/ Полные произведения / Довлатов С. / Заповедник
Заповедник [3/6]
![]() |
![]() |
![]() |
В Ленинграде к его сочинениям отнеслись прохладно. Стереотипы здесь были повыше. Полная бездарность не оплачивалась. Талант настораживал. Гениальность порождала ужас. Наиболее рентабельными казались - "явные литературные способности", У Потоцкого не было явных способностей. Что-то мерцало в его сочинениях, проскальзывало, брезжило. Какие-то случайные фразы, отдельные реплики... "Перламутровая головка чеснока...", "Парафиновые ноги стюардессы...". Однако явных способностей не было.
Издавать его перестали. То, что прощалось захолустному новичку, раздражало в столичном литераторе. Стасик запил, и не в "Европе", а в подвалах у художников. И не с манекенщицами, а со знакомой коридорной. (Теперь она продавала фрукты с лотка...)
Так он пьянствовал года четыре. Год отсидел за бродяжничество. Коридорная (она же - работник торговли) покинула его. То ли он избил ее, то ли обокрал...
Его одежда превратилась в лохмотья. Товарищи перестали одалживать рубли и уже не дарили бросовых штанов. Милиция снова грозила тюрьмой за нарушение паспортного режима. Кто-то надоумил его поехать в заповедник. Стасик воспрянул духом. Подготовился. Стал водить экскурсии. Причем, водил неплохо. Главным его козырем была доверительная интимность:
"Личная трагедия Пушкина и сейчас отзывается в нас мучительной душевной болью..."
Потоцкий украшал свои монологи фантастическими деталями. Разыгрывал в лицах сцену дуэли. Один раз даже упал на траву. Заканчивал экскурсию таинственным метафизическим измышлением:
"Наконец после долгой и мучительной болезни великий гражданин России скончался. А Дантес все еще жив, товарищи..."
То и дело он запивал, бросая работу. "Бомбил" по гривеннику на крыльце шалмана. Собирал пустые бутылки в кустах. Спал на треснувшей могильной плите Алексея Николаевича Вульфа.
Капитан милиции Шатько, встречая его, укоризненно говорил:
"Потоцкий, вы своим обликом нарушаете гармонию здешных мест..."
Затем Потоцкий выдумал новый трюк. Он бродил по монастырю. Подстерегал очередную группу возле могилы. Дожидался конца экскурсии. Отзывал старосту и шепотом говорил:
"Антр ну! Между нами! Соберите по тридцать копеек. Я укажу вам истинную могилу Пушкина, которую большевики скрывают от народа!"
Затем уводил группу в лес и показывал экскурсантам невзрачный холмик. Иногда какой-нибудь дотошный турист спрашивал:
- А зачем скрывают настоящую могилу?
- Зачем? - сардонически усмехался Потоцкий. - Вас интересует - зачем? Товарищи, гражданина интересует - зачем?
- Ах, да, я понимаю, понимаю, - лепетал турист...
Ко дню моего приезда Стасик был изнурен недельным запоем. Он выпросил у меня рубль и коричневые перфорированные сандалии. Затем рассказал драматическую историю:
- Дед, я чуть не разбогател. Я придумал исключительный финансовый трюк. Послушай, идея такова. Я знакомлюсь с каким-нибудь фрайером. У него машина, деньги, бля, и прочее. Мы берем одну, заметь - одну чувиху и едем на пленэр. Там мы вдвоем отмечаемся...
- Не понял.
- По очереди ее того... Утром я бегу к нему. "Дед, у меня закапало". Он в панике. Тогда я ему говорю:
"Можно, бля, посодействовать. Будет стоить всего лишь четвертак". Фрайер прыгает от радости. Я беру шприц с чистой водой из-под крана. Делаю укол в задницу ему и себе. Фрайер с благодарностью откидывает мне четвертак. И мы расстаемся друзьями. Чувиха получает колготки за семь рублей. Восемнадцать рэ чистой прибыли. Все было гениально задумано. Операция - "Фиктивный трипак"... И надо же, бля, сорвалось...
- То есть?
- Сначала все шло хорошо. Фрайер меня дико полюбил. Взяли коньяку, бутербродов. Я ангажировал Милку косоглазую из "Витязя"... Едем, бля, на пленэр. Киряем, отмечаемся. И что ты думаешь? Фрайер сам Прибегает наутро: "Дед, - орет, - у меня с конца закапало!.." Садится, бля, в машину и уезжает. Я бегу в поликлинику к Фиме. Так, мол, и так. Фима говорит:
"Двадцать пять рублей!.." Мама родная! Где их взять?! Всю Псковщину обегал, еле наскреб. Одиннадцать дней не пил... Потом, бля, разговелся... Ты как насчет этого?
- Насчет пленэра?
- Насчет портвейна.
Я замахал руками. Мне ведь - стоит только начать. Останавливаться я не умею. Самосвал без тормозов...
Стасик подкинул металлический рубль на ладони и ушел...
- Завтра вас будут прослушивать, - сказала Галина.
- Уже?
- По-моему, вы готовы. Зачем откладывать?
Поначалу я нервничал, заметив среди туристов Викторию Альбертовну. Вика улыбалась, то ли дружелюбно, то ли иронически.
Постепенно я осмелел. Группа попалась требовательная. Активисты ДОСААФ из Торжка. Без конца задавали вопросы.
- Это, - говорю, - знаменитый портрет работы Кипренского... Заказан Дельвигом... Возвышенная трактовка... Черточки романтической приукрашенности... "Себя как в зеркале я вижу..." Куплен Пушкиным у вдовы барона...
- Когда? В каком году?
- Я думаю, в тридцатом.
- За сколько?
- Какая разница! - не выдержал я.
Вика мне что-то подсказывала, беззвучно шевеля губами.
Перешли в кабинет. Демонстрирую портрет Байрона, трость, этажерку... Перехожу к творчеству... "Интенсивный период... Статьи... Проект журнала, "Годунов", "Цыганы",.. Библиотека... "Я скоро весь умру, но тень мою любя..." И так далее.
Вдруг слышу.
- Пистолеты настоящие?
- Подлинный дуэльный комплект системы Лепажа.
Тот же голос:
- Лепажа? А я думал - Пушкина.
Объясняю:
- Пистолеты той эпохи. Системы знаменитого оружейника Лепажа. Пушкин знал и любил хорошее оружие. У него были такие же пистолеты...
- А калибр?
- Что - калибр?
- Меня интересует калибр.
- Калибр, - говорю, - подходящий.
- Чудно, - вдруг успокоился турист.
Пока моя группа осматривала домик няни, Виктория Альбертовна шептала:
- Вы хорошо излагаете, непринужденно... У вас какое-то свое отношение. Но иногда... Я просто в ужасе... Вы назвали Пушкина сумасшедшей обезьяной...
- Не совсем так.
- Я вас очень прошу - сдержаннее.
- Постараюсь.
- А в целом - неплохо...
Я стал водить экскурсии регулярно. Иногда по две за смену. Очевидно, мною были довольны. Если приезжали деятели культуры, учителя, интеллигенция - с ними работал я. Мои экскурсии чем-то выделялись. Например, "свободной манерой изложения", как указывала хранительница Тригорского. Тут сказывалась, конечно, изрядная доля моего актерства. Хотя дней через пять я заучил текст экскурсии наизусть, мне ловко удавалось симулировать взволнованную импровизацию. Я искусственно заикался, как бы подыскивая формулировки, оговаривался, жестикулировал, украшая свои тщательно разработанные экспромты афоризмами Гуковского и Щеголева. Чем лучше я узнавал Пушкина, тем меньше хотелось рассуждать о нем. Да еще на таком постыдном уровне. Я механически исполнял свою роль, получая за это неплохое вознаграждение. (Полная экскурсия стоила около восьми рублей.)
В местной библиотеке я нашел десяток редких книг о Пушкине. Кроме того, перечитал его беллетристику и статьи. Больше всего меня заинтересовало олимпийское равнодушие Пушкина. Его готовность принять и выразить любую точку зрения. Его неизменное стремление к последней высшей объективности. Подобно луне, которая освещает дорогу и хищнику и жертве.
Не монархист, не заговорщик, не христианин - он был только поэтом, гением и сочувствовал движению жизни в целом.
Его литература выше нравственности. Она побеждает нравственность и даже заменяет ее. Его литература сродни молитве, природе... Впрочем, я не литературовед...
Моя работа начиналась с девяти утра. Мы сидели в бюро, ожидая клиентов. Разговоры велись о Пушкине и о туристах. Чаще о туристах. Об их вопиющем невежестве.
"Представляете, он меня спрашивает, кто такой Борис Годунов?.."
Лично я в подобных ситуациях не испытывал раздражения. Вернее, испытывал, но подавлял. Туристы приехали отдыхать. Местком навязал им дешевые путевки. К поэзии эти люди, в общем-то, равнодушны. Пушкин для них - это символ культуры. Им важно ощущение - я здесь был. Необходимо поставить галочку в сознании. Расписаться в книге духовности...
Моя обязанность - доставить им эту радость, не слишком утомляя. Получив семь шестьдесят и трогательную запись в книге отзывов: "Мы увидели живого Пушкина, благодаря экскурсоводу такому-то и его скромным знаниям..."
Дни мои проходили однообразно. Экскурсии заканчивались в два. Я обедал в "Лукоморье" и шел домой. Несколько раз Митрофанов с Потоцким звали выпить. Я отказывался. Это не стоило мне больших усилий. От первой рюмки я легко воздерживаюсь. А вот останавливаться не умею. Мотор хороший, да тормоза подводят...
Жене и дочке я не писал. Это не имело смысла. Думал, подожду, там видно будет...
Короче, жизнь несколько стабилизировалась. Я старался меньше размышлять на отвлеченные темы. Мои несчастья были вне поля зрения. Где-то за спиной. Пока не оглянешься - спокоен. Можно не оглядываться...
Между делом я прочитал Лихоносова. Конечно, хороший писатель. Талантливый, яркий, пластичный. Живую речь воспроизводит замечательно. (Услышал бы Толстой подобный комплимент!). И тем не менее, в основе - безнадежное, унылое, назойливое чувство. Худосочный и нудный мотив: "Где ты, Русь?! Куда все подевалось?! Где частушки, рушники, кокошники?! Где хлебосольство, удаль и размах?! Где самовары, иконы, подвижники, юродивые?! Где стерлядь, карпы, мед, зернистая икра?! Где обыкновенные лошади, черт побери?! Где целомудренная стыдливость чувств?!.." Голову ломают:
"Где ты, Русь?! Куда девалась?! Кто тебя обезобразил?!"
Кто, кто... Известно, кто... И нечего тут голову ломать...
Отношения с Михал Иванычем были просты и рациональны. Первое время он часто заходил ко мне. Вытаскивал из карманов бутылки. Я махал руками. Он пил из горлышка, что-то многословно бормоча. Я не без труда улавливал смысл его пространных монологов.
И вообще, Мишина речь была организована примечательно. Членораздельно и ответственно Миша выговаривал лишь существительные и глаголы. Главным образом, в непристойных сочетаниях. Второстепенные же члены употреблял Михал Иваныч совершенно произвольно. Какие подвернутся. Я уже не говорю о предлогах, частицах и междометиях. Их он создавал прямо на ходу. Речь его была сродни классической музыке, абстрактной живописи или пению щегла. Эмоции явно преобладали над смыслом. Допустим, я говорил:
- Миша, пора тебе завязывать хотя бы на время.
В ответ раздавалось:
- Эт сидор-пидор бозна где... Пятерку утром хва и знато бысь в гадюшник... Аванс мой тыка што на дипоненте... Кого же еньть завязывать?.. Без пользы тыка... И душа не взойде...
Мишины выступления напоминали звукопись ремизовской школы.
Болтливых женщин он называл таратайками. Плохих хозяек - росомахами. Неверных жен - шаландами. Пиво и водку - балдой, отравой и керосином. Молодое поколение - описью...
"На турбазе опись гаешная бозна халабудит..." В смысле - молодежь, несовершеннолетняя шпана озорничает и творит Бог знает что...
Отношения наши были построены четко. Миша брал для меня у тещи лук, сметану, грибы и картофель. Плату с негодованием отвергал. Зато я каждое утро давал ему рубль на вино. И удерживал от попыток застрелить жену Лизу. Иногда с риском для моей собственной жизни.
Получалось - мы в расчете.
Что он за личность, я так и не понял. С виду - нелепый, добрый, бестолковый. Однажды повесил двух кошек на рябине. Петли смастерил из рыболовной лески.
- Расплодились, - говорит, - шумовки, сопсю-ДУ лузгают...
Как-то раз я нечаянно задвинул изнутри щеколду. И он до утра просидел на крыльце, боялся меня разбудить...
Был он нелепым и в доброте своей, и в злобе. Начальство материл в лицо последними словами. А проходя мимо изображения Фридриха Энгельса, стаскивал шапку. Без конца проклинал родезийского диктатора Яна Смита. Зато любил и уважал буфетчицу в шалмане, которая его неизменно обсчитывала:
"Без этого нельзя, порядок есть порядок!"
Самое жуткое его проклятие звучало так:
"Работаете на капиталистов!"
Как-то раз милиционер Довейко отобрал у него, у пьяного, германский штык.
- Капиталистам служишь, гад! - орал ему Михал Иваныч.
Жена и теща унесли в его отсутствие радиоприемник.
- Все равно от капиталистов спасиба не дождутся, - заверял Михал Иваныч.
Беседовали мы с ним всего раза два. Помню, Миша говорил (текст слегка облагорожен):
- Я пацаном был, когда здесь немцы стояли. Худого не делали, честно скажу. Кур забрали, свинью у деда Тимохи... А худого не делали. И баб не трогали. Те даже обижаться стали... Мой батя самогонку гнал. На консервы менял у фашистов... Правда, жидов и цыган они того...
- Расстреляли?
- Увезли с концами. Порядок есть порядок...
- А ты говоришь, худого не делали.
- Худого, ей-богу, не делали. Жидов и цыган - это как положено...
- Чем же тебе евреи не угодили?
- Евреев уважаю. Я за еврея дюжину хохлов отдам. А цыган своими руками передушил бы.
- За что?
- Как за что?! Во дает! Цыган и есть цыган...
В июле я начал писать. Это были странные наброски, диалоги, поиски тона. Что-то вроде конспекта с неясно очерченными фигурами и мотивами. Несчастная любовь, долги, женитьба, творчество, конфликт с государством. Плюс, как говорил Достоевский - оттенок высшего значения.
Я думал, что в этих занятиях растворятся мои невзгоды. Так уже бывало раньше, в пору литературного становления. Вроде бы, это называется - сублимация. Когда пытаешься возложить на литературу ответственность за свои грехи. Сочинил человек "Короля Лира" и может после этого год не вытаскивать шпагу...
Вскоре отослал жене семьдесят рублей. Купил себе рубашку - поступок для меня беспрецедентный.
Доходили слухи о каких-то публикациях на Западе. Я старался об этом не думать. Ведь мне безразлично, что делается на том свете. Прямо так и скажу, если вызовут...
Кроме того, я отправил несколько долговых писем. Мол, работаю, скоро верну, извините...
Все кредиторы реагировали благородно: не спеши, деньги есть, заработаешь - отдашь...
Короче, жизнь обрела равновесие. Стала казаться более осмысленной и логичной. Ведь кошмар и безнадежность - еще не самое плохое. Самое ужасное - хаос...
Стоит пожить неделю без водки, и дурман рассеивается. Жизнь обретает сравнительно четкие контуры. Даже неприятности кажутся законным явлением.
Я очень боялся нарушить это зыбкое равновесие. Грубил, если звали выпить. Раздражался, если со мной заговаривали девушки в экскурсионном бюро. Потоцкий говорил:
- Борька трезвый и Борька пьяный настолько разные люди, что они даже не знакомы между собой...
И все-таки я чувствовал - не может это продолжаться без конца. Нельзя уйти от жизненных проблем... Слабые люди преодолевают жизнь, мужественные - осваивают... Если живешь неправильно, рано или поздно что-то случится...
Утро. Молоко с голубоватой пенкой. Лай собак, позвякиванье ведер...
За стеной похмельный Мишин голос:
- Сынок, кинь рублишко!
Я высыпал ему оставшуюся мелочь, накормил собак.
На турбазе за холмом играла радиола. В ясном небе пролетали галки. Под горой над болотом стелился туман. На зеленой траве серыми комьями лежали овцы.
Я шел через поле к турбазе. На мокрых от росы ботинках желтел песок. Из рощи тянуло прохладой и дымом.
Под окнами экскурсионного бюро сидели туристы. На скамейке, укрывшись газетой, лежал Митрофанов. Даже во сне было заметно, как он ленив...
Я поднялся на крыльцо. В маленьком холле толпились экскурсоводы. Кто-то со мной поздоровался.
Кто-то попросил закурить. Дима Баранов сказал: "Ты чего?"
Под безобразной, чудовищной, отталкивающей картиной районного художника Щукина (цилиндр, лошадь, гений, дали неоглядные) стояла моя жена и улыбалась...
И сразу моему жалкому благополучию пришел конец. Я понял, что меня ожидает. Вспомнил наш последний разговор...
Мы развелись полтора года назад. Этот современный изящный развод чем-то напоминал перемирие. Перемирие, которое не всегда заканчивается салютом...
Помню, народный судья Чикваидзе обратился к моей бывшей жене:
- Претендуете на какую-то часть имущества?
- Нет, - ответила Татьяна. И добавила: - За неимением оного...
Потом мы иногда встречались как добрые знакомые, Но это показалось мне фальшивым, и я уехал в Таллинн.
А через год мы снова встретились. Заболела наша дочка, и Таня переехала ко мне. Это была уже не любовь, а судьба...
Мы жили бедно, часто ссорились. Кастрюля, полная взаимного раздражения, тихо булькая, стояла на медленном огне...
Образ непризнанного гения Таня четко увязывала с идеей аскетизма. Я же, мягко выражаясь, был чересчур общителен.
Я говорил:
- Пушкин волочился за женщинами... Достоевский предавался азартным играм... Есенин кутил и дрался в ресторанах... Пороки были свойственны гениальным людям в такой же мере, как и добродетели...
- Значит, ты наполовину гений, - соглашалась моя жена, - ибо пороков у тебя достаточно...
Мы продолжали балансировать на грани разрыва. Говорят, подобные браки наиболее долговечны.
И все-таки, с дружбой было покончено. Нельзя говорить: "Привет, моя дорогая!" женщине, которой шептал Бог знает что. Не звучит...
С чем же пришел я к моему тридцатилетию, бурно отмечавшемуся в ресторане "Днепр"? Я вел образ жизни свободного художника. То есть не служил, зарабатывая журналистикой и литобработками генеральских мемуаров. У меня была квартира с окнами, выходящими на помойку. Письменный стол, диван, гантели, радиола "Тонус". (Тонус - неплохая фамилия для завмага). Пишущая машинка, гитара, изображение Хемингуэя, несколько трубок в керамическом стакане. Лампа, шкаф, два стула эпохи бронтозавров, а также кот Ефим, глубоко уважаемый мною за чуткость. Не в пример моим лучшим друзьям и знакомым, он стремился быть человеком...
Таня жила в соседней комнате. Дочка болела, выздоравливала и снова заболевала.
Мой друг Бернович говорил:
- К тридцати годам у художника должны быть решены все проблемы. За исключением одной - как писать?
Я в ответ заявлял, что главные проблемы - неразрешимы. Например, конфликт отцов и детей. Противоречия между чувством и долгом...
У нас возникала терминологическая путаница.
В конце Бернович неизменно повторял:
- Ты не создан для брака...
И все-таки десять лет мы женаты. Без малого десять лет...
Татьяна взошла над моей жизнью, как утренняя заря. То есть спокойно, красиво, не возбуждая чрезмерных эмоций. Чрезмерным в ней было только равнодушие. Своим безграничным равнодушием она напоминала явление живой природы...
Живописец Лобанов праздновал именины своего хомяка. В мансарду с косым потолком набилось человек двенадцать. Все ждали Целкова, который не пришел. Сидели на полу, хотя стульев было достаточно. К ночи застольная беседа переросла в дискуссию с оттенком мордобоя. Бритоголовый человек в тельняшке, надсаживаясь, орал:
- Еще раз повторяю, цвет - явление идеологическое!..
(Позднее выяснилось, что он совсем не художник, а товаровед из Апраксина Двора.)
Эта невинная фраза почему-то взбесила одного из гостей, художника-шрифтиста. Он бросился па товароведа с кулаками. Но тот, как все бритоголовые мужчины, оказался силачом и действовал решительно. Он мгновенно достал изо рта вставной зуб на штифтовом креплении... Быстро завернул его в носовой платок. Сунул в карман. И наконец принял боксерскую стойку.
К этому времени художник остыл. Он ел фаршированную рыбу, то и дело восклицая;
- Потрясающая рыба! Я хотел бы иметь от нее троих детей...
Таню я заметил сразу. Сразу запомнил ее лицо, одновременно - встревоженное и равнодушное. (С юных лет я не понимал, как это могут уживаться в женщине безразличие и тревога?..)
На бледном лице выделялась помада. Улыбка была детской и немного встревоженной.
Далее - кто-то пел, старательно изображая вора-рецидивиста. Кто-то привел иностранного дипломата, оказавшегося греческим моряком. Поэт Карповский изощренно лгал. Говорил, например, что его выгнали за творческое хулиганство из международного Пен-клуба... Я взял Татьяну за руку и говорю:
- Пошли отсюда!
(Лучший способ побороть врожденную неуверенность - это держаться как можно увереннее).
Таня без колебаний согласилась. И не как заговорщица. Скорее, как примерное дитя. Юная барышня, которая охотно слушается взрослых.
Я шагнул к двери, распахнул ее и обмер. Впереди блестела пологая мокрая крыша. На фоне высокого бледного неба чернели антенны.
Оказывается, в мастерской было три двери. Одна вела к лифту. Другая - в недра отопительной системы. И третья - на крышу.
Возвращаться не хотелось. Тем более что, судя по окрепшим голосам, вечеринка приближалась к драке. Помедлив, я шагнул на громыхающую кровлю. Таня последовала за мной.
--Давно, - говорю, - мне хотелось побыть в такой романтической обстановке.
Под ногами у меня валялся рваный башмак. Печальная серая кошка балансировала на остром гребне.
Я спросил:
- Бывали раньше на крыше?
- Никогда в жизни, - ответила Таня. Добавив:
- Но я всегда ужасно завидовала Терешковой...
- Там, - говорю, - Казанский собор... За ним - Адмиралтейство... А это - Пушкинский театр...
Мы подошли к ограде. Далеко под нами шумел вечерний город. Улица сверху казалась безликой. Ее чуть оживляли наполненные светом трамваи.
- Надо, - говорю, - выбираться отсюда.
- По-вашему, драка уже кончилась?
- Не думаю... Как вы сюда попали? Ну, в эту компанию?
- Через бывшего мужа.
- Он что, художник?
- Не совсем... Подлецом оказался. А вы?
- Что - я?
- Как вы сюда попали?
- Меня заманил Лобанов. Я у него картину приобрел из снобизма. Что-то белое... с ушками... Вроде кальмара... Называется "Вектор тишины"... Среди них есть талантливые живописцы?
- Да. Например, Целков.
- Это который? В джинсах?
- Целков - это который не пришел.
- Ясно, - говорю.
- Один повесился недавно. Его звали - Рыба. Прозвище такое... Так он взял и повесился.
- О, Господи! Из-за чего? Несчастная любовь?
- Рыбе было за тридцать. Его картины не продавались.
- Хорошие картины?
- Не очень. Сейчас он работает корректором.
- Кто?! - вскричал я.
- Рыба. Его удалось спасти. Сосед явился к нему за папиросами...
- Надо, - говорю, - выбираться.
Мелко ступая, я приблизился к чердачному окошку. Распахнул его. Протянул девушке руку:
- Осторожно!
Таня легко скользнула в оконный проем. Я последовал за ней. На чердаке было темно и пыльно. Мы перешагивали через обернутые войлоком трубы. Нагибались под бельевыми веревками. Достигнув черной лестницы, спустились вниз. Затем проходными дворами вышли к стоянке такси.
Шел дождь, и я подумал: вот она, петербургская литературная традиция. Вся эта хваленая "школа" есть сплошное описание дурной погоды. Весь "матовый блеск ее стиля" - асфальт после дождя...
Затем я спросил:
- Как там ваши папа с мамой? Волнуются, наверное?
Уже лет пятнадцать я неизменно задаю симпатичным девушкам этот глупый вопрос. Три из пяти отвечают:
"Я живу одна. Так что волноваться некому..."
Этого-то я и жду. Старая истина гласит: на территории врага сражаться легче...
- Нет у меня родителей, - печально ответила Таня.
Я смутился.
- Простите, - говорю, - за бестактность...
- Они живут в Ялте, - добавила Таня, - папаша - секретарь райкома...
Тут подошла машина.
- Куда ехать? - не оборачиваясь, спросил шофер.
- Дзержинского, восемь.
Водитель недовольно шевельнул плечами:
- Пешком могли дойти.
- Рассчитаемся, - говорю...
Водитель повернулся и отчеканил:
- Благодарствуйте, сударь! Век не забудем такой доброты...
Мы подъехали к Таниному дому. Кирпичный фасад его на метр выдавался из общей шеренги. Четыре широких викторианских окна были соединены перилами.
Водитель развернулся и уехал, сказав:
--Ауф видер зеен...
Пологие ступени вели к тяжелой, обитой брезентом двери...
Тысячу раз я бывал в подобных ситуациях. И тем не менее волновался. Сейчас она поднимется на крыльцо, и я услышу:
"Спасибо, что проводили..."
После этого надо уходить. Топтаться в подъезде - неприлично. Спрашивать - "Не угостите ли чашечкой кофе?" - позор!..
Мой друг Бернович говорил:
"Хорошо идти, когда зовут. Ужасно - когда не зовут. Однако лучше всего, когда зовут, а ты не идешь..."
Таня приоткрыла дверь:
- Спасибо за крышу!
- Знаете, - говорю, - о чем я жалею? Выпивки много осталось... Там, в мастерской...
Одновременно я как будто невзначай шагнул через порог.
- У меня есть вино, - сказала Таня, - я его от брата прячу. Он заходит с бутылкой, а я половину - в шкаф. У него печень больная...
- Вы, - говорю, - меня заинтриговали.
- Я вас понимаю, - сказала Татьяна, - у меня дядя - хронический алкоголик...
Мы сели в лифт. На каждом этаже мигала лампочка. Таня разглядывала свои босоножки. Между прочим, дорогие босоножки с фирменным знаком "Роша"...
За ее спиной я видел написанное мелом ругательство. Хула без адреса. Феномен чистого искусства...
Затем мы тихо, чуть ли не украдкой шли по коридору. Я с шуршанием задевал рукавами обои.
- Какой вы огромный, - шепнула Таня.
- А вы, - говорю, - наблюдательная...
Затем мы оказались в неожиданно просторной комнате. Я увидел гипсовую Нефертити, заграничный календарь с девицей в розовом бюстгальтере, плакат трансатлантической аэролинии. На письменном столе алели клубки вязальной шерсти...
Таня достала бутылку кагора, яблоко, халву, покоробившийся влажный сыр. Я спросил:
- Где вы работаете?
- В канцелярии ЛИТМО. А вы?
- Я, - говорю, - репортер.
- Журналист?
- Нет, именно репортер. Журналистика - это стиль, идеи, проблемы... А репортер передает факты. Главное для репортера - не солгать. В этом состоит пафос его работы. Максимум стиля для репортера - немота. В ней минимальное количество лжи...
Разговор становился многозначительным.
Я вообще не любил говорить о своих литературных делах. В этом смысле я, что называется, хранил целомудрие. Чуть принижая свою работу, я достигал обратной цели. Так мне казалось...
Кагор был выпит, яблоко разрезано на дольки. Наступила пауза, в такой ситуации - разрушительная...
Как ни странно, я ощущал что-то вроде любви.
Казалось бы - откуда?! Из какого сора?! Из каких глубин убогой, хамской жизни?! На какой истощенной, скудной почве вырастают эти тропические цветы?! Под лучами какого солнца?!
Какие-то захламленные мастерские, вульгарно одетые барышни... Гитара, водка, жалкое фрондерство... И вдруг - о, Господи! - любовь...
До чего же Он по-хорошему неразборчив, этот царь вселенной!..
Далее Таня чуть слышно выговорила:
- Давайте беседовать, просто беседовать...
За три минуты до этого я незаметно снял ботинки.
- Теоретически, - говорю, - это возможно. Практически - нет...
А сам беззвучно проклинаю испорченную молнию на джемпере...
Тысячу раз буду падать в эту яму. И тысячу раз буду умирать от страха.
Единственное утешение в том, что этот страх короче папиросы. Окурок еще дымится, а ты уже герой...
Потом было тесно, и были слова, которые утром мучительно вспоминать. А главное, было утро как таковое, с выплывающими из мрака очертаниями предметов. Утро без разочарования, которого я ждал и опасался.
Помню, я даже сказал:
- И утро тебе к лицу...
Так явно она похорошела без косметики. С этого все и началось. И продолжается десять лет. Без малого десять лет...
Я стал изредка бывать у Тани. Неделю работал с утра до вечера. Потом навещал кого-то из друзей. Сидел в компании, беседовал о Набокове, о Джойсе, о хоккее, о черных терьерах...
Бывало, что я напивался и тогда звонил ей.
- Это мистика! - кричал я в трубку. - Самая настоящая мистика... Стоит мне позвонить, и ты каждый раз говоришь, что уже два часа ночи...
Затем я, пошатываясь, брел к ее дому. Он заметно выступал из ряда, словно делая шаг мне навстречу.
Таня удивляла меня своим безмолвным послушанием. Я не понимал, чего в нем больше - равнодушия, смирения, гордыни? Она не спрашивала:
"Когда ты придешь?" Или:
"Почему ты не звонил?"
Она поражала меня неизменной готовностью к любви, беседе, развлечениям. А также - полным отсутствием какой-либо инициативы в этом смысле...
Она была молчаливой и спокойной. Молчаливой без напряжения и спокойной без угрозы. Это было молчаливое спокойствие океана, равнодушно внимающего крику чаек...
Как все легкомысленные мужчины, я был не очень злым человеком. Я начинал каяться или шутить. Я говорил:
- Женихи бывают стационарные и амбулаторные. Я, например, - амбулаторный...
И дальше:
- Что ты во мне нашла?! Встретить бы тебе хорошего человека! Какого-нибудь военнослужащего...
- Стимул отсутствует, - говорила Таня, - хорошего человека любить неинтересно...
В поразительную эпоху мы живем. "Хороший человек" для нас звучит как оскорбление. "Зато он человек хороший" - говорят про жениха, который выглядит явным ничтожеством...
[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ]