/ Полные произведения / Евтушенко Е.А. / Стихотворения
Стихотворения [3/6]
![]() |
![]() |
![]() |
под мостом этой власти тупой
наши губы — прекрасные страны,
где мы оба свободны с тобой.
Я ворую свободу, ворую,
и в святой уворованный миг
счастлив я, что хотя б в поцелуе
бесцензурен мой грешный язык.
Даже в мире, где правят фашисты,
где права у людей так малы,
остаются ресницы пушисты,
а под ними иные миры.
Но, одетая в тоненький плащик,
мне дарящая с пальца кольцо,
португалочка, что же ты плачешь?
Я не плачу. Я выплакал все.
Дай мне губы. Прижмись и не думай.
Мы с тобою, сестренка, слабы
под мостом, как под бровью угрюмой
две невидимых миру слезы...
1967, Лиссабон
* * *
С. Преображенскому
Людей неинтересных в мире нет.
Их судьбы — как истории планет.
У каждой все особое, свое,
и нет планет, похожих на нее.
А если кто-то незаметно жил
и с этой незаметностью дружил,
он интересен был среди людей
самой неинтересностью своей.
У каждого — свой тайный личный мир.
Есть в мире этом самый лучший миг.
Есть в мире этом самый страшный час,
но это все неведомо для нас.
И если умирает человек,
с ним умирает первый его снег,
и первый поцелуй, и первый бой...
Все это забирает он с собой.
Да, остаются книги и мосты,
машины и художников холсты,
да, многому остаться суждено,
но что-то ведь уходит все равно!
Таков закон безжалостной игры.
Не люди умирают, а миры.
Людей мы помним, грешных и земных.
А что мы знали, в сущности, о них?
Что знаем мы про братьев, про друзей,
что знаем о единственной своей?
И про отца родного своего
мы, зная все, не знаем ничего.
Уходят люди... Их не возвратить.
Их тайные миры не возродить.
И каждый раз мне хочется опять
от этой невозвратности кричать.
1961
МАША
Вдоль моря быстро девочка проходит,
бледнея, розовея и дичась.
В ней все восходит... Что с ней происходит?
В ней возникает женщина сейчас.
Она у моря тапочки снимает,
вступает, словно в музыку, в него,
и все она на свете понимает,
хотя не понимает ничего.
Рассудок трезвый, безрассудства масса,
взгляд из-под чуткой челки через всех
и снова вниз... Все это вместе Маша —
серьезный большеглазый человек.
И у меня пересыхает нёбо,
когда, забыв про чей-то взрослый суд,
мальчишеские тоненькие ноги
ее ко мне беспомощно несут.
Я надеваю трубчатую маску.
Плывет и Маша где-то надо мной.
Я сквозь стекло ищу глазами Машу
среди цветов и крабов, как хмельной.
И вижу я в зеленой толще светлой
над бурою подводною грядой —
колышутся, как беленькие стебли,
мальчишеские ноги под водой.
И я плыву, плыву в подводных чащах,
плыву я, воду ластами кроя,
и я несчастлив от того, что счастлив,
и снова счастлив, что несчастлив я.
Что мне сказать? Пусть не боится мама —
тебе не причиню я, Маша, зла.
Мне от тебя немного надо, Маша,
и очень много — чтобы ты была.
В раздумиях о вечности и смерти,
охваченный надеждой и тоской,
гляжу сквозь твое тоненькое сердце,
как сквозь прозрачный камушек морской.
1958
* * *
Меняю славу на бесславье,
ну, а в президиуме стул
на место теплое в канаве,
где хорошенько бы заснул.
Уж я бы выложил всю душу,
всю мою смертную тоску
вам, лопухи, в седые уши,
пока бы ерзал на боку.
И я проснулся бы, небритый,
средь вас, букашки-мураши,
ах, до чего ж незнаменитый —
ну хоть «Цыганочку» пляши.
Вдали бы кто-то рвался к власти,
держался кто-нибудь за власть,
и мне-то что до той напасти,—
мне из канавы не упасть.
И там в обнимку с псом лишайным
в такой приятельской пыли
я все лежал бы и лежал бы
на высшем уровне — земли.
И рядом плыли бы негрешно
босые девичьи ступни,
возы роняли бы небрежно
травинки бледные свои.
...Швырнет курильщик со скамейки
в канаву смятый коробок,
и мне углами губ с наклейки
печально улыбнется Блок1.
1966
* * *
Много слов говорил умудренных,
много гладил тебя по плечу,
а ты плакала, словно ребенок,
что тебя полюбить не хочу.
И рванулась ты к ливню и к ветру,
как остаться тебя ни просил.
Черный зонт то тянул тебя кверху,
то, захлопавши, вбок относил.
И как будто оно опустело,
погруженное в забытье,
это детское тонкое тело,
это хрупкое тело твое.
И кричали вокруг водостоки,
словно криком кричал белый свет:
"Мы жестоки, жестоки, жестоки,
и за это пощады нам нет".
Все жестоко - и крыши, и стены,
и над городом неспроста
телевизорные антенны,
как распятия без Христа...
Август 1957
МОЕЙ СОБАКЕ
В стекло уткнувши черный нос,
все ждет и ждет кого-то пес.
Я руку в шерсть его кладу,
и тоже я кого-то жду.
Ты помнишь, пес, пора была,
когда здесь женщина жила.
Но кто же мне была она —
не то сестра, не то жена,
а иногда, казалось,— дочь,
которой должен я помочь.
Она далеко... Ты притих.
Не будет женщин здесь других.
Мой славный пес, ты всем хорош,
и только жаль, что ты не пьешь!
1958
МОЙ ПЕС
В стекло уткнув свой черный нос,
все ждет и ждет кого-то пес.
Я руку в шерсть его кладу,
и тоже я кого-то жду.
Ты помнишь, пес, пора была,
когда здесь женщина жила.
Но кто же мне была она?
Не то сестра, не то жена.
А иногда, казалось, дочь,
которой должен я помочь.
Она далеко... Ты притих.
Не будет женщин здесь других.
Мой славный пес, ты всем хорош,
и только жаль, что ты не пьешь!
1958
МОЛИТВА ПЕРЕД ПОЭМОЙ
Поэт в России - больше, чем поэт.
В ней суждено поэтами рождаться
лишь тем, в ком бродит гордый дух гражданства,
кому уюта нет, покоя нет.
Поэт в ней - образ века своего
и будущего призрачный прообраз.
Поэт подводит, не впадая в робость,
итог всему, что было до него.
Сумею ли? Культуры не хватает...
Нахватанность пророчеств не сулит...
Но дух России надо мной витает
и дерзновенно пробовать велит.
И, на колени тихо становясь,
готовый и для смерти, и победы,
прошу смиренно помощи у вас,
великие российские поэты...
Дай, Пушкин, мне свою певучесть,
свою раскованную речь,
свою пленительную участь -
как бы шаля, глаголом жечь.
Дай, Лермонтов, свой желчный взгляд,
своей презрительности яд
и келью замкнутой души,
где дышит, скрытая в тиши,
недоброты твоей сестра -
лампада тайного добра.
Дай, Некрасов, уняв мою резвость,
боль иссеченной музы твоей -
у парадных подъездов и рельсов
и в просторах лесов и полей.
Дай твоей неизящности силу.
Дай мне подвиг мучительный твой,
чтоб идти, волоча всю Россию,
как бурлаки идут бечевой.
О, дай мне, Блок, туманность вещую
и два кренящихся крыла,
чтобы, тая загадку вечную,
сквозь тело музыка текла.
Дай, Пастернак, смещенье дней,
смущенье веток,
сращенье запахов, теней
с мученьем века,
чтоб слово, садом бормоча,
цвело и зрело,
чтобы вовек твоя свеча
во мне горела.
Есенин, дай на счастье нежность мне
к березкам и лугам, к зверью и людям
и ко всему другому на земле,
что мы с тобой так беззащитно любим.
Дай, Маяковский, мне
глыбастость,
буйство,
бас,
непримиримость грозную к подонкам,
чтоб смог и я,
сквозь время прорубясь,
сказать о нем
товарищам-потомкам...
1964
МОЛИТВА
Униженьями и страхом
Заставляют быть нас прахом,
Гасят в душах божий свет.
Если гордость мы забудем,
Мы лишь серой пылью будем
Под колесами карет.
Можно бросить в клетку тело,
Чтоб оно не улетело
Высоко за облака,
А душа сквозь клетку к богу
Все равно найдет дорогу,
Как пушиночка, легка.
Жизнь и смерть - две главных вещи.
Кто там зря на смерть клевещет?
Часто жизни смерть нежней.
Научи меня, Всевышний,
Если смерть войдет неслышно,
Улыбнуться тихо ей.
Помоги, господь,
Все перебороть,
Звезд не прячь в окошке,
Подари, господь,
Хлебушка ломоть -
Голубям на крошки.
Тело зябнет и болеет,
На кострах горит и тлеет,
Истлевает среди тьмы.
А душа все не сдается.
После смерти остается
Что-то большее, чем мы.
Остаемся мы по крохам:
Кто-то книгой, кто-то вздохом,
Кто-то песней, кто - дитем,
Но и в этих крошках даже,
Где-то, будущего дальше,
Умирая, мы живем.
Что, душа, ты скажешь богу,
С чем придешь к его порогу?
В рай пошлет он или в ад?
Все мы в чем-то виноваты,
Но боится тот расплаты,
Кто всех меньше виноват.
Помоги, господь,
Все перебороть,
Звезд не прячь в окошке,
Подари, господь,
Хлебушка ломоть -
Голубям на крошки.
1996
МОНОЛОГ БЫВШЕГО ПОПА, СТАВШЕГО БОЦМАНОМ НА ЛЕНЕ
Я был наивный инок. Целью
мнил одноверность на Руси
и обличал пороки церкви,
но церковь — боже упаси!
От всех попов, что так убого
людей морочили простых,
старался выручить я бога,
но — богохульником прослыл.
«Не так ты веришь!»— загалдели,
мне отлучением грозя,
как будто тайною владели —
как можно верить, как нельзя.
Но я сквозь внешнюю железность
у них внутри узрел червей.
Всегда в чужую душу лезут
за неимением своей.
О, лишь от страха монолитны
они, прогнившие давно.
Меняются митрополиты,
но вечно среднее звено.
И выбивали изощренно
попы, попята день за днем
наивность веры, как из чрева
ребенка, грязным сапогом.
И я учуял запах скверны,
проникший в самый идеал.
Всегда в предписанности веры
безверье тех, кто предписал.
И понял я: ложь исходила
не от ошибок испокон,
а от хоругвей, из кадила,
из глубины самих икон.
Служите службою исправной,
а я не с вамп — я убег.
Был раньше бог моею правдой,
но только правда — это бог!
Я ухожу в тебя, Россия,
жизнь за судьбу благодаря,
счастливый, вольный поп-расстрига
из лживого монастыря.
И я теперь на Лене боцман,
и хорошо мне здесь до слез,
и в отношенья мои с богом
здесь никакой не лезет пес.
Я верю в звезды, женщин, травы,
в штурвал и кореша плечо.
Я верю в Родину и правду...
На кой — во что-нибудь еще?!
Живые люди — мне иконы.
Я с работягами в ладу,
но я коленопреклоненно
им не молюсь. Я их люблю.
И с верой истинной, без выгод,
что есть, была и будет Русь,
когда никто меня не видит,
я потихонечку крещусь.
1967
МОНОЛОГ ГОЛУБОГО ПЕСЦА
Я голубой на звероферме серой,
но, цветом обреченный на убой,
за непрогрызной проволочной сеткой
не утешаюсь тем, что голубой.
И я бросаюсь в линьку. Я лютую,
себя сдирая яростно с себя,
но голубое, брызжа и ликуя,
сквозь шкуру прет, предательски слепя.
И вою я, ознобно, тонко вою
трубой косматой Страшного суда,
прося у звезд или навеки волю,
или хотя бы линьку навсегда.
Заезжий мистер на магнитофоне
запечатлел мой вой. Какой простак!
Он просто сам не выл, а мог бы тоже
завыть, сюда попав,— еще не так.
И падаю я на пол, подыхаю,
а все никак подохнуть не могу.
Гляжу с тоской на мой родной Дахау
и знаю — никогда не убегу.
Однажды, тухлой рыбой пообедав,
увидел я, что дверь не на крючке,
и прыгнул в бездну звездную побега
с бездумностью, обычной в новичке.
В глаза летели лунные караты.
Я понял, взяв луну в поводыри,
что небо не разбито на квадраты,
как мне казалось в клетке изнутри.
Я кувыркался. Я точил балясы
с деревьями. Я был самим собой.
И снег, переливаясь, не боялся
того, что он такой же голубой.
Но я устал. Меня шатали вьюги.
Я вытащить не мог увязших лап,
и не было ни друга, ни подруги.
Дитя неволи — для свободы слаб.
Кто в клетке зачат — тот по клетке плачет,
и с ужасом я понял, что люблю
ту клетку, где меня за сетку прячут,
и звероферму — родину мою.
И я вернулся, жалкий и побитый,
но только оказался в клетке вновь,
как виноватость сделалась обидой
и превратилась в ненависть любовь.
На звероферме, правда, перемены.
Душили раньше попросту в мешках.
Теперь нас убивают современно —
электротоком. Чисто как-никак.
Гляжу на эскимоску-звероводку.
По мне скользит ласкательно рука,
и чешут пальцы мой загривок кротко,
но в ангельских глазах ее — тоска.
Она меня спасет от всех болезней
и помереть мне с голоду не даст,
но знаю, что меня в мой срок железный,
как это ей положено,— предаст.
Она воткнет, пролив из глаз водицу,
мне провод в рот, обманчиво шепча...
Гуманны будьте к служащим! Введите
на звероферме должность палача!
Хотел бы я наивным быть, как предок,
но я рожден в неволе. Я не тот.
Кто меня кормит — тем я буду предан.
Кто меня гладит — тот меня убьет.
1967
МОНОЛОГ ИЗ ДРАМЫ «ВАН-ГОГ»
Ю. Васильеву
Мы те,
кто в дальнее уверовал,—
безденежные мастера.
Мы с вами из ребра Гомерова,
мы из Рембрандтова ребра.
Не надо нам
ни света чопорного,
ни Магомета,
ни Христа,
а надо только хлеба черного,
бумаги,
глины
и холста!
Смещайтесь, краски,
знаки нотные!
По форме и земля стара —
мы придадим ей форму новую,
безденежные мастера!
Пусть слышим то свистки,
то лаянье,
пусть дни превратности таят,
мы с вами отомстим талантливо
тем, кто не верит в наш талант!
Вперед,
ломая
и угадывая!
Вставайте, братья,—
в путь пора.
Какие с вами мы богатые,
безденежные мастера!
1957
МОРЕ
"Москва - Сухуми"
мчался через горы.
Уже о море
были разговоры.
Уже в купе соседнем практиканты
оставили
и шахматы
и карты.
Курортники толпились в коридоре,
смотрели в окна:
"Вскоре будет море!"
Одни,
схватив товарищей за плечи,
свои припоминали
с морем встречи.
А для меня
в музеях и квартирах
оно висело в рамках под стеклом.
Его я видел только на картинах
и только лишь по книгам знал о нем.
И вновь соседей трогал я рукою,
и был в своих вопросах
я упрям:
"Скажите,- скоро?..
А оно - какое?"
"Да погоди,
сейчас увидишь сам..."
И вот - рывок,
и поезд - на просторе,
и сразу в мире нету ничего:
исчезло все вокруг -
и только море,
затихло все,
и только шум его...
Вдруг вспомнил я:
со мною так же было.
Да, это же вот чувство,
но сильней,
когда любовь уже звала,
знобила,
а я по книгам только знал о ней.
Любовь за невниманье упрекая,
я приставал с расспросами к друзьям:
"Скажите,- скоро?...
А она - какая?"
"Да погоди,
еще узнаешь сам..."
И так же, как сейчас,
в минуты эти,
когда от моря стало так сине,
исчезло все -
и лишь она на свете,
затихло все -
и лишь слова ее...
1952
МУКИ СОВЕСТИ
Д. Шостаковичу
Мы живем, умереть не готовясь,
забываем поэтому стыд,
но мадонной невидимой совесть
на любых перекрестках стоит.
И бредут ее дети и внуки
при бродяжьей клюке и суме —
муки совести — странные муки
на бессовестной к стольким земле.
От калитки опять до калитки,
от порога опять на порог
они странствуют, словно калики,
у которых за пазухой — бог.
Не они ли с укором бессмертным
тусклым ногтем стучали тайком
в слюдяные окошечки смердов,
а в хоромы царей — кулаком?
Не они ли на загнанной тройке
мчали Пушкина1 в темень пурги,
Достоевского гнали в остроги
и Толстому шептали: «Беги!»
Палачи понимали прекрасно:
«Тот, кто мучится,— тот баламут.
Муки совести — это опасно.
Выбьем совесть, чтоб не было мук».
Но как будто набатные звуки,
сотрясая их кров по ночам,
муки совести — грозные муки
проникали к самим палачам.
Ведь у тех, кто у кривды на страже,
кто давно потерял свою честь,
если нету и совести даже —
муки совести вроде бы есть.
И покуда на свете на белом,
где никто не безгрешен, никто,
в ком-то слышится: «Что я наделал?»
можно сделать с землей кое-что.
Я не верю в пророков наитья,
во второй или в тысячный Рим,
верю в тихое: «Что вы творите?»,
верю в горькое: «Что мы творим?»
И целую вам темные руки
у безверья на скользком краю,
муки совести — светлые муки
за последнюю веру мою.
1966
* * *
Мы перед чувствами немеем,
мы их привыкли умерять,
и жить еще мы не умеем
и не умеем умирать.
Но, избегая вырождений,
нельзя с мерзавцами дружить,
как будто входим в дом враждебный,
где выстрел надо совершить.
Так что ж, стрелять по цели - или
чтоб чаю нам преподнесли,
чтоб мы заряд не разрядили,
а наследили и ушли?
И там найти, глотая воздух,
для оправдания пример
и, оглянувшись, бросить в воду
невыстреливший револьвер.
1955
НА ВЕЛОСИПЕДЕ
Я бужу на заре
своего двухколесного друга.
Мать кричит из постели:
"На лестнице хоть не трезвонь!"
Я свожу его вниз.
По ступеням он скачет
упруго.
Стукнуть шину ладонью -
и сразу подскочет ладонь!
Я небрежно сажусь -
вы посадки такой не видали!
Из ворот выезжаю
навстречу воскресному дню.
Я качу по асфальту.
Я весело жму на педали.
Я бесстрашно гоню,
и звоню,
и звоню,
и звоню...
За Москвой петуха я пугаю,
кривого и куцего.
Белобрысому парню
я ниппель даю запасной.
Пью коричневый квас
в пропылившемся городе Кунцево,
привалившись спиною
к нагретой цистерне квасной.
Продавщица сдает
мокрой мелочью сдачу.
Свое имя скрывает:
"Какие вы хитрые все".
Улыбаясь: "Пока!",
я к товарищу еду на дачу.
И опять я спешу;
и опять я шуршу по шоссе.
Он сидит, мой товарищ,
и мрачно строгает дубину
на траве,
зеленеющей у гаража.
Говорит мне:
"Мячи вот украли...
Обидно..."
И корит домработницу:
"Тоже мне страж...
Хороша!"
Я молчу.
Я гляжу на широкие, сильные плечи.
Он о чем-то все думает,
даже в беседе со мной.
Очень трудно ему.
На войне было легче.
Жизнь идет.
Юность кончилась вместе с войной.
Говорит он:
"Там душ.
Вот держи,
утирайся".
Мы по рощице бродим,
ругаем стихи и кино.
А потом за столом,
на прохладной и тихой террасе,
рядом с ним и женою
тяну я сухое вино.
Вскоре я говорю:
"До свидания, Галя и Миша".
Из ворот он выходит,
жена прислонилась к плечу.
Почему-то я верю:
он сможет,
напишет...
Ну а если не сможет,
и знать я о том не хочу.
Я качу!
Не могу я
с веселостью прущей расстаться.
Грузовые в пути
догоняю я махом одним.
Я за ними лечу
в разреженном пространстве.
Па подъемах крутых
прицепляюсь я к ним.
Знаю сам,
что опасно!
Люблю я рискованность!
Говорят мне,
гудя напряженно,
они:
"На подъеме поможем,
дадим тебе скорость,
ну, а дальше уже,
как сумеешь, гони".
Я гоню что есть мочи!
Я шутками лихо кидаюс
Толо вы не глядите,
как шало я мчусь,-
это так, для фасону.
Я знаю,
что плохо катаюсь.
Но когда-нибудь
я хорошо научусь.
Я слезаю в пути
у сторожки заброшенной,
ветхой.
Я ломаю черемуху
в звоне лесном.
и, к рулю привязав ее ивовой веткой,
я лечу
и букет раздвигаю лицом.
Возвращаюсь в Москву.
Не устал еще вовсе.
Зажигаю настольную,
верхнюю лампу гашу.
Ставлю в воду черемуху.
Ставлю будильник на восемь,
и сажусь я за стол,
и вот эти стихи
я пишу...
1955
НЕ ИСЧЕЗАЙ
Не исчезай... Исчезнув из меня,
развоплотясь, ты из себя исчезнешь,
себе самой навеки изменя,
и это будет низшая нечестность.
Не исчезай... Исчезнуть — так легко.
Воскреснуть друг для друга невозможно.
Смерть втягивает слишком глубоко.
Стать мертвым хоть на миг — неосторожно.
Не исчезай... Забудь про третью тень.
В любви есть только двое. Третьих нету.
Чисты мы будем оба в Судный день,
когда нас трубы призовут к ответу.
Не исчезай... Мы искупили грех.
Мы оба неподсудны, невозбранны.
Достойны мы с тобой прощенья тех,
кому невольно причинили раны.
Не исчезай. Исчезнуть можно вмиг,
но как нам после встретиться в столетьях?
Возможен ли на свете твой двойник
и мой двойник? Лишь только в наших детях.
Не исчезай. Дай мне свою ладонь.
На ней написан я — я в это верю.
Тем и страшна последняя любовь,
что это не любовь, а страх потери.
1977
Евгений Евтушенко
НЕ НАДО
Не надо...
Всё призрачно -
и тёмных окон матовость,
и алый снег за стоп-сигналами машин.
Не надо...
Всё призрачно,
как сквер туманный мартовский,
где нет ни женщин, ни мужчин -
лишь тени женщин и мужчин.
Не надо...
Стою у дерева,
молчу и не обманываю,
гляжу, как сдвоенные светят фонари,
и тихо трогаю рукой,
но не обламываю
сосульку тоненькую с веточкой внутри.
Не надо...
Пусть в бултыхающемся заспанном трамваишке
с Москвой,
качающейся мертвенно в окне,
ты,
подперев щеку рукою в детской варежке,
со злостью женской вспоминаешь обо мне.
Не надо...
Ты станешь женщиной,
усталой, умной женщиной,
по слову доброму и ласке голодна,
и будет март,
и будет мальчик, что-то шепчущий,
и будет горестно кружиться голова.
Не надо...
Пусть это стоит, как и мне, недёшево,
с ним не ходи вдвоём по мартовскому льду,
ему на плечи свои руки ненадёжные
ты не клади,
как я сегодня не кладу.
Не надо...
Не верь, как я не верю,
призрачному городу,
не то,
очнувшись, ужаснёшся пустырю.
Скажи: "Не надо!",
опустивши низко голову,
как я тебе сейчас
"Не надо..."
говорю.
1960
* * *
Н. Тарасову
Не писал тебе я писем,
но не выдержал — пишу.
От тебя я стал зависим
и свободы не прошу.
Меня сделали счастливым
от негаданной любви
твои серые с отливом,
непонятные твои.
Может, этого не надо —
что-то следует блюсти.
Может, будешь ты не рада —
так, пожалуйста, прости.
Но такое уж тут солнце,
что с собой попробуй сладь!
Но такие уж тут сосны,
что в письме хочу послать.
...Я живу в Бакуриани.
Сладко щурюсь после сна.
Над горами, бугорками
вышина и тишина.
«МАЗы» буйволов шугают.
Пахнет дымом... День настал,
и по улицам шагают
горнолыжники на старт.
Полюбил я их привычки,
блеск живых и добрых глаз,
и ту дружбу, что превыше
всех о дружбе громких фраз,
и отлив их щек цыганских,
и шершавость смуглых рук,
и ботинок великанских
полнокровный, крупный стук.
Понимаю я их нервность —
плохо в лыжном их дому.
Понимаю я их нежность —
нежность к делу своему,
грубоватую их жесткость,
если кто-то не о том,
и застенчивую женскость
в чем-то очень дорогом.
Вот приходят они с трассы,
в душ, усталые, идут,
и себя, бывает, странно
победители ведут.
Кто-то, хмурый, ходит грузно
ногу парень повредил,
ну и выигравший грустен —
видно, слабо победил...
Это мне понятно, ибо
часто, будто нездоров,
я не выглядел счастливо
после громких вечеров.
Кто-то, ласково подъехав,
мне нашептывал слова,
что еще одна победа...
А победа-то — слаба!
...Ты прости — разговорился.
Не могу не говорить
так, как будто раскурился,
только здесь нельзя курить.
Ты — мое, Бакуриани.
Так случилось уж в судьбе.
Мои грусть и гореванье
растворяются в тебе.
Я люблю тебя за гордость,
словно тайную жену,
за твою высокогорность,
вышину и тишину.
Спит динамовская база.
Чем-то вечным дышит даль.
Кто-то всхрапывает басом —
снится, видимо, медаль.
Выхожу я за ворота.
Я ловлю губами снег.
Что же это за морока —
спать не может человек!
Я на снег летящий дую,
направление даю.
Потихонечку колдую,
дую в сторону твою.
Снег, наверно, полетел бы,
да не может он лететь!
На тебя я поглядел бы,
да не следует глядеть!
Это вроде и обидно,
только что в обиде быть!
Мне не надо быть любимым
мне достаточно любить.
И, любя тебя без краю,
в этом крошечном краю
я тебя благословляю
и за все благодарю.
1960
* * *
Не понимать друг друга страшно -
не понимать и обнимать,
и все же, как это ни странно,
но так же страшно, так же страшно
во всем друг друга понимать.
Тем и другим себя мы раним.
И, наделен познаньем ранним,
я душу нежную твою
не оскорблю непониманьем
и пониманьем не убью.
1956
* * *
Не понимаю,
о со мною сталось?
Усталость, может,-
может, и усталость.
Расстраиваюсь быстро
и грустнею,
когда краснеть бы нечего -
краснею.
А вот со мной недавно было в ГУМе,
да, в ГУМе,
в мерном рокоте
и гуле.
Там продавщица с завитками хилыми
руками неумелыми и милыми
мне шею обернула сантиметром.
Я раньше был несклонен к сантиментам,
а тут гляжу,
и сердце болью сжалось,
и жалость,
понимаете вы,
жалость
к ее усталым чистеньким рукам,
к халатику
и хилым завиткам.
Вот книга...
Я прочесть ее решаю!
Глава -
ну так,
обычная глава,
а не могу прочесть ее -
мешают
слезами заслоненные глаза.
Я все с собой на свете перепутал.
Таюсь,
боюсь искусства, как оя.
Венья Малапаги,
Пера Гюнта,-
мне кажется,
все это про меня.
А мне бубнят,
и нету с этим сладу,
что я плохой,
что с жизнью связан слабо.
Но если столько связано со мною,
я что-то значу, видимо,
и стою?
А если ничего собой не значу,
то отчего же
мучаюсь и плачу?!
1956
* * *
Не разглядывать в лупу
эту мелочь и ту,
как по летнему лугу,
я по жизни иду.
Настежь -
ворот рубашки,
и в тревожных руках
все недели -
ромашки
о семи лепестках.
Ветер сушит мне губыЯ к машкам жесток.
Замирающе:
"Любит!"-
говорит лепесток.
Люди, слышите, люди,
я счастливый какой!
Но спокойно:
"Не любит",
возражает другой.
1953
НЕЖНОСТЬ
Разве же можно,
чтоб все это длилось?
Это какая-то несправедливость...
Где и когда это сделалось модным:
"Живым - равнодушье,
внимание - мертвым?"
Люди сутулятся,
выпивают.
Люди один за другим
выбывают,
и произносятся
для истории
нежные речи о них -
в крематории...
Что Маяковского жизни лишило?
Что револьвер ему в руки вложило?
Ему бы -
при всем его голосе,
внешности -
дать бы при жизни
хоть чуточку нежности.
Люди живые -
они утруждают.
Нежностью
только за смерть награждают.
1955
НЕРАЗДЕЛЕННАЯ ЛЮБОВЬ
И. Кваше
Любовь неразделенная страшна,
но тем, кому весь мир лишь биржа, драка,
любовь неразделенная смешна,
как профиль Сирано де Бержерака.
Один мой деловитый соплеменник
сказал жене в театре "Современник":
"Ну что ты в Сирано своем нашла?
Вот дурень! Я, к примеру, никогда бы
так не страдал из-за какой-то бабы...
Другую бы нашел - и все дела".
В затравленных глазах его жены
забито прогляно чтто вдовье.
Из мужа перло - аж трещали швы!-
смертельное духовное здоровье.
О, сколько их, таких здоровяков,
страдающих отсутствием страданий.
Для них есть бабы: нет прекрасной дамы.
А разве сам я в чем-то не таков?
Зевая, мы играем, как в картишки,
в засаленные, стертые страстишки,
боясь трагедий, истинных страстей.
Наверное, мы с вами просто трусы,
когда мы подгоняем наши вкусы
под то, что подоступней, попростей.
Не раз шептал мне внутренний подонок
из грязных подсознателых пемок:
"Э, братец, эта - сложный матерьял..."-
и я трусливо ускользал в несложность и, может быть, великую возможность любви неразделенной потерял. Мужчина, разыгравший все умно, расчетом на взаимность обесчещен. О, рыцарство печальных Сирано, ты из мужчин переместилось в женщин. В любви вы либо рыцарь, либо вы не любите. Закон есть непреклонный: в ком дара нет любви неразделенной, в том нету дара божьего любви. Дай бог познать страданий благодать, и трепет безответный, но прекрасный, и сладость безнадежного ожидать, и счастье глупой верности несчастной. И, тянущийся тайно к мятежу против своей души оледененной, в полулюбви запутавшись, брожу с тоскою о любви неразделенной. Евгений Евтушенко НЕТ ЛЕТ
Светлане Харрис
«Нет
лет...» —
вот что кузнечики стрекочут нам в ответ
на наши страхи постаренья
и пьют росу до исступленья,
вися на стеблях на весу
с алмазинками на носу,
и каждый —
крохотный зелененький поэт.
«Нет
лет...» —
вот что звенит,
как будто пригоршня монет,
в кармане космоса дырявом горсть планет,
вот что гремят, не унывая,
все недобитые трамваи,
вот что ребячий прутик пишет на песке,
вот что, как синяя пружиночка,
чуть-чуть настукивает жилочка
у засыпающей любимой на виске.
Нет
лет.
Мы все,
впадая сдуру в стадность,
себе придумываем старость,
но что за жизнь,
когда она — самозапрет?
Копни любого старика
и в нем найдешь озорника,
а женщины немолодые —
все это девочки седые.
Их седина чиста, как яблоневый цвет.
Нет
лет.
Есть только чудные и страшные мгновенья.
Не надо нас делить на поколенья.
Всепоколенийность —
вот гениев секрет.
Уронен Пушкиным дуэльный пистолет,
а дым из дула смерть не выдула
и Пушкина не выдала,
не разрешив ни умереть,
ни постареть.
Нет
лет.
А как нам быть,
негениальным,
но все-таки многострадальным,
чтобы из шкафа,
неодет,
с угрюмым грохотом обвальным,
грозя оскалом тривиальным,
не выпал собственный скелет?
Любить.
Быть вечным во мгновении.
Все те, кто любят,—
это гении.
Нет
лет
для всех Ромео и Джульетт.
В любви полмига —
полстолетия.
Полюбите —
не постареете —
вот всех зелененьких кузнечиков совет.
Есть
весть,
и не плохая, а благая,
что существует жизнь другая,
но я смеюсь,
предполагая,
что сотня жизней не в другой, а в этой есть
и можно сотни раз отцвесть
и вновь расцвесть.
Нет
лет.
Не сплю,
хотя давно погас в квартире свет
и лишь поскрипывает дряхлый табурет:
«Нет
лет...
нет
лет...»
18 июля 1992, станция Зима
* * *
Ничто не сходит с рук:
ни самый малый крюк
с дарованной дороги,
ни бремя пустяков,
ни дружба тех волков,
которые двуноги.
Ничто не сходит с рук:
ни ложный жест, ни звук
ведь фальшь опасна эхом,
ни жадность до деньги,
ни хитрые шаги,
чреватые успехом.
Ничто не сходит с рук:
ни позабытый друг,
с которым неудобно,
ни кроха-муравей,
подошвою твоей
раздавленный беззлобно.
Таков проклятый круг:
ничто не сходит с рук,
а если даже сходит,
ничто не задарма,
и человек с ума
сам незаметно сходит...
1972
Евгений Евтушенко
* * *
О, нашей молодости споры,
о, эти взбалмошные сборы,
о, эти наши вечера!
О, наше комнатное пекло,
на чайных блюдцах горки пепла,
и сидра пузырьки, и пена,
и баклажанная икра!
Здесь разговоров нет окольных.
Здесь исполнитель арий сольных
и скульптор в кедах баскетбольных
кричат, махая колбасой.
Высокомерно и судебно
здесь разглагольствует студентка
с тяжелокованной косой.
Здесь песни под рояль поются,
и пол трещит, и блюдца бьются,
здесь безнаказанно смеются
над платьем голых королей.
Здесь столько мнений, столько прений
и о путях России прежней,
и о сегодняшней о ней.
Все дышит радостно и грозно.
И расходиться уже поздно.
Пусть это кажется игрой:
не зря мы в спорах этих сипнем,
не зря насмешками мы сыплем,
не зря стаканы с бледным сидром
стоят в соседстве с хлебом ситным
и баклажанною икрой!
1957
ОГРАДА
В. Луговскому
Могила,
ты ограблена оградой.
Ограда, отделила ты его
от грома грузовых,
от груш,
от града
агатовых смородин.
От всего,
что в нем переливалось, мчалось, билось,
как искры из-под бешеных копыт.
Все это было буйный быт —
не бытность.
И битвы —
это тоже было быт.
Был хряск рессор
и взрывы конских храпов,
покой прудов
и сталкиванье льдов,
азарт базаров
и сохранность храмов,
прибой садов
и груды городов.
Подарок — делать созданный подарки,
камнями и корнями покорен,
[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ]