Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Пильняк Б.А. / Голый год

Голый год [5/9]

  Скачать полное произведение

    Круто падал Увек. Под Увеком пустынным простором шли полой, за поемами зубчатой щетиной поднимались леса Чернореченские, Черноречье: и Баудеку рассказывали россказню о том, что в Медыни засели дезертиры, зеленая разбойная армия, накопавшая землянок, наставившая шалашей, рассыпавшая по кустам своих дозорных, с пулеметами, винтовками, готовая, если тиснут ее, уйти в степь, взбунтоваться, пойти на города.

    - Впрочем, это глазами анархистки Натальи.

    Поздно вечером, возвращаясь из займищ, Наталья и Баудек поднялись на лысую вершину к раскопкам. Запахло горько полынью, полынь обросла холм серебряной пыльной щетиной, пахнуло горько и сухо. С пустынно и вершины было видно широко кругом, под холмом тек ,л река, за рекою в тумане светились костры последних сенокосов и ночных. Из поля повеяло сушью. Остановились, чтобы проститься, - и заметили: - от балки к раскопкам, с той стороны, от Николы, бежали гуськом, широкой, неспешной побежкой, голые женщины, с распущенными косами, с черными впадинами лобков, с метелками ковыля в руках. Женщины безмолвно добежали до раскопок, обежали круглую развалину на веретии и повернули к обрыву, к балке, поднимая полынную пыль.

    Заговорил Баудек:

    - Где-то Европа, Маркс, научный социализм, а здесь сохранилось поверье, которому тысяча лет. Девушки обегают свою землю, заговаривают своим телом и чистотой. Это неделя Петра-Солнцеворота. Кто придумает - Петра-Солнцеворота?! Это прекраснее раскопок! Сейчас полночь. Быть может, это они заговаривают нас. Это тайна девушек.

    Опять из поля повеяло сушью. В безмерном небе упала звезда, - приходил уже июльский звездопад. Кузнечики звенели сухо и душно. Пахло горько полынью.

    Простились. Прощаясь, Баудек задержал руку Натальи, сказал глухо:

    - Наталья, необыкновенная, когда вы будете моей женой?

    Наталья ответила не сразу, тихо:

    - Оставьте, Флор.

    Баудек пошел к палаткам. Наталья вернулась к обрыву узкой тропинкой, заросшей калиной, спустилась в усадьбу, в коммуну. Ночь не могла утолить жажду жаркого дня, в ночи было много жажды и зноя, сухо блестели потускневшим серебром - трава, дали, полой и воздух. По кремнистой тропинке сыпались камешки.

    У конного двора лежал Свирид, напевал, глядя в небо:

    Кама, Кама, мать ри-ка-а!..

    Бей па-а рожи Калча-ка-а!

    Кама, Кама водяни-ста!

    Бей па-а рожи камму-ниста!..

    Заметил Наталью, сказал:

    - Ночь теперь, товарищ Наталья, нет возможности уснуть, в люботу бы сыграть! Все коммунисты в растениях. К копателям ходили? - говорят, город выкапывают, - время теперь такое, до всего докапываются! Да!

    И снова запел:

    Кама, Кама, мать ри-ка-а!..

    - Газеты со станции привезли. Очень здесь полынкой пахнет. Страна!

    Наталья прошла в читальню, зажгла свечу, тусклый свет масляно отразился в пожелтевших мраморных колоннах. По-старинному стояли шкафы с книгами, золоченые кресла, круглый стол посреди, в газетах. Склонила голову, упали тяжелые косы, - читала газеты. И газеты из губернии на коричневой бумаге, и газеты из Москвы на синей бумаге из опилков, - были наполнены горечью и смятением. Не было хлеба. Не было железа. Были голод, смерть, ложь, жуть и ужас, - шел девятнадцатый год.

    Вошел Семен Иванович, старый революционер, с бородою, как у Маркса, опустился в кресло, непокойно закурил собачку.

    - Наталья.

    - Да.

    - Я был в городе. Вы представляете, что творится? Ничего нет. Зимою все умрут от голода и замерзнут. Нет какой-то соли, без которой нельзя варить сталь, без стали нельзя делать пил, нечем пилить дрова, - зимой дома замерзнут, - от какой-то соли! Жутко! Вы чувствуете, какая жуть! - какая жуткая, глухая тишина. Взгляните - естественнее смерть, чем рождение, чем жизнь. Кругом смерть, голод, цинга, тиф, оспа, холера... Леса и овраги кишат разбойниками. Вы слышите - мертвая тишина! Смерть. В степи есть села, которые вымерли дотла. Мертвецов никто не хоронит, и среди мрака ночами копошатся собаки и дезертиры... Русский народ!

    В комнате Натальи, в мезонине, в углу стояло распятие с пучком трав, заткнутым за него, - это осталось еще от бар. Зеркало на пузатом туалете красного дерева, со старинными нужными безделушками пожухнуло и полупилось. Ящик от туалета был раскрыт: оттуда еще пахло по-помещичьи воском, и на дне валялись пестрые шелковые лоскутики, - эта комната у Ордыниных была девичьей. Лежали коврики и дорожки. За окнами широко было видно поемы, реку, - подумалось, что зимой весь этот пустой простор бел от снегов. Наталья стояла у окна долго, переплетала волосы, скинула сарафан. Думала - об археологе Баудеке, о Семене Ивановиче, о себе, - о революции, - о ее горечи - своей горечи.

    Первыми о рассвете сказали стрижи, летали в желтом сухом мраке, щебеча. Пролетала последняя летучая мышь. На рассвете пришла Ирина. Села молча на окно. С рассветом горько запахло полынью, - и Наталья поняла: полынью, горьким ее сказочным запахом, запахом живой и мертвой воды пахнут не только суходольные юли, - пахнут все наши дни, тысяча девятьсот девятнадцатый год. Горечь полыни - дней наших горечь. Но полынью же бабы из изб изгоняют чертей и нечисть. - Русский народ, - вспомнила. В апреле, когда шли за белыми, на маленькой степной станцийке, где были небо, степь, пять тополей, рельсы и станционная изба, приметила троих - двух мужиков и ребенка. Все трое были в лаптях, старик в полушубке, а девочка полуголая. У всех были носы, верно говорящие, что в их крови есть и чуваш и татарин. У всех троих были испиты лица. Меркнул широкий закат. Лицо старика походило на избу, как соломенная крыша, падали волосы, подслеповатые глаза смотрели на запад, как тысячи лет. И в этих глазах былю безмерное безразличие, - или, быть может, мудрость веков, которую нельзя понять. Наталья тогда думала: вот - подлинный русский народ, эти вот испитые, серые, проеденные грязью и потом, с лицом жутким, как изба, с волосами, как соломенная крыша. Старик глядел на запад; другой сидел неподвижно, подогнув ногу и положив на нее голову. Девочка спала, разметавшись по асфальту, захарканному и заплеванному подсолнечной шелухой. Молчали. И смотреть на них было томительно и жутко, - на тех, которыми и именем которых творится революция. Народ без истории, - ибо где история русского народ а? - народ, создавший свои песни, свои напевы, свои сказки... Потом эти мужики случайно зашли в коммуну, пели, как калики, кланялись, просили милостыню, рассказывали, что они "володимирски", пригнал их голод, ходят ради Христа: дома оставили заколоченные избы, съели все, даже лошадей. И Наталья заметила: с них падали вши. Та же станцийка, где встретила она их впервые, называлась "Разъезд Map".

    На дворе зашумели ведрами, женщины пошли доить. Пригнали из ночного лошадей. Семен Иванович, не спавший ночи, подмазывал со Свиридом телегу, собирался в поеды за сеном. Шумели подросшие уже цыплята. Пришел день, жаром своим испепеляющий уже землю, когда надо было испить его жажду, чтобы вечером идти за иной полынью, полынью Баудека, за горечью радости, ибо никогда не было у Натальи этой радости полынной, и принесли ее эти дни, когда надо жить - сейчас или никогда.

    Солнце проходило знойное свое солнцепутье, томил день зноем, звоном тишины, дрожали дали мелкою знойной дрожью, как расплавленное стекло. В заполденный уповод, в отдых, приходила Наталья на раскопки, сидела с Баудеком под солнцем, средь развороченной земли, на опрокинутой тачке. Жгло солнце, и на тачках, на черноземе, на камнях, на палатках, на траве лежали знойные краски, точно пестрые шелковые лоскутья.

    Наталья говорила о зное, о революции, о днях: всею кровью своею почуяла, приняла революцию, хотела творить ее, - и теперешние дни принесли полынь, дни теперешние пахнут полынью, - говорила как Семен Иванович. И еще, потому что Баудек положил голову к ней на колени, потому что ворот вышитой его рубахи был расстегнут, открывал шею, и был зной, - чуяла иную полынь, о которой молчала. И опять говорила как Семен Иванович.

    Баудек лежал на спине, полузакрыв серые свои глаза, держал Натальину руку и, когда она замолчала в зное, заговорил:

    - Россия. Революция. Да. Пахнет полынью - живой и мертвою водою? - Да!.. Все гаснет? нет путей? Да... Вспомните русскую сказку о живой и мертвой воде. Дурачок Иванушка совсем погиб, у него ничего не осталось, ему нельзя было даже умереть. Дурачок Иванушка победил, потому что с ним была правда, правда кривду борет, вся кривда погибнет. Все сказки заплетаются горем, страхом и кривдой - и расплетаются правдой. Посмотрите кругом - в России сейчас сказка. Сказки творит народ. Революцию творит народ; революция началась как сказка. Разве не сказочен голод и не сказочна смерть? Разве не сказочно умирают города, уходя в семнадцатый век, и не сказочно возрождаются заводы? Посмотрите кругом - сказка. Пахнет полынью - потому что сказка. И у нас, вот у нас двоих, - тоже сказка, ваши руки пахнут полынью!

    Баудек положил Натальи ну руку на глаза, поцеловал тихо ладонь. Наталья сидела, склонившись, узали косы, - опять почуяла остро, что революция для нее связана с радостью, радостью буйной, с той, где скорбь идет рядом, полынная скорбь. Сказка. Как в сказке У век, как в сказке заречье, как в сказке Семен Иванович, с борждою Маркса, водяного Маркса, злого, как Кощей. Тачки, палатки, земля, Увек, река, дали - блестели, горели, светились знойными лоскутьями. Было кругом огненно, пустынно и безмолвно. Солнце на своем пути шло к трем, понемногу выползали из-под тачек, из ям землекопы, одетые, как послал бог, в рваные порты, штаны из мешков, прикрытые рогожей, зевали, хмурились, пили из ведерок воду, свертывали цигарки.

    Один сел против Баудека, закурил, почесал открытую свою волосатую грудь, сказал не спеша:

    - Аида начинать, Флорыч!.. Лошадь бы заложить. Михаиле, надо полагать, в сыпе свалился ...

    К вечеру затрещали кузнечики. Наталья была на огородах, носила ведра, поливала гряды, капельками на лбу выступил пот, и тело, напрягаясь под тяжестью ведра, ныло сладко, неизбытою крепостью. Капли воды брызгались на босые ноги, и прохлада несла отдых. К вечеру в вишняке кричала горихвостка. Летали лениво в зоготом воздухе последние пчелы, направляясь к пасеке. Ходила в вишняк, ела рдяные вишни с соком, как кровь. В кустах росли голубые колокольчики и медвяница, - рвала по привычке снопы букетов. У себя, в мезонине, в девичьей комнате разбирала в туалетном ящике старые шелковые лоскутья, вдыхала запах шелка, воска и кислых старинных духов.

    Комнату свою увидела новыми глазами: в комнате был зеленый сумрак, и по полу шли легкие дрожащие тени, белые стены принимали в старческое свое упокоение легко и просто. Стояла над тазом, плескалась холодной водой. Солнце уходило широким желтым закатом.

    Знойный день отцвел желтыми сумерками. В семь бил колокол к ужину, и в буфетной на полчаса было шумно, толпились около котла с кашей, лили из ведерок в тарелки молоко, затем пили чай, разнося стаканы по всем комнатам. На террасе, заросшей миндалями и туями, был гость, сектант - братец с соседнего хутора Донат, с апостольской бородой, во всем белом и в пудовых сапогах с подковами: заезжал поговорить о лошадях. От чая братец Донат отказался, выпил молока. На террасе с ним сидел Семен Иванович. Небо умирало огненными развалинами облаков. В зарослях у террасы одиноко и горько свистела горихвостка: - ви-ти, ви-ти-тсс!..

    Семен Иванович, в блузе, тоже старик, по-молодому поместился на барьере, скрестив руки и прислонив голову к колонне. Донат сидел у стола, покойно, прямо, положив ногу на ногу.

    - Войны вы не признаете? - спросил Семен Иванович, как всегда сухо и неуловимо-зло.

    - Война нам не нужна-с.

    - А у вас на хуторах, мне говорили, нашли зарезанного черемиса, и, говорят, вы покрываете конокрадов?

    - Не знаю, о каких случаях вы говорить изволите, - ответил покойно Донат. - По степи много волков ходит, не остерегаться нельзя. Мы в эти места при Екатерине пришли и живем, как тридцать лет тому жили и как сто, сами справляемся, своим обыком. Посему нам никаких правлений и не надо, а стало быть, и воинов. Петербург-с это вроде лишая-с. Смею думать, народ сам лучше проживет без опеки, найдет время и отдохнуть, и размыслить. Скопом народ-с, может, тысячу лет живет.

    - Ну а конокрадство? - перебивая Доната, едва приметно раздражаясь, спросил Семен Иванович.

    - Не знаю, о каких случаях говорите. Никто этого не видел. Одначе думаю, если конокрада уловят - убьют. И убьют, я полагаю, с жестокостью-с. Татары иной раз ловят конокрадов, - связанных в стога закапывают и палят живьем. Жизнь у нас жестокая-с, сударь.

    Огненные развалины меркли, точно угли, покрылись пеплом. На дворе замекали овцы, и щелкал бич. Горихвостка стихла. В гостиной зажгли свечу, в открытую дверь потянули бабочки. Затрещали кузнечики. Повеял ветер и принес не зной, а отдых. Темнело быстро, и вдалеке полыхнула зарница.

    - Гроза будет, - сказал Донат, помолчал, не двигаясь, и заговорил о другом: - Смотрю на ваше хозяйство, сударь. Ни к чему. Плохо. Весьма плохо. Без умения. Молодятина не подтянута. Без уменья-с, без любви. Ни к чему.

    - Как умеем, - сухо ответил Семен Иванович. - Не сразу.

    - Мужичкам бы землишку, по-божьи.

    На террасу вышла Ирина, со свечою, в белом платье. Свечу Ирина поставила около Доната. Донат внимательно взглянул на нее, Ирина глаз не опустила, свет упал сбоку, зрачки Ирины вспыхнули красными крапплаковыми огоньками.

    - Семен Иванович, товарищи делают маленькое собрание в читальной, - сказала Ирина. - Товарища Юзика нет. Я побуду с гостем.

    Семен Иванович поднялся, вслед ему сказал Донат:

    - Про конокрадов говорили-с? Конокрады иной раз попадаются, это верно. Мы живем, как сто лет жили. А вы вот из Петербурга приехали, когда он в лишаи пошел-с, да-с. В тесное время. У нас Петербург давно прикончен. Жили без него и проживем, сударь.

    - Извините, я сию минуту, - сказал Семен Иванович и вышел.

    Ирина села на его место, к колонне. Сидели молча. Опять обвеял ветерок и принес отдых. С юга шла тяжелая туча, поблескивая, громыхала злобно. Стемнело черно, было тихо и душно. Шелестели у свечи бабочки. В гостиной заиграл на рояли Андрей. Вдруг вдалеке за усадьбой кто-то свистнул два раза коротким разбойничьим посвистом, должно быть, сквозь пальцы. И Донат и Ирина насторожились. Донат пристально взглянул во мрак и опустил голову, прислушиваясь. Ирина встала, постояла на ступеньках террасы и спустилась в темноту. Вскоре она вернулась, прошла в дом и вышла обратно в дождевом плаще и босая опять ушла за террасу. Закапал крупно дождь, рванулось несколько взмахов ветра, зашумели по-осеннему листья, свечной свет затрепыхался, точно качнулись каменные колонны и пол, и свеча потухла.

    Семен Иванович прошел темными комнатами в читальную. В читальной горели две свечи, на диванах, на окнах, на полу в свободных позах сидели анархисты, курили, все - и мужчины и женщины, в синих блузах. У круглого стола принужденно стоял товарищ Константин. Семен Иванович сел к столу и взял карандаш.

    - В чем дело, товарищи? - спросил Семен Иванович. Из угла, от Анны, ответил Кирилл:

    - Мы хотим разрешить принципиальный вопрос. Товарищ Константин, уезжая в село, вынул у товарища Николая из ящика новые обмотки, без предупреждения, обмотки не вернул и этот факт вообще скрыл. Обмотки, само собой, не есть собственность товарища Николая, но они были в его пользовании. Как квалифицировать этот факт?

    - Я мыслю это как воровство, - сказал Николай.

    - Товарищи! Повремените! Нельзя так! - раздраженно возразил Семен Иванович и забарабанил тонкими своими пальцами по столу. - Надо сначала установить факт и принсип...

    Семен Иванович говорил очень долго, потом говорили Кирилл, Константин, Николай, - и, наконец, вопрос окончательно запутался. Оказалось, что прецеденты уже были, Константин и Николай были в ссоре и что Константину обмотки необходимы, а у Николая лишние. За окном громыхал гром, сияли молнии, шумели вольно ветер и дождь. У свечей сиротливо летали бабочки, умирая. По стенам в шкафах тускло поблескивали корки книг и стекла. Стало очень дымно, от махорки. В конце опять говорил Семен Иванович - о том, что там, где подлинное братство, не может подняться вопроса о краже, но, с другой стороны, - это не принципиальное решение - и кончил:

    - Я закрываю собрание, товарищи. Я хочу поделиться с вами другим фактом. Товарищ Андрей женится на товарище Ирине. Я думаю, это разумно. Кто-нибудь имеет сказать что-либо?

    Никто ничего не сказал. Все шумно поднялись и стали расходиться.

    Андрей, встав на заре, утром возил воду, а потом весь день чистил навоз, изнемогая от жары, в поту, с истомленными глазами. После обеда до колокола он не пошел спать, - сидел в гостиной и играл на рояли, и, казалось, в его музыке слышны были и жужжанье слепней, и пустынная знойная степная тишина, пустынь, зной. После колокола он опять таскал навоз, а вечером снова играл.

    Когда Семен Иванович проходил гостиной после собрания, к нему подошел Андрей и, коснувшись его плеча, сказал:

    - Семен Иванович!.. Я думал... Ирина. Я и она... Семен Иванович освободил плечо, отстранив холодными своими пальцами руку Андрея, и раздраженно-устало ответил:

    - Вы уже говорили, товарищ Андрей!.. Я слышал! Это ненормально. И вы, и Ирина разумные люди. Сентиментальная романтика абсолютно ни к чему. Братец уехал?

    На террасе в колоннах шумел ветер, молнии полыхали ежеминутно, но гром гремел уже в стороне, - гроза проходила. Мрак был густ, черен и сыр. Полыхнула молния и осветила Доната, он сидел все в той же позе, в какой его оставил Семен Иванович, прямо, положив руку на стол и ногу на ногу.

    - Извините, я задержался, - сказал Семен Иванович.

    - Одначе, прощайте. Пора! - Донат поднялся.

    - Куда же вы в грозу? Оставайтесь ночевать!

    - Не впервой. Завтра вставать на заре. Пахать! Я полем.

    Вскоре Донат выезжал из усадьбы. Дождь прошел, молнии в стороне мигали бессильно, была воробьиная ночь. За усадьбой Донат остановил лошадь, приложил ладонь к глазам, весь в белом, верхом на черном коне. Всматривался в фосфорические отсветы. Повременив, вставил два пальца в рот и коротко свистнул. Прислушался. Никто не ответил. Тогда Донат свернул с дороги и крупной рысью поехал по пустому полю.

    Поздно ночью, когда гроза уже стихла, Баудек и Наталья пришли к раскопкам. У палаток жгли костер, сушились и грели воду. Костер горел ярко, потрескивал, разметывая искры, и, быть может, от него ночь казалась душнее, чернее и четче. Иные у костра лежали, иные сидели, суша рубахи.

    - А роса в ту ночь медвяна и лекарна, трава силу имеет особенную, целебную. И цветет в эту ночь, братцы, папоротник. А идти в этот лес надо с оглядкою, братцы, потому переходят той ночью деревья с места на место... Как?..

    Замолчали.

    Кто-то встал посмотреть котелок, корявая тень поползла по горе, упала за обрыв. Другой взял уголь и, перекидывая его с руки на руку, закурил. Было с минуту очень тихо, и в тишине четко слышались сверчки. За костром в степи полыхнула зарница, мертвый ее свет народился и исчезнул призрачно, - и зарница полыхнула не там, куда ушла гроза, а с юга, - должно быть, шла вторая гроза. Вороватый повеял ветерок, повеял влагою, - стало ясно, что идет вторая гроза.

    Наталья и Баудек к огню не подошли, сели на тачках.

    - А пришел я к вам, братцы, - не дело вы затеяли рыть эти места. Потому, место эта, Увек, тайная, и всегда она пахнет полынью. При Степане Тимофеевиче стояла здесь на самой веретии башня, и в ту башню заключена была персидская царевна, а персидская та царевна, красоты неписаной, оборочалась сорокою, - по степи летала, народ мутьянила, облютившисф, как волк, черноту наводила... Дело эта старобытная. Прознал про то атаман Степан Тимофеевич, пришел к башне, посмотрел в окошко, - лежит царевна, спит, - не домекнул, что это тело ее лежит, а души-то при ем нетути, - летала она, душа-то, сорокою по земле в тот час. Призвал атаман попа, окрестил окны святою водою живою... Ну, и летает с тех пор по Увеку душа неприкаянная, плачет, с телой своей соединиться не может, о стены каменные бьется. Башня та развалилась. Степан Тимофеевич на Капказ-горе прикован, а она все томится - плачет... Место эта глухая, тайная. Девки иночас за красой за персидской сигают нагишом, ночью, в солноворот, об эту пору, одначе это не знатье... А так растет здесь полынка, и расти ей.

    Кто-то возразил:

    - Однако, отец, теперь Степан Тимофеевич атаман Разин с горы той сошел, а стало-ть, и копать можно. Теперь леворюция, народный бунт.

    - Сошел-то, сошел, сынок, - сказал первый, - да не дошел еще до наших местов. Повремени, сынок, - повремени!.. Все будет! А леворюция - это ты верно - наша, бунт? Время не пришла. Народ рылу свою покажет, показал, - бунт! Мы молчим, а что молчим, знаем, что молчим! Огонь: он красный, кровь красная, - где огонь, там и кровь. Мы молчкем, мы молчкем!..

    - Д-да!..

    Один из землекопов поднялся, пошел к палатке, заметил Баудека и сказал сухо:

    - И ты, Флорыч, слушашь? мужицких наших разговоров тебе слушать не след! Мало ли что говорим.

    Замолчали. Иные безразлично изменили позы, закурили.

    - Время теперь благодатная. Прощевайте, братцы. Не судите, коли ште! Прощаб, барин! - С земли поднялся старик с белой бородой, в белых портах, босой, не спеша пошел к балке, - это был знахарь, кривой Егорка.

    Зарницы мелькали ближе, чаще, четче. Ночь темнела упорно, глубоко. Вновь померкли звезды. Издалека, из безбрежности докатился гром новой грозы.

    Наталья сидела на тачке, опираясь руками о днище, склонив голову, костер освещал ее слабо, чуяла, осязала каждым уголком своего тела огромную радость, радостную муку, сладкую боль; понимала, что горькая горечь полыни - сладость прекрасная, необыкновенная, безмерная радость. Каждое касание Баудека, еще неровное, обжигало живою водой.

    Эту ночь нельзя было спать.

    Гроза пришла с ливнем, с громами и молниями. Эта гроза застала Наталью и Баудека за веретием, за развалинами башни персидской царевны, Наталья пила полынную - ту ведьмовскую скорбь, что оставила на Увеке царевна персидская.

    А когда Донат подъезжал к хуторам, отъехав уже верст пятнадцать от усадьбы, он услышал сзади себя в поле песню:

    Ты свети, свети, свет светел месяц,

    Обогрей ты нас, красно солнышко!

    Донат остановил лошадь. И вторая гроза уже ушла, далеко полыхали бессильные молнии. В степи были мрак и тишина. Вскоре послышалась конская рысь. Хутора были рядом, разметались в балке, - но если и днем на версту подъедешь к ним, - не приметишь - степь кругом пустая, голая. Донат положил пальцы в рот и свистнул, и ему ответили свистом. Подъехал всадник на сером киргизе-иноходце, тоже во всем белом.

    - Марк?

    - Вы, батюшка?

    - Был я на усадьбе, сын, - сказал Донат. - Слышал твой посвист. Твой ли?

    - Мой, батюшка.

    - Девицу Арину выкликал?

    - Ее, батюшка.

    - В жены возьмешь?

    - Возьму.

    - Тебе жить. Гляди. Кони а усадьбе хороши. Ты откуда?

    - Из степи, за пищей, - бабам далече идти... Что ж! бабы у нас здоровые да вольные. Воля не грех! Я муж - научу!.. Кони на усадьбе хороши!

    Донат и Марк подъехали к обрыву и стали гуськом спускаться вниз в заросли калины и дубков; в овраге после дождя было сыро и глухо, вязко пахнуло медуницей, копыта скользили, с ветвей падали холодные капли. Спустились на дно, перебрались через ручей и рысью поехали вверх. Дом Доната выполз из мрака сразу, и изба и двор под одной крышей. На дворе и в доме было пусто, - и люди, и скотина ушли в степь, на страду. Марк повел лошадей в стойло, задал овса. Донат снимал на крылечке кованые свои сапоги, кряхтел, умывался из глиняного рукомойника.

    - Завтра на заре в поле поеду, пахать, отдохнуть! Побольше задай, - сказал Донат.

    - А я к тебе, братец Донат, - заговорил третий, выходя из избы. - Зашел погодить, да задремал в грозу.

    Донат трижды поцеловался с встречным. Все трое прошли в избу. В избе, в тепле пахло шалфеем, полынью и другими лекарными травами. Вздули свет, мрак побежал под лавки, изба была большая, в несколько комнат, со светелкой, хозяйственная, убранная, чистая. На чистой половине по стенам висели седла, хомуты, седелки. Образов на стенах не было. Сели к столу. Донат достал из печки каши и баранины.

    - Из степи, с огляда вернулся. Далеко заезжал, - заговорил третий. - Непокойно в степи. Говорили татары с Кривого Углану, ходят-де по степи, за царя говорят, людей для войны скликают. Объезжал, сговорились, - увидят - упредят. У дальних братцев был. Царские бумаги все спалили - концы в воду. Пахари, мол.

    - Молодцов для войны не дадим, - сказал Донат. - Тогда в степь! К солностою верст семьдесят отскакать - овраги, в оврагах пещеры. Знашь?

    - Знаю.

    - Туда. На усадьбе - в газетах пишут - по чугунке по нашей кончилась война. Степь - она вольная. Да и концов ей нет.

    Марк вышел на крыльцо. Облака расходились. Из-за них светила круглая зеленоватая луна. Марк потянулся крепко, сладко зевнул и пошел на сено спать.

    На рассвете Донат и Марк мчали по степи, оставив дома на столе хлеб, квас и кашу для заезжих (никогда дом не запирался), - навьюченные пищей для братьев, сестер и жен, что работали в степи, живя там под телегами, под небом и зноем, в летней страде, на земле. На востоке зорилась багряная покойная зоря, и горько пахло полынью.

    Глазами Ирины

    (Это маленькая поэзия Ирины: ее глазами)

    "О степи, о ее удушье, о несуразной помещичьей жизни, о помещичьи-крепостной пьяной вольнице, о борзых, наложницах, слезах, - говорит мне не степь, с ее зноем и пустынью, не старая эта усадьба, где сели мы, - кухня, что в полуподвале, говорит мне о смутном, разгульном, несуразном, о степной жизни и о степи. В кухне каменные кирпичные полы, огромные плита и печь, сводчатые потолки и стены обмазаны глиной, и в стены, к чему-то, ввинчены огромные ржавые кольца. В кухне жужжат мухи, полумрак, жар и пахнет закваской. А в гостиной, где окна завил плющ, - зеленый мрак, прохлада, и в этом прохладном зеленом мраке поблескивают портреты и золоченые шелковые кресла. Я вошла в дом через кухню.

    Сколько дней, прекрасных и радостных, у меня впереди?

    Знаю, - кругом леса и степь. Знаю, Семен Иванович, Андрей (мой жених!), Кирилл, - все верят, верят честно и бескорыстно. Знаю, - наши сектанты, которые ходят во всем белом и называют себя христианами, не только верят, но и живут на своих хуторах этой верою. Семен Иванович, уже усталый, говорит о добре сухо и зло, так же, как сухи его пальцы. Знаю, - люди живут, чтобы бороться и чтобы достать кусок хлеба, - чтобы бороться за женщину.

    Утром я валяюсь за усадьбой на пригорке, за старым ясенем, слежу за гусями и перебираю синие цветы, те, что от змеиного укуса. Среди дня я купаюсь в пруде под горячим солнцем, а возвращаюсь огородами и рву маки - белые с фиолетовыми пятнышками на дне и красные с черными тычинками. У пчельника меня обыкновенно ждет Андрей; я не замечаю, как он подходит. Он говорит:

    - Поделитесь со мною маками, товарищ Ирина, - пожалуйста!

    Я обыкновенно отвечаю так:

    - Разве мужчины просят? - мужчины берут! Берут свободно и вольно, как разбойники и анархисты! Вы ведь анархист, товарищ Андрей. В жизни все-таки есть цари, - те, у кого мышцы сильны, как камень, воля упруга, как сталь, ум свободен, как черт, и кто красив, как Аполлон или черт. Надо уметь задушить человека и бить женщину. Разве же вы еще верите в какой-то гуманизм и справедливость? - к черту все! пусть вымрут все, кто не умеет бороться! Останутся одни сильные и свободные!..

    - Это сказал Дарвин, - говорит тихо Андрей.

    - К черту! Это сказала я!

    Андрей глядит на меня восхищенно и придавленно, но меня не волнует его взгляд, - он не умеет смотреть, как Марк, - он никогда не поймет, что я красива и свободна и что мне тесно от свободы. И в эти минуты я вспоминаю кухню, с ее зноем, железными страшными кольцами, каменным полом и сводчатыми потолками. Разбойники сумели захватить право на жизнь, - и они жили, благословляю и их! К черту анемию! Они умели пить радость, не думая о чужих слезах, они пьянствовали месяцами, умея опьяняться и вином, и женщинами, и борзыми. Пусть - разбойники.

    Из огорода в дом надо пройти кухней. В кухне, в жару, жужжат мухи, как смерч, и по столу ходят цыплята. А в гостиной, где окна завиты плющом и свет зелен, - так же прохладно и тихо, как на дне старого тенистого пруда.

    Знаю, - будет вечер. Вечером в своей комнате я обливаюсь водой и переплетаю косы. В окна идет лунный свет, у меня узкая белая кровать, и стены моей комнаты белы, - при лунном свете все кажется зеленоватым. У тела своя жизнь, я лежу, и начинает казаться, что мое тело бесконечно удлиняется, узкое-узкое, и пальцы, как змеи. Или наоборот: тело сплющивается, голова уходит в плечи. А иногда тело кажется огромным, все растет удивительно, я великанша, и нет возможности двинуть рукой, большой, как километр. Или я кажусь себе маленьким комочком, легким, как пух. Мыслей нет, - в тело вселяется томленье, точно все тело немеет, точно кто-то гладит мягкой кисточкой, и кажется, что все предметы покрыты мягкой замшей:

    и кровать, и простыня, и стены - все обтянуто замшей.

    Тогда я думаю. Знаю, - теперешние дни, как никогда, несут только одно: борьбу за жизнь, не на живот, а на смерть, поэтому так много смерти. К черту сказки про какой-то гуманизм! У меня нету холодка, когда я думаю об этом: пусть останутся одни сильные. И всегда останется на прекрасном пьедестале женщина, всегда будет рыцарство. К черту гуманизм и этику, - я хочу испить все, что мне дали и свобода, и ум, и инстинкт, - и инстинкт, - ибо теперешние дни - разве не борьба инстинкта?!

    Я смотрюсь в зеркало, - на меня глядит женщина, с глазами, черными, как смута, с губами, жаждущими пить, и мои ноздри кажутся мне чуткими, как паруса. В окно идет лунный свет: мое тело зеленовато. На меня глядит высокая, стройная, сильная голая женщина".

    "Старуха дала мне рубашек домотканого полотна, от которого жестко телу, сарафан, поневу, душегрею синего сукна, белый платочек, кованые сапожки с наборами и полусапожки, сунула зеркальце. В избе собрались братцы, съехались с хуторов. Марк вывел меня за руку. Мужчины сидели справа, женщины - слева. Я целовалась сначала со всеми женщинами, затем с мужчинами. И я стала женою Марка.

    - Поди сюда, дочка Аринушка, - сказал старик Донат, взял меня за руку, посадил рядом, приголубив, и говорил, что все собравшиеся здесь - братья и сестры, новая моя семья, один за всех и все за одного, из избы сор не выносить,' в дом придут - накорми, напой, чествуй, все отдай, всем поделись, - все наше. Все мужчины были здоровы и широкоплечи, как Марк, и женщины - красивы, здоровы и опрятны, - все в белом.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ]

/ Полные произведения / Пильняк Б.А. / Голый год


Смотрите также по произведению "Голый год":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis