Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Пильняк Б.А. / Голый год
Голый год [8/9]
Солдат уполз под нары, люди столпились кругом, и сердце человека сщемило безмерною сладкою болью, звериным, - хотелось кричать, бить, броситься к первой женщине, быть сильным безмерно и жестоким и здесь, при людях, насиловать, насиловать, насиловать! Мысль, благородство, стыд, стоицизм - к черту! Зверь!
Качается, качается в мозгу перекладина... Женщины, женщины, женщины... До боли четко двоится "я", и сердце нудно спорит о чем-то с грудью... Скрипит, покачивается, ползет теплушка.
Человек засыпает стоя и падает, подкошенный сном, кому-то под ноги. Кто-то валится на него. Человек спит сладко, глухо, как камень. Теплушка глухо спит... Станция, свистки, толчки... Человек на минуту просыпается. Голова человека -"я" человеческое удвоено, утроено, удесятерено, - его голова лежит на женском голом животе, едко пахнет тримитиламином, мысли толпятся, как пестрые бабы на базаре, - мысли летят к черту! - зверь! инстинкт! - и человек целует, целует, целует голый женский живот страстно, больно, - кто она? откуда она? - Баба медленно просыпается, чешется, говорит сонно:
- Кончь, ахальник... Ишь приловчился!.. - И - и начинает неровно дышать...
Степь. Пустота. Бескрайность. Мрак. Холод. На станции, где поезд повстречался с рассветом, люди бегут за водой к пустым колодцам и к лужам, жгут костры, чтобы согреться и варить картошку, - и в опустевшей теплушке приметили мертвеца: вчера старик мучился в сыпном тифе, теперь старик мертв. Серая рассветная муть. Из черных щелей степных горизонтов идет ветер, холодный и злой. Облака низки, - пойдет снег. Шпалы, теплушки, люди. Горят костры красными огнями, пахнет дымом. У костров, где варится картошка - пока варится картошка, - люди снимают с себя рубашки, кофты, штаны, юбки, стряхивают в огонь вшей и давят гнид. Люди едут неделями - в степь! за хлебом - нету хлеба, нету соли. Люди жадно едят картошку. Поезд остановился и будет стоять сутки, двое суток... На рассвете сотнями люди разбредаются по окрестным деревням, и в деревнях (чем дальше в степь, тем ниже избы, тем выше скирды), разбившись малыми кучками, люди молят Христа ради. Бабы стоят под окнами, кланяются и поют:
- Подайте мииииилостыньку Христааа рааади! Поезд будет стоять сутки, двое суток. Теплушечные старосты идут к дежурному, от дежурного в чрезвычайку. Здесь были белые, - станция: теплушка, снятая с колес, теплушки, поставленные в ряд, с проломанными щелями вместо дверей. В конторе - темной теплушке - дымит "лягушка", пахнет сургучом, жужжат провода и люди. Человек шепчет дежурному.
- Н-не могу-с! - говорит дежурный довольным басом. - Полный состав. Сто пятьдесят осей, семьдесят пять вагонов. Н-не могу-с!..
Человек гладит своим обшлагом обшлаг дежурного и сует пачку.
- Ттовариши! - н-не могу! Я беру только в тех случаях, когда могу помочь, но в данном случае - семьдесят пять вагонов, сто пятьдесят осей. Н-не могу-сс...
Гладить обшлаг обшлагом - стало быть, предложить "подмазать"...
Но оказывается - дежурный мог. К вечеру приходит новый поезд, новые сотни жгут костры и давят вшей, - и этот поезд ночью ушел первым. Люди бегут к дежурному, дежурного нет, - новый дежурный (это было, - сторожа успокаивали: - нету-ти его, слышь... Его, слышь, на той неделе семь разов били...) ...Люди бегут в чрезвычайку, - но к ночи пришел отряд продармейцев, и по вагонам идет обыск.
Продармеец влезает в притихшую теплушку.
- Ну, которые? Што?
Старик на нарах снимает фуражку и пускает ее по рукам.
- Складайся, братцы, по два с полтинником!.. Новым рассветом поезд уходит. На платформе появляется дежурный, и поезд тысячей глоток прощается:
- Своооолааач! Взяяяаатоошнииик!..
Поезд идет так, что можно слезть и идти рядом. Степь. Пустота. Холод. Голод. Днем над степью поднимается сонное солнце. В осенней тишине летают над ограбленными полями вороньи стаи - тоскливые стаи. Курятся избы редких селений синим соломенным дымком, - тоскливые избы.
Ночью падает снег, земля встречает утро зимою, но вместе со снегом идет тепло, и опять осень. Идет дождь, плачет земля, обдуваемая холодным ветром, закутанная мокрым небом. Серыми клочьями лежит снег. Серой фатой стала изморозь.
В селе Старый Курдюм, разметавшемся по вертепежинам у степного ручья, точно мушиные пятна, никто не знает, что вон там, у горизонта, полегла - Азия.
В селе Старый Курдюм, на русской стороне, на татарской и мордовской - перед избами в амбарушках и за избами в скирдах, на гумнах - лежат пшеницы, ржи, проса, жито - хлеб. С хлебом убрались, теперь отдых, покой.
В этот день на рассвете в селе Старый Курдюм, на русской стороне топят бани. Бани - землянки - стоят по ручью. Босые девки таскают воду, в избе хозяин разводит золу, собирает тряпье, и все идут париться - старики, мужики, деверья, сыновья, ребята, матери, жены, снохи, девки, все вместе. В бане нет труб - в паре, в красных отсветах, в тесноте толкаются белые человеческие тела, моются все одним и тем же щелоком, спины трет всем хозяин, и окупываться бегают все на ручей, в серой рассветной изморози. По лощинам у ручья лежит снег.
А на татарской стороне, за ручьем, где мечеть, в этот час, после пятницы, татары, разостлав свои коврики, молятся на восток, невидимому солнцу, потом, вымыв руки и ноги, в чулках и тюбетейках идут в круглую избу, устланную коврами и подушками, садятся среди избы, на пол, и едят барана, чавкая, руками, по которым течет сало. Глаза у барана съедает старик. Женщины, которым, кажется, не полагается есть, стоят в стороне.
И в этот час в село Старый Курдюм приходит артель тех, что приехали за хлебом.
У околицы, у долгой верехи колодца, стоит тесной кучей мордва, бабы в рогах, с ногами, как бревна, и маленькие мужичонки, с мочальными бородками, в шляпах, как глиняный таз, и в рубашках ниже колен, подпоясанных на груди и с чесмышками у пояса: - дикий народец еще более безмолвен, чем древние сфинксы. Мужичонко, кривляясь, приседая, бежит к пришедшим, снимает шляпу, улыбается бледно, щурится, шепчет:
- Дзеребрены дзеньги давай!.. дзеньги... Роз дам, пси-нису дам!.. Дзеребрены дзеньги! - и бежит обратно к своим.
Его сменяет баба в рогах и с ногами, как бревна.
- Дзеребрены дзеньги давай! Роз дам, псинису дам! - говорит баба, улыбается и бежит обратно, щуря глаза, похожие на подсолнечные семечки и тусклые, как потертая солдатская пуговица (Китай-Город?!).
В вертепежине из ближней бани выскакивает голая девка с разметавшимися волосами, бежит очумело к ручью, оттуда к избе и обратно в баню. С той стороны из-за ручья мчатся татары, верхом, болтая ногами, сопровождаемые татарчатами и собачьим лаем. Татары окружают пришедших, болтают ногами, сдерживая лошадей, протягивают руки для пожатья. Один кричит, плутовато ухмыляясь:
- Купи минэ! Я - савет, камитет, камисар! купи минэ! Сто рубля! Голодна, товар меням! - и хитро улыбается. - Иди минэ! Баран жарим! Я - савет! велю - продам, не велю - не продам!.. Не ходи в шабры!
Серыми клочьями лежит снег, серой фатой стала изморозь, и не видно бескрайных степных окраин. В селе Старый Курдюм никто не знает, что вон там, за небесным закроем - Азия. Баба, вон та, что приехала с голодающими, думает: "Рожь, ежели на мелестин, при случае по десять рублей обойдется, а на деньги - сто... Тик так же ситец, сарпинка - с чернотой, для старух... Бумазея"...
Двое со свертками под мышками идут по улице. У колодца стоит баба. Один из двоих таинственно подходит к бабе, таинственно говорит:
- Хозяюшка, муку на товар не меняешь?
- А какой - товар-от?
- Манухфактура все-таки. Мелестин, сарпинка... Разный товар.
- Ну, погодь... В какой дом поманю, зайдитя!
Манит. Идут. Стукаются лбами о притолку - входят в избу. В избе в пол-избы печь, на печи древняя старуха и полдюжины ржаных ребят, в углу свинья, в красном углу - хозяин, образа, генерал и царская фамилия.
Крестятся. Кланяются. Жмут по очереди хозяину и всем домочадцам руки. И просят есть, - и едят, молча, жадно, поспешно - свиное сало, свинину, баранину, кашу, похлебку, хлеб, опять свиное сало, опять баранину. Хозяин в красном углу сидит молча, молча наблюдает, - глаза хозяина уросли в бороду.
Хозяин говорит снохе:
- Дунькя, изготовь баня!
Идут мыться, и, когда парятся, Дунька подтаскивает им воды.
Когда гости возвращаются, хозяин говорит Дуньке:
- Дунькя, становь чимодур! И гостям:
- Ну, какой ваш товар-от? покажь!
Гости раскладывают свой товар. Хозяин поглядывает хозяйственным взглядом, молчит. Бабы, и свои, и набившиеся в избу, прилипли к товару, как к меду. Какую-то красную тряпку гость прикладывает к хозяйке, тыкает хозяйку в бок и говорит игриво:
- Хозяин, гляди! На двадцать годов помолодела, - моложе молодухи! - Хозяйка! лезь скорее на печь, прячься от хозяина!
- Отста-а-ань! озарь! - баба расплывается в блин. А гость, кривляясь, обкручивает какой-то брючный шевьёт вокруг ноги, сует всем свое колено и похваляется. Бабы отбирают нужное и ненужное. Другой гость говорит с хозяином - об урожае, о войне, о голоде, о том, как в Москве, у московских, у каждого - сколько хочешь мелестину, мадеполаму, машин и ситцу и как в Москве на улицах падают с голоду замертво.
Подают чай. Все пьют с пятерен, дуют, молчат. Не обманешь - не продашь. Когда выпито по полдюжине стаканов, хозяин, подбоченясь и хмуро, спрашивает:
- Ну, а кака цена-т-от?
Бабы отодвигаются к двери, с лицами наивно-безразличными и затаенно-испуганными, - в дело вошел велец.
- Ваш товар - наши деньги, - откликается поспешно гость. - Мы на муку.
- Известно, на муку! Мука-то у нас теперича шестьдесят два пуд ходит.
Лицо гостя искажается в боли и обиде, гость причитает по-бабьи:
- А-а! Вы свой товар цените, а наш нет?.. А-а... А цену кто набил?.. - все мы?.. Мы с голоду на улицах подыхаем, а вы с нас последнюю шкуру содрать хотите!.. А-а!.. Кто цену набил?.. - кто цену набил?! - все мы!..
- Хозяйка, налей ишшо цаю, - говорит сурово хозяин.
Снова пьют с пятерен, снова торгуются. Опять пьют чай и опять торгуются. Бабы стоят у дверей, покорно молчат. Старуха с печи десятый раз спрашивает: - Хто пришел?.. - К девкам в сенцах уже прилипли парни, обегавшие все село. Хрюкает поросенок. Под печкой квекают молодые петухи.
Наконец хозяин и гости хлопают по рукам: весь товар - чохом - три аршина - пуд. Хозяин доволен, потому что надул гостей. Гости довольны, потому что надули хозяина. Хозяин еще раз кормит гостей - щами со свининой, пшенными блинами со сметаной и маслом, кашей с бараньим салом, - и ведет в трактир распить самогону. Варяжские времена!
У трактира на жерди мотается сиротливо в сером ветре клок сена. Лают по селу собаки. На татарской стороне, где гостям мыли ноги и кормили их на полу, от избы до избы за покупателями тащатся толпы. Тесной кучкой без детей стоит безжизненная мордва. За околицами лежит степь - без конца, без края. Дует из степи холодный ветер, идет дождь, и плачет земля. В трактире мужики пьют самогон, горланят и, подвыпившие, идут к татарину-комиссару заплатить ему тырте и воргасе, чтобы начё отвезти извещеванную рожь на полустанок: рожь повезут ночью, с нарядом дрекольев.
В селе Старый Курдюм по нескольку раз были красные и белые, целые переулки лежат сожженными и разграбленными. В селе Старый Курдюм живут люди, засыпанные хлебом, со свиньями и телятами, которых кормят тоже хлебом; живут с лучиной, лучину зажигают кремнем; живут полунагие... По степи широкими волнами идет разбой и контрреволюция, полыхая далекими ночными заревами, гудя набатом... В селе Старый Курдюм нет молодых мужчин: одни ушли в революцию, другие ушли с белыми.
Сумерки. Серыми сумерками солдатка в тридцать лет (сладко ночами целовать такую солдатку!) останавливает человека, сгорающего последним румянцем чахотки, манит его и шепчет:
- Иди ко мне, парень. Никого обратно нетути. Хлеба дам. Баня топицы.
И в бане, в красных отсветах, человек видит: на животе женщины и в пахах высыпала ровная мраморноватая холодная - сифилитическая - сыпь.
В сумерках кричит что-то истошное: на мечети муэдзин, такой же мужик. В сумерках татары молятся, разостлав свои коврики, устремляя взоры к востоку, к невидимой Азии.
Пролетает последнее черное ожерелье вороньей свадьбы - тоскливой свадьбы.
И обратно по пустой степи ползет поезд № пятьдесят седьмой-смешанный, нагруженный людьми и хлебом.
А "Разъезд Map", где раньше не меняли даже жезлов, строит феерическую карьеру: мечты молодого дежурного сбываются. На "Разъезде Map" стал заградительный отряд, внутренняя пошлина. Теперь поезда здесь стоят сутками. И днем и ночью горят костры и вокруг станции толпы народа. В колодце и в лужах нет уже ни капли воды. И за водой бегают за две версты, на речку. Нельзя пройти двух шагов, чтобы не угодить в человеческий помет. Санитарные теплушки забиты больными. От продовольственного поезда, где строго торчат пулеметы, несутся веселые песни, гремит десяток гармоник. Кругом стон, вопль, плач, мольбы, проклятья. Дежурный с начальником отряда говорит коротко, двумя словами, - дежурный хорошо знает, что такое погладить обшлаг обшлагом, - дежурный может отправить поезд через десять минут и может держать его сутки, - дежурный может принять и отправить поезд ночью, когда заградители "не работают за отсутствием света", - и у дежурного - женщины, вино, деньги, новые платья, отличный табак, конфеты Эйнема и Сиу, - дежурный говорит, как полководец, двумя словами, и ему некогда уже, томясь, бродить по платформе.
Ограбленной черной степью ползет поезд № пятьдесят седьмой-смешанный, забитый людьми, мукой и грязью... Падает, падает в пустыню ночи мокрый снег, кружит ветер, дребезжат теплушки. Ночь. Мрак. Холод. И еще задолго в черной бездне вспыхивают красные огни костров на "Разъезде Map", - страшные, как горячечное марево. В теплушках, где люди сидят и стоят на людях, не спит никто, теплушки глухо молчат. Поезд останавливается медленно, глухо, скрипят колеса. Горят костры, у костров в снегу жмутся люди и валяются мешки. Станционная изба безмолвна. Во мраке, в кучку, со своими двадцатками, собираются теплушечные, старосты поезда № пятьдесят седьмой-смешанный. Снег. Ветер. Двое уходят, приходят. На минуту у станционной избы появляется дежурный, говорит, как полководец.
Тишина.
Шепот.
И по теплушкам бегут поспешно старосты.
В теплушке мрак. Староста задвигает за собою дверь. В теплушке безмолвие.
- Што? - спрашивает кто-то хрипло. Староста дышит поспешно и, кажется, радостно.
- Бабоньки, девоньки, - к вам! - говорит староста поспешным шепотом. - Велел девок да баб, которые получше, посылать к им, к армейцам, - сам, говорит, ничего не могу...
И в теплушке безмолвье, лишь дышит староста.
- Девоньки, бабоньки, - а? Тишина.
- Надо бабам иттить! Ничего не поделаешь, - говорит кто-то хмуро. - Хлеб, хлеб везем! И опять безмолвие.
- Что же, Манюшь, - пойдем... - голос звучит, как лопнувшая струна.
Из теплушек, во мраке, в снег, вылезают сторожко женщины, и за ними поспешно задвигаются двери. Женщины безмолвно, без слов, собираются кучкой. Ждут. Гудят где-то рядом провода. Подходит кто-то, всматривается, говорит шепотом:
- Собралися, - все?.. Пойдемтя... Ничего не исделаешь... Хлеб. Выручайте, бабоньки-девоньки... Которые девоньки целы - вы не ходите, что-ли-ча... уж што уж...
Затем женщины долго стоят у задней теплушки продовольственного поезда, - пока не прибегает парнишка в распоясанной гимнастерке:
- А, бабы! Натерпелися?! Бабов нам надо - по первое число! - говорит он весело. - Да вас целое стадо? Ишь! - столько не требуется, - ишь разохотились! Выбирай, бабы, десятка полтора, которые покраше. Да - мотри! - чтобы здоровы!..
Ночь. Падает, падает снег. Гудят провода. Гудит ветер. Трепещут огни костров. Ночь.
В конторе около дежурного толпятся старосты и, изменяя голоса на какой-то нелепо-сладостный и гнусно-пискливый, наперебой, корячась, угощают дежурного - дыньками, спиртиком, коньячишкой, папиросками, табачкём, ситчиком, драпцем, чайкём... Дежурный, чтобы скоротать ночь, фельдмаршальски рассказывает похабные анекдоты, и старосты гнусно-сладостно смеются, опуская стыдливо глаза.
На рассвете поезд № пятьдесят седьмой-смешанный свистит, дергается, точно срываются позвонки с позвоночного столба, и - уходит с "Разъезда Map".
Хлеб!..
За разъездом в степи лежит курган, по которому и назван разъезд. Когда-то около мара убили человека, и на могильном камне кто-то начертал неумелыми буквами:
"Я был, кто есть ты, -
Но и ты будешь то, что я есть".
Бескрайнюю степь, курган, все занесло снегом, и от надписи на могильном камне остались два слова:
"Я был... - ".
Осенью вечером под холмом в городе Ордынине вспыхнут костры: это будут голодные варить похлебку, те, что тысячами ползут в степь за хлебом, и из-под холма понесутся тоскливо песни. Та ночь, Андреи Волкович: - осыпались камни насыпи, полетели вместе с ним под обрыв (шепнул ветер падения - гвииуу), и рассыпалось все искрами глаз от падения, - и тогда осталось одно сердце. Что-то крикнул дозорный наверху, а потом костры голодающих, шпалы, отрывок песни голодных.
- Ну, так вот. Вопрос один, - по-достоевски, - в о п р о с и к: - тот дежурный с "Разъезда Мара" - не был ли Андреем Волковичем или Глебом Ордыниным? - и иначе: - Глеб Ордынин и Андрей Волкович - не были ли тем человеком, что сгорал последним румянцем чахотки? - этакими русскими нашими Иванушками-дурачками, Иванами-царевичами?
Темен этот третий отрывок триптиха!
- В книге Семена Матвеева Зилотова - в книге "Бытие разумное, или Нравственное воззрение на достоинство жизни" есть фраза:
"Есть ли что ужаснЬе, какъ видЬть невЬрiе, усиливающееся въ ту самую минуту, когда силы природы изнемогаютъ истощенныя, дабы съ презрЪшемъ взирать на страхи, одръ умирающихъ окружающая, и гордо завещать вселенной примЪръ дерзости и нечестiя?.."
ГЛАВА VI, ПРЕДПОСЛЕДНЯЯ. БОЛЬШЕВИКИ
(Триптих второй )
Ибо последние будут первыми.
Кожаные куртки
В доме Ордыниных, в исполкоме (не было на оконцах здесь гераней) - собирались наверху люди в кожаных куртках, большевики. Эти вот, в кожаных куртках, каждый в стать, кожаный красавец, каждый крепок, и кудри кольцом под фуражкой на затылок, у каждого крепко обтянуты скулы, складки у губ, движения у каждого утюжны. Из русской рыхлой, корявой народности - отбор. В кожаных куртках - не подмочишь. Так вот знаем, так вот хотим, так вот поставили - и баста. Петр Орешин, поэт, правду сказал: - "Или - воля голытьбе, или - в поле, на столбе!.." Архип Архипов днем сидел в исполкоме, бумаги писал, потом мотался по городу и заводу - по конференциям, по собраниям, по митингам. Бумаги писал, брови сдвигая (и была борода чуть-чуть всклокочена), перо держал топором. На собраниях говорил слова иностранные, выговаривал так: - константировать, энегрично, литефонограмма, фукцировать, буждет, - русское слово могут - выговаривал: - магуть. В кожаной куртке, с бородой, как у Пугачева. - Смешно? - и еще смешнее: просыпался Архип Архипов с зарею и от всех потихоньку: - книги зубрил, алгебру Киселева, экономическую географию Кистяковского, историю России XIX века (издания Гранат), "Капитал" Маркса, "Финансовую науку" Озерова, "Счетоведение" Вейцмана, самоучитель немецкого языка - и зубрил еще, составленный Гавкиным, маленький словарик иностранных слов, вошедших в русский язык.
Кожаные куртки.
Большевики. Большевики? - Да. Так. - Вот что такое большевики!
Белые ушли в марте. И в первые же дни марта приехала из Москвы экспедиция, чтобы ознакомиться, что осталось от заводов после белых и шквалов. В экспедиции были представители - и ОТК, и ХМУ, и Отдела Металлов, и Гомзы, и Цепти, и Цепекапе, и Промбюро, и РКИ, и ВЦК, и проч., и проч., все спецы, - на собрании в областном городе было установлено, как дважды два, что положение заводов более чем катастрофично, что нет ни сырья, ни инструмента, ни рабочих рук, ни топлива, - и заводы пустить нельзя. Нельзя. Я, автор, был участником этой экспедиции, начальником экспедиции был ц-х К., по отчеству Лукич. Когда по поезду был дан приказ готовиться к отъезду (а были в поезде мы отрядом с винтовками), я, автор, думал, что мы поедем обратно в Москву, раз ничего нельзя сделать. Но мы поехали - на заводы, ибо нет такого, чего нельзя сделать, - ибо нельзя не сделать. Поехали, потому что неспец большевик К., Лукич, очень просто рассудил, что если бы было сделано, тогда и не надо делать, а руки - все сделают.
Большевики.
Кожаные куртки.
"Энегрично фукцировать". Вот что такое большевики. И - черт с вами со всеми, - слышите ли вы, лимонад кисло-сладкий?!
Шахта № 3, па Таежевском заводе. На глубине 320, то есть три четверти версты под землю, палили бурки: бурильщики бурили, по пояс в воде, как кипяток - в стволе пласты, бурили бурки; запальщики заряжали бурки динамитом и палили бурки в глубине 320, в воде, как кипяток, по грудь. Надо было запальщикам нащупать в воде шпур, бурку, запихнуть, нырнув, патроны, подложить под патрон пистон с гремучею ртутью и с гуттаперчевым фитилем - зажечь эти патроны, пятнадцать, двадцать.
Сигнал кверху:
- Готовы? Сигнал вниз:
- Готовы. Сигнал кверху:
- Палю. Сигнал вниз:
- Пали с богом!
Один за другим вспыхивают фитили, один за другим шипят и свищут синие огоньки над водою и ныряют в гуттаперчевую трубку, под воду. Последний огонек синий свистнул и нырнул. -
Скачок в бадью, сигнал кверху:
- Качай!
- Есть!
И бадья в дожде, во мраке, в свисте, семь сажен в секунду (предел, чтобы не умереть) мчит наверх, от смерти, к свету. И внизу рвет динамит: - первый, второй, третий.
Шахта № 3, глубина 320, бурки палили двое.
- Готовы?
- Готовы!
- Палю!
- Пали с богом!
Один кончил раньше палить, влез в бадью. Второй зажег последний фитиль (зашипели, заныряли синие огоньки), схватился за канат.
- Качай веселей!
То ли оступился второй, то ли машинист поспешил, - в дожде, во мраке, в свисте взвилась бадья, - второй остался внизу, и последний огонек нырнул в воду.
И первый ударил сигнал кверху:
- Стоп! Качай книзу!
Бадья заметалась во мраке, повисла в дожде.
- Качай книзу!
И тогда второй ударил сигнал:
- Качай кверху! - ибо зачем вторая смерть?
- Качай книзу! - это первый.
- Качай кверху! - это второй.
И бадья заметалась во мраке. Каждый жертвовал жизнью - за брата, вот тут, в глубине 320, где смерть и похороны одновременны.
Машинист, должно быть, понял, что идет в шахте. Со скоростью в смерть бросил механик бадью книзу, и со скоростью в смерть вынес механик бадью наружу, - под грохот динамита внизу, в смерти. И наверху - всем троим, механику и запальщикам, первому и второму: - захотелось - выпить! Так вот, потому, что тогда не было никакой революции, - где же было "энегрично фукцировать"?
Кожаные куртки. Большевики.
В доме Ордыниных, вечером, в общежитии, разувшись и пальцы после сапог руками сладко размяв, на кровать к лампочке забравшись как-то на четвереньках, Егор Собачкин долго брошюрку читал и обратился к соседу, в "Известиях" зарывшемуся:
- А как думаешь, товарищ Макаров, жизень людскую бытие определяеть или идея? Ведь так подумать, и в идее-то бытие?
Китай-Город
Ночью в Москве, в Китай-Городе, за китайской стеной, в каменных закоулках, в подворотнях, в газовых фонарях - каменная пустыня. Днем Китай-Город за китайской стеной ворочался миллионом людей в котелках и всяческими миллионами вещей, капиталов, сметок, страданий, жизней - весь в котелке, сплошная Европа с портфелем.
А ночью из каменных закоулков и с подворий исчезали котелки, приходили безлюдье и безмолвье, рыскали собаки, и матово горели фонари среди камней, и из Зарядья и в Зарядье шли люди, редкие, как собаки. И тогда в этой пустыне выползал из подворий, из подворотен тот: Китай без котелка, Небесная империя, что лежит где-то на востоке за Великой Каменной стеной и смотрит на мир раскосыми глазами, похожими на пуговицы русских солдатских шинелей. Это один Китай-Город.
И второй.
В Нижнем Новгороде, в Канавине, за Макарьем, где по Макарью величайшей задницей та же рассаживалась московская дневная Ильинка, в ноябре, после сентябрьских миллионов пудов, бочек, штук, аршин, четвертей товаров, смененных на рубли, франки, марки, стерлинги и прочее, - после октябрьского разгула под занавес, разлившегося Волгой вин, икры, "Венеции", "европейских", "татарских", "китайских" и литрами сперматозоидов, - в ноябре в Канавине, в снегу, из заколоченных рядов, из безлюдья, смотрел солдатскими пуговицами вместо глаз - тот: ночной, московский и за каменной стеной сокрытый - Китай. Безмолвие. Неразгадка. Без котелка. Солдатские пуговицы вместо глаз.
Тот - московский - ночами, от вечера до утра. Этот - зимами, от ноября до марта. В марте волжские воды зальют Канавино и унесут Китай на Каспий.
И третий Китай-Город.
Вот. Лощина, сосны, снег, там дальше - каменные горы, свинцовое небо, свинцовый ветер. Снег рыхл, и третий день дуют ветры: - примета знает, что ветер ест снег. Март. Не дымят трубы. Молчит домна. Молчат цеха, в цехах снег и ржа. Стальная тишина. И из прокопченных цехов, от мертвых машин в рже, - глядит: Китай, усмехается, как могут усмехаться солдатские пуговицы. Молчат фрезеры и аяксы. Гидравлический пресс не стонет своим - нач-эвак! нач-эвак! - В прокатном, на проржавевшей болванке, лежит рыжий снег - разбиты стекла вверху.
Турбинная не горит ночами, в котельном свистит ветер и мрак. Из литейной, у которой снарядом отъело угол, от мартена, из холодных топок - выглядывают степенно солдатские пуговицы, ушастые, без котелка.
- Там, за тысячу верст, - в Москве, огромный жернов войны и революции смолол Ильинку, и Китай выполз с Ильинки, пополз... -
- Куда?!
- Дополз до Таежева?!
- Врешь! Вре-ешь! Врее-оошь!
- Белые ушли в марте, и заводу март.
Белые ушли с артиллерийским боем, все разбежались по лесам в страхе от белой чумы, лишь Красная Армия, в драных шинеленках, мелкими кучками - и тысячами - перла и перла вперед. Долго после белых в механическо-сборном в ветре на кране висел человек, зацепленный за ребра, а в шахтах по горло стояла вода, и посиневшие плавали трупы. - Мартовский ветер ревел метелями и ел снег, из мартовского снега по лощинам вокруг завода и в лесах кругом - из съеденного ветром снега - торчали человеческие руки, ноги, спины - изъеденные не ветром уже, а собаками и волками. В мартовском ветре - сиротливо в сущности - трещали пулеметы, и, точно старик хлопушкой бьет мух по стенам, ахали пушки...
Дополз до Таежева?!
Врешь! Вре-ешь! Врее-ооошь!..
Без дураков. - Завод возжил удивительно просто, в силу экономической необходимости. Ушли белые, и из лесов после страха стали собираться рабочие, и рабочим нечего было есть. Вот и все. Власть менялась восемь раз, - у рабочих осталась одна мать - машина. На заводе не было власти, - рабочие кооперировались артелью. На заводе не было топлива, шахты были затоплены: за заводом был конный завод Ордыниных, под ипподромом шли пласты угля, - без нарядов стали рыть здесь уголь, коксовать времени не было, и чугунное литье пустили на антраците. Машины были поражены, - первой пустили инструментальную. Не было смет на деньги, чем платить рабочим, - и решили на каждого рабочего и мастера отпускать в месяц по пуду болванки, чтобы делать плуги, топоры, косы - для товарообмена. Завод - самовозродился, самовозжил. - Это ли не поэма, стократ величавее воскресения Лазаря?! - Архип Архипов и инженерик такой, взлохмаченный, в овчинной куртке и треухе, с поговоркой этакой - та-ра-рам (революция - та-ра-рам, скандал - та-ра-рам, белые приходили - та-ра-рам, зубы болят - та-ра-рам, восемь властей менялось - восемь тарарамов: первый тарарам, второй, третий...), - Архип Архипов и инженерик этот метались по заводу, в цеха, на шахты, а в конторе вечером грандиознейший проект писали - вырабатывали калибры и допуски нормализации. Веял по ветру черный дым мартена, и полыхала ночами, в завалы, домна. От цехов пошел скрежет железа, умерла стальная тишина. - Магуть "энегрично фукцировать"!
По списку работающих заводов, имевшемуся у экспедиции по ознакомлению с тяжелой нашей индустрией, Таежево не значилось. Экспедиция заехала в Таежево случайно, - проезжала мимо ночью, не собиралась остановиться и увидела горящую домну, и остановилась, и нашла Таежево - одним из единственных...
- Там, за тысячу верст, в Москве, огромный жернов революции смолол Ильинку, и Китай выполз с Ильинки, пополз...
- Куда?!
- Дополз до Таежева?!
- Врешь! Вре-ошь! Врее-ооошь!
Днем в Москве, в Китай-Городе, жонглировал котелок, во фраке и с портфелем - и ночью его сменял: Китай, Небесная империя, что лежит за Великой Каменной стеной, без котелка, с пуговицами глаз. - Так что же, - ужели Китай теперь сменит себя на котелок во фраке и с портфелем?! - не третий ли идет на смену, тот, что -
- Могёт энегрично фукцировать!
Метель. Март. - Ах, какая метель, когда ветер ест снег! Шоояя, шо-ояя, шоооояя!.. Гвииу,
гваау, гааау... гвиииуу, гвииииууу... Гу-ву-зз! Гу-ву-зз!.. Гла-вбум!.. Гла-вбумм!.. Шоояя, гвииуу, гаауу! Главбумм!! Гу-вуз!! Ах, какая метель! Как
метельно!.. Как - хо-ро-шо!..
Часть третья триптиха (самая светлая)
Над обрывом, над Вологою - Кремль, с красными его развалившимися, громоздкими стенами, кои поросли бузиной, репьями и крапивой. Последние дома, поставленные в Кремле при Николае I, каменные, большие, многооконные, белые и желтые, - хмуры и величавы своим старо-бытьем. Улицы Кремля замощены огромными булыжинами. Улицы идут кривые, с тупиками и закоулками, и на углах - церкви. Испепеляли Кремль многие зной, и многие годы - голые годы - исходили булыжины мостовых.
Россия. Революция. Совы кричат: по-человечьи жутко, по-зверину радостно. Сумерки. Осень. В Кремле, в башнях, много сов. Сумерки в осень закрывают золотую землю, как вьюшка печную трубу. Ветер гудит в Кремле, в закоулках: гу-вууу-зии-маа!.. И шумит крышное железо старых домов: - гла-вбумм! По пустым булыжинам в сером ветре идет человек в кожаной куртке. Ветер сметает желтые листья. Человек проходит Зарядьем, где разрушены торговые ряды, выходит за кретпевский вал, где разрушена артиллерией белых стена, и там - на другом бугре - стоит больница в стройных зеленых елочках, как святые у Нестерова. Человек этот - Архип Иванович Архипов. Ветер осенний - все шарит, все раздувает, и кашель от ветра осеннего. А в больнице в квартире врача Наталии Евграфовны - бревенчатые стены, пахнет смолой от стен, пол в линолеуме, широкие, по-новому, большие окна, и по линолеуму идет мутный свет дня, огромных филодендронов, стола в бумагах, белых изразцов печи. Мутен день, мутны сумерки, а в комнате светло, как в комнате, и в первый раз нынче горит голландка.
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
/ Полные произведения / Пильняк Б.А. / Голый год
|
Смотрите также по
произведению "Голый год":
|