/ Полные произведения / Шмелев И.С. / Лето Господне

Лето Господне [8/28]

  Скачать полное произведение

    объявили, публика скандал устроит...
     - В новинку дело-то. Все уже балясины отлили, и кота Ондрюшка отлил,
    самовар слепили и шары на крышу, Горшки цветочные только на уголки, и топку
    в лежанке приладить, чтобы светилось, а не таяло. Подмораживает крепко, под
    двадцать будет, к третьему дню поспеем. В "Листке" про вас пропечатают...
     Все у нас говорят про какой-то "Ледяной Дом", куда повезут нас на
    третий день. Скорняк Василь-Василич, по прозвищу Выхухоль, у которого много
    книжек Морозова-Шарапова, принес отцу книжку и сказал:
     - Вот, Сергей Иваныч, про замечательную историю, как человека
    заморозили и Ледяной Дом построили. В Санпитербурге было, доподлинно.
     С этого и пошло.
     Отец отдает распоряжения, что к обеду и кого допускать. Василь-Василич
    загибает пальцы. Пискун, Полугариха, солдат Махоров, Выхухоль, певчий-обжора
    Ломшаков, который протодьякону не удаст и едва пролезает в дверь; знаменитый
    Солодовкин, который ставит нам скворцов и соловьев, - таких насвистывает!
    звонарь от Казанской, Пашенька-блаженненькая, знаменитый гармонист Петька,
    моя кормилка Настя, у которой сын мошенник, хромой старичок-цирюльник Костя,
    вылечивший когда-то дедушку от водянки, - тараканьими порошками поднял, а
    доктора не могли! - Трифоныч-Юрцов, сорок лет у нас лавку держит, - разные,
    "потерявшие себя" люди, а были когда-то настоящие.
     - Этот опять добиваться будет, "барин"-то... особого почета требует.
    Прикажете допустить? - спрашивает Василь-Василич.
     - Господин Энтальцев? Допусти. Сам когда-то обеды задавал, стихи
    сочиняет. Для Горкина икемчику, и "барину" поднесешь, вот и почет ему.
     - Да он этого все требует, горлышко-то с перехватцем, горькой!
    Прикажете купить?
     - Знаю, кому с перехватцем. Довольно с вас и икемчику. Всем по
    трешнику, как всегда. Ну, барину дашь пятерку. Солодовкину ни-ни, обидится.
    За скворца не взял да еще в конверте вернул. Гордый.

    
     Накрывают в холодной комнате, где в парадные дни устраиваются
    официанты. Постилают голубую, рождественскую, скатерть, и посуду ставят тоже
    парадную, с голубыми каемочками. На лежанке устраивают закуску. Ни икры, ни
    сардинок, ни семги, ни золотого сига копченого, а просто: толстая колбаса с
    языком, толстая копченая, селедки с луком, солевые снеточки, кильки и пироги
    длинные, с капустой и яйцами. Пузатые графины рябиновки и водки и бутылка
    шато-д-икема, для знаменитого нашего плотника - "филенщика" - Михаил
    Панкратыча Горкина, который только в праздники "принимает", как и отец, и
    для женского пола.
     Кой-кто из "разных" приходит на первый день Рождества и заночевывает:
    солдат Махоров, из дальней богадельни, на деревянной ноге,
    Пашенька-преблаженная и Полугариха. Махорова угощают водкой у себя плотники,
    и он рассказывает им про войну. Полугариху вызывают к гостям наверх, и она
    допоздна расписывает про старый Ерусалим, и каких она страхов навидалась.
     Идут через черный ход; только скорняк Трифоныч и Солодовкин - через
    парадное. Барин требует, чтобы и его пустили через парадное. Я вожу снег на
    саночках и слышу, как он спорит с Василь-Василичем:
     - Я Валерьян Дмитриевич Эн-та-льцев! Вот карточка...
     И все попрыгивает на снежку. Страшный мороз, а он в курточке со
    шнурками и в прюнелевых полсапожках, дамских. На нем красная фуражка, под
    мышкой трость. Лицо сине-багровое, под глазами серые пузыри. Он
    передергивает плечами и говорит на крышу:
     - О-чень странно! Меня сам Островский, Александр Николаич, в кабинете
    встречает, с сигарами!.. Ччерт знает... в таком случае я не...
     Василь-Василич одет тепло, в куртке на барашке, в валенках; лицо у него
    красное, веселое. Подмигивает-смеется:
     - Знаменитый Махоров, со всякими крестами, и то через кухню ходит. А
    чего вы стесняетесь? Кто в хорошей шубе - так через парадное. А вы идите
    тихо-благородно, усажу, где желаете... только не скандальте для праздника.
     - На-ро-ды!.. - говорит барин подрагивающими губами. - Впрочем, не
    место красит человека... много званых, да мало избранных! Пройдем и через
    кухню... Передай карточку, скажи - Эн-та-льцев!
     - Да вас и без карточки все знают, при себе держите, - говорит
    дружелюбно Василь-Василич и что-то шепчет барину на ушко.
     Тот шлепает его по спине и, попрыгивая, проходит кухней.

    
     По стене длинной комнаты, очень светлой от солнца и снега на дворе,
    сидят чинно на сундуках "разные" и дожидаются угощения. Вот Пискун. У него
    такой тонкий голос, что мне все кажется, - вот-вот перервется он. На Пискуне
    бархатная кофта, с разными рукавами, и плисовые сапожки с мехом. Уши
    повязаны платочком: они отморожены, и вместо них - "только дырки". Должно
    быть, он и голос отморозил. Рыжая бородка суется из платочка, словно она
    сломалась. Когда-то он пел в Большом театре, где мы недавно смотрели "Роберт
    и Бертрам, или два вора",но сорвал голос, и теперь только по трактирам - "уж
    как веет ветерок, из трактира в погребок". Все его жалеют и говорят: "Пискун
    ты, Пискун, пропащая твоя головушка". Глаза у Пискуна всегда плачут, руки
    ходят, будто нащупывают, и за обедом ему наводят вилку на кусочек.
     Под образом с голубенькой лампадкой сидит знаменитый человек Махоров,
    выставив ногу-деревяшку, похожую на толстую бутылку или кеглю. На нем
    зеленоватый мундир с золотыми галунами, по всей груди золотые и серебряные
    крестики и медали. Высоким седым хохлом он мне напоминает нашего
    Царя-Освободителя. Он недавно был на войне добровольцем и принес нам саблю,
    фески и туфельки, которые пахнут туркой. Сидит он строгий и все покручивает
    усы. На щеке у него беловатый шрам - "поцеловала пулька под Севастополем".
    Все его очень уважают, и я тоже, словно икона он. Отец говорит, что у него
    на груди "иконостас, только бы свечки ставить". С ним Полугариха, банщица,
    знаменитая: ходила пешком в старый Ерусалим. Она очень уж некрасивая, в
    бородавках, и пахнет от нее пробками; и еще кривая: "выхлестнули за веру
    турки". - "Вот когда страху-то навидалась! - рассказывает она. - Мы-то
    плачем, у Гроба Господня, а они с мечами.. да с бечами... - хлесть-хлесть! И
    выстегнули. И батюшка-патриарх с нами, в голос кричит, а они -
    хлесть-хлесть! Ждут демоны, - не сойдет огонь с неба, - всем нам голову
    долой! Как пал огонь с небес, так все лампадки-свечечки и загорелись. Как мы
    вскричим - "правильная наша вера!" - а они так зубами и заскрипели. А ничего
    не могут, такой закон".
     Рядом с ней простоволосая Пашенька-преблаженная, вся в черном,
    худенькая и юркая. Была богатая, да сгорели у ней малютки-детки, и стала она
    блаженненькой. Сидит и шепчет. А то и вскрикнет: "соли посолоней, в гробу
    будешь веселей!!" Так все и испугаются. У нас боятся, как бы она чего не
    насказала. Сказала на именинах у Кашиных, на Александра Невского, 23 ноября:
    - "долги ночи - коротки дни", а Вася ихний и помер через неделю в Крыму,
    чахоткой! Очень высокого роста был - "долгий". Вот и вышли "коротки дни".
     Еще - курчавый и желтозубый, Цыган, в поддевке и с длинной серебряной
    цепочкой с полтинничками и с бу-бенцами. Пашенька дует на него и все говорит
    - цыц! Он показывает ей серебряный крест на шее и все кланяется, - боится и
    он, должно быть. Трифоныч, скорняк Василь-Василич, который говорит так,
    словно читает книжку. Потом, во весь сундук, певчий Ломшаков. Он тяжело
    сопит и дремлет, лицо у него огромное и желтое - от водянки. Еще, разные. Но
    после солдата интересней всего - Подбитый Барин. Он стоит у окна, глядит на
    сугробы и все насвистывает. Кажется, будто он один в комнате. А то поглядит
    на нас и сделает так губами, словно у него болит зуб. Горкин сегодня - как
    будто гость: на нем серенький пиджачок отца, брюки навыпуск, а на шее
    голубенький платочек. А то всегда в поддевке.
     Входит отец, нарядный, пахнет от него духами. На пальце бриллиантовое
    кольцо. Совсем молодой, веселый. Все поднимаются.
     - С праздником Рождества Христова, милые гости, - говорит он
    приветливо, - прошу откушать, будьте, как дома.
     Все гудят: "с Праздничком! дай вам Господь здоровьица!"
     Отец подходит к лежанке, на которой стоят закуски, и наливает рюмку
    икемчика. Василь-Василич наливает из графинов. Барин быстро трет руки,
    словно трещит лучиной, вертит меня за плечи и спрашивает, сколько мне лет.
     - Ну, а семью семь? Врешь, не тридцать семь, а... сорок семь! Гм...
     Отец чокается со всеми, отпивает и извиняется, что едет на обед к
    городскому голове, а за себя оставляет Горкина и Василь-Василича. Барин
    выхватывает откуда-то из-под воротничка конвертик и просит принять
    "торжественный стих на Рождество":

     С Рождеством вас поздравляю
     И счастливым быть желаю,
     Не придумаю, не знаю, -
     Чем вас подарить?..
     Нет подарка дорогого,
     Нет алмаза золотого,
     Подарю я вам.. два слова!
     Ни-когда!
     На-всегда!

     - Тут шарада и каламбур! - вскрикивает он радостно: - печаль -
    ни-когда, а радость - на-всегда!
     Всем очень нравится, - как он ловко! Отец благодарит, жмет руку барину
    и уходит. Василь-Василич сдерживает:
     - Господин Энтальцев, не спеши... еще велик день!
     Энтальцев, с селедкой в усах, подкидывает меня под потолок и шепчет
    мокрыми усами в ухо: "мальчик милый, будь счастливый... за твое здоровье, а
    там хоть... в стойло коровье!" Дает мне попробовать из рюмки, и все смеются,
    как я начинаю кашлять и морщиться.
     Его сажают рядом с солдатом и Полугарихой, на почетном месте. Горкин
    садится возле Пискуна и водит его рукой. Едят горячую солонину с огурцами,
    свинину со сметанным хреном, лапшу с гусиными потрохами и рассольник,
    жареного гуся с мочеными яблоками, поросенка с кашей, драчену на черных
    сковородах и блинчики с клюквенным вареньем. Все наелись, только певчий
    грызет поросячью голову и просит, нет ли еще пирогов с капустой. Ему дают, и
    Василь-Василич просит - "Сеня, прогреми 'дому сему', утешь!". Певчий
    проглатывает пирог, сопит тяжело и велит открыть форточку, - "а то не
    вместит". И так гремит и рычит, что делается страшно. Потом валится на
    сундук, и ему мочат голову. Все согласны, что если бы не болезнь, перешиб бы
    и самого Примагентова! Барин целует его в "сахарные уста" и обнимает. Двое
    молодцов вносят громадный самовар и ставят на лежанку. Пискун неожиданно
    выходит на середину комнаты и раскланивается, прижимая руку к груди.
    Закидывает безухую голову свою и поет в потолок так тонко-нежно - "Близко
    города Славянска... наверху крутой горы"... Все в восторге и удивляются:
    "откуда и голос взялся! водочка-то что делает!"... Потом они с барином поют
    удивительную песню -

     Вот барка с хлебом пребольшая,
     Кули и голуби на ней,
     И рыба-ков... бо... льшая... ста-ая...
     Уныло удит пескарей.

     Горкин поднимает руки и кричит - "самое наше, волжское!". И Цыган
    пустился: стал гейкать и так высвистывать, что Пашенька убежала, крестя нас
    всех. Тут уж и гармонист проснулся. Это красивый паренек в малиновой рубахе,
    с позументом. Горкин мне шепчет: "помрет скоро, последний градус в
    чахотке... слушай, как играет!" Все затихают. И уж играл Петька-гармонист!
    Играл "Лучинушку"... Я вижу, как и сам он плачет, и Горкин плачет, теребя
    меня, и все уговаривая - "ты слушай, слушай... ростовское наше!..." И барин
    плачет, и Пискун, и солдат. Скорняк, когда кончилось, говорит, что нет ни у
    кого такой песни, у нас только. Он берет меня на колени, гладит по голове и
    старается выучить, как петь: "лу-учи-и-и-нушка...", - и я вижу, как из его
    голубоватых старческих уже глаз выкатываются круглые, светлые слезинкн. И
    солдат меня гладит, притягивает к себе, и его кресты натирают мне щеку. Мне
    так хорошо с ними, необыкновенно. Но почему они плачут, о чем плачут?
    Хочется и мне плакать. Праздник, а они плачут! Потом барин начинает махать
    рукой и затягивает "Вниз по матушке по Волге". Поют хором, все, и
    Василь-Василич, и Горкин. А окна уже синеют, и виден месяц. Кормилка Настя
    приходит после обеда, измерзшая, и Горкин дает ей всего на одной тарелке.
    Она целует меня, прижимает к холодной груди и тоже почему-то плачет. Оттого,
    что у ней сын мошенник? Она сует мне мерзлый апельсинчик, шоколадку в
    бумажке - высокая на ней башенка с орлом. И все вздыхает:
     - Выкормышек мой, растешь...
     От ее слов у меня перехватывает дыханье, и по привычке, я прячу голову
    в ее колени, в холодную ее кофту, в стеклярусе.

    
     Глубокий вечер. Я сижу в мастерской, пустой и гулкой. Железная печка
    полыхает, пыхает по стенам. Поблескивают на них пилы. Топят щепой и
    стружкой. Мы - скорняк, Горкин, Василь-Василич и я - сидим на чурбачках,
    кружочком, перед печкой. Солдат храпит в уголке на стружках. С ним и Пискун
    улегся: не пустили его, а то замерзнет. Барин не захотел остаться, увязался
    с Цыганом - куда-то покатили. А мороз за двадцать градусов: долго ли ему
    замерзнуть!
     Скорняк рассказывает про Глафиру, про воротник. Я знаю. Он рассказывал
    еще летом, когда мы бегали смотреть пожар на Житной. Там он жил когда-то,
    совсем молодым еще. Он любит рассказывать про это, как три года воровал
    хозяйские обрезки и сшивал лисий воротник, украдкой, на чердаке, чтобы
    подарить Глафире, а она вышла замуж за другого. Вот, теперь он старый, похож
    на вылезшую половую щетку, а все помнит. Так Горкин и говорит ему:
     - Волосы повылазили, а ты все про свой воротник! Ну-ну, рассказывай.
    Хорошо умеешь рассказывать.
     Просит и Василь-Василич, посовелый. Покачивается и все икает.
     - ...и вот, вошла она, Глафира... розовая, как купидом. И я к ней пал!
    К ногам красавицы. И подал ей лисий воротник! Так вся и покраснела, а потом
    стала белая, как мел. И говорит: "ах, зачем вы... так израсходовались!"
     И пал я к ее ногам, как к божеству. И вот, она облила меня слезьми... и
    говорит как из-за могилы: "ах, возьмите немедленно вашу прекрасную лисичку,
    ибо я, к великому моему сожалению, обретаюсь с другим человеком, увы!" А
    жила она с буфетчиком. - "Но неужто, говорит, вы и самделе могли вообразить,
    будто я из вашего драгоценного подарка могу преступить?! Как, говорит, вам
    не совестно! Как, говорит, вам не стыдно при благородной душе вашей!.."
     И скорняк сильно покачивается. Василь-Василич говорит:
     - Значит, опоздал. Судьба. Ну, прожил уж со своей старухой, чего теперь
    жалеть! Так и не взяла воротника-то?
     - Взяла. И приходит тут буфетчик, и они стали меня поить сельтерской, а
    то я очень страдал.
     - Сельтерской... на что лучше! - говорит Василь-Василич.
     - ...и вот выхожу я из покоев на снег... а костры в саду горели, потому
    что был большой съезд у господ Кошкиных, по случаю именин дочери их,
    красавицы Варвары. И вот, молодой лакей подходит ко мне и кладет мне на
    плечо руку. - "Вы страдаете от любви к прекрасной, но гордой красавице
    Глафире? Это мне доподлинно известно. Я, говорит, сам не сплю все ночи и уж
    иссох". А он, правда, в злой чахотке был. - "Оставьте душе покой, а мне
    скоро лежать на Ваганькове. Идите домой и не возвращайтесь к красавице,
    которая... невольно губит своей красотой всякого приближающегося даже при
    благородном своем карактере!.."
     Он долго рассказывает. Горкин предлагает: пошвырять, что ли, на царя
    Соломона, чего из притчи премудрости скажется?.. Но никто не отзывается. От
    печки пышет, глаза слипаются.
     - Снесу-ка я тебя, пора, намаялся... - говорит Горкин, кутает меня в
    тулупчик и несет сенями.
     Через дверь сеней я вижу мигающие звезды, колет морозом ноздри.
     Я в постельке. Все лица, лица... тянутся ко мне, одни, другие...
    смеются, плачут. И засыпаю с ними. Со мной, как будто, - слышу я шелест
    сарафана, стук бусинок! - моя кормилка Настя, шепчет: - "выкормышек мой,
    растешь..." Почему же она все плачет?..
     Где они все? Нет уж никого на свете.
     А тогда, - о, как давно-давно! - в той комнатке с лежанкой, думал ли я,
    что все они ко мне вернутся, через много лет, из далей... совсем живые, до
    голосов, до вздохов, да слезинок, - и я приникну к ним и погрущу!..

    
    КРУГ ЦАРЯ СОЛОМОНА

     Уехали в театр, а меня не взяли: горлышко болит, да и совсем не
    интересно. Я поплакал, головой в подушку. Какое-то "Убийство Каверлея", -
    должно быть, очень интересно, страшно. Потом погрыз орешков - ералаш:
    американские, миндальные, грецкие, шпанские, каленые... Всегда на Святках
    ералаш, на счастье. Каждому три горсти, - какие попадутся. Запустишь руку,
    поерошишь, - американских бы побольше, грецких и миндальных! А горсть-то
    маленькая, не захватишь, и все торопят: "ты не выбирай!" Всегда уж: кто
    побольше - тому и счастье. В доме тихо, даже жутко слушать. В лампе огонек
    привернут - Святки, а как будто будни. В зале елка, вяземские прянички
    совсем внизу и бусинки из леденцов... можно бы обсосать немножко, не
    заметят, - но там темно. Дни теперь такие... "Бродят они, как без причалу!"
    Горкин знает из священных книг. Темным коридором надо, и зеркала там, в
    зале...
     Я всматриваюсь в коридор: что-то белеет... печка? Маятник стучит в
    передней, будто боится тоже: выходит словно - "что-то... что-то...
    что-то...". В кухню убежать? И в кухне тихо, куда-то провалились. Бисерный
    попугай глядит с подушки на диване, - будто не хохолок, а рожки?.. Дни
    такие, а все куда-то провалились. И лампу привернули, - будто и она боится.
    Солдатиков расставить? Что это... ручкой двери?.. Меня пронзает, как
    иголкой. Кто-то там ступает, храпит...? Нет, это у меня в груди, от кашля.
    Черное окно не занавесили, смотрит оттуда кто-то, темное лицо... - мороз?
     - Ня-ня-а!.. - кричу я, в страхе.
     Гукает из залы. Ноги зудятся и хотят бежать. Но страшно: темно, в
    передней, под лестницей чуланчик. В такие дни всегда бывает: возьмут - и...
    Горкину в мастерской недавно... плотник Мартын привиделся! "Им крещеный
    человек теперь... зарез!" Самая им теперь жара, некуда податься. Святки. К
    Горкину бы в мастерскую, в короли бы похлестаться...
     Вдруг - тупп! Щелкнуло как в зале...? Конфетина упала с елки... сама?
    Балуют...
     В темном коридоре, в глубине - как будто шорох. В углу у печки -
    кочерга, железная нога, вдруг грохнется? Ночью недавно так... Разводы на
    буфете, будто лица, смотрят. И кресло смотрит, выпирает пузом. И попугай
    моргает. Все начинает шевелиться. Боммм... Часы!.. шесть, семь, восемь. А
    все куда-то провалились. Кот это? Идет по коридору, светится глазами. А
    вдруг не Васька?. Если покрестить... Крещу, дрожа. Нет, настоящий.
     - Вася-Вася... кис-кис-кис!..
     Кот сел, зевает, поднял лапку флагом, вылизывает под брюшком, - к
    гостям. А все куда-то провалились. И нянька, дура.
     Трещит на кухне дверь с морозу, кто-то говорит. Ну, слава Богу. Входит
    нянька. На платке снежок.
     - Куда ходила, провалилась?..
     - Ряженых у скорняков глядела. Не боялся, а?
     - Боялся. Все-то провалились...
     - Не серчай уж. На, сахарного петушка.
     Ряженых глядела, а я сиди. Это ничего, что кашель. И в театры не взяли.
    Маленький я, вот все и обижают. Горкин один жалеет.
     - К Горкину сведи.
     - Эна, он уж давно полег. Ужинай-ка, да спать.
     - Няня, - прошу я, - нынче Святки... сведи уж ужинать на кухню, к
    людям.
     Не велено на кухню, но она ведет.
     На кухне весело. Бегают прусачки по печке, сидят у лампочки - все живая
    тварь! Приехал из театров кучер - ужинать послали. Говорит - "народу,
    прямо... не подъедешь к кеятрам! Мороз, лошадь не удержишь, костры палят.
    Маленько, может, поотпустит, снежком запорошило". Пахнет морозом от Гаврилы
    и дымком, с костров. Будто и театром пахнет.
     - Нонче будут долго представлять. Все кучера разъехались. К одиннадцати
    велели подавать.
     Тут и старый кучер, Антипушка, - к обедне только теперь возит.
    Рассказывает, как на Святках тоже в цирки возил господ, старушку чуть не
    задавил, такая метель была-а...праздники, понятно. И вдруг - вот радость! -
    входит Горкин. Василь-Василичу Косому и ему - харчи особые. Но сегодня
    Святки, Василь-Василич в Зоологическом саду, публику с гор катает, вернется
    поздно. Одному-то скучно, вот и пришел на кухню, к людям.
     Его усаживают в угол, под образа, где хлебный ящик. Он снимает
    казакинчик, и теперь - другой, не строгий: в ситцевой рубахе и жилетке, на
    шее платочек розовый. Он сухенький, с седой бородкой, как святые. "Самый
    справедливый человек", но только строгий. А со мной не строгий. При нем,
    когда едят, не смейся. Пальцем погрозится - и затихнут. Меня усаживают рядом
    с ним, на хлебный закромок, повыше. Рядом со мной Антипушка. Потом Матреша,
    горничная, "пышка", розы на щеках. Дворник Гришка, "пустобрех-охальник".
    Гаврила-кучер, нянька. Старая кухарка, с краю. Горкин не велит щипать
    Матрешу, грозится: "беса-то не тешь за хлебцем!"
     - Сама щипается, Михал Панкратыч... - жалуется Гришка. - Я, как монах!
     Матреша его ложкой по лбу - не ври, брехала!
     Хлеб режет Горкин, раздает ломти. Кладет и мне: огромный, все лицо
    закроешь.
     - С хлебушка-то здоровее будешь, кушай. И зубки болеть не будут. У меня
    гляди, - какие! С хлебца да с капустки.
     Я не хочу бульонца, а как все. Горкин дает мне собственную ложку,
    кленовку, "от Троицы". У ней на спинке церковки с крестами, а где коковка -
    вырезана ручка, "трапезу благословляет", так священно. Вкусная, святая
    ложка. Щи со свининой - как огонь, а все хлебают. Черпают из красной чашки,
    несут ко рту на хлебце, чтобы не пролить, и - в рот, с огнем-то! Жуют
    неспешно, чавкают так сладко. Слышно, как глотают, круто.
     - Носи, не удавай! - толкает Горкин. - Щи-то со свининкой, Рождество.
    Вкусно, а? То-то и есть. Хлебушком-то заминай, потуже.
     Отрезывает новые ломти. Выхлебали все, с подбавкой. Горкин стучит по
    чашке:
     - Таскай свининку, по череду!
     Славно, по порядку. И я таскаю. На красном деревянном блюде дымится
    груда красной солонины. Миска огурцов солевых, елочки на них, ледок. Жуют,
    похрустывают, сытно. Горкин и мне кладет: "поешь, с жирком-то!" Я стараюсь
    чавкать, как и все. Огурчика бы?..
     - В грудке у тебя хрипит, нельзя огурчика.
     Жуют, молчат. Белая, крутая каша, с коровьим маслом. Съели. Гаврила
    просит подложить. Вываливают из горшка остатки.
     - Здоров я на еду! - смеется кучер. - Еще бы чего съел... Матрешу
    разве? Али щец осталось...
     - Щец вылью, доедай... хорошая погода станет, - говорит кухарка.
     - А, давай. Морозно ехать.
     Горкин встает и молится. И все за ним. И я. Сидят по лавкам. Покурить -
    уходят в сени.
     - Святки нонче, погадать бы, что ли? - говорит Матреша. - Что-то больно
    жарко...
     - С жиру жарко, - смеется Гришка. - Ай, в короли схлестаться? Ладно, я
    те нагадаю:

     Гадала, гадала.
     С полатей упала,
     На лавку попала,
     С лавки под лавку,
     Под лавкой Савка,
     Матреше сладко!

     - Я б тебе нагадала, да забыла, как собака по Гришке выла!
     - Будет вам грызться, - говорят строго Горкин. - А вот, погадаю-ка я
    вам, с тем и зашел. Поди-ка, Матреш, в коморку ко мне... там у меня, у
    божницы, листок лежит. На, ключик.
     Матреша жмется, боится идти в пустую мастерскую: еще чего привидится.
     - А ты, дурашка, сернички возьми, да покрестись. Мартын-то? Это он мне
    так, со сна привиделся, упокойник. Ничего, иди... - говорит Горкин, а сам
    поталкивает меня.
     Матреша идет нехотя.
     - Вот у меня Оракул есть, гадать-то... - говорит Гаврила, - конторщик
    показать принес. Говорит - все знает! Оракул...
     Он лезет на полати и снимает пухлую трепаную книжку с закрученными
    листочками. Все глядят. Сидит на крышке розовая дама в пушистом платье и с
    голыми руками, перед ней золотое зеркало на столе и две свечки, и в зеркале
    господин с закрученными усами и в синем фраке. Горкин откладывает странички,
    а на них нарисованы колеса, одни колеса. А как надо гадать - никто не знает.
    Написано между спицами - "Рыбы", "Рак", "Стрелец", "Весы"... Только мы двое
    с Горкиным грамотные, а как надо гадать - не сказано. Я читаю вслух по
    складам:
     "Любезная моя любит ли меня?", "Жениться ли мне на богатой да
    горбатой?", "Не страдает ли мой любезный от запоя?"... И еще, очень много.
     - Глупая книжка, - говорит Горкин, а сам все меня толкает и все
    прислушивается к чему-то. Шепчет:
     - Что будет-то, слушь-ка... Матреша наша сейчас...
     Вдруг раздается визг, в мастерской, и с криком вбегает, вся белая,
    Матреша.
     - Матушки... черт там, черт!.. ей-ей, черт схватил, мохнатый!..
     Все схватываются. Матреша качается на лавке и крестится. Горкин
    смеется:
     - Ага, попалась в лапы!.. Во, как на Святках-то в темь ходить!..
     - Как повалится на меня из двери, как облапит... Не пойду, вовеки не
    пойду...
     Горкин хихикает, такой веселый. И тут все объясняется: скрутил из
    тулупа мужика и поставил в двери своей каморки, чтобы напугать Матрешу, и
    подослал нарочно. Все довольны, смеется и Матреша.
     - На то и Святки. Вот я вам погадаю. Захватил листочек справедливый. Он
    уж не обманет, а скажет в самый раз. Сам царь Соломон Премудрый! Со старины
    так гадают. Нонче не грех гадать. И волхвы гадатели ко Христу были допущены.
    Так и установлено, чтобы один раз в году человеку судьба открывалась.
     - Уж Михайла Панкратыч по церковному знает, что можно, - говорит
    Антипушка.
     - Не воспрещается. Царь Саул гадал. А нонче Христос родился, и вся
    нечистая сила хвост поджала, крутится без, толку, повредить не может. Теперь
    даже которые отчаянные люди могут от его судьбу вызнать... в баню там ходят
    в полночь, но это грех. Он, понятно, голову потерял, ну и открывает судьбу.
    А мы, крещеные, на круг царя Соломона лучше пошвыряем, дело священное.
     Он разглаживает на столе сероватый лист. Все его разглядывают. На
    листе, засиженной мухами, нарисован кружок, с лицом, как у месяца, а от
    кружка белые и серые лучики к краям; в конце каждого лучика стоят цифры.
    Горкин берет хлебца и скатывает шарик.
     - А ну, чего скажет гадателю сам святой царь Соломон... загадывай кто
    чего?
     - Погоди, Панкратыч, - говорит Антипушка, тыча в царя Соломона пальцем.
    - Это будет царь Соломон, чисто месяц?
     - Самый он, священный. Мудрец из мудрецов.
     - Православный, значит... русский будет? - А то как же... Самый
    православный, святой. Называется царь Соломон Премудрый. В церкви читают -
    Соломонов чте-ние! Вроде как пророк. Ну, на кого швырять? На Матрешу.
    Боишься? Крестись, - строго говорит Горкин, а сам поталкивает меня. - Ну-ка,
    чего-то нам про тебя царь Соломон выложит?.. Ну, швыряю...
     Катышек прыгает по лицу царя Соломона и скатывается по лучику. Все
    наваливаются на стол.
     - На пятерик упал. Сто-ой... Поглядим на задок, что написано.
     Я вижу, как у глаза Горкина светятся лучинки-морщинки. Чувствую, как
    его рука дергает меня за ногу. Зачем?
     - А ну-ка, под пятым числом... ну-ка?.. - водит Горкин пальцем, и я,
    грамотный, вижу, как он читает... только почему-то не под 5: "Да не увлекает
    тебя негодница ресницами своими!" Ага-а... вот чего тебе... про ресницы,
    негодница. Про тебя сам Царь Соломон выложил. Не-хо-ро-шо-о...
     - Известное дело, девка вострая! - говорит Гришка.
     Матреша недовольна, отмахивается, чуть не плачет. А все говорят:
    правда, сам царь Соломон, уж без ошибки.
     - А ты исправься, вот тебе и будет настоящая судьба! - говорит Горкин
    ласково. - Дай зарок. Вот я тебе заново швырну... ну-ка?
     И читает: "Благонравная жена приобретает славу!" Видишь? Замуж выйдешь,
    и будет тебе слава. Ну, кому еще? Гриша желает...
     Матреша крестится и вся сияет. Должно быть, она счастлива , так и горят
    розы на щеках.
     - А ну, рабу божию Григорию скажи, царь Соломон Премудрый...
     Все взвизгивают даже, от нетерпения. Гришка посмеивается, и кажется
    мне, что он боится.
     - Семерка показана, сто-ой... - говорит Горкин и водит по строчкам
    пальцем. Только я вижу, что не под семеркой напечатано: "Береги себя от жены
    другого, ибо стези ея... к мертвецам!" - Понял премудрость Соломонову? К
    мертвецам!
     - В самую точку выкаталось, - говорит Гаврила. - Значит, смерть тебе
    скоро будет, за чужую жену!
     Все смотрят на Гришку задумчиво: сам царь Соломон выкатал судьбу!
    Гришка притих и уже не гогочет. Просит тихо:
     - Прокинь еще, Михал Панкратыч... может, еще чего будет, повеселей.
     - Шутки с тобой царь Соломон шутит? Ну, прокину еще... Думаешь царя
    Соломона обмануть? Это тебе не квартальный либо там хозяин. Ну, возьми,
    на... 23! Вот: "Язык глупого гибель для него!" Что я тебе говорил? Опять
    тебе все погибель.
     - Насмех ты мне это... За что ж мне опять погибель? - уже не своим
    голосом просит Гришка. - Дай-ка, я сам швырну?..
     - Царю Соломону не веришь? - смеется Горкин. - Швырни, швырни. Сколько
    выкаталось... 13? Читать-то не умеешь... прочитаем: "Не забывай етого!"
    Что?! Думал, перехитришь? А он тебе - "не забывай етого!".
     Гришка плюет на пол, а Горкни говорит строго:
     - На святое слово плюешь?! Смотри, брат... Ага, с горя! Ну, Бог с
    тобой, последний разок прокину, чего тебе выйдет, ежели исправишься. Ну,


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ]

/ Полные произведения / Шмелев И.С. / Лето Господне