/ Критика / Разное / Обзорная статья по произведениям русских классиков / «Когда ум с сердцем не в ладу...»

«Когда ум с сердцем не в ладу...» [2/2]

  Скачать критическую статью

    Автор статьи: И. И. Мурзак, А. Л. Ястребов

    Андрею Болконскому удается ответить на печоринский вопрос «Зачем я жил? Для какой цели я родился?..», казуистическая изощренность постановки которого подразумевала ламентации по поводу обманутости судьбой. Князь наказан автором за неправильную методику постижения истины, логические средства познания приуготовили и поражение рациональной психологии. Проблема несвободного долженствования, изначально обедняющего романтико-индивидуалистическую масштабность образа Болконского, оказывается преодоленной Пьером и Константином Левиным, принимающими естественность природных законов в качестве абсолютных нравственных доминант. Эмпирический подход демонстрирует свою рациональную плоскостность, порождает эгоистический порыв, противоречащий установке русской культуры на полемику с просветительскими доктринами Запада. Попытки упорядочения и классификации живого бытия, по Толстому, удобны в виде прагматических силлогизмов, ведущих к трагическим экспериментам. Приобщение к общему единственно осуществимо, утверждает писатель, через преодоление интеллектуального эгоцентризма.

    При всей философской наглядности концепции Толстого она все же в очень ослабленном виде наследует композицию трагикомической интриги «Горя от ума». Гордый ум наказуется уже не сплетней, а самим автором, убежденным в ограниченности рациональных деклараций. Создание теории, четко разграничивающей истину и заблуждение, однако, происходит с использованием прагматических повествовательных инструментов. Это частное парадоксальное допущение компенсируется гипертрофированной философской эмоцией героев, олицетворяющих авторские взгляды; и все же некоторое противоречие ощутимо. Логика приобщения к вечному не может миновать прагматического метода. В этом отношении концепция ума, представленная Чеховым, не столь живописна, но более убедительна.

    «Палата № 6» создает диалог известных представлений о возможностях разума, сюжетно синонимирует понятия разумности и сумасшествия. Мучимый страхами и кошмарами, Иван Дмитрич обращается к «фактам и здравой логике» в поисках избавления от душевных тревог, и обнаруживается, что чем умнее он рассуждал, тем отчаяннее становился его страх перед жизнью. Парафраз толстовских идей является лишь экспозицией конфликта, общим местом, настойчиво диктующим потребность утвердиться в безотносительности морально-этических схем или обнаружить их бытийную неприменимость. Оказывается, что жизнетворческие панацеи преувеличивают собственное значение в качестве способов перевоспитания человека. Диагностика противоречий между различными механизмами вживания в действительность намного проще и драматичнее; расписанность социальных и индивидуальных ролей есть «пустая случайность» – отличие больного от врача, умствующего эксцентрика от душевнобольного не что иное, как фикция. Просматривается мысль Свифта, что «все пациенты Бедлама подозревают в сумасшествии своих лечащих врачей». Локализация фабульной сферы до пределов клиники позволяет изучить центральный мотив культуры в кульминационных моментах. Марк Аврелий и Ницше, Достоевский и Шопенгауэр становятся объектами цитирования в психиатрических беседах. Подводятся итоги не прекращающихся споров, обозначается характер несчастий и горестей, выпадающих на долю людей, и сам род переживаний («Обыкновенный человек ждет хорошего или дурного извне... а мыслящий – от самого себя»). Поверка идей предшественников происходит посредством анатомирования теорий, их вивисекции на предельно материальные составные; толстовское опрощение предстает в необлагороженном этическими рассуждениями плане, аллегория сна Пьера, образ бесчисленных капелек, сливающихся в океан, комментируется языком биологии: «Чем ниже организм, тем он менее чувствителен и тем слабее отвечает на раздражение, и чем выше, тем он восприимчивее и энергичнее реагирует на действительность». Толстовская мечта об органическом единстве неоформленной силлогизмами природы и культурной мудрости расщепляется рассуждениями об антагонизме элементов, чувствующих и мыслящих по разным законам.

    Единственной безотносительной реакцией человека на реальность видится героям Чехова непроизвольный, бессознательный, рефлекторный способ чувствования, отличный от абсолютизированной литературой рефлексии, размышлений, исполненных сомнений. Система компромиссов, составляющая существо страдательного персонажа первой половины века, психологический самоанализ, противоречивые самооценки отвергаются естественностью воплощений причинно-следственных связей мира в неприукрашенных эмоциях: «На боль я отвечаю криком и слезами, на подлость – негодованием, на мерзость – отвращением».

    Сюжетный финал Чацкого – требование кареты, олицетворяющей стремление к перемене мест, подальше от тех, кто не желает слушать его революционные лекции. Пушкин лишает Онегина последнего слова, которое могло бы стать метафорическим знаком определенного типа бытийного самочувствия, каким стал финал Татьяниной отповеди или признание Печорина о возможной смерти где-нибудь на дороге. Базаров под занавес жизни произносит нелепейшую фразу о лопухе и белой избе мужика. Прощаясь с миром, Андрей Болконский постигает природу высшего чувства («...божеская любовь не может измениться... Она есть сущность души»), отказывается от заблуждений разума. Чеховский Андрей Ефимыч охладевает в неподвижном молчании, решив для себя дилемму жизни: «Мне все равно...». Идея разума, намечающаяся инструментом анализа противоречивого мироздания, изживается, уходит вместе с ее носителями, мифологизирует тютчевской формулой «Умом Россию не понять...» пути самоопределения персонажей и культуры.

    Контраргументом рацио выдвигается ассортимент неясных эмблем, среди которых значимое место занимают «странная любовь» лирического героя Лермонтова, тургеневский мотив смирения перед властью природы, «положительно прекрасный» человек Достоевского, толстовское стремление «возвратить мiръ к миру», метафилософские выводы Чехова, воплощенные в мировоззренческой позиции героев-идеологов. Иные, более зрелищные формы нравственно-этического идеала русской словесности персонифицированы в женском характере. Его генезис принято обнаруживать в пушкинской Татьяне, возводимой к Ярославне; бедная Лиза Карамзина, Софья Фамусова традиционно относятся к эстетически ангажированным героиням и поэтому не учитываются в этической типологии литературы. Непрописанность характеров Лизы и Софьи отчуждает их от мифологизируемой на протяжении всего XIX века сферы чувствования и поведения. Но в контексте «умственной» проблематики культуры образ Софьи, пожалуй, должен возглавлять женскую тему: героиня начитанна, горда, своенравна, недостаток проницательности компенсируется в ее характере решительностью. Именно Софья интуитивно находит способ нейтрализовать агрессивные выпады Чацкого, проговариваясь-предполагая, что «он не в своем уме». Самоотверженность, с которой она защищает возлюбленного, во многом предваряет тему самопожертвования, выраженную в Татьяне Лариной. Пушкин, создавая портрет героини, отказывается от классических образцовых моделей, преодолевает принципы конструирования характера, известные по просветительскому роману. Элементы романтизма, декорированные национальным колоритом, практически исчерпывают образ, хотя повествователь отмечает непохожесть Татьяны на Ольгу, излюбленную героиню романтического искусства; сестры Ларины – иллюстрации различных амплуа байронических натур – лицемерной красоты и жертвенной загадочности. О реализме характера можно говорить лишь условно, учитывая не столько поведенческий рисунок персонажа, но эстетику художественной организации портретирования характера.

    Мотив ума оказывается избыточным и нелогичным в авторских аттестациях героини. Поэтому Пушкин в экспозиции рассказа о «дикарке» отмечает: «Задумчивость, ее подруга... теченье сельского досуга мечтами украшала ей». Близкий вариант решения образа был предложен Грибоедовым: задумчивость Софьи, увлечение романами привели к внесословному чувству. Как ни странно, Татьяна, читавшая те же книги (подобное предположение оправданно – девическая библиотека русской литературы исчерпывалась «обманами» «Ричардсона и Руссо»), не влюбилась в святочно нагаданного Агафона, а выбрала Онегина. Автор объясняет это предпочтение тем, что «пора пришла», перечисляются имена потенциальных женихов, напоминающих персонажей Фонвизина и не обладающих риторическими талантами Онегина. Показательная деталь в письме Татьяны: в нем лейтмотивом проходит образ слова («чтоб только слышать ваши речи, вам слово молвить...», «в душе твой голос раздавался...», «я тебя слыхала...», «слова надежды мне шепнул»), ставший причиной поражения витийственного Чацкого. Отношение к риторике перспективных избранников – любовного преследователя (Чацкий), загадочного избранника (Онегин) – и становится различием между Софьей и Татьяной. Грибоедовский герой произносит монологи, не предназначенные для дамского слуха, но ориентированные на понимание читателя, за что и наказан нереализованностью любовных претензий. Онегин, можно предположить, цитирует героев модных романов, чем озвучивал некогда молчаливо прочитанный девушкой текст. Сюжет обольщения, намеченный «Евгением Онегиным», станет богатейшим наследством героев Лермонтова и Тургенева. Материализация слова-поступка Печориным, Рудиным вызовет однозначную реакцию героинь, приуготованных к благосклонному и восторженному приятию «героя века».

    Лермонтов попытается создать идеальный образ умной Мери, но юная красавица проиграет на фоне мудро покоряющейся неизбежности Веры. Автор «Героя нашего времени» компенсирует лакуну в пушкинском описании светских прелестниц, остроумных и гордых, обладающих природной интуицией, используемой в качестве оружия обольщения и словесной игры. Создание сюжетной пары Мери-Вера будет художественно интерпретировано Тургеневым в «Отцах и детях» в опосредованных сопоставлениях сестер Одинцовых. Возраст разграничит женские характеры на импульсивную, категоричную, но не лишенную здравого смысла юность и мудрую зрелость, скрывающую за холодом обращения и налетом скепсиса знание людей, достигнутое опытом утрат и разочарований. В Одинцовой воплощена идея материнского ума, носителем которой в «Евгении Онегине» была няня, а в «Герое» – отеческий вариант душевного сострадания – Максим Максимыч. Материнское всепонимание, бытийная мудрость окажутся невостребованными младшим поколением героинь Тургенева, самостоятельно устраивающих свое счастье.

    Ослабленное влияние родительского начала, выражающегося, как правило, в сострадательной (Максим Максимыч), консультативной (няня), интеллектуально назидательной (мать Мери) функциях, приводит к катастрофическому любовному выбору героинь, которым авторы отказывают во владении умом. К примеру, Тургенев пишет о Лизе Калитиной: «Училась... хорошо, то есть усидчиво: особенно блестящими способностями, большим умом ее бог не наградил: без труда ей ничего не давалось...». Далее следует очень странная для культурной традиции ремарка – «Читала она немного; у ней не было "своих слов", но были свои мысли». Вслед за этим пассажем появляется мотив отца: «Недаром походила она на отца: он тоже не спрашивал у других, что ему делать». Тема недостатка слов, требуемых для оформления мысли, т. е. рисунок психологического состояния Татьяны Лариной, наследуется и Лизой. В результате любовный выбор и здесь оказывается случайным и бесперспективным. Иное развитие характера рассматривается писателем на примере образа Елены Стаховой, максимально развивающей сюжет гипотетических отношений Софьи и Чацкого. Тургенев находит совсем не девичье применение уму Елены, отвечающее, однако, морально-идеологической моде эпохи. Одаренность натуры, ум, чувство экспортируются за пределы Отечества – в сюжетику, настолько экзотическую и далекую, что драматическая развязка неизбежна, как и неестественное решение автора перевести природно-интеллектуальные таланты Елены в сферу революционной борьбы. Нескончаемые эксперименты с женским умом в русской литературе завершаются неприемлемыми гротескными формами самовоплощения героинь. Писатели находятся в недоумении, не зная, на что можно употребить дар, который персонажи-мужчины успешно тратят на салонные дискуссии, обольщение или на то, чтобы умереть.

    Благодарный читатель западноевропейской литературы Чернышевский контаминирует самые популярные приемы и идеи в конструировании образа Веры Павловны. Роли персонажей расписаны в соответствии с требованиями классицистической трагедии, каждый выражает одну из просветительских тенденций, они живописно сентиментальны в эмоциях и романтичны в поступках, их мысль воспитана вековой мудростью, а активность обращена к расчету. Теория разумного эгоизма видится самому автору настораживающей, не случайны столь частые объяснения, почему выгода одного человека должна быть так радостна для окружающих. Культура, проповедуя мало меняющуюся систему ценностей, нарушает баланс первостепенных понятий всегда в пользу любви, обеспечивающей занимательность и вызывающей у читателя неизменно обостренный интерес. Чернышевский попытался противопоставить интимным страданиям рациональные принципы – «То, что называют возвышенными чувствами, идеальными стремлениями, – все это в общем ходе жизни совершенно ничтожно перед стремлением каждого к своей пользе, и в корне само состоит из того же стремления к пользе...» – найти научное объяснение эфемерным побуждениям.

    Занимательность выкладок о законах исторического прогресса, споров о химических основаниях земледелия по теории Либиха о швейных мастерских как «лицее всевозможных знаний» все же видится автору не слишком увлекательной и сознательно разбавляется сентиментально-эротическими сценами и диалогами. В результате персонажам вменяется в правило корректировать рациональную теорию обязательными рассуждениями о чувстве. Заявленная как факультативная жизненная дисциплина любовь, поначалу оформляющая аллегории революционной эротической терминологии («Невеста своих женихов»), начинает диктовать особые правила построения романа, разрушающие изначальную ориентацию на строгость изложения материала. Рационалист Рахметов, лаконично выражающий свое жизненное кредо – «нужно», «должен», испытывает преследование со стороны темпераментной вдовы, можно предположить, ставшей «особенным человеком». Сюжет идеологической любви неоправданно усечен Чернышевским, изобразившим чувства «новых людей», но не приоткрывшим механизмы страсти «особенных» людей. Отказ героя от частной жизни объясняется необходимостью одинокого борения. А с точки зрения сюжета отношений женщины с героем века, игнорирование вдовы означает разрушение классического конфликта. Автор не соблюдает композицию знакомой интриги, лишая читателя возможности стать свидетелем «роковой» встречи и услышать отповедь, развивающую идеи предшественников и проясняющую характеры действующих лиц. Быть может, девятнадцатилетняя вдова была бы награждена в отличие от Веры Павловны более оригинальным и самостоятельным умом.

    Теория разумного эгоизма является в романе абсолютной мыслительной концепцией, упорядочивающей недостатки и излишества натур, регламентирующей поведение и суждения. По автору, она никому не дается от природы, но принципиально достижима людьми, обладающими определенными качествами, среди которых скепсис и «проницательность» исключаются. Разум уподоблен вере, в нем сомневаются лишь социально бесперспективные индивиды. Существо нетитанических задатков, Верочка Розальская постигает преимущества прагматической морали через фикцию брака, а затем в фантасмагориях сна. Условная сфера ее существования корреспондирует с просчитанной реальностью, двоемирие порождает этическую сомнительность некоторых фабульных эпизодов, и автору приходится в очередной раз полемизировать, доказывать, убеждать. Сделав Веру Павловну центральным персонажем романа, Чернышевский попытался выправить сложившуюся в русской литературе практику отсутствия у идеологов пусть даже ложных доктрин, достойной их пары. Позиция Инсарова – «Я болгар, и мне русской любви не нужно» – подвергается новой трактовке; обнаруживается наличие универсальной идеи, заменяющей частные переживания, объединяющей людей на основе единых прагматико-философских взглядов. Тема воспитания предстает доминантой истории перевоплощения героини, вытесняет более усложненные элементы повествования, способные более дробно живописать метаморфозы души. Сюжетный рисунок поведения сведен к формуле сказал – возразила – подумала – признала справедливость – нашла объект поучения – сказала. Драматические перипетии воспитания чувств сводятся к впечатляющей логике примеров, что деконструирует сложившиеся в культуре стереотипы женского мышления и самореализации. Пародийная форма освоения близкой фабулы предстанет в «Доме с мезонином» Чехова, когда обнаружится непреодолимый конфликт правильной теории с отчужденностью от нее людей, чья жизненная программа неопределенна и далека от рационального схематизма.

    Образ эмансипированной женщины привлекает литературу открывающимися возможностями порассуждать о независимости характеров. Однако постепенно обнаруживается, что семантическое поле мировоззренческих персонажей накладывается на мыслительное и духовное пространство осознавших себя свободными героинь. В «Вешних водах» Тургенева дается объяснение замужества Марии Николаевны, так комментирующей брак: «Я знала перед свадьбой, я знала, что с ним я буду вольный казак!». Женская самоаттестация осуществляется с использованием изначально мужской образности («вольный казак»), и идея свободы будет впоследствии использована героиней на то, чтобы соблазнить Санина. В «Крейцеровой сонате» Толстого близкий тип модного в 60-е годы поведения раскрыт в контексте психологических коллизий, возводимых в принципы организации мира: «Посмотрите, что тормозит повсюду движение человечества вперед? Женщины... Они жертвуют не собою для любимого существа, а имеющим быть любимым существом для себя...». Во взглядах, признаниях героинь, в способах демонстрации авторского отношения к феномену обнаруживаются страстные категоричные попытки осудить или защитить распространившееся социопсихологическое явление. Толстой полемизирует с Чернышевским, утверждая, что эмансипация женщины связана с ее отказом от природных обязательств, утратой естественных представлений о назначении жены и матери. Умственные способности обретших независимость героинь адаптируются к занятиям, бывшим ранее привилегией мужчин – инициирование адюльтера, меркантильная активность, прагматизация чувственных отношений, увлечение материалистическими теориями.

    Толстой в «Анне Карениной» прослеживает трагедию женской натуры, позабывшей долг материнства, утрата тургеневской Кукшиной изначальной природы видится автору гротескной пародией на вечные законы жизни. Умствование начинает ассоциироваться с инфернальным началом, заражающим окружающих и самоистребляющимся. Наказуем прагматизм Элен Безуховой; чеховская Надя Шумина бежит из дома, ее перспектива неопределенна, и смерть Саши окрашивает ее в мрачные тона. Ситуацию «Невесты» можно было бы спроецировать на тему гибели Андрея Болконского и нравственную метаморфозу Наташи, но толстовскую героиню отличает иная этическая детерминированность. Автор освобождает героиню от обязанностей быть умной, усиливает акцент на избыточной инстинктивной жизни «маленькой графини», интуитивная духовность которой объединяется с природной плотскостью, и приводит Ростову к пониманию единственности предназначения женщины быть «самкой».

    Оформляются этико-философские параметры мотива деторождения, восходящие к фольклорным сюжетам и к пушкинскому ироническому обыгрыванию гипотетического злонамеренного и реального: младший сын обязан стать Иваном-царевичем, не мышонок, не лягушка, а неведома зверушка оказывается богатырем Гвидоном. Постепенно центр внимания культуры перемещается с изображения всевозможных волнений, связанных со строптивой и своенравной дочерью, на кульминационный факт рождения мальчика, которому предписано стать выразителем авторского идеала. Идеологический акт сыноубийства, представленный в «Тарасе Бульбе», не отвечает изменившейся социокультурной ситуации. Осознается необходимость совмещения в перспективном характере эмоциональной и прагматической моделей самореализации. В качестве носителя жизнетворящего синтеза выбирается сын, наследник положительных черт характера родителей и мировоззренческих деклараций эпохи. Николенька Болконский именем своим воспринимает благородные традиции патриархального дворянства, «ум сердца» Пьера Безухова, идеалы князя Андрея, инстинктивное стремление к добру Наташи Ростовой. Передача имени Штольца сыну Обломова означает разрушение заведенного порядка величать наследников подобно предкам. Совмещение в номинации Андрей Ильич прагматизма Андрея Штольца и «золотого сердца» Ильи Обломова указывает на определенный, по автору, идеальный тип поведения героя в будущем. Иная тенденция обнаруживается в «Отцах и детях». Бытийно невоспроизводимая теория Базарова отмечена его принципиальной обреченностью; младший же Кирсанов получает наследственное имя, что, по мысли Тургенева, выражает естественный ход времени. Сын Веры Павловны не становится особенным событием в жизни героини, рождению ребенка Чернышевским уделяется куда меньше внимания, чем оптимистическому освоению родителями рационалистической теории. Персонажи «Что делать?» настолько подчинены разуму, что факт природного воспроизводства не вписывается в общую структуру их идей. Показательно, что сюжет четвертого сна не вбирает в себя даже намека на пребывание в радостном будущем наследника совершенного рационального союза.

    Бесперспективность надежды, вчитываемой в новорожденных, указывается Достоевским в «Подростке» и «Братьях Карамазовых». Идея «случайных семейств» не может воплотиться в жизнеспособном продолжателе рода. Альтернативой предлагается «положительно прекрасный» человек, не связанный семейными узами и обреченный, как князь Мышкин, на одиночество и невозможность разделить или передать кому-либо свой этический опыт. Бездетность чеховских героинь подтверждает тенденцию, намеченную Достоевским. В «Чайке» усиливается тема тотального непонимания отцов и детей, приводящая к самоубийству Треплева. Патетическая мифологема столь искомого слияния в наследнике эмоции и рацио, пестуемая культурой во второй половине века, завершается катастрофическим вопросом Клима Самгина «А был ли мальчик?», подводящим итог полемике литературы XIX века.

    Противоборство тенденций наблюдается и в произведениях XX века, антагонистические позиции обнаруживают идеологическое единение в теориях переустройства мира. Рефлексирующий Клим Самгин, пребывающий в поиске компромисса между Чацким и Онегиным, Печориным и Ставрогиным, обречен на трагическое одиночество. Самосознание масс, персонифицированное в образе Павла Власова, полемически развивая «мысль народную» Толстого, предстает временно действенным рецептом преодоления дискуссионных вопросов предшествующей культуры. Социалистический реализм объединяет известные классицистические, просветительские, романтические конфликты, подчиняет их конкретике идеологом, создает иллюзию нового целеполагания, гармонично учитывающего разнонаправленные движения личности. Столкновение души и разума переносится в плоскость борьбы хаотического частного импульса с метафизикой общественной пользы. В этом споре апелляция к хрестоматийным образам создаст преувеличенную убежденность в вечности обсуждаемой коллизии, ее незначительных трансформациях. Опыт русской и западной литератур XX века обнаружит качественное изменение конфликтной парадигмы: экзистенциальный персонаж попытается эмансипироваться от мистической реальности, но ему не удастся избежать наказания за желание быть самостоятельным; инерционность культуры продиктует потребность воспринимать устаревшие стереотипы поведения в качестве безусловной истины. Классический конфликт завершится тотальным поражением и ума и чувства в том виде, в каком они представлялись литературе XIX века.


Добавил: ann9423

1 ] [ 2 ]

/ Критика / Разное / Обзорная статья по произведениям русских классиков / «Когда ум с сердцем не в ладу...»