/ Полные произведения / Горький М. / Дело Артамоновых

Дело Артамоновых [9/10]

  Скачать полное произведение

    — Смотри!
    В крашеной половице была маленькая, косо и глубоко идущая дырка.
    — Как подумаешь, что туда ушла смерть! — сказала Полина, вздыхая, нахмурив тонко вычерченные брови.
    И никогда еще Яков не видел ее такой милой, не чувствовал так близко к себе. Глаза ее смотрели по-детски удивленно, когда он рассказывал о Носкове, и ничего злого уже не было на ее остреньком лице подростка.
    "Не чувствует вины", — с удивлением подумал Яков, и это было приятно ему.
    Провожая его, она говорила, гладя бороду Якова:
    — Ах, Яша, Яша! Так вот как, значит! Мы-серьезно? Ах, боже мои... Но этот подлец!
    Сжала пальцы рук в один кулак и, потрясая им, негодуя, пожаловалась:
    — Господи, сколько подлецов! Но вдруг, схватив руку Якова, задумчиво нахмурилась, тихонько говоря:
    — Постой, постой! Тут есть одна барышня, ах, разумеется!
    Просияла и, перекрестив Якова, отпустила его:
    — Иди, Солененький!
    Утро было прохладное, росистое; вздыхал предрассветный ветер, зеленовато жемчужное небо дышало запахом яблоков.
    "Конечно, она это со зла наблудила, и надо жениться на ней, как только отец умрет", — великодушно думал он и тут же вспомнил смешные слова Серафима Утешителя: "Всякая девица-утопающая, за соломину хватается. Тут ее и лови!"
    Тревожила мысль о хладнокровном поручике, он не похож на соломинку, он обозлился и, вероятно, будет делать пакости. Но поручика должны отправить на войну. И даже о Носкове Якову Артамонову думалось спокойнее, хотя он, подозрительно оглядываясь, чутко прислушивался и сжимал в кармане ручку револьвера, — чаще всего Носков ловил Якова именно в эти часы.
    Но прошло недели две, и страх пред охотником снова обнял Артамонова чадным дымом. В воскресенье, осматривая лес, купленный у Воропонова на сруб, Яков увидал Носкова, он пробирался сквозь чащу, увешанный капканами, с мешком за спиною.
    — Счастливая встреча для вас, — сказал он, подходя, сняв фуражку; носил он ее по-солдатски: с заломом верхнего круга на правую бровь и, снимая, брал не за козырек, а за верх.
    Не отвечая на его странное приветствие, в котором чувствовалась угроза, Яков сжал зубы и судорожно стиснул револьвер в кармане. Носков тоже молчал с минуту, расковыривал пальцем подкладку фуражки и не смотрел на Якова.
    — Ну? — спросил Артамонов; Носков поднял собачьи глаза и, приглаживая дыбом стоявшие, жесткие волосы, проговорил отчетливо:
    — Ваша любовь, то есть Пелагея Андреевна, познакомилась с дочерью попа Сладкопевцева, так вы ей скажите, чтобы она это бросила.
    — Почему?
    — Так уж...
    И, послушав звон колоколов в городе, охотник прибавил:
    — Даю совет от души, желая добра. А вы мне подарите рубликов...
    Он посмотрел в небо и сосчитал:
    — Тридцать пять...
    "Застрелить, собаку!" — думал Яков Артамонов, отсчитывая деньги.
    Охотник взял бумажки, повернулся на кривых ногах, звякнув железом капканов, и, не надев фуражку, полез в чащу, а Яков почувствовал, что человек этот стал еще более тяжко неприятен ему.
    — Носков! — негромко позвал он, а когда тот остановился, полускрытый лапами елок, Яков предложил ему:
    — Бросил бы ты это!
    — Зачем? — спросил Носков, высунув голову вперед, и Артамонову показалось, что а пустых глазах Носкова светится что-то боязливое или очень злое.
    — Опасное дело, — объяснил Яков.
    — Надо уметь, — сказал Носков, и глаза его погасли. — Для неумеющего — всё опасно.
    — Как хочешь.
    — Против своей пользы говорите.
    — Какая же тут польза, во вражде, — пробормотал Яков, жалея, что заговорил со шпионом. "Туда же, — рассуждает, идиот..." А Носков поучительно сказал:
    — Без этого — не живут. У всякого — своя вражда, своя нужда. До свидания!
    Он повернулся спиною к Якову и вломился в густую зелень елей. Послушав, как он шуршит колкими ветвями, как похрустывают сухие сучья, Яков быстро пошел на просеку, где его ждала лошадь, запряженная в дрожки, и погнал в город, к Полине.
    — Вот — подлец! — почти радостно удивилась Полина. — Уже узнал, что она приходит ко мне? Скажите, пожалуйста!
    — Зачем ты знакомишься с такими? — сердито упрекнул Яков, но она тоже сердито, дергая желтый газовый шарфик на груди своей, затараторила:
    — Во-первых-это надо для тебя же! А во-вторых-что же мне кошек, собак завести, Маврина? Я сижу одна, как в тюрьме, на улицу выйти не с кем. А она-интересная, она мне романы, журналы дает, политикой занимается, обо всем рассказывает. Я с ней в гимназии у Поповой училась, потом мы разругались... Тыкая его пальцем в плечо, она говорила всё более раздраженно:
    — Ты воображаешь, что легко жить тайной любовницей? Сладкопевцева говорит, что любовница, как резиновые галоши, — нужна, когда грязно, вот! У нее роман с вашим доктором, и они это не скрывают, а ты меня, прячешь, точно болячку, стыдишься, как будто я кривая или горбатая, а я — вовсе не урод...
    — Погоди, — сказал Яков, — женюсь! Серьезно говорю, хотя ты и свинья...
    — Еще вопрос, кто из нас свиноватее! — крикнула она и ребячливо расхохоталась, повторяя: — Свиноватее, виноватее, — запуталась! Солененький мой... Милый ты, не жадный! Другой бы-молчал; ведь тебе шпион этот полезен...
    Как всегда, Яков ушел от нее успокоенный, а через семь дней, рано утром табельщик Елагин, маленький, рябой, с кривым носом, сообщил, что на рассвете, когда ткачи ловили бреднем рыбу, ткач Мордвинов, пытаясь спасти тонувшего охотника Носкова, тоже едва не утоп и лег в больницу. Слушая гнусавый доклад, Яков сидел, вытянув ноги для того, чтоб глубже спрятать руки в карманы, руки у него дрожали.
    "Утопили", — думал он и, представляя себе добродушного Мордвинова, человека с мягким, бабьим лицом, не верил, чтоб этот человек мог убивать кого-то.
    "Счастливый случай", — думал он, облегченно вздыхая. Полина тоже согласилась, что это — счастливый случай.
    — Конечно, — лучше так, — сказала она серьезно нахмурясь, — потому что, если б как-нибудь иначе убивали его, — был бы шум.
    Но-пожалела:
    — Было бы интереснее поймать его, заставить раскаяться и — повесить или расстрелять. Ты читал...
    — Ерунду говоришь. Полька, — прервал ее Яков. Прошло несколько тихих дней, Яков съездил в Вор-город, возвратился, и Мирон, озабоченно морщась, сказал:
    — У нас еще какая-то грязная история; по предписанию из губернии Экке производит следствие о том, при каких условиях утонул этот охотник. Арестовал Мордвинова, Кирьякова, кочегара Кротова, шута горохового, — всех, кто ловил рыбу с охотником. У Мордвинова рожа поцарапана, ухо надорвано. В этом видят, кажется, нечто политическое... Не в надорванном ухе, конечно...
    Он остановился у рояля, раскачивая пенсне на пальце, глядя в угол прищуренными глазами. В измятой шведской куртке, в рыжеватых брюках и высоких, по колено, пыльных сапогах он был похож на машиниста; его костистые, гладко обритые щеки и подстриженные усы напоминали военного; малоподвижное лицо его почти не изменялось, что бы и как бы он ни говорил.
    — Идиотское время! — раздумчиво говорил он. — Вот, влопались в новую войну. Воюем, как всегда, для отвода глаз от собственной глупости: воевать с глупостью-не умеем, нет сил. А все наши задачи пока- внутри страны. В крестьянской земле рабочая партия мечтает о захвате власти. В рядах этой партии — купеческий сын Илья Артамонов, человек сословия, призванного совершить великое дело промышленной и технической европеизации страны. Нелепость на нелепости! Измена интересам сословия должна бы караться как уголовное преступление, в сущности — это государственная измена... Я понимаю какого-нибудь интеллигента, Горицветова, который ни с чем не связан, которому некуда девать себя, потому что он бездарен, нетрудоспособен и может только читать, говорить; я вообще нахожу, что революционная деятельность в России — единственное дело для бездарных людей...
    Якову казалось, что брат говорит, видя пред собою полную комнату людей, он всё более прищуривал глаза и наконец совсем закрыл их. Яков перестал слушать его речь, думая о своем: чем кончится следствие о смерти Носкова, как это заденет его, Якова?
    Вошла беременная, похожая на комод, жена Мирона, осмотрела его и сказала усталым голосом:
    — Поди, переоденься!
    Мирон покорно взбросил пенсне на нос и ушел. Через месяц приблизительно всех арестованных выпустили; Мирон строго, не допускающим возражений голосом, сказал Якову:
    — Рассчитай всех.
    Яков давно уже, незаметно для себя, привык подчиняться сухой команде брата, это было даже удобно, снимало ответственность за дела на фабрике, но он все-таки сказал:
    — Кочегара надо бы оставить.
    — Почему?
    — Веселый. Давно работает. Развлекает людей.
    — Да? Ну, пожалуй, оставим.
    И, облизнув губы, Мирон сказал:
    — Шуты действительно полезны.
    Некоторое время Якову казалось, что в общем всё идет хорошо, война притиснула людей, все стали задумчивее, тише. Но он привык испытывать неприятности, предчувствовал, что не все они кончились для него, и смутно ждал новых. Ждать пришлось не очень долго, в городе снова явился Нестеренко под руку с высокой дамой, похожей на Веру Попову; встретив на улице Якова, он, еще издали, посмотрел сквозь него, а подойдя, поздоровавшись, спросил:
    — Можете зайти ко мне через час? Я-у тестя. Знаете — жена моя умирает. Так что я вас попрошу: не звоните с парадного, это обеспокоит больную, вы — через двор. До свидания!
    Час был тяжел и неестественно длинен, и когда Яков Артамонов устало сел на стул в комнате, заставленной книжными шкафами, Нестеренко тихо и прислушиваясь к чему-то сказал:
    — Ну-с, приятеля нашего укокали. Это несомненно, хотя и не доказано. Сделано ловко, можно похвалить. Теперь вот что: дама вашего сердца, Пелагея Назарова, знакома с девицей Сладкопевцевой, на днях арестованной в Воргороде. Знакома?
    — Не знаю, — сказал Яков и сразу весь вспотел, а жандарм поднес руку свою к носу и, рассматривая ногти, сказал очень спокойно:
    — Знаете.
    — Кажется — знакома.
    — Вот именно.
    "Что ему надо?" -соображал Яков, исподлобья рассматривая серое, в красных жилках, плоское лицо с широким носом, мутные глаза, из которых как будто капала тяжкая скука и текли остренькие струйки винного запаха.
    — Я говорю с вами не официально, а как знакомый, который желает вам добра и которому не чужды ваши деловые интересы, — слышал Яков сиповатый голос. — Тут, видите ли, какая штука, дорогой мой... стрелок! — Жандарм усмехнулся, помолчал и объяснил:
    — Я говорю — стрелок, потому что мне известен еще один случай неудачного пользования вами огнестрельным оружием. Да, так вот, видите ли: девиц" Сладкопевцева знакома с Назаровой, дамой вашего сердца. Теперь-сообразите: род деятельности охотника Носкова никому, кроме вас и меня, не мог быть известен. Я-исключаюсь из этой цепи знакомств. Носков был не глуп, хотя — вял и...
    Нестеренко, вздохнув, посмотрел под стол:
    — Ничто не вечно. Остаетесь — вы...
    Якову Артамонову казалось, что изо рта офицера тянутся не слова, но тонкие, невидимые петельки, они захлестывают ему шею и душат так крепко, что холодеет в груди, останавливается сердце и всё вокруг, качаясь, воет, как зимняя вьюга. А Нестеренко говорил с медленностью-явно нарочитой:
    — Я думаю, я почти уверен, что вами была допущена некоторая неосторожность в словах, да? Вспомните-ка!
    — Нет, — тихо сказал Яков, опасаясь, как бы голос не выдал его.
    — Так ли? — спросил офицер, размахнув усы красными пальцами.
    — Нет, — повторил Яков, качая головою.
    — Странно. Очень странно. Однако — поправимо. Вот что-с: Носкова нужно заменить таким же человеком, полезным для вас. К вам явится некто Минаев, вы наймете его, да?
    — Хорошо, — сказал Яков.
    — Вот и всё. Кончено. Будьте осторожны, прошу вас! Никаким дамам — ни-ни! Ни слова. Понимаете?
    "Он говорит как с мальчишкой, с дураком", — подумал Яков.
    Потом жандарм говорил о близости осеннего перелета птиц, о войне и болезни жены, о том, что за женою теперь ухаживает его сестра.
    — Но — надо готовиться к худшему, — сказал Нестеренко и, взяв себя за усы, приподнял их к толстым мочкам ушей, приподнялась и верхняя губа его, обнажив желтые косточки.
    "Бежать, — думал Яков. — Запутает он меня. Уехать".
    "Чёрт вас всех возьми, — думал он, идя берегом Оки. — На что вы мне нужны? На что?"
    Мелкий дождь, предвестник осени, лениво кропил землю, желтая вода реки покрылась рябью; в воздухе,
    теплом до тошноты, было что-то еще более углублявшее уныние Якова Артамонова. Неужели нельзя жить спокойно, просто, без всех этих ненужных, бессмысленных тревог?
    Но, как обоз в зимнюю метель, двигались один за другим месяцы, тяжело и обильно нагруженные необычно тревожным.
    Пришел с войны один из Морозовых, Захар, с георгиевским крестом на груди, с лысой, в красных язвах, обгоревшей головою; ухо у него было оторвано, на месте правой брови — красный рубец, под ним прятался какой-то раздавленный, мертвый глаз, а другой глаз смотрел строго и внимательно. Он сейчас же сдружился с кочегаром Кротовым, и хромой ученик Серафима Утешителя запел, заиграл:
    Эх, ветер дует, дождь идет,
    Я лежу в окопе.
    Помогаю, идиет,
    Воевать Европе!
    Яков спросил Морозова:
    — Что, Захар, плохо воюем?
    — Хорошо-то нечем, — ответил ткач. Голос у него был дерзко лающий, в словах слышалось отчаянное бесстыдство песенок кочегара.
    — Хозяина нет у нас, Яков Петрович, — говорил он в лицо хозяину. — Хозяйствуют жулики.
    Этот человек и Васька кочегар стали как-то особенно заметны, точно фонари, зажженные во тьме осенней ночи. Когда веселый Татьянин муж нарядился в штаны с широкой, до смешного, мотней и такого же цвета, как гнилая Захарова шинель, кочегар посмотрел на него и запел:
    Вот так брючки для растяп!
    Сразу видно разницу:
    Одни — голову растят,
    А другие — задницу!
    К удивлению Якова, зять не обиделся на эту насмешку, а захохотал, явно поощряя кочегара на дальнейшее словесное озорство. Рабочие тоже смеялись, и особенно хохотала фабрика, когда Захар Морозов привел на двор мохнатого кутенка, с пушистым, геройски загнутым на спину хвостом, на конце хвоста, привязан мочалом, болтался беленький георгиевский крест. Мирон не стерпел этого озорства, Захара арестовала полиция, а кутенок очутился у Тихона Вялова.
    По улицам города ходили хромые, слепые, безрукие и всячески изломанные люди в солдатских шинелях, и всё вокруг окрашивалось в гнойный цвет их одежды. Изломанных, испорченных солдат водили на прогулки городские дамы, дамами командовала худая, тонкая, похожая на метлу. Вера Попова, она привлекла к этому делу и Полину, но та, потряхивая головою, кричала, жаловалась:
    — Ой, нет, я не могу! Это безобразие! Ты посмотри, Яша, они все молодые, здоровые и все изувечены, и такой запах от них-не могу! Послушай-уедем!
    — Куда? — уныло спрашивал Яков, видя, что его женщина становится всё более раздражительной, страшно много курит и дышит горькой гарью. Да и вообще все женщины в городе, а на фабрике особенно, становились злее, ворчали, фыркали, жаловались на дороговизну жизни, мужья их, посвистывая, требовали увеличения заработной платы, а работали всё хуже; поселок вечерами шумел и рычал по-новому громко и сердито.
    Среди рабочих мелькал солидный слесарь Минаев, человек лет тридцати, черный и носатый, как еврей. Яков боязливо сторонился его, стараясь не встречаться со взглядом слесаря, который смотрел на всех люден темными глазами так, как будто он забыл о чем-то и не может вспомнить.
    Грязным обломком плавал по двору отец, едва передвигая больные ноги. Теперь на его широких плечах висела дорожная лисья шуба с вытертым мехом, он останавливал людей, строго спрашивая:
    — Куда идешь?
    А когда ему отвечали, махал рукою, бормотал:
    — Ну, ступай. Бездельники. Клопы, моей кровью живете!
    Его лиловатое, раздутое лицо брезгливо дрожало, нижняя губа отваливалась; за отца было стыдно пред людями. Сестра Татьяна целые дни шуршала газетами, тоже чем-то испуганная до того, что у нее уши всегда были красные. Мирон птицей летал в губернию, в Москву и Петербург, возвратясь, топал широкими каблуками американских ботинок и злорадно рассказывал о пьяном, распутном мужике, пиявкой присосавшемся к царю.
    — В живого такого мужика — не верю! — упрямо говорила полуслепая Ольга, сидя рядом со снохой на диване, где возился и кричал ее двухлетний сын Платон, — Это нарочно выдумано, для примера...
    — Это — замечательно! — возглашал веселый Татьянин муж. — Это — изумительно! Деревня — мстит! Ага?
    Он радостно потирал жирненькие руки свои, обросшие рыжей шерстью. Он один уверенно ждал какого-то праздника.
    — Боже мой! — с досадой восклицала Татьяна. — Что тебя радует? Не понимаю!
    Удивленно открыв рот, Митя каркал:
    — Ка-ак? Ты-не понимаешь? Так-пойми же! За всё, что она претерпела, деревня-мстит! В лице этого мужика она выработала в себе разрушающий яд...
    - Позвольте! — морщась, сказал Мирон.-Еще недавно вы говорили иное...
    Но Митя почти исступленно, захлебываясь словами, говорил проникновенным шёпотом:
    — Это — символ, а не просто — мужик! Три года тому назад они праздновали трехсотлетний юбилей своей власти и вот...
    — Чепуха, — резко сказал Мирон, доктор Яковлев, как всегда, усмехался, а Яков Артамонов думал, что если эти речи станут известны жандарму Нестеренке...
    — Зачем вы всё это говорите? — спрашивал он. — Какой толк?
    И уговаривал:
    — Перестаньте!
    Он замечал, что и Мирон необыкновенно рассеян, встревожен, это особенно расстраивало Якова. В конце концов из всех людей только одни Митя оставался таким же, каким был, так же вертелся волчком, брызгал шуточками и по вечерам, играя на гитаре, пел:
    Жена моя в гробу...
    Но Татьяне уже не нравились его песенки.
    — Фу, как это надоело! — говорила она и шла к детям.
    Митя ловко умел успокаивать рабочих; он посоветовал Мирону закупить в деревнях муки, круп, гороха, картофеля и продавать рабочим по своей цене, начисляя только провоз и утечку. Рабочим это понравилось, а Якову стало ясно, что фабрика верит веселому человеку больше, чем Мирону, и Яков видел, что Мирон всё чаще ссорится с Татьяниным мужем...
    — Вы хотите держать нос по ветру? — четко, не скрывая злобы, спрашивает Мирон, а Митя, улыбаясь, отвечает:
    — Воля народа... право народа...
    — Я спрашиваю: кто же, собственно, вы? — кричит Мирон.
    — Будет вам орать, — ворчит Артамонов старший, но Яков видит в тусклых глазах отца искорки удовольствия, старику приятно видеть, как ссорятся зять и племянник, он усмехается, когда слышит раздраженный визг Татьяны, усмехается, когда мать робко просит:
    — Налей мне, Таня, еще чашечку...
    Всё новое было тревожно и выскакивало как-то вдруг, без связи с предыдущим. Вдруг совершенно ослепшая тетка Ольга простудилась и через двое суток умерла, а через несколько дней после ее смерти город и фабрику точно громом оглушило: царь отказался от престола.
    — Что ж теперь — республика будет? — спросил Яков брата, радостно воткнувшего нос в газету.
    — Республика, конечно! — ответил Мирон, склонясь над столом; он упирался ладонями в распластанный лист газеты так, что бумага натянулась и вдруг лопнула с треском. Якову это показалось дурным предзнаменованием, а Мирон разогнулся, лицо у него было необыкновенное, и он сказал не свойственным ему голосом, крикливо, но ласково:
    — Начнется выздоровление, обновление России — вот что, брат!
    И размахнул руками, как бы желая обнять Якова, но тотчас -одну руку опустил, а другую, подержав протянутой, поднял, поправил пенсне, снова протянул руку, стал похож на семафор и заявил, что завтра же вечером едет в Москву.
    Митя тоже размахивал руками, точно озябший извозчик, он кричал:
    — Теперь всё пойдет отлично; теперь народ скажет, наконец, свое мощное слово, давно назревшее в душе его!
    Мирон уже не спорил с ним, задумчиво улыбаясь, он облизывал губы; а Яков видел, что так и есть: всё пошло отлично, все обрадовались, Митя с крыльца рассказывал рабочим, собравшимся на дворе, о том, что делалось в Петербурге, рабочие кричали ура, потом, схватив Митю за руки, за ноги, стали подбрасывать в воздух. Митя сжался в комок, в большой мяч, и взлетал очень высоко, а Мирон, когда его тоже стали качать, как-то разламывался в воздухе, казалось, что у него отрываются и руки и ноги. Митю окружила толпа старых рабочих, и огромный, жилистый ткач Герасим Воинов кричал в лицо ему:
    — Митрий Павлов, ты — удобный человек, удобный, — понял? Ребята — уру ему!
    Кричали ура, а кочегар Васька, приплясывая, блестя лысоватым черепом, орал, точно пьяный:
    Эх, — далеко люди сидели
    От царева трона!
    Подошли да поглядели -
    На троне — ворона!
    — Делай, Вася! — поощряли его.
    Якова тоже хотели качать, но он убежал и спрятался в доме, будучи уверен, что рабочие, подбросив его вверх, — не подхватят на руки, и тогда он расшибется о землю. А вечером, сидя в конторе, он услыхал на дворе под окном голос Тихона:
    — Зачем отнял кутенка? Ты продай его мне, Я из него хорошую собаку сделаю.
    — Э, старик, разве теперь время собак воспитывать? -ответил Захар Морозов.
    — А ты чего делаешь? Продай, возьми целковый, ну?
    — Отстань.
    Яков, выглянув из окна, сказал:
    — Царь-то, Тихон, а?
    — Да, — отозвался старик и, посмотрев за угол дома, тихонько свистнул.
    — Свергли царя-то!
    Тихон наклонился, подтягивая голенище сапога, и сказал в землю:
    — Разыгрались. Вот оно, Антонове слово: потеряла кибитка колесо!..
    Выпрямился и пошел за угол дома, покрикивая негромко:
    — Тулун, Тулун...
    Хороводом пошли крикливо веселые недели; Мирон, Татьяна, доктор да и все люди стали ласковее друг с другом; из города явились какие-то незнакомые и увезли с собою слесаря Минаева. Потом пришла весна, солнечная и жаркая.
    — Послушай, Солененький, — говорила Полина, — я все-таки не понимаю, как же это? Царь отказался царствовать, солдат всех перебили, изувечили; полицию разогнали, командуют какие-то штатские, — как же теперь жить? Всякий чёрт будет делать всё что хочет, и, конечно, Житейкин не даст мне покоя. И он и все другие, кто ухаживал за мной и кому я отказала. Я не хочу, не могу теперь, когда все заодно, жить здесь, я должна жить там, где меня никто не знает! И потом: ведь уж если это сделано-революция и свобода, — то, конечно, для того, чтоб каждый жил, как ему нравится!
    Полина говорила всё настойчивее, все многословней, Яков чувствовал в ее речах нечто неоспоримое и успокаивал:
    — Подожди немного, утрясется это, тогда... Но он уже не верил, что волнение вокруг успокоится, он видел, что с каждым днем на фабрике шум вскипает гуще, становится грозней. Человек, который привык бояться, всегда найдет причину для страха; Якова стал пугать жареный череп Захара Морозова, — Захар ходил царьком, рабочие следовали за ним, как бараны за овчаркой, Митя летал вокруг него ручной сорокой. В самом деле, Морозов приобрел сходство с большой собакой, которая выучилась ходить на задних лапах; сожженная кожа на голове его, должно быть, полопалась, он иногда обертывал голову, как чалмой, купальным, мохнатым полотенцем Татьяны, которое дал ему Митя; огромная голова, придавив Захара, сделала его ниже ростом; шагал он важно, как толстый помощник исправника Экке, большие пальцы держал за поясом отрепанных солдатских штанов и, пошевеливая остальными пальцами, как рыба плавниками, покрикивал:
    — Товарищи-порядок!
    Он судил троих парней за кражу полотна; громко, так что было слышно на всем дворе, он спрашивал воров:
    — Вы понимаете, у кого украли? И сам же отвечал:
    — Вы украли у себя, у всех нас! Разве можно теперь воровать, сукины дети?
    Он приказал высечь воров, и двое рабочих с удовольствием отхлестали их прутьями ветлы, а Васька кочегар исступленно пел, приплясывая:
    Вот как нынче насекомых секут!
    Вот какой у нас праведный судья...
    Сорвался, забормотал что-то, разводя руками, и вдруг крикнул:
    Спаси, господи, люди твоя!,
    Митя закричал:
    — Браво-о!
    Митя бегал в сереньких брючках, в кожаной фуражке, сдвинутой на затылок, на рыжем лице его блестел пот, а в глазах сияла хмельная, зеленоватая радость. Вчера ночью он крепко поссорился с женою; Яков слышал, как из окна их комнаты в сад летел сначала громкий шёпот, а потом несдерживаемый крик Татьяны:
    — Вы-клоун! Вы-бесчестный человек! Ваши убеждения? У нищих-нет убеждений. Ложь! Месяц тому назад эти твои убеждения... Довольно! Завтра я уезжаю в город, к сестре... Да, дети со мной...
    Это не удивило Якова, он давно уже видел, что рыженький Митя становится всё более противным человеком, но Яков был удивлен и даже несколько гордился тем, что он первый подметил ненадежность рыженького. А теперь даже мать, еще недавно любившая Митю, как она любила петухов, ворчала:
    — Что уж это, какой он стал несогласный, будто жиденок! Вот, корми их... Митя кричал:
    — Всё-превосходно! Жизнь-красавица, умница! Но басни о возможности мирного сожительства волков с баранами — это надо забыть, Татьяна Петровна! С этим — опоздали!
    Мирон озлобленно и сухо спросил его:
    — А что вы скажете завтра?
    — Что жизнь подскажет! Да! Ну-с, дальше? Жена и Мирон ходили около Мити так осторожно, точно он был выпачкан сажей. А через несколько дней. Митя переехал в город, захватив с собою имущество свое: три больших связки книг и корзину с бельем.
    Всюду Яков наблюдал бестолковую, пожарную суету, все люди дымились дымом явной глупости, и ничто не обещало близкого конца этим сумасшедшим дням.
    — Ну, — сказал он Полине, — я решил: едем! Сначала — в Москву, а там — подумаем...
    — Наконец-то! — обрадовалась женщина, обнимая, целуя его.
    Июльский вечер, наполнив сад красноватым сумраком, дышал в окна тяжким запахом земли, размоченной дождем, нагретой солнцем. Было хорошо, но грустно.
    Сняв со своей шеи горячие, влажные руки Полины, Яков задумчиво сказал:
    — Прикрой грудь... Вообще — оденься! Надо — серьезно.
    Она соскочила на пол с колен его, в два прыжка подбежала к постели, окуталась халатом и деловито села рядом с ним.
    — Видишь ли, — заговорил Яков, растирая ладонью бороду по щеке так, что волоса скрипели. — Надо подумать, поискать такое место, государство, где спокойно. Где ничего не надо понимать и думать о чужих делах не надо. Вот!
    — Конечно, — сказала Полина.
    — Всё надо делать осторожно. Мирон говорит: поезда набиты беглыми солдатами. Надо прибедниться...
    — Только ты возьми с собой побольше денег.
    — Ну да, разумеется. Я уеду так, чтоб мои не знали-куда. Я будто в Воргород поеду, — понимаешь?
    — А-зачем скрывать? — удивленно и недоверчиво спросила Полина.
    Он не знал-зачем; эта мысль только что явилась у него, но он чувствовал, что это-хорошая мысль.
    — Ну, знаешь — отец, Мирон, расспросы... Это всё -не нужно. Деньги — в Москве, денег я могу достать много, хороших...
    — Только-скорее! — просила Полина. — Ты видишь: жить-нельзя. Всё дорого, и ничего нет. И, наверное, будут грабить, потому что — как жить?
    Оглянувшись на дверь, она шептала:
    — Вот кухарка была добрая, а теперь стала дерзкая и — всегда точно пьяная. Она может зарезать меня во сне, почему же не зарезать, если всё так спуталось? Вчера слышу-перешептывается с кем-то. "Боже мой! — думаю. — вот!" Но приотворила тихонько дверь, а она стоит на коленках и — рычит! Ужас!
    — Подожди, — остановил Яков быстрый поток ее тревожного шёпота. — Сначала уеду я...
    — Нет, — громко сказала она, ударив кулачком своим по колену. — Сначала — я! Ты дашь мне денег и...
    — Что ж ты — не веришь мне? — обиженно и сердито спросил мужчина и получил твердо сказанный ответ:
    — Не верю. Я-честная, я говорю прямо: нет! Разве можно теперь верить, когда все и царю изменили и всему изменяют? Ты — кому веришь?
    Она говорила убедительно, и еще более убедительно говорила грудь ее из складок распахнувшегося халата. Яков Артамонов уступил ей; решили, что она завтра же начнет собираться, поедет в Воргород и там подождет его.
    На другой же день Яков стал жаловаться на боли в желудке, в голове, это было весьма правдоподобно; за последние месяцы он сильно похудел, стал вялым, рассеянным, радужные глаза его потускнели. И через восемь дней он ехал по дороге от города на станцию; тихо ехал по краю избитого шоссе с вывороченным булыжником, торчавшим среди глубоких выбоин, в них засохла грязь, вздутая горбом, исчерченная трещинами. Сзади его оставалась такая же разбитая, развороченная жизнь, а впереди из мягкой ямы в центре дымных туч белесым пятном просвечивало мертвенькое солнце.
    Через месяц Мирон Артамонов, приехав из Москвы, сказал Татьяне, наклонив голову, разглядывая ладонь свою:
    — Должен сообщить тебе нечто печальное: в Москве ко мне явилась эта пошлая девица, с которой жил Яков, и сказала, что какие-то люди — гм, какие теперь люди? — избили его и выбросили из вагона...
    — Нет! — крикнула Татьяна, попробовав встать со стула.
    — На ходу поезда. Через двое суток он скончался и похоронен ею на сельском кладбище около станции Петушки.
    Татьяна молча прижала платок к своим глазам, ее острые плечи задрожали, черное платье как-то потекло с них, как будто эта женщина, тощая, с длинной шеей, стала таять.
    Мирон поправил пенсне, хрустнул пальцами, потирая руки, послушал звон одинокого колокола, благовест ко всенощной, затем, шагая по комнате, сказал:
    — Что же плакать? Между нами-он был совершенно бесполезный человек. И — неприлично глуп, прости! Разумеется — жалко. Да.
    — Боже мой, — сказала Татьяна, мигая покрасневшими веками, и, помуслив палец, пригладила брови.
    — Эта бойкая девица, — говорил Мирон, сунув руки в карманы, — весьма неискусно притворяется печальной вдовой, но одета настолько шикарно, что — ясно: она обобрала Якова. Она говорит, что писала нам сюда.
    Татьяна отрицательно мотнула головою.
    — Нет? Я так и знал. Я полагаю, что отцу и матери не нужно говорить об этом, пусть думают, что Яков жив. Так?
    — Да, это лучше, — согласилась Татьяна.
    — Впрочем, дядя, кажется, ничего уже не понимает, но мать утопила бы себя в слезах... Покачав головою, Татьяна сказала:
    — Скоро мы все погибнем.
    — Возможно, если останемся здесь. Но я немедля отправляю жену и детей прочь отсюда. Советую и тебе убраться, не дожидаясь, когда Захар Морозов... Итак: мы старикам ничего не скажем. Ну, извини меня, еду домой, жена нездорова...
    Длинной рукою своей он встряхнул руку сестры и ушел, сказав:
    — Невероятно трудно ездить теперь, дороги — в ужаснейшем состоянии!
    Артамонов старший жил в полусне, медленно погружаясь в Сон, всё более глубокий. Ночь и большую часть дня он лежал в постели, остальное время сидел в кресле против окна; за окном голубая пустота, иногда ее замазывали облака; в зеркале отражался толстый старик с надутым лицом, заплывшими глазами, клочковатой серой бородою. Артамонов смотрел на свое лицо и думал:
    "Хорош комар".
    Приходила жена, наклонялась над ним, тормошила и хныкала:
    — Уехать надо, лечиться надо...
    — Уйди, — лениво говорил Артамонов, — Уйди, лошадь. Надоела. Дай покою.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ]

/ Полные произведения / Горький М. / Дело Артамоновых