 / Полные произведения / Чехов А.П. / Припадок
 / Полные произведения / Чехов А.П. / Припадок
Припадок [2/2]
|  |  Скачать полное произведение |  | 
    "Начинается у меня, - думал он. - Припадок начинается..."
                                        VI
         Дома лежал он на кровати и говорил, содрогаясь всем телом:
         - Живые! Живые! Боже мой, они живые!
         Он всячески изощрял свою фантазию, воображал себя  самого  то  братом падшей женщины, то отцом  ее,  то  самою  падшею  женщиною  с  намазанными щеками, и всё это приводило его в ужас.
         Ему почему-то казалось, что он должен решить  вопрос  немедленно,  во что бы то ни стало, и что вопрос этот не  чужой,  а  его  собственный.  Он напряг силы, поборол в себе отчаяние и, севши  на  кровать,  обняв  руками голову, стал решать: как спасти всех тех женщин, которых он сегодня видел? Порядок решения всяких вопросов ему,  как  человеку  ученому,  был  хорошо известен. И он, как ни был возбужден, строго держался  этого  порядка.  Он припомнил историю вопроса, его литературу, а в  четвертом  часу  шагал  из угла в угол и старался вспомнить все те опыты,  какие  в  настоящее  время практикуются  для  спасения  женщин.  У  него  было  очень  много  хороших приятелей и  друзей,  живших  в  нумерах  Фальцфейн,  Галяшкина,  Нечаева, Ечкина... Между ними немало людей честных и самоотверженных. Некоторые  из них пытались спасать женщин...
         "Все  эти  немногочисленные  попытки, -   думал   Васильев, -   можно разделить на три группы. Одни, выкупив из притона  женщину,  нанимали  для нее  нумер,  покупали  ей  швейную  машинку,  и  она  делалась  швеей.   И выкупивший, вольно или невольно, делал ее своей содержанкой, потом, кончив курс, уезжал и  сдавал  ее  на  руки  другому  порядочному  человеку,  как какую-нибудь вещь. И  падшая  оставалась  падшею.  Другие,  выкупив,  тоже нанимали для нее отдельный нумер,  покупали  неизбежную  швейную  машинку, пускали в ход грамоту, проповеди, чтение книжек. Женщина жила и шила, пока это для нее было интересно и ново, потом же, соскучившись, начинала тайком от проповедников принимать мужчин или же убегала  назад  туда,  где  можно спать до трех часов, пить кофе и сытно обедать. Третьи,  самые  горячие  и самоотверженные, делали смелый, решительный шаг.  Они  женились.  И  когда наглое,  избалованное  или  тупое,  забитое  животное  становилось  женою, хозяйкой и потом матерью, то это переворачивало  вверх  дном  ее  жизнь  и мировоззрение, так что потом в жене и в матери трудно было  узнать  бывшую падшую женщину. Да, женитьба лучшее и, пожалуй, единственное средство".
         - Но невозможное! - сказал вслух Васильев и повалился в постель. -  Я первый не мог бы жениться! Для этого надо быть святым, не уметь ненавидеть и не знать отвращения. Но допустим, что я,  медик  и  художник  пересилили себя и женились, что все они выйдут замуж. Но какой же вывод? Вывод какой? А тот  вывод,  что  пока  здесь,  в  Москве,  они  будут  выходить  замуж, смоленский бухгалтер развратит новую партию, и эта партия хлынет  сюда  на вакантные места с  саратовскими,  нижегородскими,  варшавскими...  А  куда девать сто тысяч лондонских? Куда девать гамбургских?
         Лампа, в которой выгорел керосин, стала чадить. Васильев  не  заметил этого. Он опять зашагал, продолжая думать. Теперь уж  он  поставил  вопрос иначе: что нужно сделать, чтобы падшие женщины перестали быть  нужны?  Для этого  необходимо,  чтобы  мужчины,  которые  их   покупают   и   убивают, почувствовали  всю  безнравственность  своей  рабовладельческой   роли   и ужаснулись. Надо спасать мужчин.
         "Наукой и  искусствами,  очевидно,  ничего  не  поделаешь... -  думал Васильев. - Тут единственный выход - это апостольство".
         И он стал мечтать о том, как завтра же вечером  он  будет  стоять  на углу переулка и говорить каждому прохожему:
         - Куда и зачем вы идете? Побойтесь вы бога!
         Он обратится к равнодушным извозчикам и им скажет:
         - Зачем вы тут стоите? Отчего же вы не  возмущаетесь,  не  негодуете? Ведь вы веруете в бога и знаете, что это грешно, что за это люди пойдут  в ад, отчего же вы молчите? Правда, они вам чужие, но  ведь  и  у  них  есть отцы, братья, точно такие же, как вы...
         Кто-то из приятелей сказал однажды про Васильева, что он  талантливый человек. Есть таланты писательские, сценические, художнические, у него  же особый талант - человеческий. Он обладает тонким,  великолепным  чутьем  к боли вообще. Как хороший актер отражает в себе чужие движения и голос, так Васильев умеет отражать в своей душе чужую боль. Увидев слезы, он  плачет; около больного он сам становится больным и стонет; если видит насилие,  то ему кажется, что насилие совершается над ним, он трусит, как  мальчик,  и, струсив, бежит на помощь. Чужая боль раздражает его, возбуждает,  приводит в состояние экстаза и т. п.
         Прав ли приятель - не знаю, но то, что переживал Васильев, когда  ему казалось, что вопрос решен, было очень похоже на вдохновение.  Он  плакал, смеялся, говорил вслух  те  слова,  какие  он  скажет  завтра,  чувствовал горячую любовь к тем людям, которые послушаются его и станут рядом  с  ним на углу переулка, чтобы проповедовать; он  садился  писать  письма,  давал себе клятвы...
         Всё это было похоже на вдохновение  уж  и  потому,  что  продолжалось недолго. Васильев скоро устал. Лондонские, гамбургские,  варшавские  своею массою давили его, как горы давят  землю;  он  робел  перед  этой  массой, терялся; вспоминал он, что у  него  нет  дара  слова,  что  он  труслив  и малодушен, что равнодушные люди едва ли захотят слушать  и  понимать  его, студента-юриста  третьего  курса,  человека  робкого  и  ничтожного,   что истинное апостольство заключается не в одной  только  проповеди,  но  и  в делах...
         Когда было светло и на улице  уже  стучали  экипажи,  Васильев  лежал неподвижно на диване и смотрел  в  одну  точку.  Он  уже  не  думал  ни  о женщинах, ни о  мужчинах,  ни  об  апостольстве.  Всё  внимание  его  было обращено на душевную боль,  которая  мучила  его.  Это  была  боль  тупая, беспредметная, неопределенная, похожая и на тоску, и на страх в высочайшей степени, и на отчаяние. Указать, где она, он мог: в груди, под сердцем; но сравнить ее нельзя было ни с чем. Раньше  у  него  бывала  сильная  зубная боль, бывали плеврит и невралгии, но всё это в сравнении с душевной  болью было  ничтожно.  При  этой  боли  жизнь   представлялась   отвратительной. Диссертация, отличное сочинение, уже написанное им, любимые люди, спасение погибающих женщин - всё то,  что  вчера  еще  он  любил  или  к  чему  был равнодушен,  теперь  при  воспоминании  раздражало  его  наравне  с  шумом экипажей, беготней коридорных, дневным светом... Если бы теперь кто-нибудь на его глазах совершил подвиг милосердия или возмутительное насилие, то на него то и другое произвело бы  одинаково  отвратительное  впечатление.  Из всех мыслей, лениво бродивших в его голове, только две не раздражали  его: одна - что он каждую минуту имеет власть убить себя, другая - что боль  не будет продолжаться дольше трех дней. Второе он знал по опыту.
         Полежав, он встал и, ломая руки, прошелся не  из  угла  в  угол,  как обыкновенно, а по квадрату, вдоль стен. Мельком  он  поглядел  на  себя  в зеркало. Лицо его было бледно и осунулось, виски впали, глаза были больше, темнее,  неподвижнее,  точно  чужие,  и  выражали   невыносимое   душевное страдание.
         В полдень в дверь постучался художник.
         - Григорий, ты дома? - спросил он.
         Не  получив  ответа,  он  постоял  минуту,  подумал  и  ответил  себе по-хохлацки:
         - Нема. В нивырситет пийшов, треклятый хлопец.
         И ушел. Васильев лег на кровать и, спрятав голову под  подушку,  стал плакать от боли, и чем обильней  лились  слезы,  тем  ужаснее  становилась душевная боль. Когда  потемнело,  он  вспомнил  о  той  мучительной  ночи, которая ожидает его, и страшное отчаяние овладело им.  Он  быстро  оделся, выбежал из номера и, оставив свою дверь настежь, без всякой  надобности  и цели вышел на улицу. Не спрашивая себя, куда  идти,  он  быстро  пошел  по Садовой улице.
         Снег валил, как вчера; была оттепель. Засунув руки в рукава, дрожа  и пугаясь стуков, звонков конки и прохожих, Васильев прошел  по  Садовой  до Сухаревой башни, потом до Красных ворот, отсюда свернул на  Басманную.  Он зашел в кабак и выпил большой стакан водки, но от этого  не  стало  легче. Дойдя до Разгуляя, он повернул вправо и зашагал по переулкам, в  каких  не был раньше ни разу в жизни. Он дошел до того старого моста, где шумит Яуза и откуда видны длинные ряды огней в окнах Красных  казарм.  Чтобы  отвлечь свою душевную боль каким-нибудь новым ощущением или другою болью, не зная, что делать, плача и дрожа, Васильев расстегнул пальто и сюртук и подставил свою голую грудь сырому снегу и ветру. Но и это не уменьшило  боли.  Тогда он нагнулся через перила моста и поглядел вниз, на черную, бурливую  Яузу, и ему захотелось броситься вниз головой, не из отвращения к жизни, не ради самоубийства, а чтобы хотя ушибиться и  одною  болью  отвлечь  другую.  Но черная вода, потемки, пустынные берега, покрытые снегом, были страшны.  Он содрогнулся и пошел дальше. Прошелся он вдоль Красных казарм, потом  назад и спустился в какую-то рощу, из рощи опять на мост...
         "Нет, домой, домой! - думал он. - Дома, кажется, легче..."
         И он пошел назад. Вернувшись домой, он сорвал с себя мокрое пальто  и шапку, зашагал вдоль стен и неутомимо шагал до самого утра.
                                       VII
         Когда на другой день утром пришли к  нему  художник  и  медик,  он  в разодранной рубахе и с искусанными руками метался по комнате и  стонал  от боли.
         - Ради бога! - зарыдал он,  увидев  приятелей. -  Ведите  меня,  куда хотите, делайте, что знаете, но, бога ради, скорее спасайте меня!  Я  убью себя!
         Художник побледнел и растерялся. Медик тоже  едва  не  заплакал,  но, полагая, что медики во всех случаях  жизни  обязаны  быть  хладнокровны  и серьезны, сказал холодно:
         - Это у тебя припадок. Но это ничего. Пойдем сейчас к доктору.
         - Куда хотите, только, ради бога, скорей!
         - Ты не волнуйся. Нужно бороться с собой.
         Художник и медик дрожащими руками одели Васильева  и  вывели  его  на улицу.
         - Михаил Сергеич давно уже хочет  с  тобой  познакомиться, -  говорил дорогою медик. - Он очень милый человек и отлично знает свое дело.  Кончил он в 82  году,  а  практика  уже  громадная.  Со  студентами  держит  себя по-товарищески.
         - Скорее, скорее... - торопил Васильев.
         Михаил Сергеич, полный белокурый доктор, встретил  приятелей  учтиво, солидно, холодно и улыбнулся одной только щекой.
         - Мне художник и Майер говорили уже о вашей болезни, -  сказал  он. - Очень рад служить. Ну-с? Садитесь, покорнейше прошу...
         Он усадил Васильева в большое кресло около стола и придвинул  к  нему ящик с папиросами.
         - Ну-с? - начал он, поглаживая колени. - Приступим к делу...  Сколько вам лет?
         Он задавал вопросы, а медик отвечал.  Он  спросил,  не  был  ли  отец Васильева болен какими-нибудь особенными болезнями, не пил ли  запоем,  не отличался ли жестокостью или какими-либо странностями. То же самое спросил о его деде, матери, сестрах и братьях. Узнав, что его мать имела  отличный голос и играла иногда в театре, он вдруг оживился и спросил:
         - Виноват-с, а не припомните ли, не был  ли  театр  у  вашей  матушки страстью?
         Прошло минут двадцать. Васильеву наскучило,  что  доктор  поглаживает колени и говорит всё об одном и том же.
         - Насколько я понимаю ваши вопросы, доктор, - сказал он, - вы  хотите знать, наследственна моя болезнь или нет. Она не наследственна.
         Далее доктор спросил, не было ли у Васильева в  молодости  каких-либо тайных пороков,  ушибов  головы,  увлечений,  странностей,  исключительных пристрастий.   На   половину   вопросов,   какие   обыкновенно    задаются старательными  докторами,  можно  не  отвечать  без  всякого  ущерба   для здоровья, но у Михаила Сергеича, у медика и художника были такие лица, как будто если бы Васильев не ответил хотя  бы  на  один  вопрос,  то  всё  бы погибло. Получая ответы, доктор  для  чего-то  записывал  их  на  бумажке. Узнав, что Васильев кончил уже на  естественном  факультете  и  теперь  на юридическом, доктор задумался...
         - В прошлом году он написал отличное сочинение... - сказал медик.
         - Виноват, не перебивайте меня,  вы  мешаете  мне  сосредоточиться, - сказал доктор и улыбнулся одной щекой. - Да, конечно, и это играет роль  в анамнезе. Форсированная умственная работа, переутомление...  Да,  да...  А водку вы пьете? - обратился он к Васильеву.
         - Очень редко.
         Прошло еще двадцать минут. Медик  стал  вполголоса  высказывать  свое мнение о ближайших причинах припадка и рассказал,  как  третьего  дня  он, художник и Васильев ходили в С - в переулок.
         Равнодушный, сдержанный, холодный тон, каким его  приятели  и  доктор говорили о женщинах и  о  несчастном  переулке,  показался  ему  в  высшей степени странным...
         - Доктор, скажите мне только одно, - сдерживая себя,  чтобы  не  быть грубым, сказал он, - проституция зло или нет?
         - Голубчик, кто ж спорит? - сказал доктор  с  таким  выражением,  как будто давно уже решил для себя все эти вопросы. - Кто спорит?
         - Вы психиатр? - спросил грубо Васильев.
         - Да-с, психиатр.
         - Может быть, все вы и правы! - сказал Васильев, поднимаясь и начиная ходить из угла в угол. - Может быть! Но мне всё это кажется  удивительным! Что я был на двух факультетах - в этом видят подвиг; за то, что я  написал сочинение,  которое  через  три  года  будет  брошено  и  забудется,  меня превозносят до небес, а за то, что о падших женщинах я  не  могу  говорить так  же  хладнокровно,  как  об  этих  стульях,   меня   лечат,   называют сумасшедшим, сожалеют!
         Васильеву почему-то вдруг стало невыносимо жаль и себя, и  товарищей, и всех тех, которых он видел третьего дня, и этого доктора, он заплакал  и упал в кресло. Приятели вопросительно глядели  на  доктора.  Тот  с  таким выражением, как будто отлично понимал  и  слезы,  и  отчаяние,  как  будто чувствовал себя специалистом по этой части, подошел к  Васильеву  и  молча дал ему выпить каких-то капель, а потом, когда он успокоился, раздел его и стал исследовать чувствительность его кожи, коленные рефлексы и проч.
         И Васильеву полегчало. Когда он выходил  от  доктора,  ему  уже  было совестно, шум экипажей не казался раздражительным и  тяжесть  под  сердцем становилась всё легче и легче, точно  таяла.  В  руках  у  него  было  два рецепта: на одном  был  бромистый  калий,  на  другом  морфий...  Всё  это принимал он и раньше!
         На улице он постоял немного, подумал  и,  простившись  с  приятелями, лениво поплелся к университету.
[ 1 ] [ 2 ]
