Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Пильняк Б.А. / Голый год

Голый год [3/9]

  Скачать полное произведение

    - Марфа! - говорит трудно Егор. - Никто, кроме брата, не виноват. Но ты не знаешь. Ты не знаешь, что в мире есть закон, которого не прейдеши, и он велел быть чистым. Над землею величайшее очищение прошло - революция. Ты не знаешь, какая красота...

    - Егор Евграфович, зачем вы там с той гуляли?..

    - Когда потеряшь закон, хочешь фиглярничать. Хочешь издеваться. Над собою!.. Уйди!

    - Егор Евграфович...

    - Вон уйди! Молчи! Марфуша стоит неподвижно.

    - Уйди, говорят! Дрянь! Уйди! Марфуша медленно уходит, притворяя за собой низкую дверь.

    - Марфа!.. Марфуша!.. Марфушечка!.. - и Егор судорожно гладит голову Марфуши дрожащими своими руками с иссохшими длинными (дворянскими) пальцами.

    - Нет закона у меня. Но не могу правду забыть. Не могу через себя перейти. Все погибло! А какая правда на землю пришла! Мать хрипит... за всех отвечает! За всех!.. Люблю тебя, попранную чистоту люблю. Помни - люблю. Уйду в музыканты, в совет!

    - Егорушка!..

    Егор тяжело и хрипло дышит и прижимает судорожно голову Марфуши к костлявой своей груди. Тускло горит моргас.

    И снова бьют часы. Ведет ночь ночной свой черед - за домом зачарованный, и здесь мертвый. Пройдет еще один ночной час, и будет утро. Борис, большой, барски полный и холеный, ленивой походкой человека, бродящего ночами в бессоннице, входит к Глебу.

    - Глеб, ты спишь? У меня все спички.

    - Пожалуйста.

    Борис закуривает. Спичка освещает бритое его, холено полное лицо, вспыхивает кольцо на мизинце. Борис садится около Глеба, хрускает под плотным его телом доска кровати, - и сидит, по привычке, выработанной еще в Катковском лицее в Москве, прямо и твердо, не сгибаясь в талии.

    - Никак не могу предаться Морфею, - говорит хмуро Борис.

    Глеб не отвечает, сидит сгорбившись, положив руки на колени и склонив к ним голову.

    Молчат.

    - Борис, мне сейчас Егор рассказал о мерзости. Ты сделал мерзость, - говорит Глеб.

    - С Марфой, наверное? Пустяки! - отвечает Борис медленно, с усмешкой и устало.

    - Это мерзость.

    Борис отвечает не сразу и говорит задумчиво, без всегдашней своей презирающей усмешки:

    - Конечно, пустяки! Я большую мерзость сделал с самим собою! Понимаешь, - святое потерял! Мы все потеряли.

    И Борис, и Глеб молчат. Луна, проходя небесный свой путь, положила лучи на кровать и осветила Бориса зеленоватым, призрачным светом, - тем, при котором воют в тоске собаки. Борис томительно курит.

    - Говори, Борис.

    - Весной, как-то, стоял я на Орловой горе и смотрел в полой за Вологою. Была весна, Волога разлилась, небо голубело, - буйничала жизнь - и кругом, и во мне. И я, помню, тогда хотел обнять мир! Я тогда думал, что я - центр, от которого расходятся радиусы, что я - все. Потом я узнал, что в жизни нет никаких радиусов и центров, что вообще революция, и все лишь пешки в лапах жизни.

    Борис молчит минуту, потом говорит злобно:

    - И с этим я не могу примириться. Я ненавижу все и презираю всех! Не могу! Не хочу! Я и тебя презираю, Глеб, с твоей чистотой... Марфуша? Есть любовь. Марфуша и Егор любили? Нате вам, к черту! Россия, революция, купцы сном хоромы накопили, и вот ты чистый (целомудренный) уродился, - к черту!.. Нас стервятниками звали, а знаешь, стервами падаль зовется, с ободранной шкурой! Впрочем, от князей остались купчишки!..

    Борис замолкает и тяжело дышит. Глеб молчит. Долго идет молчание.

    - Бумеранг. Ты знаешь, что такое бумеранг? - спрашивает тоскливо Борис. - Это такой инструмент, который папуасы бросают от себя, и он опять возвращается к ним. Точно так же и все в жизни, подобно бумерангу... Глеб, мне много отпущено силы, и телесной, и той, что заставляет других подчиняться... и все, мною сделанное, мне возвратится! Я в двадцать пять лет был товарищем прокурора, мне секретные циркуляры присылали, охранять от пугачевщины. Ты кого-нибудь винишь?

    - Я не могу винить. Я не могу!..

    - А я виню! Все негодяи! Все! Князь Борис молчит томительно.

    - Брат... Если я не могу?!

    - Я не знаю, где путь твой. Я тоже потерял веру. Я не знаю...

    - Я тоже не знаю.

    - Читай Евангелие.

    - Читал! Не люблю, - вяло говорит Борис. Борис устало встает, подходит к окну, смотрит на дальнюю зорю, говорит раздумчиво:

    - Были ночи миллион лет тому назад, сегодня ночь, и еще через миллион лет тоже будет ночь. Тебя зовут Глеб, меня - Борис. Борис и Глеб. По народному поверью в день наших именин, второго мая, запевают соловьи!.. Я делал мерзости, я насиловал девушек, вымогал деньги, бил отца. Ты меня винишь, Глеб?

    - Я не могу. Я не могу судить, - поспешно отвечает Глеб. - "Мне отмщенье, и аз воздам". Ты сказал о моей чистоте. Да, все ложь... - говорит он. Он подходит к Борису и стоит рядом. Последняя перед утром луна светит на них. - Борис, ты помнишь? - "Мне отмщенье, и аз воздам"...

    - Помню, - бумеранг. Я не люблю Евангелия. - Борис говорит сумрачно, лицо его хмуро. - Бумеранг!.. Самое страшное, что мне осталось, - это тоска и смерть. Стервятники вымирают. Вот скоро у меня выпадут зубы и сгниют челюсти, провалится нос. Через год меня, красавца князя, удачника Бориса, - не будет... А, - а в мае соловьи будут петь! Тоскливо, знаешь ли! - Борис низко склоняет голову, сумрачно, исподлобья смотрит на луну, говорит вяло: - Собаки при луне воют... У меня, Глеб, сифилис, ты знаешь...

    - Борис! Что ты?!

    - Я не знаю только - порок прославленных отцов или... отец молчит.

    - Борис!..

    Но Борис сразу меняется. Гордо, как красивая лошадь и как учили в лицее, закидывает голову и говорит с усмешкой:

    - Э?

    - Боря!..

    - Самое смешное, когда люди ожитируются *. Э?.. Милый мой младший брат, пора спать! Adieu! **

    

    * Суетятся (от франц s'agiter).

    ** Прощай! (франц.)

    

    Борис медленно уходит от Глеба. Глеб много меньше Бориса. Он, маленький, стоит в тени. Борис твердо выходит от Глеба, покойно и высоко подняв голову. Но в коридоре никнет его голова, дрябнет походка. Бессильно волочатся большие его ноги.

    В своей комнате Борис останавливается у печки, прислоняется плечом к холодным ее изразцам, машинально, по привычке, оставшейся еще от зимы, рукою шарит по изразцам и прижимается - грудью, животом, коленами - к мертвому печному холоду.

    А ночь отводит уже ночной свой черед. И алой зарей - благословенное - настанет июньское утро. Глеб думает о себе, о братьях, о богоматери, об архангеле Варахииле, платье которого должно быть все в цветах - в белых лилиях... Революция пришла белыми метелями и майскими грозами. Живопись, - иконопись, - старые белые церкви со слюдяными оконцами. Если вспыхнула в четырнадцатом году война, -

    (у нас в России горели красными пожарами леса и травы, красным диском вставало и опускалось солнце)

    - там, в Европе, рожденная биржами, трестами, колониальной политикой и проч., - если могла народиться в Европе такая война, то не осиновый ли кол всей европейской котелковой культуре? - эта Европа повисла в России - вздернутая императором Петром (и тогда замуровались старые белые церкви): -не майская ли гроза революция наша? - и не мартовские ли воды, снесшие коросту двух столетий? - Но ведь нет же никакого бога, и только образ - платье Варахиила в белых лилиях! - Художник Глеб Ордынин приехал сюда на родину, с археологом Баудеком, чтобы производить раскопки.

    И первая проснулась в доме мать, княгиня Арина Да-выдовна, урожденная Попкова.

    В муке рассвета мутные блики ложатся на пол и на потолок. За решетками окон светлый рассвет, а в темной комнате Арины Давыдовны темно, обильно наставлены шкафы, шифоньерки, комоды, две деревянных кровати под пологами. На темных стенах, в круглых рамках - едва можно разобрать - головные висят выцветшие портретики и фотографии. - И за пять минут до того как проснуться Арине Давыдовне, когда сладко еще храпит княгиня, бесшумно поднимается на своей постели сестрица Елена Ермиловна, урожденная Попкова, крестится одеваясь, причесывает облезшие свои волосы, - и бесшумно скользит по серым рассветным комнатам. Дом спит. Елена Ермиловна смотрит платье в прихожей, неслышно отворяет двери к спящим. - А когда кукует кукушка, просыпается Арина Давыдовна, крестясь богатырской рукой. От постели, от княгини, от ног ее идет смрадный запах нечистого жирного человеческого тела.

    - Ножки ваши, сестрица, чулочки надеть, - говорит Елена Ермиловна.

    - Спасибо, сестрица, - отвечает княгиня басом. Моется княгиня по-старинному - в тазе. Потом старухи вместе вслух молятся, княгиня со стоном, с трудом трижды опускается на колени, - "Утренняя", "Царю небесный", "Отче наш", "Ангелу-хранителю", "Богородице", - за ближних, за дальних, за плавающих и путешествующих. Елена Ермиловна говорит, вдыхая в себя воздух, - и говорит шипящим речитативом.

    Марфуша бегает по комнатам и говорит всем одно и то же, заученное:

    - Наталья Евграфовна! Вам в больницу пора, самоварик на столе, матушка браняца!

    - Антон Николаевич! Вам на очередь пора, самоварик на столе, бабушка браняца!

    - Ксения Львовна! На базарик вам пора, самоварик на столе, бабушка браняца!

    Арина Давыдовна в столовой за дубовым столом режет хлебные порции и пьет чай. Елена Ермиловна бесшумно наполняет десятую чашку.

    - Егор Евграфович вернулись ночью, привела их Марфонька, потом заходили они к Глебу Евграфовичу. Пропили они всю свою одежду. Глеб Евграфович им свою отдали... они им отпирали. - Елена Ермиловна говорит пришепетывая. - Борис Евграфович тоже заходили к Глебу Евграфовичу, а потом к папочке-князю. Папочка молились до утра. Наталия Евграфовна легли спать в двенадцатом часу, после обхода по улице опять шли с большевиком Архипкой Архиповым... Тоня тоже за большевиков стоит, разбили стакан и обозвали меня черным словом...

    - Каким? - у Арины Давыдовны тяжело навалены губы одна на другую - и на третью; в глазах ее, некогда карих, теперь желтых, - власть.

    - Стерьвой, сестрица.

    - Угу!..

    - Лидия Евграфовна с дочкою и Катерина Евграфовна вернулись из "Венеции" половина первого, были с ними Оленька Кунцова. В саду пели романсы.

    - Угу... О, господи...

    Как с цепи сорвался, забоцал ножищами по дому Антон.

    - Марфушка, где моя сумка для хвоста?! В столовой Антон шумно пьет жженую рожь, сопит и свищет, и ноги его, как подрастающий сеттер от блох, елозают под столом. Елена Ермиловна согбена у самовара.

    - Здравствуйте, Тоничка, с добрым утром, - говорит она.

    - С добрым утром, - отвечает сумрачно Антон, петушиным басом. - Я нынче пойду в союз молодежи записываться! А вы про что еще наябедничали бабушке?

    - И-и-и, и не грех тебе? и не грех на старых людей?

    - Знаем! Первейшая ябеда!.. Если бы ты была у нас во второй ступени, мы бы тебе каждый раз морду били бы и темную делали!

    - Бурлак! Галах! - вот скажу сестрице...

    - Вот и говорю, шпиенка... Давно уж в чрезвычайку пора! Вот скажу в союзе.

    - Да разве я против советской власти?!

    - Знаем!.. - Марфушка!.. где моя сумка для очереди?! - и опять по всему дому сорвались всяческие цепи.

    В белом платье, чужая, молчаливая, пьет в столовой чай Наталия Евграфовна и уходит в больницу. Трехведерный самовар спел уже свою арию, смолкает, пищит, как муха у паука. Княгиня надевает шляпу-"капот" и с Марфушей и Ксенией идет на базар с узлами, продавать - те старинные платья, что остались от бабушек. С ними с базара придут татары в новеньких галошах, и все спустятся в кладовую. В кладовой пахнет крысами и гнильем, стены уставлены ящиками, баулами, чемоданами, висят огромные ржавые весы. Татары будут вскидывать на руке старинные, ручной работы шандалы, серебро, фарфор, проеденные молью уланские, гусарские, кавалергардские, просто дворянские и сивильные мундиры (князей Ордыниных) и бекеши (купцов Попковых), будут хаять хладнокровно, назначать несуразное и тыкать своими сухими ручками, чтобы хлопнуть по рукам. Княгиня наткнется на забытую свою, от молодости оставшуюся, безделушку и будет горько плакать, пряча безделушку, чтобы продать ее в следующий раз. Потом татары поталалакают по-своему, набавят, княгиня сбавит, ударят по рукам (обязательно ударят по рукам!), татары привычно-проворно свернут купленное в кокетливые тючки, заплатят тысячи из пузатых бумажников и поодиночке (обязательно поодиночке!) уйдут задним ходом под гору, блистая на солнце новенькими своими галошами. А княгиня будет плакать в кладовой, вспоминая найденную безделушку и связанное с ней.

    ...В антресолях - из рода в род повелось у Попковых и Ордыниных - девичья часть, живут дочери. Низки здесь потолки и светло здесь - белы стены и квадратные оконца открыты. Девушкой в осьмнадцать лет вышла Лидия замуж тут же в Ордынине за помещика Полунина, - и ушла от него скоро, сменяв на Москву, на Париж (в Париже и родилась Ксения), встретилась, и сошлась с кавалергардом, и с ним разошлась, а сейчас же после этого встретила артиста Московского Императорского Большого театра, - и навсегда ушла в богему, - стала учиться петь, и ей удалось пение - к двадцати семи годам она поступила в тот же театр актрисой, где был и новый ее муж. Этого нового мужа она тоже кинула, но сцены не оставила и металась по воле господа бога и антрепренеров до тех пор, пока -

    - Теперь она у матери. Младшая ее сестра, Наталья, вслед за ней, девушкой поехала в Москву, но свою жизнь сложила иначе: поступила на медицинские курсы к Герье и кончила их: - и у нее была первая глупая любовь, та, что сжигает всяческие корабли, но если Лидия меняла любовь на любовь, - Наталия решила никогда больше не любить и осталась, чтобы быть лекарем, как написано у нее в дипломе, - и чтобы молчать.

    И опять по всем комнатам ходит Марфуша и говорит безразлично:

    - Самоварик на столе, матушка вернулись... Матушка браняца!

    А за Марфушей издалека идет Елена Ермиловна, бесшумно и без спроса отворяет двери (и у нее такие происходят разговоры: - "Рисуете, батюшка Глеб Евграфович?" - "Рисую, Елена Ермиловна". - "Ну, и рисуйте на здоровье, господь с вами!.." - "Читаю, курю, одеваюсь, иду, сержусь, ложусь спать", - говорят ей, и она всем отвечает: "Ну, и читайте, курите, одевайтесь, идите, сердитесь, ложитесь - на здоровье, господь с вами!.."). Елена Ермиловна бесшумно просовывает голову в комнату Лидии.

    - Одеваетесь, матушка?..

    - Елена Ермиловна, сколько раз вам говорить, что это невоспитанно - заглядывать не постучавшись. - Идите! Я не разрешаю вам быть здесь. Идите!..

    Елена Ермиловна бесшумно исчезает за дверью.

    - Крыса какая-то домовая, - говорит брезгливо Лидия Евграфовна.

    Катерина, самая младшая, помогает одеваться. Лидия Евграфовна в белой одной кружевной рубашке и в черных чулках, обтягивающих стройные ее ноги до бедер, полулежит в низком кресле. Рубашка съехала с плеча, видны круглые ее плечи и большая, еще красивая грудь с матовыми сосками. Катерина причесывает обильные ее рыжие волосы. У Лидии Евграфовны карие глаза, тонок горбатый нос, и она хищно-красива. Катерина, полная и вялая, одета в неряшливый капот, но волосы ее - тоже рыжие и обильные - причесаны пышно.

    - А-а-а! - берет гамму Лидия, чтобы испробовать голос, и говорит: - Так ты покажись Наталии или еще с кем-нибудь... Ты когда заметила?

    - Да я думаю, месяц, - вяло говорит Катерина.

    - Ну, если месяц, можно повременить. Faussecouche * - это очень просто. - Лидия интимно улыбается. - Это ты который раз?

    

    * Выкидыш (франц.).

    

    - Второй.

    - А кто он?

    - Каррик. Военрук. Офицер, но партийный, но не коммунист.

    - А тебе сколько лет?

    - Девятнадцать, скоро двадцать.

    - Однако! Я в твоем возрасте мужа, как чумы, боялась.

    - Вон Оля Кунц почти каждый месяц. У нее какая-то повитуха есть... очень дешево. Ты удивляешься, теперь вес...

    - Нет, обязательно к доктору! Никаких повитух. И вообще аборт нисколько не полезен. Сегодня же ступай к врачу. Аах!.. - Лидия молчит долго, ломает руки и шепчет: - И опять такой длинный день, совсем ненужный, день, как пустыня... Ну, да, а я одна, одна! Есть сказка о царевне-лягушке, - зачем, зачем Иван-царевич сжег мою лягушечью шкурку?.. Ну, да...

    А за открытыми оконцами в парке, над миром идет июнь. Над миром, над городом шел июнь, всегда прекрасный, всегда необыкновенный, в хрустальных его восходах, в росных утрах, в светлых его днях и ночах. В девичьих антресолях низки потолки, белы стены, и жужжат медвяные пчелы в открытых квадратных оконцах. Всякая женщина - неиспитая радость. Впрочем, Наталья... В это утро Наталья сказала матери, что уезжает вон из дома, в больницу. Утром же мать повстречала в коридоре Егора.

    - Егор, поди сюда! Говори правду.

    Егор медленно подходит к матери, стоит около нее, - руки его опущены, опущена голова, тоскование и стыд в красных его глазах.

    - Егор, ты пил вчера? Пьянствовал?

    - Да, - тихо отвечает Егор.

    - Где деньги взял? Егор молчит.

    - Где деньги взял? Правду говори!

    - Я... Я пропил Натальину, Натальино пальто. Мать коротко размахивается и бьет богатырской своей рукой по дряблой щеке Егора. Егор неподвижен.

    - Вот тебе! Пошел вон и не смей от себя выходить. Не смей на музыке играть. Пошел вон! Молчать!

    Егор, согнувшись, уходит. И тогда по комнатам несется свирепый крик Бориса:

    - А я вот не хочу молчать! Вам пора помолчать! Надоело! Будет!.. Елена Ермиловна, Еленка! беги к Егору, крыса, и скажи, что я, Глеб, Наталья, - мы протестуем! беги, крыса!.. Мать, купчиха, ты!.. берегись!.. Марфа! водки!.. Мать, полканша, купчиха, - пойми твоим медным умом, что все мы с твоими робронами летим к черту!.. К черту, к черту все!.. Аа-ах!.. Егор, иди, сыграй, сыграй "Интернационал"!

    - Молчать, большевик! Я мать, я учу! Я кормлю!

    - Что-о?! Ты кормишь?! краденое кормит, - грабленое!.. Марфа, водки!..

    В темной комнате княгини - темно, обильно наставлены шкафы, шифоньерки, комоды, две под балдахином кровати. На темных стенах, в круглых рамках, головные висят выцветшие портретики и фотографии. Сумрачно опущены на окнах гардины. В золотых очках, княгиня стоит у раскрытого своего секретера, раскрыты пред ней отчетные ее книги: "Провизiонная", "Бой посуды", "Разсчетъ прислуги", "БЪльевая", "Одежная", "ДЪтская".

    В "Бой посуды" княгиня вписывает:

    "Тоня разбил один стакан".

    В "Датскую":

    "Наказан Егор, Наталья сошла сума уЬзжатъ въ больницу жить изъ родительского Дома. Богъ ей Судiя, въ по-дарокъ Ксенiи десять ру." -

    В "Бъльевую" и "Одежную" княгиня вписывает проданное татарам и на базаре и сумму ставит на приход в "Приходо-расходную".

    И княгиня плачет. Княгиня плачет, потому что она ничего не понимает, потому что железная ее воля, ее богатство, ее семья - обессилели и рассыпаются, как вода сквозь пальцы.

    - Вон в том тюрнюре, что продали сегодня, - говорит она в слезах Елене Ермиловне, - я в первый раз увидела княгиню-мать, когда приезжала невестой. У меня тогда была сирень в волосах, а был январь.

    Впрочем, скоро княгиня уже не плачет. Она стоит у секретера с пером в руках, опираясь локтями о свои книги, и рассказывает о давно ушедшем, цепляя одно за другое, родное, свое, давно - и так недавно - прошедшее.

    - Был у нас помещик, Егоров, полковник в отставке, охотник, девяти вершков. Приехал в усадьбу и - ни к кому... взял с деревни двух сестер-девок и обеих клал с собой спать, и по целым неделям пьянствовал, а то на неделю в лес на охоту. И ни к кому!.. Священник у нас был, от пьянства заговаривал, очередь к нему, вся паперть в пробках, - значит, перед заклятьем последний раз... Отец Христофор. Отец Христофор поехал к Егорову, уговаривать. Егоров визит отдал - в церковь к обедне приехал, послушал пение, да как заплачет, да как к священнику в алтарь, да татаркой отца Христофора, - в алтаре!.. И опять к своим девкам. Потом увидел меня на дороге и - сошел с ума, девок-сестер прогнал, остепенился, стал вести знакомство с помещиками, пить бросил, на балы ездил. Мне письма писал... А один раз приехал на бал - в шубе и в чем мать родила - и потом в молитву опять ушел, а девки опять к нему...

    И княгиня, и Елена Ермиловна глубоко вздыхают.

    - Все, сестрица, теперь плошает... все, - говорит со вздохом Елена Ермиловна.

    - Это верно, сестрица. Раньше не так было... раньше...

    - Опять же супруг ваш, сестрица, от миру отказались.

    - У князей Ордыниных все так. И отец Ордынин тоже так... Бывало, князь...

    - Опять же детки, забота... Вон Антон Николаевич опять меня обругали черным словом.

    - Каким?

    - Шпиёнкой, сестрица.

    И опять по всем комнатам ходит Марфуша и говорит безразлично:

    - Уж накрыто на столе... Сейчас первое подам... Мамочка браняца!..

    Обильное, знойное солнце идет в большие, закругленные вверху, окна зала, от света пустынным кажется зал. Глеб сдвинул свои эскизы в угол, загородил их ширмой: там, к стене обороченная, стоит его богомать. Глеб сидит за ширмой на окне, тихо в зале, от папиросы идет синий дымок. Тихо отворяется высокая двухстворчатая дверь, и осторожно идет к роялю Егор.

    - Глебушка, не могу удержаться. Прости.

    - Играй, Егорушка.

    Егор опускает модератор, играет что-то свое, тоскливое безмерно и целомудренное.

    - Это я, Глебушка, для Натальи сочинил. Про нее... Матушка услышит...

    - Играй, играй еще, Егорушка...

    - А знаешь, Глеб!.. Знаешь, Глеб!.. Хочется мне на весь мир, без модератора, "Интернационал" заиграть!.. и - и вплести в него потихоньку "Гретхен", как Петр Верховенский у губернаторши в "Бесах", - это для матушки!.. и - для Бориса! А-эх!..

    Глеб думает об архангеле Варахииле, платье которого в белых лилиях, - и больно вспоминает о матери... В темной комнате матери на стенах висят головные портретики, уже выцветшие и в круглых золоченых рамках; потолки в комнате матери закопченные, в барельефах амуров, и стены в штофных обоях. В комнате матери, перед княгиней-матерью, Глеб опускается на колени, протягивает молитвенно руки и шепчет больно:

    - Мама, мама!..

    У подъезда звонят, приносят из Москвы телеграмму Лидии Евграфовне:

    "Здоровье целую Бриллинг".

    Лидия шлет Марфушу с обратной телеграммой, и из кладовой в мезонин тащат баулы.

    Две беседы. Старики

    Знойное небо льет знойное марево. Зноясь на солнце на пороге у келий, черный монашек старорусские песни мурлычет. В темной келий высоко оконце в бальзаминах, несветлы стены, кувшин с водою и хлеб на столе среди бумаг, - и келия в дальнем углу, у башни, мхом поросшей. Попик, мохом поросший, сидит у стола на высоком табурете, и на низком табурете сидит против него Глеб Евграфович. Черный монашек песни мурлычет, -

    Э-эх, во субботу, да день ненастный!..

    Зноет солнце, пыльные воробьи чирикают. Глеб говорит тихо. Лицо попика: просалено замшей, в серых волосиках, глазки смотрят из бороды хитро и остро, из бороды торчит единственный пожелтевший клык, и голый череп, как крышка у гроба. Слушает хитренький попик.

    - Величайшие наши мастера, - говорит тихо Глеб, - которые стоят выше да Винча, Корреджо, Перуджино, - это Андрей Рублев, Прокопий Чирин и те безымянные, что разбросаны по Новгородам, Псковам, Суздалям, Коломнам, по нашим монастырям и церквам. И какое у них было искусство, какое мастерство! как они разрешали сложнейшие живописные задачи... Искусство должно быть героическим. Художник, мастер - подвижник. И надо выбирать для своих работ величественное и прекрасное. Что величавее Христа и богоматери? - особенно богоматери. Наши старые мастера истолковали образ богоматери как сладчайшую тайну, духовнейшую тайну материнства - вообще материнства. Недаром и по сей день наши русские бабы - все матери - молятся, каются в грехах - богоматери: она простит, поймет грехи, ради материнства...

    - Ты про революцию, сын, про революцию, - говорит попик. - Про народный бунт! Что скажешь? - Видишь, вот хлеб? - есть еще такие, приносят понемножку! А как думаешь, через двадцать лет, когда все попы умрут, что станет?.. через двадцать лет!.. - и попик усмехается хитро.

    - Мне тяжело говорить, владыко... Я много был за границей, и мне было сиротливо там. Люди в котелках, сюртуки, смокинги, фраки, трамваи, автобусы, метро, небоскребы, лоск, блеск, отели со всяческими удобствами, с ресторанами, барами, ваннами, с тончайшим бельем, с ночной женской прислугой, которая приходит совершенно открыто удовлетворять неестественные мужские потребности, - и какое социальное неравенство, какое мещанство нравов и правил! и каждый рабочий мечтает об акциях, и крестьянин! И все мертво, сплошная механика, техника, комфортабельность. Путь европейской культуры шел к войне, мог создать эту войну четырнадцатый год. Механическая культура забыла о культуре духа, духовной. И последнее европейское искусство: в живописи - или плакат, или истерика протеста, в литературе - или биржа с сыщиками, или приключения у дикарей. Европейская культура - путь в тупик. Русская государственность два последних века, от Петра, хотела принять эту культуру. Россия томилась в удушье, сплошь гоголевская. И революция противопоставила Россию Европе. И еще. Сейчас же после первых дней революции Россия бытом, нравом, городами - пошла в семнадцатый век. На рубеже семнадцатого века был Петр... -

    (-Петра, Петра! - поправляет попик.)

    ... - была русская народная живопись, архитектура, музыка, сказания об Иулиании Лазаревской. Пришел Петр, - и невероятной глыбой стал Ломоносов, с одою о стекле, и исчезло подлинное народное творчество... -

    (- Эх, во субботу! - в зное снова мурлычет монашек.)

    - ... - в России не было радости, а теперь она есть... Интеллигенция русская не пошла за Октябрем. И не могла пойти. С Петра повисла над Россией Европа, а внизу, под конем на дыбах, жил наш народ, как тысячу лет, а интеллигенция - верные дети Петра. Говорят, что родоначальник русской интеллигенции - Радищев. Неправда, - Петр. С Радищева интеллигенция стала каяться, каяться и искать мать свою, Россию. Каждый интеллигент кается, и каждый болит за народ, и каждый народа не знает. А революции, бунту народному, не нужно было - чужое. Бунт народный - к власти пришли и свою правду творят - подлинно русские подлинно русскую. И это благо!.. Вся история России мужицкой - история сектантства.

    Кто победит в этом борении - механическая Европа или сектантская, православная, духовная Россия?..

    Зноет солнце. Глеб молчит, и говорит поспешно попик:

    - Сектантство? Сектантство, говоришь? А сектантство пошло не от Петра, а с раскола!.. Народный бунт, говоришь? - пугачевщина, разиновщина? - а Степан Тимофеевич был до Петра!.. Россия, говоришь? - а Россия - фикция, мираж, потому что Россия - и Кавказ, и Украина, и Молдавия!.. Великороссия, - Великороссия, говорить надо - Поочье, Поволжье, Покамье! - ты мне внучек или племянник? - Все спутал, все спутал!.. Знаешь, какие слова пошли: гвиу, гувуз, гау, начэвак, колхоз, - наваждение! Все спутал!

    Вскоре говорит один попик, архиепископ Сильвестр, бывший князь и кавалергард. Голый череп, как крышка гроба, придвинут к Глебу, и строго смотрят глазки из бороды.

    - Как заложилось государство наше Великороссия? - начало истории нашей положено в разгроме Киевской Руси, - от печенегов таясь, от татар, от при- и междоусобья княжеских, в лесах, один на один с весью и чудью, - в страхе от государственности заложилось государство наше, - от государственности, как от чумы, бежали! Вот! А потом, когда пришла власть, забунтовали, за сектантствовали, побежали на Дон, на Украину, на Яик. Не потому ли, не потому ли несла Великороссия татарщину татарскую, а потом немецкую татарщину, что не нужна она была им, ей в безгосударственности ее, в этнографии? - не нужна... Побежали на Дон, на Яик, - а оттуда пошли в бунтах на Москву. И теперь - дошли до Москвы, власть свою взяли, государство строить свое начали, - выстроят. Так выстроят, чтобы друг другу не мешать, не стеснять, как грибы в лесу. Посмотри на историю мужицкую: как тропа лесная - тысячелетие, пустоши, починки, погосты, перелоги - тысячелетие. Государство без государства, но растет, как гриб. Ну, а вера будет мужичья. По лесам, по полям, по полянам, тропами, проселками, тогда из Киева побежав, потащились, и - что, думаешь, с собой потащили? - песни, песни свои за собой понесли, обряды, пронесли через тысячелетье, песни ядреные, крепкие, веснянки, обряды, где корова - член семейства, а мерин каурый - брат по несчастью; вместо Пасхи девушек на урочищах умыкали, на пригорках в дубравах Егорию, скотьему богу, молились. А православное христианство вместе с царями пришло, с чужой властью, и народ от него - в сектантство, в знахари, куда хочешь, как на Дон, на Яик, - от власти. Ну-ка, сыщи, чтобы в сказках про православие было? - лешаи, ведьмы, водяные, никак не господь Саваоф.

    И серенький попик хитро хихикает, хитро смеется и говорит уже в смехе, с глазами, сощуренными в бороде:

    - Видишь, краюху? - носят! Вот! Хи-хи! Ты мне внучек? Никому не говори. Никому. Все в Истории моей сказано. Мощи вскрывали - солома?.. Слушай, вот. Сектанты за веру на костер шли, а православных в государственную церковь за шиворот тащили: - как там хочешь, а веруй по-православному! А теперь пришла мужицкая власть, православие поставлено как любая секта, уравнены в правах! хи-хи-хи!.. Православная секта!.. и-ихи-хи-хи-хи... В секту за шиворот не потащишь!.. Жило православие тысячу лет, а погибнет, а погибнет, - ихи-хихи! - лет в двадцать, в чистую, как попы перемрут. Православная церковь, греко-российская, еще при расколе умерла как идея. И пойдут по России Егорий гулять, водяные да ведьмы, либо Лев Толстой, а то гляди и Дарвин... По тропам, по лесам, по проселочкам. А говорят - религиозный подъем!.. Видишь, краюха?.. - носят те, что на трех китах жили, православные христиане из пудовых свечей, - да носят-то все меньше и меньше. Я вот, православный архипастырь, пешечком хожу, пешечком... ихи-хи-хи!..

    Серенький попик смеется весело и хитро, качает гробом черепа, хмуря в бороде глазки со слезинками. Кирпичные стены келий крепки и темны. На низком табурете сидит Глеб, склоненный и тихий, иконописный. А в углу в темном кивоте черные лики икон пред лампадами хмуро молчат. И Глеб долго молчит. Зноет знойное солнце, и в зное монашек поет. В келий же сыро, прохладно.

    - ...Да эээ!.. нельзя в полюшке рабоотать!..

    - Что же такое религия, владыко?

    - Идея, культура, - отвечает попик, уже не хихикая.

    - А бог?

    - Идея. Фикция! - и попик вновь хихикает хитро. - Владыко, преосвященный, говоришь? - из ума выживаю?.. из ума... восьмой десяток!.. не верю!.. Будет, поврали! понабивали мощи соломой!.. Ты - внучек?

    - Владыко! - и голос Глеба дрожит больно, и руки Глеба протянуты. - Ведь в вашей речи заменить несколько слов словами - класс, буржуазия, социальное неравенство - и получится большевизм!.. А я хочу чистоты, правды, - бога, веры, справедливости непреложной... Зачем кровь?..


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ]

/ Полные произведения / Пильняк Б.А. / Голый год


Смотрите также по произведению "Голый год":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis