буду пылица-а!..

    В темном хлеве под навесом тепло пахло пометом и потом коровьим. Корова стояла покорно. Ульянка подсела на корточках, жикало в подойник молоко, соски у коровы были мягки, корова вздохнула глубоко...

    И на Покров у обедни в темной церкви, среди тонконогих и темноликих святых, вторила Ульянка несложную свою девичью молитву:

    - Мати пресвятая богородица, покрой землю снежком, а меня женишком!

    И снег в тот год выпал рано, зима стала еще до Казанской.

    Разговоры

    Мели ветры белыми метелями, застилались поля белыми порошами, сугробами, задымили сизыми дымами избы. Уже давно отошла та весна, когда с молебном, с семьями на телегах, на три дня ездили мужики громить барские усадьбы, - той весной отполыхали помещичьи гнезда красными петухами, дотла, навсегда. Потом исчезли керосин, спички, чай, сахар, соль, товары, городская обужа-одежа, - в предсмертной судороге задергались поезда; замирая в предсмертной агонии, заплясали пестрые деньги, - на станцию проселок порос подорожником.

    Снег падал два дня, ударил морозец, лес поседел, побелели поля, затрещали сороки, - с морозами, ветрами, снегом полысел Златопояс Добрыня, - первопуток лег легкий, ладный. Той зимой усердно махало поветрие черным платом по избам, сыпало - тифом, оспой, знобами, - и с первопутком приехали киржаки, привезли гроба. День был к сумеркам, серый, гроба были сосновые, всех размеров, лежали в розвальнях, горами, один на другом. Киржаков на Черных Речках увидели еще за околицей, у околицы встретили бабы. Гроба раскупили во един час. Киржак отмеривал баб саженью, давал четверть походу. Первым к торгу подступился старик Кононов-Князьков.

    - Почем, к примеру, цена-т-от? - сказал он. - Гробы, к примеру, покупать надо-ть... надо-ть покупать, - в городу теперь недостача. Мне надо-ть, старухе, и так, к примеру... кому придется.

    Тогда старика Кононова перебила Никонова баба, замахала локтями, локтями заговорила:

    - Ну, цена-то, цена-то кака?

    - Цена - известно, мы на картофь, - ответил киржак.

    - Знамо, не на деньги. Я три гроба возьму. А то помрешь - забота. Все покойней.

    - Одно дело, к примеру, покойней, - перебил Кононов. - Ты погоди, бабочка, я постарее... Ну-ка, милок, отмерь меня, - какой я росточком вышел, отмерь. Помирать - все у бога за пазухой, к примеру, ежели помирать.

    Бабы бегали за картошкой, киржак отмеривал, парнишки взваливали гроба на головы - растаскивали с гордостью по избам, долго в избах рассматривали гробяную доброту, примеривались ко гробам и ставили их потом в сенцах на видное место, - у кого два, у кого три. Посинели по-зимнему - мертво, в морозе - снега, засветились избы лучинами, на задах заскрипели ворота и бабьи шаги - шаги к сараям за сеном скотине на ночь. Никонова баба позвала киржаков к себе. Со степенностью, без прибауток, продавали гроба киржаки, - в избе, убрав лошадей, за чаем, разувшись, распоясавшись - оказались гостями веселыми, прибаутошниками, на все руки. Никон Борисыч, хозяин, сельский председатель, с бородою от глаз, сидел у светца, щепал лучины, вставлял их одну за другой в рогулину над корытом, угощал гостей любезных и толковал:- Теперь, все-таки, сами, одни... Умрешь, а гроб - вон-от, на охоту ехать, собак не кормить... Бунт, все-таки, время смутная. Советская власть - городам, значит, крышка... Вот за солью собираются наши на Соль-Вычегодскую...

    Баба Никонова, в плисовой безрукавке и в паневе лилового горошка, рогатая по старине, с грудями, выпирающими, как вымя, да и с лицом по-коровьи дебелым, сидела за станом, хлопала-ткала. Чадно светила лучина, освещала мужичьи бородатые лица, кругом в полумраке и дыме расставленные (поблескивали глаза красными отсветами лучинного красного света). На печи, десяток друг на друге, бабы лежали. В углу, за печкой, в закуте лениво мекал теленок. Новые приходили - киржаков посмотреть, уходили бывшие, - дверь клубилась паром, несла холодом.

    - Чу-гу-унка! - говорит в презрении величайшем Никон Борисыч. - Чу-гу-унка, сё-таки! Хуч бы ей издохнуть!

    - Одна ваторга, - ответил Климанов.

    - Нам она, к примеру, не нужна, - подтвердил дед Кононов. - Господам, к примеру, нужна ездить по начальству либо в гости. А мы сами, к примеру, без буржуев, значит.

    - Чу-гу-унка! - сказал Никон Борисыч. - Чу-гу-унка, сё-таки!.. Жили без ей - и проживали. А - тоо!.. Однова в году в город ездил, сё-таки, день на станции караулил, раз пять котомку развязывал: - "Какое твое продовольствие, а то прикладом!.." Ну, влезли на крышу, поехали... Стоп! - "Какой такой твой мандат, показывай!" - што я баба, што ли?! - Показал бланток. Рассердилси. Так и так вашу мать, говорю, ребятов везу в Красную Армию, буржуев бить, сё-таки. Я, говорю, - мы за большевиков стоим, за Советы, а вы, должно, камунесты?.. Пошла чесать... сё-таки обидно...

    Ночь. Тлеет тускло лучина, тлеют оконца Никоновой избы, спит деревня ночным сном, метет белыми снегами белая метель, небо мутно. В избе, в полумраке, кругом у лучины, в махорочном дыме, сидят мужики, с бородами от глаз (поблескивают глаза красными отсветами). Дымит махорка, красные огоньки тлеют в углах, ползают в дыму перекладины потолка. Душно, парно в бабьих телах на печи печным блохам. И Никон Борисыч говорит со строгостью величайшей:

    - Камуне-есты! - и с энергическим жестом (блеснувшими в лучине глазами): - Мы за большевиков! за Советы!

    чтобы по-нашему, по-россейски. Ходили под господами - и будя! По-россейски, по-нашему! Сами! - Одно дело, к примеру, мы ничево, - это дед Кононов. - Пущай. И фабричных мы - ничево, примем, пушай девок огуливают, к примеру, венчаются, которые с рукомеслом. А господ - того, кончать, к примеру...

    Свадьба

    Зима. Декабрь. Святки.

    Делянка. Деревья, закутанные инеем и снегом, взблескивают синими алмазами. В сумерках кричит последний снегирь, костяной трещоткой трещит сорока. И тишина. Свалены огромные сосны, и сучья лежат причудливыми коврами. Среди деревьев в синей мути, как сахарная бумага, ползет ночь. Мелкою, неспешной побежкой проскакивает заяц. Наверху небо - синими среди вершин клочьями с белыми звездами. Кругом стоят, скрытые от неба, можжевельники и угрюмые елки, сцепившиеся и спутавшиеся тонкими своими прутьями. Ровно и жутко набегает лесной шум. Желтые поленницы безмолвны. Месяц, как уголь, поднимается над дальним концом делянки. И ночь. Небо низко, месяц красен. Лес стоит, точно тяжелые надолбы, скованные железом. Гудит ветер, и кажется, что это шумят ржавые засовы. Причудливо в лунной мути лежат срубленные ветви сваленных сосен, как гигантские ежи, щетинятся сумрачно ветвями. Ночь.

    И тогда на дальнем конце делянки, в ежах сосен, в лунном свете завыл волк, и волки играют звериные свои святки, волчью свадьбу. Взвыла лениво и истомно сука, лизнули горячими языками снег кобели. Прибыльные косятся строго. Играют, прыгают, валятся в снег волки, в лунном свете, в морозе. А вожак все воет, воет, воет.

    Ночь. И над деревней, в святках, в гаданьях, в рядах, в морозе, в поседках, перед свадьбами несется удалая проходная:

    Чи-ви-ли, ви-ли, ви-ли!

    Каво хочешь бери!

    - и грустным напевом, девишническим, во имя девичьего целомудрия, сквозь слезы, девичья:

    Не чаяла матушка, как детей избыть, -

    Сбыла меня матушка во един часок,

    Во един часок в незнакомый домок.

    Наказала матушка семь лет не бывати.

    Не была у матушки ровно три года.

    На четверто лето пташкой прилечу,

    Сяду я у батюшки во зеленом саду,

    Весь я сад у батюшки слезами залью,

    На родную матушку тоску нагоню.

    Ходит моя матушка по новым сеням,

    Кличет своих детишек-соловьятушек:

    - "Встаньте вы, детушки-соловьятушки,

    А и какой-то у нас в саду жалобно поет.

    Не моя ль погорькая с чужой стороны?"

    Первый брат сказал: - пойду погляжу.

    Второй брат сказал: - ружье заряжу.

    Третий брат сказал: - пойду застрелю.

    Меньшой брат сказал: - пойду застрелю-ю!

    На кровле - конец; на князьке - голубь; брачная простыня, наволочки и полотенца - расшиты цветами, травами, птицами; - и свадьба идет, как канон, расшитая песнями, ладом, веками и обыком.

    Роспись. У светца старик, палит лучина, в красном углу Ульяна Макаровна - в белой одежде невеста, на столе самовар, угощенья. За столом - гости, Алексей Семеныч, со сватьями и сватами.

    - Кушайте, гости дорогие, приезжие, - это старик строго.

    - Кушайте, гости дорогие, приезжие, - это мать, со страхом и важностью.

    - Кушайте, гости дорогие, Лексей Семеныч, - это Ульяна Макаровна, голосом прерывающимся.

    - Не гуляла ли, Ульяна Макаровна, с другими парнями, не согрешила ли, не разбитое ли ваше блюдце?

    - Нет, Лексей Семеныч... Непорочная я...

    - А чем вы, родители любезные, награждаете дочь свою?

    - А награждаем мы ее благословением родительским, - образ Казанской...

    И свадьба, в каноне веков, ведется над Черными Речками, как литургия, - в соломенных избах, под навесами, на улице, над полями, среди лесов, в метели, в дни, в ночи: звенит песнями и бубенцами, бродит брагой, расписанная, разукрашенная, как на кровле конек, - в вечерах синих, как сахарная бумага. - Глава такая-то книги Обыков, стих первый и дальше.

    Стих 1.

    Когда взят заклад, осмотрен дом, сряжена ряда и прошел девишник, тогда привозят к жениху добро, которое выкупает жених, и сватьи убирают постель простынями и подушками из приданого в цветах и травах, и тогда условливаются о дне венчанья.

    Стих 2.

    Стих 3.

    Ай, мать, моя мать!

    Зачем меня женишь?

    Я не лягу с женой спать, -

    Куда ее денешь?

    - Пошли плясать, пятки отвалилися,

    Девки-бабы хохотать - чуть не отелилися!

    Ууу! у! Ааа! а! - пляшет изба как бабенка

    ерная и задом и передом, визжит в небо

    - Знает ли молодая трубу открывать?

    - Знает ли молодая снопы вязать?

    - Знает ли соловей гнездо вить?

    - Они люди панови, им денежки надобны Сыр-каравай примите, денежку положите

    - Отмерить холстин двадцать аршин!

    Ууу. Ааа. Ооо. Иии. В избе дохнуть нечем. В избе веселье. В избе крик, яства и питие, - а-иих! - и из избы под навес бегают подышать, пот согнать, с мыслями собраться, с силами.

    Ночь. Звезды мигают лениво, в морозе. Под навесом, во мраке пахнет навозом, скотьим теплом. Тихо. Лишь иногда вздохнет скотина. И через каждые четверть часа, с фонарем, приходит старая Алешкина, молодого Алексея Семеныча, мать, - посмотреть корову. Корова лежит покорно, морду уткнув в солому: воды прошли еще вчера, вот-вот родит. Старуха смотрит заботливо, качает головой укоризненно, крестит корову: - пора, пора! буренушка. И корова тужится. Старуха - по старинной примете - отворяет задние ворота, для вольного духа. За воротами пустой вишенник, вдали сарай и тропка к сараю - в сене, подернувшемся инеем. И из темноты говорит дед:

    - Я шлежу, я шлежу - шмотрю. Жа Егор-Поликарпычем надоть, жа Егоркой-кривым - жнахарем. Томица корова, томица, тае, корова...

    - Беги, дедушка, беги, касатик...

    - Я што? Я шбегаю. А ты карауль. Морож. Под навесом темно, тепло. Вздыхает корова глубоко и мычит. Старуха светит - торчат два копытца... Старуха крестится и шепчет... А дед трусит полем к лесу, к Егорке. Дед стар, дед знает, что если не сойдешь с проселка, не тронет волк, теперь уже огуленный и злой. Под навесом на соломе мычит и брыкается мокрый теленок. Фонарь горит неярко, освещает жерди, перегородки, кур под крышей, овец в закуте. На дворе тишина, покой, а изба гудит, поет, пляшет на все лады и переборы.

    - И из книги Обыков:

    Стих 13. И когда уезжают в ранние и расходятся гости и в избе остаются только мать молодого и сватьи, сватьи раздевают молодую и кладут ее на брачную постель и сами укладываются на печь. И к молодой жене приходит муж ее и ложится рядом с ней на постель, расшитую цветами и травами, и засеивает муж жену свою семенем своим, порвав ложесна ее. И это видят мать и сватьи и крестятся.

    Стих 14. И на утро другого дня мать и сватьи выводят молодую жену на двор и обмывают ее теплой водой, и воду после омовения дают пить скоту своему: коровам, лошадям и овцам. И молодые едут в отводы, и им поют срамные песни.

    - Делянка. Деревья закутаны инеем и снегом, неподвижны. Среди деревьев, в серой мути, потрескивая сучьями, бежит-трусит белый дедка, и в синей мути, вдалеке, лает волк. День бел и неподвижен. А к вечеру метель. И завтра метель. И воют в метели волки.

    Вне триптиха, в конце

    День бел и неподвижен. А к вечеру метель - злая, январская. Воют волки.

    - Белый же дедко на печи, белый дедко рассказывает внучатам сказку о наливном яблочке: - "Играй, играй, дудочка! Потешай свет-батюшку, родимую мою матушку. Меня, бедную, загубили, во темном лесу убили за серебряное блюдечко, за наливное яблочко". Метель кидается ветряными полотнами, порошит трухой снежной, мутью, холодом. Тепло на печи, в сказке, в блохах, в парных телах: - "Пробуди меня, батюшка, от сна тяжкого, достань мне живой воды". "И пришел он в лес, разрыл землю на цветном бугорке и спрыснул тростинку живой водой, и очнулась от долгого сна дочь его красоты невиданной". - "Иван-царевич, зачем ты сжег мою лягушечью шкурку, - зачем?!"

    - Лес стоит строго, как надолбы, и стервами бросается на него метель. Ночь. Не про лес ли и не про метели ли сложена быль-былина о том, как умерли богатыри? - Новые и новые метельные стервы бросаются на лесные надолбы, воют, визжат, кричат, ревут по-бабьи в злости, падают дохлые, а за ними еще мчатся стервы, не убывают, - прибывают, как головы змея - две за одну сечену, а лес стоит как Илья Муромец. -

    Коломна, Никола-на-Посадьях, 25 дек ст. ст. 1920 г.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ]

/ Полные произведения / Пильняк Б.А. / Голый год


Смотрите также по произведению "Голый год":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis