Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Абрамов Ф.А. / Братья и сестры
Братья и сестры [11/15]
Лукашин, задыхаясь, побежал вперед.
Варвара, чуть не плача от обиды, пыталась оправдать свою напарницу:
- Счастье Анфисы, что прокос кончился, а то бы плакать ей.
Анфиса шла навстречу Лукашину, еле переставляя ноги, но ее бледное, мокрое от пота лицо улыбалось. Марфа дышала, как запаленная лошадь. От нее несло жаром.
- Ух, уморила, окаянная.
Вытирая лицо рукавом рубахи, она села вместе с другими в тень от кустов, вздохнула:
- Харчи не те, а то бы я страху на тебя нагнала.
- Да и годы, Марфинька, не те, - посочувствовала Варвара.
- Хо, годы! В нашем роду годы не помеха. Матенка-покойная чуть не в шестьдесят рожала, а мне пятидесяти нету...
И, словно оправдываясь перед Лукашиным за свое поражение, Марфа разговорилась:
- Я на своем веку столько перекосила, за год не обойти... Мужичонко мне попался худой, слабосильный - званье одно. Бывало, вышли первый год на пожню - глаза бы не глядели. Тюк-тюк, а все в землю. А я сзади, мужнину честь берегу, перед народом срамить не хотела. А потом раздумье взяло: честь-то я мужнину сберегу, а чем скотину кормить буду? Плюнула да давай махать во всю моченьку. А как зарод-то смечет - смех и горе, без ветра качает. Ну, ночью встану, выйду, спихну его рукоделье да, пока люди спят, заново смечу. Вот как я работала.
- Как ты и пошла-то за такого? - удивилась Варвара.
- Пойдешь, воля не своя. Я ведь не ты, хвостом не вертела. Матенка-покойница все уши прожужжала: иди да иди, в доме женского нету - красоваться будешь.. А батюшко да братья, те на соль позарились. Считай, за коробку соли и просватали.
Лукашин изумленно вскинул брови.
- Чему дивья? - запросто отмахнулась Марфа. В двадцатом годе, сам знаешь, соли ни за какие деньги не купишь. Землю да кислое молоко в похлебку клали. Ну а мой-то муженек продавцом служил... Еду как-то от реки на телеге, догоняю его, а он с коробкой берестяной на плече - идет, пополам сгибается. "Подвези, говорит, хваленка, до горы". Хваленка, думаю? Я на тебя, сморчка, глядеть-то не хочу. Ну, а не откажешь. Садись, говорю, пустого места не жалко. Ну, едем, молчим, а сама шеей-то вожу: что у него за тяжести такие в коробке. Глянула, а там полнехонько соли. Крупная, ядреная, белая, как сейчас вижу. Я и глаз отвести не могу. Еду да всю дорогу думаю: как бы да как выпросить. У деревни, дале, насмелилась. Дай, говорю, Митрий, соли немножко. А он слез с телеги, посмотрел на меня, усмехнулся. "Дам, говорит, только не сейчас". Да в тот же вечер со сватами да с той же самой берестяной коробкой. Батюшко как увидел такое богатство, ума лишился. К сену надо ехать, а в доме соли ни щепотки. Поглядела я на братьев - хоть бы слово который сказал: сидят, глаза от меня воротят. Ладно, говорю, пойду, не маленькая, понимаю - без соли вам не страда... Да у меня из-за этой проклятущей соли вся жизнь кувырком пошла!.. После стола отвели нас в горницу. На полу постель приготовлена. А у меня сердце разрывается: утром письмо от старого жениха получила. Пишет: уйди от Митрия, возьму. Пала я на постель, реву. А муженек-то стоит у порога, подойти не смеет. "Может, уйти, говорит, мне, Марфа? Хочешь, говорит, перед всем народом признаю, что девка ты... Нынче времена не те - посудачат, посудачат да отступятся". Ладно, говорю, справляй свое дело, чего уж людей смешить...
- Это ты, Марфинька, перед мужским видом не устояла, - пробовала съязвить Варвара.
Но Марфа даже бровью не повела.
- А через год, - продолжала она, - муженек просиделся да я все начисто продала, в последней рубахе осталась - только бы от решетки его спасти. Да еще пять лет потом долги у людей отрабатывала. Вот тебе и покрасовалась за продавцом...
Она так же неожиданно, как завела разговор, встала, отряхнулась:
- Пойдем, Варка. Сидим, языком треплем, кто за нас страдать будет?
Лукашин сидел, не двигаясь. Марфа шагала по лугу спокойным, размеренным шагом, и, глядя на ее необъятно широкие плечи, на какое-то мгновение заслонившие от него солнце, вдруг подумал: вот сейчас в этой женщине, такой суровой и непокладистой с виду, ему приоткрылось что-то столь большое и важное, без чего невозможно понять ни русского человека, ни того, что было и будет еще на русской земле...
В этот день он думал не только о Марфе, нескладная жизнь которой разбередила ему душу. У него было достаточно времени, чтобы подумать и о себе.
Лежа на подсыхающей кошенице и изредка отмахиваясь веткой от вялого, разморенного жарой комарья, он смотрел на работающих женщин, стариков и подростков и, кажется, впервые за все время пребывания в Пекашине почувствовал свою ненужность и бесполезность здесь. И дело было не в том, что он не мог, как они, в поте лица махать косой. Нет, дело было совсем в другом. Раньше он был твердо убежден, что, выбитый из строя на фронте, он делает здесь большое и нужное дело, - и временами даже гордился своими заслугами. Но вот уже месяц, как он почти ничего не делает, - ведь не считать же за работу его прогулки по бригадам да короткие беседы в минуту роздыха. А люди работали, да еще как работали!..
И вот сейчас, размышляя об этом, он вдруг остро почувствовал, что, в сущности, в Пекашине ничего бы не изменилось, даже если бы и вовсе не было его.
Другая, великая, неведомого доселе размаху сила двигала людьми. Она, эта сила, поднимала с лежанок дряхлых стариков и старух, заставляла женщин от зари до зари надрываться на лугу. Она, эта сила, делала подростков мужчинами, заглушала голодный крик ребенка, и она же, эта сила, привела Анфису в партию...
И самое большое счастье сейчас было в том, чтобы безраздельно, целиком подчинить себя этой силе, ибо она беспощадно отбрасывала, карала все то, что пыталось выбиться из общего русла, зажить своей, обособленной жизнью... И может быть, потому так было неспокойно у него на душе, что по мере того, как тело его наливалось соками, в нем все сильнее заявляли о себе личные желания. Они обособляли, выталкивали его из единого потока, с каждым днем все больше и больше разрушали ту гармонию полной слитности с общим, которой он жил на фронте и первые недели в Пекашине. И даже теперь, когда он мучился угрызениями совести, глаза его жадно и неотрывно следили за Анфисой, косившей вместе с женщинами на лугу. Он припоминал, как они ехали сюда лесом, как время от времени он прижимал своего коня к ее кобылке, чтобы коснуться ее колена...
Но еще больше мучило его открытие, которое он сделал сегодня. Оказывается, ему по-прежнему небезразлична и Варвара, ибо каждый раз, как она, улыбаясь, махала ему рукой, горячая сушь перехватывала его горло.
"Скотина! Скотина! - нещадно ругал он себя. - Мужики на фронте, а ты..."
На какое-то мгновение ему удавалось обрести душевное равновесие, но вскоре он снова нечистыми глазами присматривался к Анфисе, и ему бесконечно жаль было того светлого, радостного чувства, которое он испытывал к ней в ту белую ночь.
Весь измученный этой борьбой, Лукашин едва дождался, когда солнце село над лесом и люди потянулись к избе. Старики шли медленно, с трудом волоча ноги. Зато женщины бежали как настеганные, им надо было еще управиться с коровами. И точно, когда Лукашин стал подходить к избе, ближайшие пожни огласились криками. Это хозяйки ищут своих коров, забравшихся в кусты от дневного гнуса. Потом, выгнав их на чистое место, ставили на вязку и, наскоро обмыв подойник в Синельге, тут же, на выкошенном лугу, прилаживались на корточках под вымя коров. Вокруг избы запахло парным молочком. Коровы от гнуса не стояли, бились, иной раз хвостом или копытом угадывали в подойник. Тут и там слышались раздраженные голоса, ругань, сопровождаемая звучным шлепаньем.
Метрах в десяти от избушки, у самого леса (здесь не так жарко), стояла наспех срубленная из мелких лесин клетка, покрытая свежим еловым лапником. Там хранили и квасили молоко.
Старики и женщины, у которых не было коров, разводили костер, готовили немудреный ужин.
И от всего окружающего - от старой, замшелой избы с продымленными стенами, к которым с севера вплотную подступал лес, от лоснящихся коров, которых доили под открытым небом, от жаркого костра с подвешенными на крюках черными котелками и чайниками, возле которых возились бородатые старики, - от всего этого веяло такой первобытностью, что казалось, время веками не заглядывало сюда. Но здесь, в лесной глухомани, где по вечерам все живое изнывало и стонало от комара, это были наиболее разумные, столетиями проверенные формы бытия. Так по крайней мере думал Лукашин.
- Что, комарики кусают? - посочувствовала Варвара, первой возвращаясь к избе от коровы. - Свеженького они любят. Известно дело, здесь не на руси.
- Не на руси?
Варвара удивилась: чего тут непонятного?
- У нас русью-то домашнее называют. А здесь, в суземе, какая уж Русь...
"Да, - размышлял Лукашин, вдумываясь в смысл Варвариных слов. - Вот она, жизнь северного мужика! Какой же ценой дались ему эти сторонние сенокосы, если у него язык не повернулся, чтобы назвать их дорогим именем Русь? А ведь отсюда до деревни километров десять - не больше..."
Ужинали на открытом воздухе, за длинным узким столом, сколоченным из двух толстых еловых плах. Солнце уже зашло. Стало свежо. По скошенному лугу от речки пополз легкий туман. От мошки не было спасенья. Она висела тучами над людьми, залезала под одежду, слепила глаза. Старики сидели в холстяных куклях-накомарниках, женщины так обмотались платками, что видны были только глаза да рот. Варвара надела даже легкие рукавицы. Только одна Марфа восседала без платка, с открытым лицом и шеей, точно она была заговорена от гнуса.
Стало легче, когда Трофим догадался прикрыть огонь еловой лапой и на людей потянуло дымом.
Ели молча. В притихшем на заре воздухе звонко выговаривали ложки о посуду, всхрапывал, обжигаясь, Трофим. Варвара, зачерпнув похлебки с нападавшей туда мошкой, брезгливо передернула плечами. Марфа сдвинула брови:
- Ешь. Чего нос воротишь? Мяса хотела, а как упало, отворачиваешься.
Лукашин сидел с краю, рядом с Анфисой. Она только что вернулась с пожни - ходила с Софроном Игнатьевичем смотреть стога. Ей, видно, пришлось пробираться кустами и некошеными травниками, - к намокшему платью на плечах и на спине пристали травяные семена, какой-то белый пух.
Она заботливо подкладывала ему свой хлеб и изредка, украдкой, из-под белого платка, надвинутого на самые брови, косила в его сторону черным улыбающимся глазом.
Лукашин вдыхал аромат разнотравья и росяной свежести, идущий от Анфисы, хмурился, когда встречался с лукавым, подстерегающим взглядом Варвары.
Разговорились, когда немного утолили голод. Опять те же вопросы: что на фронте?
Софрон Игнатьевич, свернув цигарку, полюбопытствовал:
- А как насчет второго фронта? Слышно чего? Ложки в мисках замерли, но после ответа Лукашина - яростная стукотня, возмущенные голоса:
- О чем думают?
- Союзнички...
- Мы этих союзничков отведали - в какой деревне могилы не оставили...
- Да уж так, Иван Дмитриевич, может, и неладно теперь говорить, - вздохнула Василиса, - а только у нас от этих американ да англичан с двадцатого слезы не высохли. И что они вытворяли здесь, на Пинеге, - страх вспомнить... У моей сестры был сынок Ваня - весь-то мальчишечко тринадцати годков. Ну, послала сестра Ваню к тетке, в соседнюю деревню... А ребенок что? Попались на дороге патроны стреляные - идет, играет этими патронами. А тут американы, англичаны, - увидели, схватили ребенка. Тетка прибежала вечером ни жива ни мертва: "Выручайте Ваню". Мы с сестрой к американам, добрались до ихнего начальника, в ноги падаем: "Отпустите ребенка". А начальник, рыжий, здоровенный такой, ногами топает, лопочет по-своему: "Партизан, партизан..." - да сестре тычет крестик на белом шнурке - а это Ванин нательный крестик... Сестра как увидела крестик-то - умом пошатнулась. Так и доживала, бедная... Ну а Ваню, - всхлипнула Василиса, - весной у берега нашли... всю зиму в проруби пролежал...
После тягостного молчания Варвара, присмирев, вздохнула:
- Мы вот, бабоньки, тут сидим; разговариваем... А там-то как? Может, кто из наших мужиков сейчас с жизнью прощается...
Марфа с грохотом поднялась из-за стола:
- Чирьище тебе на язык!
За ней, хмурые, подавленные, начали вставать остальные.
Перед тем как идти спать, хозяйки раза по два, по три прокричали - пугали зверя. С ближайших пожен в ответ раздалось разноголосое мычанье.
Варвара, посмеиваясь, толкнула Марфу, которая разобралась с починкой рубахи:
- Ты чего молчишь? Ну-ко своим ангельским... Понадежнее будет.
Марфа без всякой обиды, будто так и надо, отложила шитье, встала и, сложив трубкой руки, рыкнула - словно выстрел прокатился по лесу.
- Ну теперь никакой зверь не страшен, - улыбнулась Варвара и, подмигнув Лукашину, легкой, виляющей походкой пошла к Синельге умываться на ночь.
Обувь снимали на улице; скоро запахло портянками, развешанными для просушки на жердочках и деревянных крюках, вбитых в стены избушки.
Лукашин первый раз в жизни ночевал в сенной избушке.
Четыре замшелых продымленных стены, рубленных в чашу, низкий потолок, черный от сажи, каменка - очаг в левом углу от входа, занимавшая добрую треть помещения, над ней в стене дымник - небольшой проруб для выхода дыма, по бокам стен нары для спанья, заваленные сухим сеном, - вот и все устройство сенной избушки. В старое время обходились без окошек, разве что прорубали какую-нибудь дыру в головах над нарами для веселья ребятишек, которых оставляли спать до завтрака, да для курителей. А так - зачем окна? Лишняя щель для комара да расход на стекло.
Лукашину как гостю уступили одиночные нары напротив каменки у двери. Остальные, в том числе и Анфиса, вповалку разместились на передних нарах. Трофиму и Софрону Игнатьевичу пришлось лечь на полу, - на нарах не было места. Неуемная Варвара завела было разговор, но на нее прикрикнули, и минуты через две в избушке уж стоял храп.
Лукашину не спалось. Лежа в темноте, он посматривал на мерцающие в каменке два уголька, вяло покусывал сенную былку. На передних нарах кто-то заворочался, вздохнул. Не Анфиса ли? Может, она тоже не спит? Сердце у него учащенно забилось. Ему вдруг стало душно и жарко. Тело, накусанное комарами да мошкарой, горело. Под рубаху набилась сенная труха. Чертовски раздражал храп Трофима и Марфы, будто затеявших соревнование между собой.
Немного погодя он встал и, осторожно скрипнув дверцей, вышел на волю.
Тишина... Туман над лугом. Лохматые стога великаны выплывают вдали. На варнице чадит дымок, синей лентой тянется к небу, которое так бледно, что народившийся призрачный месяц чуть заметен на фоне зубчатого неподвижного ельника. Внизу на Синельге что-то раз и два хлопнуло. Это, должно быть, прожорливая щука бросилась на зазевавшуюся рыбешку. И опять все тихо. Опять неподвижный лес по сторонам, туман над лугом, и в нем, как сказочные богатыри, стерегущие покой усталых людей, - стога...
.Лукашин вдыхал полной грудью ночной пропахший сеном и молоком воздух, вслушивался в благостную тишину окружающего мира - и не хотелось верить, что где-то, на той же земле и под тем же небом, рушатся громады городов, в муках и корчах умирают невинные люди...
В избушке Лукашин осветился спичкой, чтобы не наткнуться на спящих колхозников. На секунду мелькнули руки и ноги неподвижных, словно распятых тяжелым сном людей. Духота, храп... А он-то, стоя у тлеющего костра, прислушивался, не скрипнет ли дверь, не выйдет ли к нему Анфиса. Да разве до этого ей, когда она до упаду наработалась за день?
И снова в нем заговорила потревоженная совесть...
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Сенокос был в разгаре, а к людям взывали уже поля. Впрочем, в Пекашине жатва началась, как только забелели хлеба. Поздно вечером придет с покоса хозяйка, нажнет сноп жита * на своем участке, высушит за ночь на печи, а утром встанет, обколотит, размелет на домашних жерновах, слепит какой-нибудь хлебец, да с тем и на пожню. И как ни тягостны были вести с фронта, а люди немножко приободрились - дождались-таки новины.
* На севере житом называют ячмень.
Но скоро и эта радость выгорела в суховее, который принес с собою август. В Пекашине началась жара. По утрам не схватывались белым дымком росы, ручьи и речонки пересохли, и к полудню листья вянули на деревьях. В знойном, добела раскаленном поднебесье целыми днями метался пепельно-серый канюк, плакал пронзительно и тоскливо: "Пи-ить!.. Пи-ить!.."
Леса затянуло дымом, пахло гарью - казалось, сама война вплотную придвинулась к Пекашину.
Суеверный страх стал закрадываться в души людей. А ну как сгорит картошка - единственная надежда каждого? Что тогда, живым в землю ложиться?..
Надеялись на ильин день - редко бывало, чтобы Илья не отбил гребь. Но в этом году погремело по краям, попалила вхолостую молния - и все. Только на третий день пролилась небольшая тучка, да зато так дружно, что с домашнего бежали бегом. Но когда поднялись в гору, опять сверкало солнце, а в деревне даже пыль не прибило. Темная синь, прорезаемая вспышками молний, уходила в навины.
И все-таки в этот день Лукашин был по-настоящему счастлив. Сегодня он первый раз попробовал взять в руки грабли. Дома, пошатываясь от усталости, он стащил с себя намокшую гимнастерку и замертво свалился в кровать...
Его разбудил отчаянный стук в окошко:
- Горим? Горим!..
, Не помня себя, он выскочил на крыльцо. В заспанные глаза больно ударило солнце. Надсадный перезвон железной плиты: бум! бум!.. Мимо по дороге с воплем и стоном пробежала растрепанная баба:
- Пожар!.. Пожа-а-р! О, тошнехонько...
Лукашин кинулся на дорогу.
С севера, над лесом - рукой подать - огромными тяжелыми клубами выметывал густой белый дым.
"Да ведь это у Сухого болота! Гектары победы..." - с ужасом подумал он и в то же мгновенье представил себе масштабы надвигающегося бедствия. Хлеб, хлеб в опасности!
На задворках, где-то возле конюшни, заржала лошадь. Лукашин машинально, не думая, выхватил из изгороди кол и напрямик, улицами и переулками, побежал туда. У конюшни несколько женщин, конюх Ефим и Анфиса запрягали Партизана. Лукашин едва успел вскочить на задок телеги - жеребец с места взял в карьер.
По мосту отчаянно затрясло, загрохотало, вдогонку плеснулся тонкий, пронзительный плач: "Ма-ма-а..."
Пыль, сосны, запах гари... При въезде в навины телегу закидало из стороны в сторону: там, что ни сажень, - поворот. Лукашин, вцепившись рукой в дроговину, подпрыгивал, как мячик, бился спиной о чье-то горячее тело.
"Бум, бум, бум!" - неслось из деревни.
По дорогам, тропинкам бежали люди, что-то кричали. Топоры и лопаты ослепительно вспыхивали на солнце...
Потом вдруг треск, крики, стоны, и Лукашин, больно ударившись плечом, свалился в канаву.
Когда он вскочил на ноги, женщины и старичонка Ефим, повиснув на оглоблях, удерживали жеребца. Тот, весь мокрый, храпя и пятясь назад, дико задирал косматую голову, вздымал огромные передние ноги, подогнутые в коленях. Затрещали оглобли...
- Гужи, гужи рубите! - закричала Анфиса.
Лукашин бросился на помощь. Но тут произошло невероятное. В воздухе мелькнули голые колени, и в ту же секунду он увидел Анфису на жеребце.
Женщины шарахнулись в стороны.
Тяжелый грохот, пыль... Меж кустов взвился белый платок Анфисы.
Ошеломленный, тяжко дыша, Лукашин оглядел место катастрофы: накренившаяся набок телега, разбитое колесо...
Потом, глотая пыль и обливаясь потом, он бежал по дороге, кого-то обгонял, кто-то обгонял его...
Шум и гул стояли в ушах, в горле першило. Черная дымовая завеса, обложив полнеба, закрыла солнце. Стало темно. И только отблески невидимого, скрытого за перелесками пожарища, трепетно пробегавшие по верхушкам деревьев, разрывали эту темень, да по сторонам вдруг вспыхивали в багровых отсветах полоски хлебов с поникшими колосьями. И всю дорогу сквозь нарастающий шум и гул пожара ему чудился жалобный, умоляющий звон колосьев: спасите, спасите... Где, где он видел такое? В памяти встало лето прошлого года, осиротелые деревни, пожарища, неубранные поля... Ужас охватил Лукашина: а ну как не задержать огня? Все погибнет: и хлеб, и люди, и деревня.
Совершенно изнемогая, весь мокрый, он пересек ручьевину и взбежал на пригорок. Душная, знойная волна дохнула ему в лицо. В то же мгновенье ослепительный свет резанул по глазам.
Но то, что он увидел затем, привело его в отчаяние.
Из глубины леса с шумом и ревом шла стена огня. И перед ней - несколько маленьких черных фигурок, первыми прибежавших на пожар. Они метались между стволами деревьев, размахивая елками, отступали, осыпаемые тучами искр, и снова кидались на огонь.
- Назад! Назад! - закричал что есть мочи Лукашин. - Лес, лес рубить надо!
Задыхаясь, давясь от дыма, он прямо по ячменному полю бросился в самое пекло.
Через несколько минут по всей опушке леса яростно застучали топоры, лопаты. Валили деревья, оттаскивали сучья, сдирали дерн, мох, багульник. Треск и грохот стояли кругом. Дико ржали привязанные к ручьевине кони. Старые, могучие ели вспыхивали, как факелы, и на людей, задыхающихся от жары, от дыма, сыпались мириады искр, летели раскаленные хлопья, головни, кора.
Лукашин вместе с какими-то женщинами и подростками оттаскивал сучья, кустарник, хватался за кряжи - делал все, что можно было делать одной рукой. Мало-помалу в нем стал просыпаться командир. А как на флангах? Не забыли в суматохе? Прикрывая лицо рукой, он выбежал на окраину поля и, путаясь ногами в ячмене, побежал на левый край. Но там уже вовсю орудовали Степан Андреянович и Трофим - розовая щепа летела из-под их топоров. Мишка Пряслин как черт вертелся вокруг них, отгонял елкой напиравший огонь.
Лукашин побежал к Сухому болоту. Ни неба, ни леса в той стороне. Все дым и дым... Огонь теперь подступил уже к самой опушке леса. Неимоверный грохот и стон стояли в воздухе. Падали ели, трещал кустарник, диковинно вспыхивали розовым светом свежие пни. И горсточка женщин, стариков и подростков в беспамятстве билась с разъяренной стихией.
Потом он увидел Марфу. Она стояла одна на самом краю опушки - там где лес переходит в Сухое болото. Как уж она оказалась именно здесь - случайно ли, поставил ли кто ее, но Лукашин сразу понял: тут самое опасное место. Ведь если только огонь перекинется на Сухое болото, тогда ничем не удержать его. В одно мгновенье вспыхнут десятки гектаров. И огонь, словно понимая это, с диким остервенением рвался на простор, прыгал с одного дерева на другое.
Вокруг Марфы ухало и гудело, смола закипала на деревьях, обгоревшие листья сыпались на нее с кустарника. А она, огромная, вся багрово-красная, с черными, выбившимися из-под съехавшего платка волосами, вздымала над головой жердину и со стоном, уханьем крушила вокруг себя все, что попадалось под руку. Одна высокая тонкая сосна никак не поддавалась - жердь не доставала до макушки. Тогда Марфа, отбросив жердь, ухватилась обеими руками за ее гладкий ствол. Сосна заскрипела, выгнулась дугой, но не треснула.
- Чего рот разинул? - прохрипела она.
Лукашин, опомнившись, бросился к пню, вырвал топор и, подбежав, ударил по стволу. Резкая, режущая боль опалила его больную руку, но он удержал в руках топор. Потом он валил сосны и ели, рубил кустарник, оттаскивал сваленные деревья, пятился, отступая, теснимый огнем...
Прошла, наверно, целая вечность, прежде чем он разогнул спину. Люди все еще бились с огнем. Но вдоль поля, белея свежими пнями, уже из конца в конец пролегла вырубка. Огонь, натолкнувшись на преграду, глухо и злобно догрызал остатки веток и багульника. И тогда он вдруг понял: выстояли! Ему хотелось крикнуть, обрадовать изнемогающих людей, но он едва смог пошевелить губами. В тяжелом удушливом чаду медленно, как призраки, начали подыматься люди. Блестели топоры, лопаты...
Вскоре все собрались на закраине Сухого болота, где еще недавно дрались с огнем Марфа и Лукашин, Тут было легче дышать - с болота немножко подувало, и дым относило на поле.
Женщины, стряхивая пепел и копоть, осматривали обувь и одежду, вытирали грязь и сажу с лица, говорили, охали, дивились по-бабьи, и каждая заново переживала то, что случилось с нею:
- Я с одуру-то с граблями прибежала - как память отшибло..
- А мы бежим с Василисой - плачем слезы наши горят. Весной по зернышку собирали .
- А у меня живот спучило - не могу бежать...
- А у нас-то, у нас, женки! Как Анфиса-то на коня вскочила - я обмерла. Эдакой леший! Убьет, думаю. Как ты уж и вскочила-то, Анфнсьюшка?
- А мы по мосту едем - душеньку вытряхивает. Я за Ивана Дмитриевича руками ухватилась. Чул ли?
- Ты уж, Варка, промаху не дашь. Знаешь, за кого ухватиться.
- Плат-то, плат-то у меня, бабы... О, тошнехонько! Весь выгорел.
- Молчи ты со своим платом. Хоть сама не сгорела...
- Да как же? Плат-то этот брателко даривал, когда еще замуж выдавали. Все время в амбаре берегла - зачем же вот было вчера вынимать?..
- Где - не видно - Федор Капитонович? Добро стережет?
- Хорошо, народ в деревне привелся, а кабы не было...
Лукашин, еле держась на ногах, присматривался, прислушивался к охающим и ахающим женщинам. Они были грязные, оборванные, обгорелые По их бледным, перемазанным сажей лицам текли слезы. Черные, запекшиеся губы распухли. Он смотрел на них, вслушивался в их простые, наивные слова, и сердце его изнемогало от любви и ласки к этим измученным, не знающим себе цены людям...
- Эй, у кого горло не в порядке?
Все обернулись на крик.
Из ручьевины, меж кустов, показался Мишка Пряслин. Мокрое, блестевшее лицо его блаженно улыбалось, с грязного подбородка капала вода.
Трофим Лобанов, черный, как обгорелый пень, облизал пересохшие губы и, не говоря ни слова, тяжело заколесил к ручьевине. За ним, обгоняя друг друга, кинулись остальные.
Возле Мишкиной ямки, вырытой в мшистом травнике, сбились в кучу. Счастливцы, подоспевшие первыми, пригоршнями черпали черную, замшелую жижу, жадно пили. Сзади на них напирали, теснили...
Трофим, растолкав женщин, плюхнулся на брюхо, заехал в колодец всей головой.
- Одичал - на чужчину-то! - полетела злая ругань. - Бабы, тащите его...
Варвара со смехом ухватилась сзади за Трофимовы штаны, потянула на себя. Тот упирался, отбивался ногами, урчал нутряным голосом:
- Отстань, кобыла!
- Экое дурачье, - усмехнулся Мишка, наблюдавший эту толчею со стороны. - Сбились как бараны. Мало тут воды?
Стали руками и ногами разрывать, расковыривать мох, делать новые лунки.
Когда утолили жажду, страшная усталость овладела людьми, Из ручьевины на вырубку шли еле волоча ноги. Хотелось тут же пасть на моховину и не вставать.
Меж тем огонь не унимался. Обглодав хвою и листья, он теперь принялся за обугленные, просохшие стволы деревьев, которые не сумели оттащить с вырубки. На людей опять полетели сажа, искры, головни. Дымная, непроглядная хмарь по-прежнему крыла солнце. На левом краю все еще стонало и ухало. Там, должно быть, огонь прорвался через просеку. Но это было не страшно: мокрая ручьевина - надежная преграда. Справа огонь подбирался к Сухому болоту. Резко запахло горелым торфом.
Лукашин беспокойно взглянул на Степана Андреяновича:
- Болото не загорится?
- Не должно бы. Оно хоть и Сухим называется, а северный край мокрый.
Неторопливо начали разбирать топоры, лопаты - пора было отправляться домой.
- И чего она летает, окаянная... - вдруг недовольно проворчала Марфа.
- Кто, где? - заоглядывались женщины.
- Гляньте-ко, женки, - с изумлением сказала Варвара, - птица...
Действительно, метрах в ста от людей над вершиной высокой и тонкой, как мачта, сосны, росшей на краю болота, кружилась какая-то большая серая птица. Она то круто припадала к вершине, то, широко распластав крылья, взмывала над нею.
- Чего-то там есть, зря летать не будет.
- Ну-ко, Мишка, у тебя глаза повострее, - толкнула Варвара Мишку.
Но Мишка и без ее просьбы, вытянув шею, напряженно всматривался в макушку сосны.
- Чего-то чернеет... - неопределенно сказал он.
- Да ведь это, бабы, гнездо у ей на дереве! - всплеснула руками Дарья. - Вот глупая, нашла место...
Сердобольная Василиса поднесла к глазам конец плата:
- Вишь вот, тварь бессловесная... Слова сказать не может, а мать - деток своих в беде не бросила...
Недалеко от сосны в воздухе взлетела и с треском рассыпалась горящая головня. Серая птица еще беспокойнее заметалась вокруг сосны. Вдруг она бросилась к людям, пролетела над их головами, да так низко, что Лукашин почувствовал на своих губах запах птичьего пера.
- Это она людей на помощь зовет, - вздохнула Дарья. - Ей-богу, бабы...
- Ну-ко, люди... жалко ведь... сгорят, - засуетилась Варвара.
- Срубить надо! - тряхнул головой Трофим и стал вынимать из-за ремня топор.
- С ума-то не сходи! - закричали на него женщины. - Дерево упадет - что будет...
Трофим с обидой отошел назад.
- Нет лестницы... кабы лестница - снять можно.
- Эк вам далась эта птица, мало их сгорело сегодня, - начал увещевать разволновавшихся женщин Софрон Игнатьевич и не докончил.
Мишка Пряслин со всех ног бросился к сосне.
- Миша, Мишка, куда? Вернись! - закричала Анна. Мишка даже не оглянулся. Подбежав к сосне, он с ходу начал карабкаться по стволу. Но ствол был гладкий, тонкий, и едва он сделал несколько перехватов, как ноги его скользнули, и он оказался на земле.
- Мишка, Мишка, не смей! - опять закричала мать. Минуту спустя Мишка, цепко оплетая дерево руками, снова карабкался по стволу. Серая птица теперь кружилась над самой Мишкиной головой. Она взмывала кверху, тяжко хлопая огромными, с белым подбоем крыльями, падала вниз и, очертив круг-два над головой парня, снова устремлялась к вершине. "Скорей! Скорей!" - казалось, умоляла она. И Мишка лез и лез. Люди, задрав головы, не сводили с него глаз. Вдруг густая пелена дыма скрыла парня.
- Ми-и-ша-а... Ми-и-шка-аа!
Анна рванулась вперед, но кто-то схватил ее сзади.
- Люди вы или нет! Птицу пожалели, а у меня...
Когда дым рассеялся, все с облегчением вздохнули. Мишка, сжавшись в комок, по-прежнему карабкался по стволу. На минуту он остановился, передохнул, махнул людям рукой, точно успокаивая их, и опять полез вверх. Теперь до вершины осталось метра три. Но какие это были метры! Тонкая сосна под тяжестью тела выгибалась, качалась... А рядом бушевала разъяренная лава огня.
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
/ Полные произведения / Абрамов Ф.А. / Братья и сестры
|
Смотрите также по
произведению "Братья и сестры":
|