/ Полные произведения / Шмелев И.С. / Лето Господне

Лето Господне [4/28]

  Скачать полное произведение

    вырежу пасочку. Будешь Горкина поминать. И ложечку тебе вырежу... Станешь щи
    хлебать - глядишь, и вспомнишь.
     Вот и вспомнил. И все-то они ушли...

     Я несу от Евангелий страстную свечку, смотрю на мерцающий огонек: он
    святой. Тихая ночь, но я очень боюсь: погаснет! Донесу - доживу до будущего
    года. Старая кухарка рада, что я донес. Она вымывает руки, берет святой
    огонек, зажигает свою лампадку, и мы идем выжигать кресты. Выжигаем над
    дверью кухни, потом на погребице, в коровнике...
     - Он теперь никак при хресте не может. Спаси Христос... - крестясь,
    говорит она и крестит корову свечкой. - Христос с тобой, матушка, не
    бойся... лежи себе.
     Корова смотрит задумчиво и жует.
     Ходит и Горкин с нами. Берет у кухарки свечку и выжигает крестик над
    изголовьем в своей каморке. Много там крестиков, с прежних еще годов.
     Кажется мне, что на нашем дворе Христос. И в коровнике, и в конюшнях, и
    на погребице, и везде. В черном крестике от моей свечки - пришел Христос. И
    все - для Него, что делаем. Двор чисто выметен, и все уголки подчищены, и
    под навесом даже, где был навоз. Необыкновенные эти дни - страстные,
    Христовы дни. Мне теперь ничего не страшно: прохожу темными сенями - и
    ничего, потому что везде Христос.

     У Воронина на погребице мнут в широкой кадушке творог. Толстый Воронин
    и пекаря, засучив руки, тычут красными кулаками в творог, сыплют в него
    изюму и сахарку и проворно вминают в пасочницы. Дают попробовать мне на
    пальце: ну, как? Кисло, но я из вежливости хвалю. У нас в столовой толкут
    миндаль, по всему дому слышно. Я помогаю тереть творог на решетке.
    Золотистые червячки падают на блюдо, - совсем живые! Протирают все, в пять
    решет; пасох нам надо много. Для нас - самая настоящая, пахнет Пасхой. Потом
    - для гостей, парадная, еще "маленькая" пасха, две людям, и еще - бедным
    родственникам. Для народа, человек на двести, делает Воронин под присмотром
    Василь-Василича, и плотники помогают делать. Печет Воронин и куличи народу.
     Василь-Василич и здесь, и там. Ездит на дрожках к церкви, где
    Ганька-маляр висит - ладит крестовый щит. Пойду к Плащанице и увижу. На
    дворе заливают стаканчики. Из амбара носят в больших корзинах шкалики,
    плошки, лампионы, шары, кубастики - всех цветов. У лужи горит костер, варят
    в котле заливку. Василь-Василич мешает палкой, кладет огарки и комья сала,
    которого "мышь не ест". Стаканчики стоят на досках, в гнездышках, рядками, и
    похожи на разноцветных птичек. Шары и лампионы висят на проволках. Главная
    заливка идет в Кремле, где отец с народом. А здесь - пустяки, стаканчиков
    тысячка, не больше. Я тоже помогаю, - огарки ношу из ящика, кладу фитили на
    плошки. И до чего красиво! На новых досках, рядочками, пунцовые, зеленые,
    голубые, золотые, белые с молочком... Покачиваясь, звенят друг в дружку
    большие стеклянные шары, и солнце пускает зайчики, плющится на бочках, на
    луже.
     Ударяют печально, к Плащанице. Путается во мне и грусть, и радость:
    Спаситель сейчас умрет... и веселые стаканчики, и миндаль в кармашке, и яйца
    красить... и запахи ванили и ветчины, которую нынче запекли, и грустная
    молитва, которую напевает Горкин, - "Иуда нечести-и-вый... си-рибром
    помрачи-и-ися..." Он в новом казакинчике, помазал сапоги дегтем, идет в
    цер-ковь.

     Перед Казанской толпа, на купол смотрят. У креста. качается на веревке
    черненькое, как галка. Это Ганька, отчаянный. Толкнется ногой - и стукнется.
    Дух захватывает смотреть. Слышу: картуз швырнул! Мушкой летит картуз и
    шлепает через улицу в аптеку. Василь-Василич кричит:
     - Эй, не дури... ты! Стаканчики примай!..
     - Давай-ай!.. - орет, Ганька, выделывая ногами штуки.
     Даже и квартальный смотрит. Подкатывает отец на дрожках.
     - Поживей, ребята! В Кремле нехватка... - торопит он и быстро
    взбирается на кровлю.
     Лестница составная, зыбкая. Лезет и Василь-Василич. Он тяжелей отца, и
    лестница прогибается дугою. Поднимают корзины на веревках. Отец бегает по
    карнизу, указывает, где ставить кресты на крыльях. Ганька бросает конец
    веревки, кричит - давай! Ему подвязывают кубастики в плетушке, и он
    подтягивает к кресту. Сидя в петле перед крестом, он уставляет кубастики.
    Поблескивает стеклом. Теперь самое трудное: прогнать зажигательную нитку.
    Спорят: не сделать одной рукой, держаться надо! Ганька привязывает себя к
    кресту. У меня кружится голова, мне тошно...
     - Готовааа!.. Принимай нитку-у..!
     Сверкнул от креста комочек. Говорят - видно нитку по куполу! Ганька
    скользит из петли, ползет по "яблоку" под крестом, ныряет в дырку на куполе.
    Покачивается пустая петля. Ганька уже на крыше, отец хлопает его по плечу.
    Ганька вытирает лицо рубахой и быстро спускается на землю. Его окружают, и
    он показывает бумажку:
     - Как трешницы-то охватывают!
     Глядит на петлю, которая все качается.
     - Это отсюда страшно, а там - как в креслах!
     Он очень бледный, идет, пошатываясь.
     В церкви выносят Плащаницу. Мне грустно: Спаситель умер. Но уже бьется
    радость: воскреснет, завтра! Золотой гроб, святой. Смерть - это только так:
    все воскреснут. Я сегодня читал в Евангелии, что гробы отверзлись и многие
    телеса усопших святых воскресли. И мне хочется стать святым, - навертываются
    даже слезы. Горкин ведет прикладываться. Плащаница увита розами. Под кисеей,
    с золотыми херувимами, лежит Спаситель, зеленовато-бледный, с пронзенными
    руками. Пахнет священно розами.
     С притаившейся радостью, которая смешалась с грустью, я выхожу из
    церкви. По ограде навешены кресты и звезды, блестят стаканчики. Отец и
    Василь-Василич укатили на дрожках в Кремль, прихватили с собой и Ганьку.
    Горкин говорит мне, что там лиминация ответственная, будет глядеть сам
    генерал-и-губернатор Долгоруков. А Ганьку "на отчаянное дело взяли".
     У нас пахнет мастикой, пасхой и ветчиной. Полы натерты, но ковров еще
    не постелили. Мне дают красить яйца.
     Ночь. Смотрю на образ, и все во мне связывается с Христом: иллюминация,
    свечки, вертящиеся яички, молитвы, Ганька, старичок Горкин, который,
    пожалуй, умрет скоро... Но он воскреснет! И я когда-то умру, и все. И потом
    встретимся все... и Васька, который умер зимой от скарлатины, и сапожник
    Зола, певший с мальчишками про волхвов, - все мы встретимся там. И Горкин
    будет вырезывать винограды на пасочках, но какой-то другой, светлый, как
    беленькие души, которые я видел в поминаньи. Стоит Плащаница в Церкви, одна,
    горят лампады. Он теперь сошел в ад и всех выводит из огненной геенны. И это
    для Него Ганька полез на крест, и отец в Кремле лазит на колокольню, и
    Василь-Василич, и все наши ребята, - все для Него это! Барки брошены на
    реке, на якорях, там только по сторожу осталось. И плоты вчера подошли.
    Скучно им на темной реке, одним. Но и с ними Христос, везде... Кружатся в
    окне у Егорова яички. Я вижу жирного червячка с черной головкой с
    бусинками-глазами, с язычком из алого суконца... дрожит в яичке. Большое
    сахарное яйцо я вижу - и в нем Христос.
     Великая Суббота, вечер. В доме тихо, все прилегли перед заутреней. Я
    пробираюсь в зал - посмотреть, что на улице. Народу мало, несут пасхи и
    куличи в картонках. В зале обои розовые - от солнца, оно заходит. В комнатах
    - пунцовые лампадки, пасхальные: в Рождество были голубые?.. Постлали
    пасхальный ковер в гостиной, с пунцовыми букетами. Сняли серые чехлы с
    бордовых кресел. На образах веночки из розочек. В зале и в коридорах - новые
    красные "дорожки". В столовой на окошках - крашеные яйца в корзинах,
    пунцовые: завтра отец будет христосоваться с народом. В передней - зеленые
    четверти с вином: подносить. На пуховых подушках, в столовой на диване, -
    чтобы не провалились! - лежат громадные куличи, прикрытые розовой кисейкой,
    - остывают. Пахнет от них сладким теплом душистым.
     Тихо на улице. Со двора поехала мохнатая телега, - повезли в церковь
    можжевельник. Совсем темно. Вспугивает меня нежданный шепот:
     - Ты чего это не спишь, бродишь?..
     Это отец. Он только что вернулся.
     Я не знаю, что мне сказать: нравится мне ходить в тишине по комнатам и
    смотреть, и слушать, - другое все! - такое необыкновенное, святое.
     Отец надевает летний пиджак и начинает оправлять лампадки. Это он
    всегда сам: другие не так умеют. Он ходит с ними по комнатам и напевает
    вполголоса: "Воскресение Твое Христе Спасе... Ангели поют на небеси..." И я
    хожу с ним. На душе у меня радостное и тихое, и хочется отчего-то плакать.
    Смотрю на него, как становится он на стул, к иконе, и почему-то приходит в
    мысли: неужели и он умрет!.. Он ставит рядком лампадки на жестяном подносе и
    зажигает, напевая священное. Их очень много, и все, кроме одной, пунцовые.
    Малиновые огоньки спят - не шелохнутся. И только одна, из детской, -
    розовая, с белыми глазками, - ситцевая будто. Ну, до чего красиво! Смотрю на
    сонные огоньки и думаю: а это святая иллюминация, Боженькина. Я прижимаюсь к
    отцу, к ноге. Он теребит меня за щеку. От его пальцев пахнет душистым,
    афонским, маслом. - А шел бы ты, братец, спать?
     От сдерживаемой ли радости, от усталости этих дней, или от
    подобравшейся с чего-то грусти, - я начинаю плакать, прижимаюсь к нему,
    что-то хочу сказать, не знаю...
     Он подымает меня к самому потолку, где сидит в клетке скворушка,
    смеется зубами из-под усов.
     - А ну, пойдем-ка, штучку тебе одну...
     Он несет в кабинет пунцовую лампадку, ставит к иконе Спаса, смотрит,
    как ровно теплится, и как хорошо стало в кабинете. Потом достает из стола...
    золотое яичко на цепочке!
     - Возьмешь к заутрени, только не потеряй. А ну, открой-ка...
     Я с трудом открываю ноготочком. Хруп, - пунцовое там и золотое. В
    серединке сияет золотой, тяжелый; в боковых кармашках - новенькие
    серебряные. Чудесный кошелечек! Я целую ласковую руку, пахнущую деревянным
    маслом. Он берет меня на колени, гладит...
     - И устал же я, братец... а все дела. Сосни-ка, лучше, поди, и я
    подремлю немножко.
     О, незабвенный вечер, гаснущий свет за окнами... И теперь еще слышу
    медленные шаги, с лампадкой, поющий в раздумьи голос -

     Ангели поют на не-бе-си-и...

     Таинственный свет, святой. В зале лампадка только. На большом подносе -
    на нем я могу улечься - темнеют куличи, белеют пасхи. Розы на куличах и
    красные яйца кажутся черными. Входят на носках двое, высокие молодцы в
    поддевках, и бережно выносят обвязанный скатертью поднос. Им говорят
    тревожно: "Ради Бога, не опрокиньте как!" Они отвечают успокоительно: "Упаси
    Бог, поберегемся". Понесли святить в церковь.
     Идем в молчаньи по тихой улице, в темноте. Звезды, теплая ночь,
    навозцем пахнет. Слышны шаги в темноте, белеют узелочки.
     В ограде парусинная палатка, с приступочками. Пасхи и куличи, в цветах,
    - утыканы изюмом. Редкие свечечки. Пахнет можжевельником священно. Горкин
    берет меня за руку.
     - Папашенька наказал с тобой быть, лиминацию показать. А сам с
    Василичем в Кремле, после и к нам приедет. А здесь командую я с тобой.
     Он ведет меня в церковь, где еще темновато, прикладывает к малой
    Плащанице на столике: большую, на Гробе, унесли. Образа в розанах. На
    мерцающих в полутьме паникадилах висят зажигательные нитки. В ногах возится
    можжевельник. Священник уносит Плащаницу на голове.
     Горкин в новой поддевке, на шее у него розовый платочек, под бородкой.
    Свечка у него красная, обвита золотцем.
     - Крестный ход сейчас, пойдем распоряжаться. Едва пробираемся в народе.
    Пасочная палатка - золотая от огоньков, розовое там, снежное. Горкин
    наказывает нашим:
     - Жди моего голосу! Как показался ход, скричу - вали! - запущай враз
    ракетки! Ты, Степа... Аким, Гриша... Нитку я подожгу, давай мне зажигальник!
    Четвертая - с колокольни. Митя, тама ты?!.
     - Здесь, Михал Панкратыч, не сумлевайтесь!
     - Фотогену на бочки налили?
     - Все, враз засмолим!
     - Митя! Как в большой ударишь разов пяток, сейчас на красный-согласный
    переходи, с перезвону на трезвон, без задержки... верти и верти во все!
    Опосля сам залезу. По-нашему, по-ростовски! Ну, дай Господи...
     У него дрожит голос. Мы стоим с зажигальником у нитки. С паперти подают
    - идет! Уже слышно -

     ...Ангели по-ют на небеси-и..!

     - В-вали-и!.. - вскрикивает Горкин, - и четыре ракеты враз с шипеньем
    рванулись в небо и рассыпались щелканьем на семицветные яблочки. Полыхнули
    "смолянки", и огненный змей запрыгал во всех концах, роняя пылающие хлопья.
     - Кумпол-то, кумпол-то..! - дергает меня Горкин. Огненный змей
    взметнулся, разорвался на много змей, взлетел по куполу до креста... и там
    растаял. В черном небе алым Крестом воздвиглось! Сияют кресты на крыльях, у
    карнизов. На белой церкви светятся мягко, как молочком, матово-белые
    кубастики, розовые кресты меж ними, зеленые и голубые звезды. Сияет - X. В.
    На пасочной палатке тоже пунцовый крестик. Вспыхивают бенгальские огни,
    бросают на стены тени - кресты, хоругви, шапку архиерея, его трикирий. И все
    накрыло великим гулом, чудесным звоном из серебра и меди.

     Хрис-тос воскре-се из ме-ртвых...

     - Ну, Христос Воскресе... - нагибается ко мне радостный, милый Горкин.
     Трижды целует и ведет к нашим в церковь. Священно пахнет горячим воском
    и можжевельником.

     ...сме-ртию смерть... по-пра-ав..!

     Звон в рассвете, неумолкаемый. В солнце и звоне утро. Пасха, красная.
     И в Кремле удалось на славу. Сам Владимир Андреич Долгоруков
    благодарил! Василь-Василич рассказывает:
     - Говорит - удружили. К медалям приставлю, говорит. Такая была...
    поддевку прожег! Митрополит даже ужасался... до чего было! Весь Кремль
    горел. А на Москва-реке... чисто днем!..
     Отец, нарядный, посвистывает. Он стоит в передней, у корзин с красными
    яйцами, христосуется. Тянутся из кухни, гусем. Встряхивают волосами,
    вытирают кулаком усы и лобызаются по три раза. "Христос Воскресе!",
    "Воистину Воскресе"... "Со Светлым Праздничком"... Получают яйцо и отходят в
    сени. Долго тянутся - плотники, народ русый, маляры - посуше, порыжее...
    плотогоны - широкие крепыши... тяжелые землекопы-меленковцы, ловкачи -
    каменщики, кровельщики, водоливы, кочегары...
     Угощение на дворе. Орудует Василь-Василич, в пылающей рубахе, жилетка
    нараспашку, - вот-вот запляшет. Зудят гармоньи. Христосуются друг с дружкой,
    мотаются волосы там и там. У меня заболели губы...
     Трезвоны, перезвоны, красный - согласный звон. Пасха красная.
     Обедают на воле, под штабелями леса. На свежих досках обедают, под
    трезвон. Розовые, красные, синие, желтые, зеленые скорлупки - всюду, и в
    луже светятся. Пасха красная! Красен и день, и звон.
     Я рассматриваю надаренные мне яички. Вот хрустально-золотое, через него
    - все волшебное. Вот - с растягивающимся жирным червячком; у него черная
    головка, черные глазки-бусинки и язычок из алого суконца. С солдатиками, с
    уточками, резное-костяное... И вот, фарфоровое - отца. Чудесная панорамка в
    нем... За розовыми и голубыми цветочками бессмертника и мохом, за стеклышком
    в золотом ободке, видится в глубине картинка: белоснежный Христос с хоругвью
    воскрес из Гроба. Рассказывала мне няня, что если смотреть за стеклышко,
    долго-долго, увидишь живого ангелочка. Усталый от строгих дней, от ярких
    огней и звонов, я вглядываюсь за стеклышко. Мреет в моих глазах, - и чудится
    мне, в цветах, - живое, неизъяснимо-радостное, святое... - Бог?.. Не
    передать словами. Я прижимаю к груди яичко, - и усыпляющий перезвон качает
    меня во сне.

    РОЗГОВИНЫ

     - Поздняя у нас нонче Пасха, со скворцами, - говорит мне Горкин, - как
    раз с тобой подгадали для гостей. Слышь, как поклычивает?..
     Мы сидим на дворе, на бревнах, и, подняв головы, смотрим на новенький
    скворешник. Такой он высокий, светлый, из свеженьких дощечек, и такой яркий
    день, так ударяет солнце, что я ничего не вижу, будто бы он растаял, -
    только слепящий блеск. Я гляжу в кулачок и щурюсь. На высоком шесте, на
    высоком хохле амбара, в мреющем блеске неба, сверкает домик, а в нем -
    скворцы. Кажется мне чудесным: скворцы, живые! Скворцов я знаю, в клетке у
    нас в столовой, от Солодовкина, - такой знаменитый птичник, - но эти
    скворцы, на воле, кажутся мне другими. Не Горкин ли их сделал? Эти скворцы
    чудесные.
     - Это твои скворцы? - спрашиваю я Горкина.
     - Какие мои, вольные, божьи скворцы, всем на счастье. Три года не
    давались, а вот на свеженькое-то и прилетели. Что такой, думаю, нет и нет!
    Дай, спытаю, не подманю ли... Вчера поставили - тут как тут.
     Вчера мы с Горкиным "сняли счастье". Примета такая есть: что-то
    скворешня скажет? Сняли скворешник старый, а в нем подарки! Даже и Горкин не
    ожидал: гривенник серебряный и кольцо! Я даже не поверил. Говорю Горкину:
     - Это ты мне купил для Пасхи? Он даже рассердился, плюнул.
     - Вот те Христос, - даже закрестился, а он никогда не божится, - что я,
    шутки с тобой шучу! Ему, дурачку, счастье Господь послал, а он еще
    ломается!.. Скворцы сколько, может, годов, на счастье тебе старались, а
    ты...
     Он позвал плотников, сбежался весь двор, и все дивились: самый-то
    настоящий гривенничек и медное колечко с голубым камушком. Стали просить у
    Горкина, Трифоныч давал рублик, чтобы отдал для счастья, и я поверил. Все
    говорили, что это от Бога счастье. А Трифоныч мне сказал:
     - Богатый будешь и скоро женишься. При дедушке твоем тоже раз нашли в
    скворешне, только крестик серебряный... через год и помер! Помнишь, Михал
    Панкратыч?
     - Как не помнить. Мартын-покойник при мне скворешню снимал, а Иван
    Иваныч, дедушка-то, и подходит... кричит еще издаля: "чего на мое счастье?"
    Мартын-плотник выгреб помет, в горсть зажал и дает ему - "все - говорит -
    твое тут счастье!". Будто в шутку. А тот рассерчал, бросил, глядь - крестик
    серебряный! Так и затуманился весь, задумался... К самому Покрову и помер. А
    Мартын ровно через год, на третий день Пасхи помер. Стало быть, им обоим
    вышло. Вытесали мы им по крестику.
     Мы сидим на бревнах и слушаем, как трещат и скворчат скворцы, тукают
    будто в домике. Горкин нынче совсем веселый. Река уж давно прошла, плоты и
    барки пришли с верховьев, нет такой снетки к Празднику, как всегда, плошки и
    шкалики для церкви давно залиты и установлены, народ не гоняют зря, во дворе
    чисто прибрано, сады зазеленели, погода теплая.
     - Пойдем, дружок, по хозяйству чего посмотрим, распорядиться надо.
    Приходи завтра на воле разговляться. Пять годов так не разговлялись. Как
    Мартыну нашему помереть, в тот год Пасха такая же была, на травке... Помни,
    я тебе его пасошницу откажу, как помру... а ты береги ее. Такой никто не
    сделает. И я не сделаю.
     - А ты ведь самый знаменитый плотник-филЈнщик, и папаша говорит...
     - Нет, куда! Наш Мартын самому государю был известен... песенки пел
    топориком, царство небесное. И пасошницу ту сам тоже топориком вырезал, и
    сады райские, и винограды, и Христа на древе... Погоди, я те расскажу, как
    он помирал... Ах, "Мартын-Мартын, покажи аршин!" - так все и называли. А
    потому. После расскажу, как он государю Александру Миколаичу чудеса свои
    показал. А теперь пойдем распоряжаться.
     Мы проходим в угол двора, где живет булочник Воронин, которого называют
    и Боталов. В сарае, на погребице, мнут в глубокой кадушке творог. Мнет сам
    Воронин красными руками, толстый, в расстегнутой розовой рубахе. Медный
    крестик с его груди выпал из-за рубахи и даже замазан творогом. И лоб у
    Воронина в твороге, и грудь.
     - Для наших мнешь-то? - спрашивает Горкин. - Мни, мни... старайся. Да
    изюмцу-то не скупись - подкидывай. На полтораста душ, сколько тебе навару
    выйдет! Да сотню куличиков считай. У нас не как у Жирнова там, не калачами
    разгавливаемся, а ешь по закону, как указано. Дедушка его покойный как
    указал, так и папашенька не нарушает.
     - Так и надо... - кряхтя, говорит Воронин и чешет грудь. Грудь у него
    вся в капельках. - И для нашей торговли оборот, и всем приятно. Видишь,
    сколько изюмцу сыплю, как мух на тесте!
     Горкин потягивает носом, и я потягиваю. Пахнет настоящей пасхой!
     - А чего на розговины-то еще даете? - спрашивает Воронин. - Я своим
    ребятам рубца купил.
     - Что там рубца! Это на закуску к водочке. Грудинки взял у Богачева три
    пудика, да студню заготовили от осьми быков, во как мы! Да лапша будет, да
    пшенник с молоком. Наше дело тяжелое, нельзя. Землекопам особая добавка,
    ситного по фунту на заедку. Кажному по пятку яичек, да ветчинки передней, да
    колбасники придут с прижарками, за хозяйский счет... все по четверке съедят
    колбаски жареной. Нельзя. Праздник. Чего поешь - в то и сроботаешь. К нам и
    народ потому ходко идет, в отбор.
     - Ты уж такой заботливый за народ-то, Михал Панкратыч... без тебя плохо
    будет. Слыхал, в деревню собираешься на покой? - спрашивает Воронин.
     - Давно сбираюсь, да... сорок вот седьмой год живу. Ну, пойдем.
     Горкин сегодня причащался и потому нарядный. На нем синий казакинчик и
    сияющие козловые сапожки. На бурой, в мелких морщинках, шее розовый
    платочек-шарфик. Маленькое лицо, сухое, как у угодничков, с реденькой и
    седой бородкой, светится, как иконка. "Кто он будет?" - думаю о нем: -
    "свято-мученик или преподобный, когда помрет?" Мне кажется, что он
    непременно будет преподобный, как Сергий Преподобный: очень они похожи.
     - Ты будешь преподобный, когда помрешь? - спрашиваю я Горкина.
     - Да ты сдурел! - вскрикивает он в крестится, и в лице у него испуг. -
    Меня, может, и к раю-то не подпустят... О, Господи... ах ты, глупый, глупый,
    чего сказал. У меня грехов...
     - А тебя святым человеком называют! И даже Василь-Василич называет.
     - Когда пьяный он... Не надо так говорить. Большая лужа все еще в
    полдвора. По случаю Праздника настланы по ней доски на бревнышках и сделаны
    перильца, как сходы у купален. Идем по доскам и смотримся. Вся голубая лужа,
    и солнце в ней, и мы с Горкиным, маленькие как куколки, и белые штабели
    досок, и зеленеющие березы сада, и круглые снеговые облачка.
     - Ах, негодники! - вскрикивает вдруг Горкин, тыча на лужу пальцем. -
    Нет, это я дознаюсь... ах, подлецы-негодники! Разговелись загодя, подлецы!
     Я смотрю на лужу, смотрю на Горкина.
     - Да скорлупа-то! - показывает он под ноги, и я вижу яичную красную
    скорлупу, как она светится под водой.
     На меня веет Праздником, чем-то необычайно радостным, что видится мне в
    скорлупе, - светится до того красиво! Я начинаю прыгать.
     - Красная скорлупка, красная скорлупка плавает! - кричу я.
     - Вот, поганцы... часу не дотерпеть! - говорит грустно Горкин. - Какой
    же ему Праздник будет, поганцу, когда... Ондрейка это, знаю разбойника. Весь
    себе пост изгадил... Вот ты умник, ты дотерпел, знаю. И молочка в пост не
    пил, небось?
     - Не пил... - тихо говорю я, боясь поглядеть на Горкина, и вот, на
    глаза наплывают слезы, и через эти слезы радостно видится скорлупка.
     Я вспоминаю горько, что и у меня не будет настоящего Праздника. Сказать
    или не сказать Горкину?
     - Вот умница... и млоденец, а умней Ондрейки-ду-рака, - говорит он,
    поокивая. - И будет тебе Праздник в радость.
     Сказать, сказать! Мне стыдно, что Горкин хвалит, я совсем не могу
    дышать, и радостная скорлупка в луже словно велит сознаться. И я сквозь
    слезы, тычась в коленки Горкину, говорю:
     - Горкин... я... я... я съел ветчинки...
     Он садится на корточки, смотрит в мои глаза, смахивает слезинкн
    шершавым пальцем, разглаживает мне бровки, смотрит так ласково...
     - Сказал, покаялся... и простит Господь. Со слезкой покаялся... и нет
    на тебе греха.
     Он целует мне мокрый глаз. Мне легко. Радостно светится скорлупка.
     О, чудесный, далекий день! Я его снова вижу, и голубую лужу, и новые
    доски мостика, и солнце, разлившееся в воде, и красную скорлупку, и желтый,
    шершавый палец, ласково вытирающий мне глаза. Я снова слышу шорох еловых
    стружек, ход по доскам рубанков, стуки скворцов над крышей и милый голос:
     - И слезки-то твои сладкие... Ну, пойдем, досмотрим. Под широким
    навесом, откуда убраны сани и телеги, стоят столы. Особенные столы - для
    Праздника. На новых козлах положены новенькие доски, струганные двойным
    рубанком. Пахнет чудесно елкой - доской еловой. Плотники, в рубахах, уже
    по-летнему, достругивают лавки. Мои знакомцы: Левон Рыжий, с подбитым
    глазом, Антон Кудрявый, Сергей Ломакин, Ондрейка, Васька...
     - В отделку. Михал Панкратыч, - весело говорит Антон и гладит шершаво
    доски. - Теперь только розговины давай.
     И Горкин поглаживает доски, и я за ним. Прямо - столы атласные.
     - Это вот хорошо придумал! - весело вскрикивает Горкин, - Ондрюшка?
     - А то кто ж? - кричит со стены Ондрейка, на лесенке. - Называется -
    траспарат: Значит - Христос Вос-кресе, как на церкве.
     На кирпичной стене навеса поставлены розовые буквы - планки. И не
    только буквы, а крест, и лесенка, и копье.
     - Знаю, что ты мастер, а... кто на луже лупил яичко? а?.. Ты?
     - А то кто ж! - кричит со стены Ондрейка. - Сказывали, теперь можно...
     - Сказывали... Не дотерпел, дурачок! Ну, какой тебе будет Праздник!
    Э-эх, Ондрейка-Ондрейка...
     - Ну, меня Господь простит. Я вон для Него поработал.
     - Очень ты Ему нужен! Для души поработал, так. Господь с тобой, а
    только что не хорошо - то не хорошо.
     - Да я перекрещемшись, Михал Панкратыч!

     Солнце, трезвон и гомон. Весь двор наш - Праздник. На розовых и
    золотисто-белых досках, на бревнах, на лесенках амбаров, на колодце, куда ни
    глянешь, - всюду пестрят рубахи, самые яркие, новые, пасхальные: красные,
    розовые, желтые, кубовые, в горошек, малиновые, голубые, белые, в поясках.
    Непокрытые головы блестят от масла. Всюду треплются волосы враскачку -
    христосуются трижды. Гармошек нет. Слышится только чмоканье. Пришли рабочие
    разговляться и ждут хозяина. Мы разговлялись ночью, после заутрени и обедни,
    а теперь - розговины для всех.
     Все сядем за столы с народом, под навесом, так повелось "то древности",
    объяснил мне Горкин, - от дедушки. Василь-Василич Косой, старший приказчик,
    одет парадно. На сапогах по солнцу. Из-под жилетки - новая, синяя, рубаха,
    шерстяная. Лицо сияет, и видно в глазу туман. Он уже нахристосовался как
    следует. Выберет плотника или землекопа, всплеснет руками, словно лететь
    собрался, и облапит:
     - Ва-ся!.. Что же не христосуешься с Василь-Василичем?.. Старого не
    помню... ну?
     И все христосуется и чмокает. И я христосуюсь. У меня болят губы, щеки,
    но все хватают, сажают на руки, трут бородой, усами, мягкими, сладкими
    губами. Пахнет горячим ситцем, крепким каким-то мылом, квасом и деревянным
    маслом. И веет от всех теплом. Старые плотники ласково гладят по головке,
    суют яичко. Некуда мне девать, и я отдаю другим. Я уже ничего не разбираю:
    так все пестро и громко, и звон-трезвон. С неба падает звон, от стекол, от
    крыш и сеновалов, от голубей, с скворешни, с распушившихся к Празднику
    берез, льется от этих лиц, веселых и довольных, от режущих глаз рубах и
    поясков, от новых сапог начищенных, от мелькающих по рукам яиц, от
    встряхивающихся волос враскачку, от цепочки Василь-Василича, от звонкого
    вскрика Горкина. Он всех обходит по череду и чинно. Скажет-вскрикнет
    "Христос Воскресе!" - радостно-звонко вскрикнет - и чинно, и трижды чмокнет.
     Входит во двор отец. Кричит:
     - Христос Воскресе, братцы! С Праздником! Христосоваться там будем.
     Валят толпой к навесу. Отец садится под "траспарат". Рядом Горкин и
    Василь-Василич. Я с другой стороны отца, как молодой хозяин. И все по ряду.
    Весело глазам: все пестро. Куличи и пасхи в розочках, без конца. Крашеные
    яички, разные, тянутся по столам, как нитки. Возле отца огромная корзина, с
    красными. Христосуются долго, долго. Потом едят. Долго едят и чинно. Отец
    уходит. Уходит и Василь-Василич, уходит Горкин. А они все едят. Обедают. Уже
    не видно ни куличей, ни пасочек, ни длинных рядов яичек: все съедено. Земли
    не видно, - все скорлупа цветная. Дымят и скворчат колбасники, с черными
    сундучками с жаром, и все шипит. Пахнет колбаской жареной, жирным рубцом в
    жгутах. Привезенный на тачках ситный, великими брусками, съеден. Землекопы и
    пильщики просят еще подбавить. Привозят тачку. Плотники вылезают грузные, но
    землекопы еще сидят. Сидят и пильщики. Просят еще добавить. Съеден молочный
    пшенник, в больших корчагах. Пильщики просят каши. И - каши нет. И последнее
    блюдо студня, черный великий противень, - нет его. Пильщики говорят: будя! И
    розговины кончаются. Слышится храп на стружках. Сидят на бревнах, на
    штабелях. Василь-Василич шатается и молит:
     - Робята... упаси Бог... только не зарони!.. Горкин гонит со штабелей,
    от стружек: ступай на лужу! Трубочками дымят на луже. И все - трезвон. Лужа
    играет скорлупою, пестрит рубахами. Пар от рубах идет. У высоченных качелей,
    к саду, начинается гомозня. Качели праздничные, поправлены, выкрашены
    зеленой краской. К вечеру тут начнется, придут с округи, будет азарт
    великий. Ондрейка вызвал себе под пару паркетчика с Зацепы, кто кого?


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ]

/ Полные произведения / Шмелев И.С. / Лето Господне