Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Астафьев В.П. / Прокляты и убиты

Прокляты и убиты [14/55]

  Скачать полное произведение

    В разжиженной сполохами темноте только динамик да треск дерева и слышны, только они и подтверждают, что в студеном мороке есть дома, живут там люди, говорит радио, -- корова Белянка ждет воды на пойло, кот-бандит -- молока, собака Койра, прикрыв животом щенят, припавших к сосцам, больно их перебирающих, ждет остатков еды со стола.
     Среди шурышкарских парней считалось хорошей затеей сходить на кладбище, посидеть на одной из могил, выкурить трубку табака, в завершение еще всадить в бугорок нож.
     Если учесть, что на кладбище этом, притулившемся у истока сора, средь болотного сосняка, затянутого голубикой, багульником и морошкой, однажды всю ночь ходил светящийся "шкелет" и каждый раз, как заляжет ночь в округе, среди крестов начинает что-то ухать, завывать, красный мрак мерещится, пронзая тьму, то станет ясно, что на шурышкарское кладбище сходить решался не всякий.
     Лешка сходил, нож воткнул. Правда, не с первой попытки сходил, зато спугнул средь могил шлявшуюся с железной плошкой, полной раскаленных углей, местную колдунью- хантыйку Соломенчиху. В зубах у нее трубка, седые волосы выпущены на оленью комлайку. "У-ух! -- стала она пугать Лешку, тыча в нос ему светящейся плошкой. -- У-у-ух! Комытай-топтай-болтай!" -- и закрутилась на одном месте, трясла лохмотьями, соря искрами с плошки...
     Соломенчиха бесшумной тенью вползла в казарму первого батальона, взнялась на нары первой роты, села, ноги колесом. Лешка потянул руку к трубке. Она шлепнула его по руке: "Неззя, -- заскрежетала зубами, -- беркулезница я". Сплюнула, высмор- калась в подол юбки. Кости Соломенчихи брякнули, будто кибасья сетей. Лешка вспомнил -- Соломенчиха-то давно померла, сюда, в расположение первой роты, на нары, пробрался только "шкелет", но трубка у нее еще та, с медным ободком, которую положили с колдуньей вместе в могильный сруб. Еще ей туда положили три папухи листового табака, пачку денег, чтобы Соломенчиха могла сходить в сельпо, когда ей захочется опохмелиться, в изголовье, где было прорублено окошечко, -- ханты в могильном срубе делают окошечки, чтоб видно было охотников, идущих с добычей, слышался бы лай собак, -- поставили стакан водки. К березкам, невысоко, но густо поднявшимся над кладбищем хантов, прислонили старые нарты, повесили медный чайник, бутылку с дегтем, чтобы Соломенчиха могла намазаться, когда начнет подниматься мошка, от комаров же спасения нет и на том свете.
     Ребята пробрались на кладбище хантов. Водка в стакане была почти выпита. Соломенчиха в коричневом платье, в истлелом платке, сквозь который проткнулись седые космы, лежала спокойно, трубку крепко держала на груди в почерневших пальцах.
     "Ты зачем пришла сюда? -- спросил Лешка Соломенчиху. -- Здесь военная казарма. Нечего тебе здесь делать". Соломенчиха вынула трубку из беззубого рта, сплюнула, сиплым от табака голосом сказала: "Ха! Мне ничего не страшно. Я -- колдунья. Это тебе страшно. Ты -- живой!.." Она потянула из гаснущей трубки -- одуряюще сладко запахло табаком. "Деляги впритырку курят на нижних нарах", -- ответил Лешка, и ему тоже неистребимо захотелось курить. "Ну дай ты мне, Соломенчиха, хоть разок потянуть. Никакого туберкулезу я не боюсь. Тут вон и похлеще болезнь пристала!" -- не дает старуха потянуть. Он попытался вырвать трубку из зубов старухи, начал бороться со скелетом, оторвал с трубкой костлявую голову. Но тут Соломенчиха изловчилась, трубку выдернула из зубов своей головы, спрятала руку за спину. "Че делаешь, сатана? Отдай час же башку мою! Мне говорить нечем..." Взяла Соломенчиха голову, приставила куда надо, смежила глаза, начала раскачиваться, петь заунывно-тоскливым голосом северной пурги. Из воя, хлопанья и порывов ветра складывались внятные звуки: "Ох, Олексей, Олексей! Зачем ты украл звезду с могилы Корнея-комиссара? Ты дразнил меня вместе с шурышкарскими парнишками, напущал собак, они меня драли. Я старая, хворая, червяк точит мою середку..." "Я больше не буду, -- принялся каяться перед горькой старухой Лешка, поднялись у него слезы, закупорили горло, дышать нечем. -- Звезду я не сламывал. На меня свалили. Скажи, кто взял звезду дяди Корнея?" -- "Сторож с причалу. Он враг народа был, долго звезду ломал. Искры летели, огонь сыпался. Припадки бить его начали. Корней-то все ходил за ним: "Отдай мою звезду! Отдай! Не тебе, а мне партия на могилу звезду прикрепила..." Без звезды могила потерялась. Все кладбище со звездами и крестами потерялось. Темно в Шурышкарах. Электричество не работает. Карасин берегут. На детях малых воду возят".
     Вернулся с войны безногий брат покойного Лешкиного отца, который прежде работал шкипером на дебаркадере. Это мать в письме сообщает. Она приняла его в дом. Он жил в Лешкиной комнате, сапожничать выучился, пьяный в бане запарился, по обмыленным доскам скатился с полка на каменку, ожегся, умирая, кричал; "Пусть звезду мне на могилу выстрогают..."
     -- Доходяги! Хворыя! Симулянты! Весь честной народ, подъем на ужин!..
     "О-оо, матушки! -- очнулся Лешка. -- Такой хороший сон прервали, обалдуи!"
     Первой военной зимой Лешка с бригадой охотников- промысловиков ушел в тайгу добывать дикое мясо и пушнину. К пушнине утратился интерес, она упала в цене, однако ее все же принимали, сказывали -- для Америки, там все еще наряжаются в дорогие меха.
     Бригада уехала в глубь материка, поселилась в заброшенном станке возле речки Ох-Лох. Промысловики поставили сети и на другой день едва их вывели из-подо льда -- так много попалось рыбы. Использовали рыбу на накроху в ловушках, иначе говоря -- на приманку зверей.
     Удача сопутствовала бригаде. Пока снег был неглубок, промысловики свалили два десятка оленей, пару сохатых, медведя в берлоге застрелили. В загороди, в петли, поставленные в лесу, дико лезла птица -- куропатка, глухарь, в пасти -- песец, лиса, горностай. Зверь ровно чуял войну, жил неспокойно, много бродил в эту зиму по тайге. Охотники же были на войне, никто тайгу не тревожил.
     В январе бригада снарядила олений оргиш на приемный пункт. Нарты были тяжело нагружены мясом, шкурами, рыбкой едовой -- чира, пелядки, сига тоже взяли мужики "на закусь". Сдав мясо и пушнину, давно не видевшие людей промысловики, еще не хватившие военной голодухи, загуляли по древнему обычаю -- широко, разудало. В ту первую военную зиму водилась еще водка в бутылках по здешним городкам и селениям, нужды еще большой ни в чем не было -- северный завоз, сделанный весной, до начала войны был, как и в прежние годы, без раскладок, ограничений, однако карточки на хлеб появились и здесь.
     На приемный пункт заготпушнины мужики отправили Лешку. Молодого еще, костью жидкого, они не неволили его тяжелой работой и пока ворочали, таскали на горбу мясные туши, парень из сум и мешков выкладывал пушнину на жиром сверкающий прилавок с облупившейся краской.
     Красивая, но отчего-то унылая деваха в беличьей шапке, в сером свитере, кутающаяся еще и в пуховую шаль, безучастно смотрела, как он перед ней потряхивал богатствами, такими плавучими, воздушными. Не считая беличьих связок, приемщица ставила цифры на бумагу, кивком указывала, куда, в какой угол швырять это руку радующее добро.
     Лешке сделалось обидно: знала бы, ведала эта краля, сколько труда и пота надо употребить, чтобы отыскать, добыть и обиходить шкурки, которые обратятся золотом, на то золото оружие купят, продуктов, снарядов, амуниции. Но хотя он и сердился, на душе было все равно празднично оттого, что вышел из тайги на люди, что сдает пушнину, -- результат труда целой бригады, что электричество горит в бревенчатом лабазе, еще пронырливыми тобольскими купцами построенном.
     -- Тебя хоть как зовут-то?
     -- Томой.
     -- А меня Лешкой.
     Девица зевнула, потянулась, под мышками на свитере обнаружились у нее дырки, в дырки видно голенькое тело в пупырышках, со скатавшимися на них волосиками.
     -- У меня в пушном техникуме друг был, -- хлопая ладошкой но зубастому рту с вялыми, резиново растянувшимися губами, сообщила деваха и, подышав на руки, стала выписывать квитанцию. -- Тоже Лешей звали.
     -- Ты бы хоть одежду-то зашила.
     -- Что?
     -- Свитру б зашила, говорю. Обленилась тут и мышей не ловишь.
     -- А-а, свитр? Я на фронт хочу! -- вдруг сердито заявила приемщица и громко хлопнула штемпелем по квитанции. -- Что мне свитр? Что мне это заведение? В медсестры хочу! Раненых с поля боя...
     -- В кино не хочешь?
     Сразу оплывая, успокаиваясь, деваха снова зазевала.
     -- Десятый раз "Трактористов" смотреть? Да я уж и левшу Крючкова и белоглазую Ладынину возненавидела! А прежде обожала... -- Она пристально и, как ему показалось, оценивающе -- так пушнину бы глядела! -- всмотрелась в него. -- Знаешь что, работник-охотник! Приходи-ка ты ко мне в гости. Чайку попьем, разговоры поразговариваем. Ты мне свитру... зашьешь, а? -- Она подмигнула ему, дурашливо засмеявшись при этом.
     Жила приемщица здесь же, в теплой половине лабаза, где прорублено два окна, одно на восход, другое на полдень. Окна обросли непроницаемо-толстым ледяным панцирем. Теплушка была чисто побелена, пол выскоблен, на алеющей плите шипела сковородка, подпрыгивала крышка на чайнике, с подоконника в подвешенные бутылки текла натаявшая вода.
     Тома, в ситцевом коротком платьишке, в оленьих унтах, расшитых голубыми и вишневыми полосками да стеклянным бисером, хлопотала в своем жилье. Настороженного, напряженно-скованного гостя Тома встретила приветливо:
     -- Ну, раздевайся, охотничек-работничек, чего стоишь? В ногах правды нет. Пить будем и гулять будем, а смерть придет -- отдыхать будем! -- притопнула Тома красивым унтом.
     "Она тоже стесняется", -- догадался Лешка, но бывала Тома на людях больше, все же в городе училась, друга, говорит, имела, постарше все ж его, шурышкарского паревана.
     Накрепко закрючив дверь на железный кованый крюк, Тома достала из-под занавески настенного шкафчика бутылку спирта с наклейкой, попросила Лешку распечатать напиток и развести. Лешка быстро сделал то и другое, опасливо подсел к столу, довольно богато заставленному: здесь были овощные консервы, копченый омуль и стерлядка, вяленая обская селедочка, жареная картошка с мясом, брусника и морошка моченая. "На фронт захотела! -- усмехнулся Лешка. -- Кто тебя кормить там эдак станет?!.."
     Они чокнулись, и, задержав свой стакан возле его стакана, волоокая чернобровая Тома вновь ему подмигнула:
     -- За все хорошее, охотничек-работничек! -- Выплеснув в рот спирт, как бы вдохнув его в себя, Тома охотно пояснила: -- В пушном техникуме к таежным испытаниям готовилась. -- И опять ему подморгнула.
     Она играла с ним, ровно бы заманивала его в потаенное местечко. Еще не попав туда въяве, но зная, чего там его ждет, Лешка уже трудно дышал, терялся, оттого и утратил словоохотливость, мысли его куда-то ускользали, не задерживаясь на месте.
     В Шурышкарах не считалось предосудительным давать детям вино, натаскивать их в этом деле уже году на десятом, так что к шестнадцати-семнадцати годам шурышкарский пареван умел уже все: ходить на лодке, управляться с сетями и на сенокосе, промышлять в тайге, пить водку, любить и бить бабу. Оттого и жил шурышкарский мужик на белом свете недолго, но уж зато наполненно, в большом удовольствии.
     Лешку как-то миновала всеобщая шурышкарская зараза. Ну не совсем миновала, покойный отец приневоливал его, заставлял отведать горючки, хвалил за храбрость, называл настоящим мужиком, но отец бывал дома два-три раза в год. Герка-горный бедняк, слава Богу, не обращал на пасынка внимания, он сам выпивал все, что можно было выпить, оттого-то Лешка к вину по-настоящему не обвык. Приняв у Томы враз полстакана спирту, он поплыл по волнам в гибкое, шатучее пространство, тошнотным теплом его обволакивающее.
     -- Ты ешь, ешь, -- слышалось издалека сквозь навязчиво зудящую препону.
     Вместо того чтобы есть, Лешка, притопнув, воскликнул:
     -- Я петь хочу! Плясать хочу!
     -- Мамочка моя! -- послышалось снова издалека, -- Да с чего плясать-то?
     -- Мы будем петь и смеяться, как дети!.. -- звонким фальцетом затянул Лешка и, намерясь снова притопнуть ногой, повалился со скамейки.
     -- Э-э, охотник-работник! Да ты еще совсем сеголеточек! -- помогая подняться кавалеру, качала головой Тома. -- А ну поди сюда, поди, маленький! Поди, хорошенький! Поди, черноглазенький!
     Она подвела гостя к кровати, села на постель, положила его голову на колени и, перебирая жесткие хантыйские волосы, шарясь в них, покачивала гостя, наговаривала певуче-нежное: "На горе во лесу хуторочек стоит, как во том хуторочке красна девица спит..."
     Лешке было хорошо, душа его в те минуты жила такой покойной жизнью, так была переполнена свойским уютом, домашностью, что он, никакого усилия над собой не делая, протянул руку и погладил по волосам певунью, показалось ему, коснулся беличьего меха, теплого, хвоей пахнущего.
     И все, что произошло у них потом, было так же хорошо, естественно, никакого чувства омерзения Лешка не испытал, проснувшись рядом с Томой в чистой постели, под одеялом, на которое сверху был брошен еще толстый олений сокуй.
     Тома спала, приоткрыв розовые губы, дышала ровно, на шее запутались ее пышные волосы. Почувствовав его взгляд, она дрогнула губами, открыла глаза, полежала, подышала. "Полежи, охотник-работник, понежься", -- похлопав по одеялу, сказала она, скользнула из-под одеяла, передернулась от холода, сунула босые ноги в унты, набросила на рубашку сокуй, прихватила его возле горла и стала растапливать плиту.
     Он украдчиво, в один глаз следил за ней, не мог еще поверить, что с ним свершилось то, о чем много болтают мужики, чем тревожится во сне и бредит наяву всякий здоровый подросток. Свершилось так вот просто. По-новому, радостно живет его душа, облегченно, успокоенно тело. Чувством торжественной победы пронизана каждая клеточка, каждая кровинка в нем. И все это дала ему неизвестно за что вон та женщина, то создание, обернутое в оленьи шкуры, которое, растопив печь, сидит на кукорках, смотрит в огонь и думает о чем-то своем, сощурив, в общем-то, совсем не волоокие, скорее печальные и усталые глаза.
     Надо было что-то сделать, куда-то увести девушку от глухой задумчивости, прихватившей ее у печки, отвлечь, приласкать. Лешка ступил босыми ногами на холодный пол, подкрался и схватил Тому сзади за теплую мягкую шею. Сняв его руки с шеи, она поместила их под сокуем на груди.
     -- Пусть согреются, -- прошептала.
     Было благоговейно тихо, даже таинственно. Лешка начинал постигать в ту минуту высокий смысл естественной жизни -- весь он, этот смысл, состоит в ожидании таких вот встреч, есть в ней, в жизни, незыблемо-вечное, и все может сотворить только женщина. Счастье, добро -- все, все на свете в ее жертвенности, в ее разумности, приветной нежности.
     -- Спасибо тебе! -- едва слышно прошелестел он, коснувшись губами маленького уха Томы.
     Еще два дня и две ночи пировали промысловики, еще двое суток уюта и счастья было у Лешки. Распрощались они с Тамарой так же, как и встретились, без лишних слов, без вздохов и обещаний. Она проводила его до зимника, сбегающего на Обь. Он отодвинул прорезь сокуя с лица, улыбнулся ей, помахал рукой -- белая пыль заклубилась следом за нартами, навсегда запорошив девушку, которая подарила ему лучшие в его жизни дни.
     Он пробовал ей писать отсюда, из запасного полка, она отозвалась. Но в письмах Тома была скучна, жеманна, складно-вымученна, совсем, совсем не такая, как на самом деле. Первоначально, пока не дошли парни до ручки, рассказывали они, у кого и как было в первый раз, некоторые успели жениться, но все, и женатики, и холостяки-удальцы, и вольные кавалеры, почему-то говорили о первой близости с женщиной как о поганом грехе, со срамцой, непременно употребляя какое-нибудь скотско-грубое сравнение.
     Большинству парней рассказывать было не о чем, не случилось у них еще первого раза, у многих уже и не случится.
     У Лешки хватило ума и северного характера, склонного к потаенности, не оскорбить словом того, что летучим облачком коснулось его жизни, отлетело в тот уголок памяти, где должны храниться у человека личные ценности. Ничего плотского, телесного Лешка уже не помнил. Тело, оно, как и составная его часть -- брюхо, добра не помнит, однако в памяти, в уголке том дальнем таилось сделавшееся частью его воспоминание, и суждено ему было сохраниться навсегда. Но для того, чтобы до конца это осознать, понадобится нахлебаться досыта грязи, испытать гнетущий груз одиночества, походить под смертью, чтоб после наверняка уж себе сказать: у мужчины бывает только одна женщина, потом все остальные, и от того, какая она будет, первая, зависит вся последующая мужичья судьба, наполненность души его, свойства характера, отношение к миру, к другим людям, и прежде всего к другим женщинам, среди которых есть мать, подарившая ему жизнь, и женщина, давшая познать чувство бесконечности жизни, тайное, сладостное наслаждение ею. Глава одиннадцатая
     Как ни береглись в ротах, как ни наказывали разгильдяев, как ни убеждали людей проникнуться ответственностью времени -- ничего не помогало, дисциплина в полку падала и падала. Множилось количество больных гемералопией и еще больше тех, кто симулировал болезнь. Люди устали от казарменного скопища, подвальной крысиной жизни и бесправия, даже песня "Священная война" больше не бодрила духа, не леденила кровь и пелась, как и все песни, поющиеся по принуждению, уныло, заупокойно, слов в ней уже не разобрать, лишь завывания "а-а-а-а" и "о-о-ой" разносились по окрестным лесам и по военному городку.
     Дожили до крайнего ЧП: из второй роты ушли куда-то братья-близнецы Снегиревы. На поверке перед отбоем еще были, но утром в казарме их не оказалось. Командир второй роты лейтенант Шапошников пришел за советом к Шпатору и Щусю. Те подумали и сказали: пока никому не завлять о пропаже, может, пошакалят где братья, нажрутся, нашляются и опять же глухой ночью явятся в роту.
     -- Ну я им! -- грозился Шапошников.
     На второй день, уже после обеда, Шапошников вынужден был доложить об исчезновении братьев Снегиревых полковнику Азатьяну.
     -- Ах ты Господи! Нам только этого не хватало! -- загоревал командир полка. -- Ищите, пожалуйста, хорошо ищите.
     Братьев Снегиревых, объявленных дезертирами, искали на вокзалах, в поездах, на пристанях, в общежитиях, в родное село сделали запрос -- нигде нету братьев, скрылись, спрятались, злодеи.
     На четвертый день после объявления братья сами объявились в казарме первого батальона с полнущими сидорами. Давай угощать сослуживцев калачами, ломая их на части, вынули кружки мороженого молока, растапливали его в котелках, луковицы со дна мешков выбирали. "Ешьте, ешьте! -- по-детски радостно, беспечно кричали братья Снегиревы. -- Мамка много надавала, всех велела угостить. Кого, говорит, мне кормить-то, одна-одинешенька здесь бобылю".
     -- Вы где болтались? -- увидев братьев, обессиленный, все ночи почти не спавший, серый лицом, как и его шинель, без всякого уже гнева спросил у братьев Снегиревых командир второй роты.
     -- А дома! -- почти ликующими голосами сообщили братья Снегиревы. -- Че такого? Мы ж пришли... Сходили... И вот... пришли... А че, вам попало из-за нас?
     -- Но в сельсовет села был сделан запрос.
     -- А-а, был, был, -- все ликуя, сообщили братья. -- Председатель сельсовета Перемогин тук-тук-тук деревяшкой на крыльце, мамка лопоть нашу спрятала, обутки убрала, нас на полати загнала, старьем закинула, сверху луковыми связками, решетьем да гумажьем забросала.
     -- Чем-чем? -- бесцветно спросил Шапошников.
     -- Ну гумажьем! Ну решетьем! Ну это так у нас называется всякое рванье, клубки с тряпицами, веретешки с нитками, прялки, куделя...
     "Пропали парни, -- вздохнул Шапошников, -- совсем пропали..."
     -- Потеха! Председатель Перемогин спрашивает у мамки: "Где твои ребята?" -- "Служат где-то, бою учатся, скоро уж на позиции имя..." -- "Ага, на позиции, -- согласился председатель сельсовета Перемогин. -- Вот только на какие?" Мы еле держимся на полатях, чтобы не прыснуть.
     В особом отделе у Скорика братья Снегиревы были не так уж веселы, уже встревоженно, серьезно рассказывали и не вперебой, а по очереди о своем путешествии в родное село, но вскоре один из братьев умолк.
     -- Корова отелилась, мамка пишет: "Были бы вот дома, молочком бы с новотелья напоила, а так, что живу, что нет, плачу по отце, другой месяц нет от него вестей, да об вас, горемышных, всю-то ноченьку, бывает, напролет глаз не сомкну..." Мы с Серегой посовещались, это его Серегой зовут в честь тятькиного деда, -- ткнул пальцем один брат в другого. -- Он младше меня на двадцать пять минут и меня, как старшего, слушается, почитает. Да, а меня Еремеем зовут -- в честь мамкиного деда. Именины у меня по святцам совсем недавно, в ноябре были, у Сереги еще не скоро, в марте будут. До дому всего шестьдесят верст, до Прошихи-то. И решили: туда-сюда за сутки или за двое обернемся, зато молока напьемся. Ну, губахта будет нам... или наряд -- стерпим. Мамка увидела нас, запричитала, не отпускает. День сюда, день туда, говорит, че такого?
     -- Вы откуда святцы-то знаете?
     -- А все мамка. Она у нас веровающая снова стала. Война, говорит, така, что на одного Бога надежда.
     -- А вы-то как?
     -- Ну мы че? -- Еремей помолчал, носом пошвыркал и схитрил: -- Когда мамка заставит -- крестимся, а так-то мы неверовающие, совецкие учащие. Бога нет, царя не надо, мы на кочке проживем! Хх-хы!
     "О Господи! -- схватился за голову Скорик и смотрел на братьев на моргая, ушибленно, а они, полагая, что он думал о чем-то важном, не мешали. -- О Господи!" -- повторил про себя Скорик и подал братьям два листка бумаги и ручку.
     -- Пишите! -- выдохнул Скорик. -- Вот вам бумага, вот вам ручка, вот чернила, по очереди пишите. И Бог вам в помощь! -- Отвел глаза, отвернулся к окну от присадисто-крепких рыжеватых братьев, различия у которых при пристальном взгляде все же имелись: старший был погуще цветом, и черты лица у него немножко крупнее, выразительней, на кончике правого уха махонькой сережкой висела бородавочка. Шрамов еще штуки на три было больше у старшего: лоб рассечен -- падал с коня или с качели, порезался головой о стекло, катаясь по траве, губа рожком -- в драке или в игре досталось.
     Пока братья писали по очереди и старший, покончив свое дело, вполголоса диктовал младшему, говоря: "Че тут особенного? Вот бестолковый! Пиши: "Мамка, Леокадия Саввишна, прислала письмо с сообчением, отелилась корова..." -- Скорик глядел в окно, соображая, как защитить братьев этих, беды своей не понимающих детей, как добиться, чтобы суд над ними был здесь, в расположении двадцать первого полка. Здесь ближе, в полку-то, здесь легче, здесь можно надеяться на авось. Может, полковник Азатьян со своим авторитетом? Может, чудо какое случится? И понимал Скорик, что бред это, бессмысленность: что здесь, в полку, что в военном округе в Новосибирске -- исход будет один и тот же, заранее предрешенный грозным приказом Сталина. И не только братья -- отец пострадает на фронте, коли жив еще, мать как пособница и подстрекательница пострадает непременно, дело для нее кончится тюрьмой или ссылкой в нарымские места, а то еще дальше.
     Серега сосредоточенно, напряженно работал, прикусив кончик языка, добросовестно под диктовку Еремея излагая свое злодеяние. За окном шла обыденная полковая жизнь, ходили строем и без строя солдаты, окуржавелые, неестественно мохнатые кони на подсанках везли обледенелый лес с реки, следом, держа ослабленно вожжи, шли, курили, сморкались солдаты в полушубках, велось строение новых казарм, на одном срубе ставили стропила, по-домашнему распоясанный крупный солдат с усами пошатал стропилину, наклонившись, что-то подколотил топором. Из кухни на помойку дежурные пара за парой выносили грязные бачки, выливали помои на темносерую островерхую гору. Мутное, по-весеннему бурное мокро катилось вниз, подшибая птиц, чего-то клюющих в месиве; грязным потоком тащило капустные листья, переворачивало ржавую бочку без дна, трепало тряпье, рваный ботинок, стекло блестело, жесть. Над помойкой на сосняке грузно висели старые вороны, чистили клювы и лапы о сучья. Молодые же все подлетали, подскакивали, чего-то выхватывали из потока. Пестрые сороки и нарядные сойки тут же безбоязненно вертелись, отпархивая от воронья, тоже чего-то излавливали и, шустро отпрянув с добычей в сосняк, клевали с бою взятое.
     Двое обношенных, на бродяг больше похожих, но не на строевых солдат, вели под руки третьего по направлению к санчасти. Капитан Дубельт, скользя хромовыми сапогами по утоптанной, стекольно-гладкой дорожке, спешил куда-то, посторонился, пропуская солдат, покачал головой и заскользил дальше, придерживая одной рукой все еще не обмененные очки, другой рукой взмахивая в воздухе, чтоб не упасть.
     -- Все, товарищ старший лейтенант. Написали мы. -- Скорик вздрогнул. Еремей, аккуратно сложив две бумажки, тянул их через стол, угодливо, через силу улыбался. -- Уработались! Аж спотели! -- И все улыбался Еремей, все искал глазами глаза Скорика. -- Непривышные мы к бумажной работе, нам вилы, лопаты да коня бы.
     -- Хорошо. Посидите. -- Скорик пробежал по бумаге, с ошибками, неуверенным, школьным почерком исписанной, потянулся было к ручке, чтоб исправить совсем уж явные ошибки, и тут же отдернул руку: там, в высоких, строгих инстанциях, поймут, что писали малограмотные, несмышленыши еще, люди, не понимающие ни грозности времени, ни своего положения в нем, вчерашние школьники писали, деревенские люди, газет не читающие, никаких приказов не знающие. Может, проникнутся... -- Распишитесь вот здесь, -- ткнул пальцем старший лейтенант в бумагу ниже куцего, на четвертушке бумаги уместившегося текста.
     Братья старательно расписались, сидели, праздно положив крупные жилистые руки, так не совпадающие с доверчивыми, простодушными лицами, подернутыми цыплячьим пушком. Скорик убрал бумагу в конверт, заклеил его, написал адрес военного округа, номер отдела, куда надлежало отправить этот конверт вместе с братьями. Они сидели, все так же чинно держа руки на коленях. Скорик вдруг бросил конверт, схватил через стол братьев Снегиревых, стиснул руками их головы, тыкался в их лица своим лицом.
     -- Что же вы наделали, Снегири?.. Ах, братья, братья! Ах, Снегири, Снегири!.. Ах...
     Их приговорили к расстрелу. Через неделю, в воскресенье, чтобы не отрывать красноармейцев от занятий, не тратить зря полезное, боевое время, из Новосибирска письменно приказали выкопать могилу на густо населенном, сплошь свежими деревянными пирамидками заполненном кладбище, выделить вооруженное отделение для исполнения приговора, выстроить на показательный расстрел весь двадцать первый полк.
     "Это уж слишком!" -- зароптали в полку. Командир полка Геворк Азатьян добился, чтобы могилу выкопали за кладбищем, на опушке леса, на расстрел вели только первый батальон -- четыреста человек вполне достаточно для такого высокоидейного воспитательного мероприятия -- и присылали бы особую команду из округа: мои-де служивые еще и по фанерным целям не научились стрелять, а тут надо в людей.
     Братьев Снегиревых привезли в полк вечером и определили в помещение гауптвахты. Служивые из первой и второй рот, обуянные чувством братства и виноватости, пытались проникнуть к арестантам, погутарить с ними, развеять их тягостное настроение, съестного сунуть -- табаком и выпивкой братья Снегиревы еще не баловались. Но охрана приехала исчужа, в новое одетая, орет, свирепо затворами винтовок клацает. Бойцы двадцать первого полка к этой поре обрели уже большой опыт пронырливости и непослушания. Пока великий мастер всевозможных обдуваловок Леха Булдаков ругался с охранниками, заговаривал им зубы, ребята с другой стороны землянки выдавили рукавицей стекло, закатили в окно пяток вареных картошин, забросили завернутый в бумаге кусочек сала да и поговорили маленько с братьями: мол, спите спокойно, дурачат вас, никакого расстрела не будет, постращают, помучают, а как же иначе-то? И пошлют в штрафную роту, как Зеленцова...
     Скорик стоял чуть поодаль, среди командиров батальона и представителей штаба полка. Сам батальон, построенный буквой "П" подле мерзлой учебной щели, строя не держал, разбивался на стайки, поплясывая, покуривая. Видно было, что ни командиры, ни батальон не прониклись чувством беды, потому и могилу наряд не выкопал, прошакалил, у костра прогрелся, слегка оцарапав стены щели, сдал ее в пользование все в той же уверенности, что братьев Снегиревых подержат возле щели, холостыми пальнут да и отправят на фронт. Зачем же и за что убивать людей, да таких еще зеленых? От них может польза быть на войне и дома, в крестьянстве.
     Был тут один человек, который твердо знал, что братьев пустят в расход, -- это помкомвзвода Владимир Яшкин, но и чином и ростом он так мал, что ни Скорик, ни другие командиры не обращали на него внимания и тем более не догадывались ни о чем его спросить. Яшкин и топтался-то поодаль, в стороне, и одно-единственное чувство владело им: все равно не миновать братьям Снегиревым кары, не в том месте они находятся, не в то время живут, когда царь-батюшка миловал приговоренных к смерти государственных преступников уже на помосте, с петлями, надетыми на шею. А раз так, то скорее бы все и кончалось, шибко холодно на дворе да и неможется что-то, знобит с вечера, не расхвораться бы. В этой большой могиле, беспечно именуемой Чертовой ямой, запросто пропадешь.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ] [ 34 ] [ 35 ] [ 36 ] [ 37 ] [ 38 ] [ 39 ] [ 40 ] [ 41 ] [ 42 ] [ 43 ] [ 44 ] [ 45 ] [ 46 ] [ 47 ] [ 48 ] [ 49 ] [ 50 ] [ 51 ] [ 52 ] [ 53 ] [ 54 ] [ 55 ]

/ Полные произведения / Астафьев В.П. / Прокляты и убиты


Смотрите также по произведению "Прокляты и убиты":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis