Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Фурманов Д. / Чапаев

Чапаев [11/12]

  Скачать полное произведение

    - Здорово... здравствуй, товарищ! - дружно ответили они. - Дождались, слава богу...
    Не знаю я, верить ли этим приветственным словам. Может быть, и белых они встречали так же, чтобы не трогали - из робости, от испуга. Но посмотрел на лица - и вижу настоящую, неподдельную радость, такую подлинную радость, которую выдумать нельзя, особенно нельзя отразить ее на немудрящем крестьянском лице. И самому стало радостно.
    Мы тронули на середину деревни. Там новая толпа, но видно, что уж это не крестьяне.
    - Вы што, ребята, пленные, што ли?
    - Так точно, пленные.
    - Мобилизованы, што ли?
    - Так точно, мобилизованы.
    - Откуда?
    - Акмолинской области.
    - Сколько вас тут?
    - Да вот человек тридцать, а то попрятались по сараям... Да вон из огородов бегут.
    - Так вы сами, значит, остались?
    - Так точно, сами.
    - А оружие где?
    - Сложили вон там, у забора.
    Подъехал, посмотрел: куча винтовок. Сейчас же к оружию, к пленным наставили своих ребят, приказали охранять, пока не переправим в штаб дивизии.
    Пленные выглядели жалко, одеты были сквернейше, - кто в шубенку какую-то старую, кто в армяк, кто в дырявые пальтишки; обуты тоже скверно, - иные в валенках, в лаптях, и все это изодрано до последней степени... Они нисколько не были похожи на войско - просто толпа оборванцев. Являлось недоумение: отчего бы это они так плохо одеты, когда колчаковские войска, наоборот, заграничным добром снабжаются изрядно?
    - Что это, - спрашиваю, - ребята, больно плохо одел вас Колчак-то? Неужто всех так?
    - Нет, это нас только.
    - За што так?
    - А все не шли... Убегло наших много - кто обратно к себе, а кто в Красную Армию...
    - Значит, не добром к Колчаку шли?
    - А на што он нам... Своих-то одел с позументами, а нас - смотрите вот... - И они показывали свои дыры и лохмотья. - Да все вперед гнал, под самые выстрелы: такую, говорит, сволочь и жалеть нечего...
    - А вот вы бежали бы давно...
    - Так нельзя бежать-то, сзади нас он своих поставил, - эти не воевали, а только смотрели, чтобы не убегнуть...
    - Ну, а теперь как же удалось?
    - Да вон все в огородах... Между грядами. Полегли и ждали. А потом вышли.
    - Куда же теперь: служить в Красной Армии у нас станете?
    - Так точно, затем и остались, чтобы в Красной Армии, куда же нам? Того и хотим.
    Разговор на этом окончили.
    Вдоль по селу мы поскакали к горе, в ту сторону, куда убежал неприятель. Части наши, видно было, уже карабкались по откосу, сгрудились на мосточке, переходили по песчаному крутому скату.
    - Много ли тут белых-то было? - спрашиваю по дороге.
    - Тыщу было... - отвечают крестьяне.
    Но верить этим "тыщам" никогда сразу не следует: иной раз "тыща" превращается в пять-шесть тысяч, а то и просто в двести человек. Только потом, сравнив десятки сведений и показаний пленных, можно приблизительно точно установить цифру. Во всяком случае, судя по обозам, войска здесь было достаточно. Недолго и не так упорно, как обычно, держался в Пилюгине неприятель, верно потому, что заметил и опасался обходного движения на левом фланге...
    - Давно ли белые убежали?
    - Да недавно, - отвечали крестьяне. - Вот только перед вами. Надо быть, и по горе-то недалеко ушли...
    Но усталые наши части не могли преследовать. Разве только кавалерию можно было пустить для испытания, но кавалерии было мало, - надежды не было и на нее.
    Те, что ушли вперед и забрались на гору, все еще не теряли надежды захватить неприятельские обозы. Но захватить удалось лишь небольшую оставшуюся часть, - главный обоз давно и далеко ушел вперед.
    Пилюгино расположено под горой. Гора крутая и обрывистая. Перебравшись через мост, лишь с большим трудом можно было подняться на вершину. Тут в горячке произошла драматическая случайность: передовые части, поднимавшиеся прямо по откосу, как только выскочили на вершину, заметили на другом конце ползущие цепи. Открыли огонь. Им ответили... Завязалась перестрелка: это свои не узнали своих. Двое убито, пять человек поранено. Оно бы окончилось еще тяжелей, если бы вовремя не понял обстановку командир того полка, что выходил из-за горы, с левой стороны; он самоотверженно, рискуя жизнью, махая в воздухе платком и шапкой, бросился по полю навстречу стрелявшим, добежал и разъяснил, в чем дело. Когда мы на горе увидели человек шестьдесят кавалеристов, спешившихся возле потных, взмыленных коней, приказали им разбиться на две группы: одной налево - разузнать, нет ли каких признаков, что там идут наши обходные части, другую половину услали на правую сторону, куда ушли неприятельские обозы. Связи с обходными частями так и не установили - там оказалось что-то вроде предательства, и несколько человек пришлось арестовать, передать дело трибуналу. Но теперь мы ничего не предполагали и продолжали надеяться, что даже небольшими ударами можно добиться результатов, как только в тылу у неприятеля появятся наши полки. Но полки эти не появились, и неприятель отступил спокойно, безнаказанно, с обозами. Разведчики, что усланы были направо, как только отъехали сажен триста, были жарко обстреляны отступавшими цепями, вынуждены были спуститься в овраг и дальше двигаться кустарником.
    На тачанке забрался в гору первый пулеметчик. Я его взял с собой, и поехали туда - вперед, где видны были колыхающиеся неприятельские цепи. Они отступали по ровной поляне, шли к лесу, заметно торопились, видимо, ожидая преследования нашей кавалерии, не зная того, что кавалерии у нас почти нет. Сами мы, конечно, поделать ничего не могли, но все еще была какая-то смутная надежда, что вот-вот в неприятельском тылу раздадутся первые выстрелы, - тогда отсюда даже и своим пулеметом можно крепко усилить панику, деморализовать врага окончательно и отнять обоз... Все ожидания были напрасны. По пятам отступающих двигались мы версты полторы: разведка справа, а мы на горе - непрерывно обстреливали отступавших. Они отвечали и все пятились к лесу, пока не исчезли. Мы ни с чем воротились назад.
    По горе залег Иваново-Вознесенский полк. Когда мы с пулеметчиком стали приближаться, заметили, как несколько человек, положив винтовки на колено, прицеливались по нас и ждали, когда подъедем ближе. Я громко закричал, что едут свои, замахал платком - предотвратил новую беду. Несколько человек поднялись нам навстречу и, когда меня узнали, покачивали головами, ахали, бранили себя за оплошность. Мы спустились с горы и въехали в село.
    Здесь я встретился с Чапаевым - он объезжал части. В той атаке, что была перед овинами, он участвовал лично и оттуда же вошел в село. Повернув коня, я поехал вместе с ним обратно в гору.
    Ожило село. Все халупы позаняли красноармейцы. Бабы толпились у колодцев, бежали с водой, торопились ставить самовары, угощали пришедших товарищей. Уж теперь не дичились они, не робели, а молодежь так даже и совсем раззадорилась. Девушки деревенские осваиваются с красноармейцами так быстро, что только диву даешься.
    Посмотри-ка и теперь.
    На горе залегла наша цепь; где-то тут в лесу, совсем неподалеку, отступают неприятельские войска; не рассеялся еще в воздухе пороховой дым, а в раскрытые окна халупы уж манит гармоника, и на зов ее собираются охотно, идут и бойцы, идут и девушки... Тут скоро пойдет плясовая - без этого не обойтись...
    Потому еще здесь встречают так радостно красные полки, что не только грабежей или насилий - не было ни одного случая даже самых мелких оскорблений и перебранки; именно к а к т о в а р и щ и п р и ш л и и к товарищам, полные уважения, взаимной духовной близости.
    Огромному большинству не досталось места в избушке - пришлось раскинуться бивуаком на площади у обозов...
    Отыскали получше, попросторней халупу; сюда поместили бригадный штаб и оперативный отдел дивизии, - он ездит с нами неразлучно все эти последние дни. Протянули кабель, заработал аппарат, заголосили телефоны. Скоро тут появился самоварчик. За столом были командиры и политические работники. Один другому торопился рассказать, что сделал, что видел и перечувствовал в бою. Перебивали, недоговаривали, хватались то за одно, то за другое, шумели, спешили один другого перекричать, заставить себя слушать, но каждый не слушать - рассказывать хотел: так он сам был полон не остывшими еще переживаниями. Усталости как не бывало... Так за разговорами, за шумом прошло с полчаса.
    Вдруг - громовой удар, за ним другой, третий... Мы переглянулись, повыскакивали в недоумении из-за стола и прямо к двери. Может быть, бомбу кто-нибудь обронил?
    Но тут рядом три разрыва... Если артиллерия?.. Но откуда же ей быть?
    В это время мелькнул ружейный выстрел, за ним еще, еще, еще - поднялась беспорядочная пальба. Красноармейцы, сидевшие кучками возле фургонов, уже повскакали и кидались в разные стороны. Площадь живо опустела. У себя над головой мы увидели неприятельский аэроплан, ровно и тихо, словно серебряный лебедь, уплывавший в голубую даль. Разрывы случились в огромнейшем соседнем саду; где не было ни одного красноармейца...
    Скоро все успокоилось и приняло свой недавний вид... Уж дрожали сумерки, а за ними легко спустилась покойная звездная весенняя ночь. Тихо на селе. Ничто не напоминает о том, что только недавно закончился здесь бой, что всюду рыскала и вырывала жертвы беспощадная, жадная смерть. А завтра, чуть подымется солнце - мы снова в поход. И снова, как мотыльки у огня, будем кружиться между жизнью и смертью...
    "Ну а сегодня как? - задаешь себе каждый день поутру тяжелый, мучительный вопрос. - Кто останется жив? Кто уйдет? С кем выступать будем в завтрашнюю зорю, с кем никогда-никогда не увижусь... после сегодняшнего боя? А впереди еще бесконечные походы, ежедневные ожесточенные бои... Весна... Начало... Колчак дрогнул лишь в первых рядах, а сокрушать надо всю огромную стотысячную массу. Как это дорого обойдется! Как много будет к осени жертв, как многих недосчитаемся вот из этих, из товарищей, что идут теперь со мною!"
    После этого столь подробно описанного боя открыт был путь к Бугуруслану. Как и большинство городов, - не только в этих боях, но и вообще за всю гражданскую войну, - Бугуруслан был взят обходным движением. На улицах больших городов бои случались редко. Главный бой, последний и решающий, обычно разгорался непосредственно на городских подступах, и когда он, бой этот, был неудачен для обороняющегося, неудачник обычно уходил, оставляя самый город без боя в руки победителю. Так было и с Бугурусланом.
    XI. ДО БЕЛЕБЕЯ
    Чапаевская дивизия шла быстро вперед, так быстро, что другие части, отставая по важным и неважным причинам, своею медлительностью разрушали общий единый план комбинированного наступления. Выйдя далеко вперед и ударяя в лоб, она больше гнала, чем уничтожала неприятеля или захватывала в плен. Испытанные в походах бойцы изумляли своей выносливостью, своей нетребовательностью, готовностью в любой час, любой обстановке и любом состоянии принять удар. Были случаи, когда после многоверстного похода они валились с ног от усталости - и вдруг завязывался бой. Усталости как не бывало: выдерживают натиск, сами развивают наступление, идут в атаку, преследуют... Но бывало и так, что ежедневные бои и переходы замаривали до окончательного изнеможения. Тогда на первом же привале бросались пластом и спали как мертвые, часто без должной охраны, разом засыпали все - и командиры, и бойцы, и караулы...
    По горам, по узким тропам, бродом переходя встречные реки, - мосты неприятель взрывал, отступая, - и в дождь, и в грязь, по утренней росе и в вечерних туманах, день сытые, два голодные, раздетые и обутые скверно, с натертыми ногами, с болезнями, часто раненные, не оставляя строя, шли победоносно они от селения к селению - неудержимые, непобедимые, терпеливые ко всему, гордые и твердые в сопротивлении, отважно смелые и страшные в натиске, настойчивые в преследовании. Сражались героями, умирали как красные рыцари, попадали в плен и мучениками гибли под пыткой и истязаниями! С такой надежной силой нельзя было не побеждать - надо было только уметь ею управлять. Чапаев этим даром управления обладал в высокой степени, - именно управления т а к о ю массой, в т а к о й момент, в т а к о м ее состоянии, как тогда. Масса была героическая, но сырая; момент был драматический, и в пылу битв многое сходило с рук, прощалось, оправдывалось исключительностью обстановки. Та масса была как наэкзальтированная, ее состояние не передать в словах: то состояние, думается, неповторяемо, ибо явилось оно в результате целого ряда событий - всяких событий, больших и малых, бывших ранее и сопутствовавших гражданской войне. Волга вспять не потечет, причины эти назад не возвратятся, и состояние, т о состояние, родиться не может вновь. Будут н о в ы е моменты - и прекрасные и глубокие содержанием, но это будут у ж е д р у г и е .
    И Чапаевы были только в те дни - в другие дни Чапаевых не бывает и не может быть: его родила т а масса, в т о т момент и в т о м своем состоянии. Потому он и мог так хорошо управлять "своею" дивизией. Как он глубоко прав был, и сам того не понимал, когда называл славную 25-ю с в о е ю , Чапаевской дивизией.
    В нем собрались и отразились, как в зеркале, основные свойства полупартизанских войск той поры - с беспредельной удалью, решительностью и выносливостью, с неизбежной жестокостью и суровыми нравами. Бойцы считали его олицетворением героизма, хотя, как видите, ничего пока исключительно героического в действиях его не было: то, что делал лично он, делали и многие, но что делали эти многие - н е з н а л н и к т о , а что делал Чапаев - з н а л и в с е , знали детально, с прикрасами, с легендарными подробностями, со сказочным вымыслом. Он, Чапаев, в 1918 году был отличным бойцом; в 1919-м он уже не славен был как боец, он был г е р о е м-о р г а н и з а т о р о м . Но и организатором лишь в определенном, в условном смысле: он терпеть не мог "штабов", отчисляя к штабам этим все учреждения, которые воевали не штыком, - будь то отдел снабжения, комендатура ли, связь, что угодно. В его глазах - воевал и побеждал только воин с винтовкой в руках. Штабы не любил он еще и потому, что мало в них понимал и о р г а н и з о в а т ь их по-настоящему никогда не умел, появляясь в штабе, он больше р а с п е к а л , чем указывал, помогал и разъяснял.
    Организатором он был лишь в том смысле, что самим собою - любимой и высокоавторитетной личностью - он связывал, сливал воедино с в о ю дивизию, вдохновлял ее героическим духом и страстным рвением вперед, вдохновлял ее на победы, развивал и укреплял среди бойцов героические традиции, и эти традиции - например, "не отступать!" - были священными для бойцов. Какие-нибудь разинцы, пугачевцы, домашкинцы, храня эти боевые традиции, выносили невероятные трудности, принимали, выдерживали и в победу превращали невозможные бои, но назад не шли: отступить полку Стеньки Разина - это значило опозорить невозвратно свое боевое героическое имя!
    Как это красиво, но как и неверно, вредно, опасно!
    Боевая страда - чапаевская стихия. Чуть затишье - и он томится, нервничает, скучает, полон тяжелых мыслей. А из конца в конец по фронту метаться - это его любимое дело. Бывало так, что и нужды острой нет, - тогда сам себе выискивал повод и мчался на пятьдесят, семьдесят, сто верст... Приедет в одну бригаду, а в соседней узнают, что он тут, - звонят: "Немедленно приезжай, имеется неотложное дело..." И скачет Чапаев туда. "Неотложного" дела, конечно, нет никакого, - друзьям-командирам просто охота посидеть, потолковать со своим вождем. Это именно они, чапаевские спутники, выносили и широко разнесли чапаевские подвиги и чапаевскую славу. Без них он - да и всякий другой в этом же роде - никогда не будет так славен. Для громкой славы всегда бывает мало громких и славных дел - всегда необходимы глашатаи, слепо преданные люди, которые верили бы в твое величие, были бы им ослеплены, вдохновлены и в самом славословии тебе находили бы свою собственную радость...
    Мы всегда склонны дать "герою" больше того, что он имеет в действительности, и, наоборот, недодаем кой-что заслуженному и порой исключительному "рядовому".
    Они, чапаевцы, считали себя счастливыми уже потому, что были соучастниками Чапаева (не испугаемся слова "героизм", - оно имеет все права на существование, только надо знать, что это за права): озарявшие его лучи славы отблесками падали и на них. В полку Стеньки Разина были два героя, в боях потерявшие ноги; они ползали на култышках, один кое-как пробирался на костылях, - и ни один не хотел оставить свой многославный полк, каждый за счастье почитал, когда приезжавший Чапаев скажет с ним хоть бы несколько слов. Они не были обузой полку - оба в боях работали на пулеметах.
    Пройдут наши героические дни, и не поверят этому, сочтут за сказку, а действительно ведь было так, что два совершенно безногих бойца-красноармейца работали в боях на пулеметах. Был слепой, совсем, накругло, ничего решительно не видевший боец. Он написал один раз через своих друзей письмо в дивизионную газету, - это письмо хранится у нас до сих пор. Приводим его здесь, хоть и не полностью:
    П и с ь м о с л е п о г о к р а с н о а р м е й ц а1
    "Товарищ редактор.
    Прошу поместить в газете известия роковое событие, мое приключение - бегство от Уральского казачества к товарищам большевикам. Сообщаю в кратких объяснениях, что мы жили между казачеством и Красной армией на Уральской железнодорожной станции. Старшие два брата мои служили на поездах во время войны казачества с Красной армией. Когда было первое наступление на Уральск товарища Ермощенко 20 апреля (по новому стилю 3 мая), на станцию Семиглавый Мар, - 23 апреля, т. е. 6 мая, от войскового правительства был издан приказ мобилизации крестьян, как проживающих в городе Уральской области. Братья мои отказались идти против Красной армии с оружием в руках; подлежащие мобилизации от казачества, братья мои решительно заявили, что мы не пойдем против своих товарищей большевиков, за что были расстреляны казаками 23 июня в 12 ч. ночи. Я остался один, сирота, совершенно безо всякого приюта. Родители мои померли пять лет тому назад, больше нет у меня никаких сродственников нигде. Вдобавок того совершенно слепой, лишенный зрения, после расстрела моих братьев пошел я к войсковому правительству просить приюта; войсковое правительство мне объявило, что братья твои не пошли воевать против Красной армии - так и ты иди к своим товарищам большевикам, пускай они дадут тебе приют. Тогда я им сказал в ответ: наверно, вы не напьетесь невинной крови, кровожадные звери - за что и был заключен я в тюрьму и ожидал расстрела; просидел 15 дней в тюремном заключении, и меня освободили. Пробывши я несколько дней под стенами города без куска хлеба и решился идти под покров к своим товарищам большевикам. И несмотря на то, что совершенно слепой решился добраться я до своих товарищей или заблудиться и погибнуть где-нибудь в степи, нежели жить в казачьих руках. Один товарищ проводил меня тайно от Уральска на дорогу, сказал мне: иди по направлению так, чтобы солнце светило тебе в затылок, таким способом ты можешь выйти в Россию. Простились мы с товарищем, и я пошел в путь. Проходя несколько верст, я сбился с указанного мне направления, пошел сам не знаю куда. В это время мне пришла на мысль смерть моих братьев, бедствие, скорбь и горе-испытание, тяжелые муки... Шел шесть дней степью, голодный и холодный, на шестой день моего путешествия стал изнемогать силой, уста мои залитые кровью, потому что нет хлеба, капли воды, нечем утолить страшный голод. Обливая путь свою горькими, горькими слезами, нет надежды на спасение жизни. Тогда я воскликнул громко: "Любезные мои братья. Вы лежите в земле покойно, а меня оставили на горе. Возьмите меня к себе, прекратите мое страдание, я умираю от голода среди степи, кто придет здесь ко мне на помощь горьких слез, нигде нет никово..." Вдруг слышу спереди собачий лай и детские голоса, и я на слух пришел, спросил детей, какой это хутор - казачий или мужичий. Мне сказали, что это хутор мужичий, Красны Талы, находится в семи верстах от казачьей грани. Один мужик взял меня к себе в дом, напоил, накормил, утолил мой голод, утром проводил меня в село Малаховку, и тут я уже с трудом добрался до Петровской волости..." Дальше он рассказывает, как хорошо его приняли в Советской России, как приласкали, окружили заботами. "Председатель Совета Иван Иваныч Девицын горячо приветствовал меня, был в великой радости и в восторге. Теперь у своих товарищей большевиков забыл я страдания и считаю себя в безопасности... Поместили меня в доме, в просторную комнату, дали мне мягкую постель, сняли с меня оборванное, грязное белье, обули, одели меня в новый, чистый костюм экономический и продовольственный отделы... Живу я настоящим „буржуем", выражаю великую благодарность, глубокое чувство..." Идет перечисление лиц, которым выражается благодарность, а заканчивается письмо таким образом: "Да здравствует Всероссийская Советская Республика, товарищ Ленин, да здравствует непобедимый герой товарищ Чапаев, да здравствует волостной Совет, экономической и продовольственной отдел!" Не письмо, а целая поэма. И такой мученик за Советскую власть, слепой красноармеец; чтивший подвиги Чапаева, как святыню, был лучшим повествователем, бандуристом-чапаевцем, рассказывающим были и небылицы, еще больше веривший своим небылицам, ибо создавал их сам, разукрашивал сам. А кто же так силен, чтобы не поверить своему собственному вымыслу?.. Слава Чапаева гремела далеко за пределами Красной Армии. У нас сохранилось другое письмо, какого-то советского работника из Новоузенска, - прочтите и увидите, как беспредельно велика была вера во всемогущество Чапаева: его считали не только вождем-бойцом, но и полноправным хозяином в тех местах, где проходили и воевали полки Чапаевской дивизии. Отпечатано письмо на вощеной бумаге, запаковано было тщательно, прислано Чапаеву с нарочным посыльным. Какой-то советский работник, Тимофей Пантелеевич Спичкин, жалуется ему на несправедливости новоузенские, просит помощи, только у Чапаева надеется он обрести быстрое и справедливое решение вопроса. Он пишет: "С р о ч н а я ДИВИЗИОННОМУ КОМАНДИРУ ВАСИЛИЮ ИВАНОВИЧУ ТОВАРИЩУ ЧАПАЕВУ Председателя Повоузенского совета народных судей Тимофея Пантелеевича Спичкина В о п и ю щ а я ж а л о б а. Прошу Вас, товарищ Чапаев, обратить на эту жалобу свое особое, г е р о й с к о е внимание. Меня знают второй год Уральского фронта за честного советского работника, но злые люди, новоузенские воры и преступники, стараются меня очернить и сделать сумасшедшим, чтобы моим заявлениям на воров не придавать значения. Дело обстоит так: 16 воров украли... (идет перечень фамилий, кто сколько крал). Когда я, Спичкин, заявил об этом расхищении в Самару, то оставшиеся не арестованными 14 воров (двое арестовано) заявили, что Спичкин сумасшедший, и потребовали врачей освидетельствовать Спичкина. Врачи признали меня умственно здоровым. Тогда 14 новоузенских воров-грабителей сказали: "мы вам не верим" и отправляют меня в Самару, в губисполком, для освидетельствования через врачей-психиатров. Но, принимая во внимание, что теперь вся правда и справедливость на фронте у героев и красноармейцев, подобных как Вы, товарищ Чапаев, - я, Спичкин, Вас срочно прошу сделать нужное распоряжение: помочь в Новоузенске арестовать всех перечисленных 14 воров, направить их в Самару для предания суду Ревтрибунала, и за это Вам население скажет большое спасибо, так как во мнении народном имя Ваше славно как самоотверженного героя и стойкого защитника республики и свобод. Я на Вас вполне надеюсь, товарищ Чапаев. Защитите и меня от 16 новоузенских воров-грабителей. 25 апреля 1919 года Тимофей Спичкин". В "приложении" к этому делу Спичкин указывает Чапаеву, где и как "раскопать" весь материал, заключая следующими словами: "Я прошу немедленно арестовать без всякого стеснения всех оставшихся... воров и повторяю... Ваше славное имя будет еще славнее за такую защиту населения от мародеров-воров и избавление населения от этих грязных пауков-микробов..." Не менее блестящим является спичкинское "заявление", явившееся, по всей видимости, результатом гонений на него четырнадцати "пауков-микробов". "Вы, товарищ Чапаев, признанный герой всенародно, и славное Ваше имя гремит повсюду - Вас поминают даже дети. Я, Спичкин, также признанный герой, но не в военном искусстве, а в искусстве гражданском. У меня также есть великие порывы к славе и доблестям. Прошу Вас этому верить! Вы убедитесь в этом на деле. Я, Спичкин, воплощенная огненная энергия и воплощенный труд. Считал бы за счастье видеть Вас лично, а Вам познакомиться со мною, Спичкиным. Будучи от природы человеком кристальной честности, любя народ, за который отдавал душу (что могу передать Вам лично о своих больших подвигах), я желал бы немедленно стать Вашею правою рукою и свою огненную энергию отдать для Вашего военного дела по отражению всеми ненавидимого бандита - Колчака. Прошу Вас немедленно принять меня в ряды Красной Армии добровольцем, в славный Ваш полк по имени Стеньки Разина. Председатель Новоузенского совета народных судей Тимофей Спичкин". И "вопиющая жалоба" и "заявление" Спичкина полны противоречий, неточности и действительно производят впечатление горячечного бреда, но все, что выражено здесь сгущенно, - в другой форме, другими словами на каждом шагу повторялось в чапаевской практике. И характерно то, что он, Чапаев, никогда не отказывался от вмешательства в подобные дела; наоборот, любил разобрать все сам, докопаться до дна, вывести разных негодяев и шалопаев на чистую воду. Эти письма пришли в разгар наступления, и потому хода им он не мог дать ни малейшего, но тревожился, помнил долго, все время имел охоту побывать там, на месте, и разобрать. Ограничился только грозным письмом, где метал на "виновных" громы и молнии. Увы, эти "четырнадцать пауков-микробов" без всякого разбирательства, заочно, уже были для Чапаева совершенно бесспорными п о д л е ц а м и . Верил он всему с чрезвычайной легкостью, впрочем, с такой же легкостью во всем и разуверялся - во всем, но только не в делах и вопросах военных: здесь как раз наоборот - ничему не верил, а работал исключительно "своим умом". Когда подумаешь, обладал ли он, Чапаев, какими-либо особенными, "сверхчеловеческими" качествами, которые дали ему неувядаемую славу героя, - видишь, что качества у него были самые обыкновенные, самые "человеческие"; многих ценных качеств даже и вовсе не было, а те, что были, отличались только удивительной какой-то свежестью, четкостью и остротой. Он качествами своими умел владеть отлично: порожденный сырой, полупартизанской крестьянскою массой, он ее наэлектризовывал до отказа, насыщал ее тем содержимым, которого хотела и требовала она сама, - и в центре ставил себя! Чапаевскую славу родили не столько его героические дела, сколько сами окружающие его люди. Этим нисколько не умаляется колоссальная роль, которую сыграл и сам Чапаев как личность в гражданской войне, однако ж следует знать и помнить, что вокруг имени каждого из героев всегда больше легендарного, чем исторически реального. Но, спросят, почему именно о нем, о Чапаеве, создавались эти легенды, почему именно его имя пользовалось такой популярностью? Да потому, что он п о л н е е м н о г и х в себе воплотил сырую и геройскую массу "своих" бойцов. В тон им пришелся своими поступками. Обладал качествами этой массы, особенно ею ценимыми и чтимыми, - личным мужеством, удалью, отвагой и решимостью. Часто этих качеств было у него не больше, а даже меньше, чем у других, но так уж умел обставить он свои поступки, и так ему помогали это делать свои, близкие люди, что в результате от поступков его неизменно получался аромат богатырства и чудесности. Многие были и храбрей его, и умней, и талантливей в деле руководства отрядами, сознательней политически, но имена этих "многих" забыты, а Чапаев живет и будет долго-долго жить в народной молве, ибо он - коренной сын этой среды и к тому же удивительно сочетавший в себе то, что было разбросано по другим индивидуальностям его соратников, по другим характерам. Нет нужды описывать операцию за операцией, нет нужды распространяться об оперативных приказах, их достоинствах и ошибках, об успехах наших и о поражениях: этого будут касаться те, что дадут специально военные очерки. Мы же в очерке своем нисколько не претендуем на полноту изложения событий, на их точную последовательность, строгость дат, мест, имен... Мы исключительно даем зарисовки быта, родившегося той порой и для той поры характерного. Вот хотя бы и теперь, в пути до Белебея, не станем следить, как развертывались чисто военные операции, а приведем всего две-три бытовые картинки, которые тогда имели место. За Бугурусланом от селения Дмитровского на Татарский Кондыз шла еланьевская бригада. Здесь были ожесточенные бои. Отдавши Бугуруслан, неприятель все еще не хотел поверить, что вместе с этим городом он потерял и свою инициативу, что конец пришел его победоносному шествию, что теперь его будут гнать, а он - обороняться, отступать... Напрягся он силами, встретил крепкими ударами натиск красных полков. Но уже поздно, - могучий дух уверенности в победе отлетел от белых армий, примчался к красноармейцам, дал им бодрость, заразил их той неутомимостью и отвагой, которые живы только при уверенности в победе. Момент перехода инициативы с одной стороны на другую всегда очень знаменателен и ярок - не заметит его только слепой. Одна сторона вдруг потускнеет, опустится и обмякнет, в то время как другая словно нальется живительной таинственной влагой, подымется на дыбы, ощетинится, засверкает, станет грозна и прекрасна в своем неожиданном величии. Приходит такой момент, когда в тускнеющей армии что-то настолько расслабнет, настолько выхворается, станет бескровным и вялым, что ему остается один конец - умереть. Внутренний долгий, изнурительный процесс выходит наружу и заканчивается смертью. Такого обреченного на неминуемую смерть, но все еще живого покойника представляла собою в бугурусланские дни еще так недавно могучая, непобедимая армия белого адмирала. История уже тогда приложила суровой рукой позорную печать бесславной смерти на ее низкий, преступный лоб. А Красная Армия, такая упругая и свежая, так заметно обновленная ключевыми струями фабрик и заводов, профессиональных союзов, партийных ячеек, - она была в те дни подобна проснувшемуся светлому богатырю, который все возьмет, всех победит, пред которым сгинет черная сила. Этим настроением полна была и Чапаевская дивизия, с этим настроением еланьевская бригада била неприятеля под Русским и Татарским Кондызами. В штаб бригады приехал Фрунзе, ознакомился быстро с обстановкой, расспросил об успешных последних боях Еланя, и тут же, в избушке, набросал благодарственный приказ. Это еще выше подняло победный дух бойцов, а сам Елань, подбодренный похвалою, поклялся новыми успехами, новыми победами. - Ну, коли так, - сказал ему Чапаев, - клятву зря не давай. Видишь эти горы? - И он из окна показал Еланю куда-то неопределенно вперед, не называя ни места, ни речек, ни селений. - Бери их, и вот тебе честное мое слово: подарю свою серебряную шашку! - Идет! - засмеялся радостный Елань. А дня через три после этих торжественных обещаний они едва не пострелялись. Федор Клычков, жестоко простуженный, лежал тогда в постели и вместо себя с Чапаевым отпускал в странствия по фронту помощника своего Крайнюкова. И вот на третьей же поездке приключилась эта самая "история", но больному Клычкову про нее ничего не рассказывали - к нему долетали лишь одни глухие слухи. Чапаев тоже молчал и сумрачно отнекивался, когда разговор подходил к этой теме. Зато Елань рассказал все охотно и подробно, лишь только по выздоровлении Федор приехал к нему в штаб. - Одна ошибка, товарищ Клычков, сущая ошибка, - рассказывал он Федору. - Оба мы немного недосмотрели за собой... глупость... словом, пустяки, и рассказывать бы не стоило, да ладно, сам люблю эти глупости вспоминать... Он ведь какой - огонь! Чего с него взять? Запалит, да, того гляди, и сам сгорит... Досматривать надо, а тебя не было в то время... Этот миляга, заместитель, смеется, а в спор с ним не вступает, ну, и не каждого он слушает, Чапаев... Всему так быть, значит, и надо было, чтобы мы покуражились, только беды в этом ровно нет никакой... Как сейчас помню - устал я, аж ноги зудят!.. Сил нет никаких... Дай, думаю, засну, авось отойдет... Как ляпнулся, так и был, да нет! Васька, мальчишка, - ну, вестовой у меня, помнишь, жуликоватый такой, - избушку у татарина раздобыл: мала, грязна, да и нет ничего, одна лавка по стене. Ткнулся я на лавку - сплю непробудным. А перед сном я Ваське наказал: ты, говорю, шельмец, чтобы курица наутро была готова. Понял? "Понял", - говорит. И черт те што мне тогда и снилось... Будто самого Колчака вместо курицы вилкой ковыряю. Я его ковырну, а он наклонится... я его ковырну, а он припадет, да еще, собака, обернет голову и смеется... Такое меня зло взяло - как его тресну вилкой по башке, ан шашка пополам, словно, выходит, и ударил я шашкой, а не вилкой. Схватил осколок, тычу-тычу ему в голову, а вместо головы получается телеграфный столб, и одна за другой, как галчата, на Юзе буковки скачут. Я понимаю, что это мне приказ дает Чапаев, а с приказом я не согласен был. Разбей, говорит, а преследовать будет другая бригада! Поди-ка, думаю, сам знаешь куда: должен я буду за кровь-то отомстить или нет? Кто мне сто человек заплотит, которых я на горе положил? Кургин, кричу, приказ пиши... У Кургина всегда бумага в руке, а карандаш за ухом. Несется почем зря. Я и оглянуться не успел, как он заголовок отчекрыжил. Скажи, говорю, приказом: как только собьют неприятеля - бить его надо и гнать пятнадцать верст! Понял? Тоже, говорит, понял. Они с Васькой все понимали у меня по голосу, да уж и стоили один другого. Знаю, что баня от Чапаева будет, а как ты делать станешь, когда он такую дыру проделал? Я вызывал его к проводу, объяснить все хотел, разговорить, а этот негодяй Плешков - он ведь начальником штаба в дивизии-то был - даже и не подозвал Чапаева: приказ, говорит, отдан, и разговоров быть ни о чем не может... Што ж, тебе, думаю: не может - так не может, а у меня своя голова на плечах. Приказ Курга смастерил, я его подписал - заиграла музыка... Только знаю, что добром не пройдет, - не любит Чапаев, когда у него приказы переделываются. Спал я, спал, смотрел разные сны, да как вдруг вскочу на лавке... Видишь ли, почти и солнце не взошло, сумерки... А Чапаев уж тут как тут - не вытерпел, всю ночь скакал. - Ты што, - говорит, - сволочь? - Я не сволочь, товарищ Чапаев, - говорю, - вы это осторожнее... Он за револьвер. "Застрелю!" - верезжит. Да только к кобуре, а я свой уже вынул и докладываю: у меня пуля дослана - давай пульнемся... - Вон из комбригов! - кричит. - Я тебя сейчас же с должности сменю... Пиши рапорт - Михайлов будет замещать. Михайлова вместо тебя, а сам вон, вон! Это што за командир! Я говорю - с т о й , а они бежать пятнадцать верст. Это што, што это такое, а? Это командир-то бригады, а? Уж вот крестил, вот крестил, сукин сын, а револьвер, одначе, так и не вынул, да и я свой убрал... Говорить тут нечего. Курга, кричу, приказ пиши... Да и написал все как следует... - Четырех гонцов немедленно... Подскакали. - Вот пакеты Михайлову, неситесь, да живо у меня! Только и видели, улетели... Сидим - молчим... Буря прошла, слова-то все были сказаны... Я на лавке сижу, а Чапаю сесть негде - стоит у стенки... Глаза синие, злые сделались, так и подсвечивают. Ничего, мол, отойдешь, соколик, притихнешь... А на этот момент, видишь ли, Васька голову в двери высунул и пищит: - Так что курица совсем готова... Ругаться - ругаться, а позвать надо. - Товарищ Чапаев, пожалуйте, - говорю, - курицу кушать в сад. Там садишко был такой небольшой. - Хорошо, - говорит. Хоть, слышу, голос и неприветливый, а уж злобы и нет. Засмеялся бы, может, да стыдно... Вышли в садишко, сели, молчим. - Елань, - говорит, - останови гонцов. - Нельзя их, товарищ Чапаев, остановить, - отвечаю. - Где же их остановишь, когда улетели? - А отрядить лучших, - кричит, и опять обагровел. - Нет лучших - они самые лучшие... - А ты еще лучше самых лучших пошли! Не понимаешь, што ли, о чем я говорю? Как же не понимать - все понимаю. Да про себя молчу: дай, мол, щипну его, потому что отчего "сволочью" бранит? - Зачем, - говорю, - сволочью ругаешься? Я свое самолюбие имею. Виноват, так суди, в трибунал отдай, расстреляют пусть, а ругать сволочью не смей... - Я по горячке, - говорит, - ты не все тово... Ну, еще поседлали - теперь шестерых. Как рванули - птицами! Через час все воротились - тех выстрелами остановили... Тут же все приказы эти драть, рвать - бросили... - Не тронь, - говорит, - своего приказа, пускай гонют, приказы отменять не надо... А я сам переменю што надо... Тому и конец - больше нет ничего. Как съели курицу - ни одного слова худого друг дружке не сказали... У нас, товарищ Клычков, и все так, - закончил Елань. - Шумим-шумим, а потом чай усядемся пить да беседы разводить... - Ну, и все? - спросил, усмехнувшись, Федор. - А то чего, - осклабился Елань. - Только на обратном пути, когда я дело все сделал, - и горы отнял, и в плен нагнал вот тех, что в дивизию на днях переправил, - едет опять. - Здорово, - говорит, - Елань! - А сам смеется, веселый. - Здравствуй, - говорю, - Чапаев. Как твое здоровье? Ничего он не ответил, подступил ко мне, обнял, поцеловал три раза. - На вот, бери, - говорит, - завоевал ты ее у меня. Снял серебряную шашку, перекинул ко мне на плечо, стоит и молчит. А мне его, голого, даже жалко стало, - черную достал свою: на, мол, и меня помни! Ведь когда уж наобещает - слово сдержит, ты сам его знаешь... На этом разговор прекратился, - Еланя позвали на телефон, чего-то просили из полка. Да Федор и сам не возобновлял разговора, - видимо, все было сказано, что случилось тогда. Ничего серьезного. Ничего крупного. А в то же время под горячую руку могли натворить кучу всяких осложнений. Нянька тут нужна была постоянная и неусыпно бдительная: как только она отвернулась - уж так и знай, переломают ноги себе и другим! С боем вошел в Трифоновку и на отдых расположился 220-й полк. Когда красноармейцы вошли в крайнюю халупу, их поразило там обилие кровавых пятен на полу. Заинтересовались, стали расспрашивать хозяина, - тот молчит, упирается, ничего не рассказывает. Тогда ему пообещали под честное слово полную безнаказанность, сами же красноармейцы взялись и просить "в случае чего" своего командира и комиссара, только рассказал бы по душе, как и что тут было. Крестьянин без дальнейших рассуждений повел их под навес и там на куче навоза, чуть разбросав с макушки, указал на что-то окровавленное, бесформенное, грязно-багровое: "Вот!" Бойцы переглянулись недоуменно, подошли ближе и в этой бесформенной, залитой кровью массе узнали человеческие тела. Сейчас же штыками, ножами, руками разбросали навозную кучу и вытащили два теплых трупа: красноармейцы. Вдруг у одного из трупов шевельнулась рука, - державшие вздрогнули, инстинктивно дернулись назад, бросили его снова на навоз... и увидели, как за рукой согнулась нога, разогнулась, согнулась вновь... Задергалось веко, чуть приоткрылся глаз из-под черных налитых мешков, но мертвенный, оловянный блеск говорил, что мысли уже не было... Весть о страшной находке облетела весь полк, бойцы сбежались смотреть, но никто не знал, в чем дело, все терялись в догадках и предположениях. Крестьянину учинили допрос. Он не упирался, рассказал все, как было. Два красноармейца, кашевары Интернационального полка, по ошибке попали сюда несколько часов назад, приняв Трифоновку, занятую белыми, за какую-то другую деревню, где были свои. Подъехали они к избе, спрашивают, где тут разыскать хозяйственную часть. Из избы повыскакали сидевшие там казаки, с криком набросились на опешивших кашеваров, стащили на землю и тотчас же погнали в избу. Сначала допрашивали: куда и откуда они, справлялись, где и какие стоят части, сколько в каждой части народу. Сулили красноармейцам полное помилование, если только станут рассказывать правду. Верно ли, нет ли, но что-то кашевары им говорили. Те слушали, записывали, расспрашивали дальше. Так продолжалось минут десять. - Больше ничего не знаете? - спросил один из сидевших казаков. - Ничего, - ответили пленные. - А это што у вас вот тут, на шапке-то, звезда? Советская власть сидит? Сукины дети! На-ка, нацепили... Красноармейцы стояли молча, видимо, чуяли недоброе. Среди присутствовавших настроение быстро переменилось. Пока допрашивали - не глумились, а теперь насчет "звезды" и брань поднялась, и угрозы, одного ткнули в бок: - Кашу делал? - Делал, - тихо ответил кашевар. - Большевиков кормил, сволочь? - Всех кормил, - еще тише ответил тот. - Всех?! - вскочил казак. - Знаем мы, как всех вы кормили, подлецы! Все разорили, везде напакостили... Он выругался безобразно, развернулся и ударил красноармейца с размаху по лицу. Хлынула из носа кровь... Только этого и ждали, как сигнал: удар по лицу развязал всем руки, вид крови привел моментально в дикое, бешеное, кровожадное состояние. Вскочившие с мест казаки начали колотить красноармейцев чем попало, сбили с ног, топтали, плевали... Наконец один из подлецов придумал дьявольское наказание. Несчастных подняли с полу, посадили на стулья, привязали веревками и начали вырезать около шеи кусок за куском полоски кровавого тела... Вырежут - посыплют солью, вырежут - и посыплют. От нестерпимой боли страшно кричали обезумевшие красноармейцы, но крики их только раздражали остервенелых зверей. Так мучили несколько минут: резали и солили... Потом кто-то ткнул в грудь штыком, за ним другой... Но их остановили: можешь заколоть насмерть, мало помучится!.. Одного все-таки прикололи. Другой чуть дышал - это он вот теперь и умирал перед полком... Когда из Трифоновки несколько часов назад стали белые спешно уходить, двух замученных кашеваров оттащили и спрятали в навоз... И вся история... Молча и мрачно выслушал полк эту ужасную повесть. Замученных положили у всех на виду и, проделав необходимое, собрались похоронить, отдавая последние почести. В эти минуты приехали Федор с Чапаевым. Они лишь только узнали о случившемся, собрали бойцов и в коротких словах разъяснили им всю бессмысленность подобной жестокости, предупреждая, чтобы по отношению к пленным не было суровой мести. Но велик был гнев красноармейцев, негодованию не было конца. Замученных опустили в землю, дали три залпа, разошлись... В утреннем бою ни одного из пленных не довели до штаба полка... Никакие речи, никакие уверения не сдержат в бою от мести; за кровь там платят только кровью!.. Даже и на себе Федор испытал отдаленное, но несомненное влияние этой истории: он на следующий день подписал первый смертный приговор белому офицеру. Про случай этот, пожалуй, стоит рассказать. Вышло все таким образом. Приехали в Русский Кондыз к Еланю. Он в утренней атаке захватил сегодня человек восемьсот пленных. Охраны у них почти никакой. - Будьте спокойны, не убегут, палкой их не угонишь теперь к Колчаку-то! Рады-радешеньки, что в плен попали! - Что, Елань, опять? - спросил Федор, мотнув головой в сторону пленных. - Так точно, - ухмыльнулся тот. - Я их было немножко штыком хотел пощупать, а они - вай-вай-вай, в плен, говорят, хотим, не тронь, ради Христа. Ну и загнали. - А офицеры? - И офицеры были... Да не пожелали в плен-то идти, говорят - невесело у нас... Елань многозначительно глянул на Федора, и тот больше не стал расспрашивать. - А может быть, и еще остались? - Может быть, да молчат што-то. - А солдаты разве не выдают? - Видите ли, - пояснил Елань, - солдаты тут у них перепутались из разных частей, не знают друг дружку, пополнения какие-то подоспели... - А ну-ка, - обратился Федор, - давай попытаем вместе... Только прежде я хочу с пленными поговорить - так, о разном, обо всем понемногу. Когда Федор начал говорить, многие слушали не только со вниманием и интересом - мало того: они слушали просто с недоверием, с изумлением, которое написано было в выражении лиц, в растерянно остановившихся взорах. Было ясно, что многое слышат они лишь впервые, совсем того и не знали, не предполагали, не допускали того, о чем теперь рассказывал им Клычков. - Вот я вам теперь все пояснил, - заканчивал Федор. - Без преувеличений, без обмана, чистоганом выложил всю нашу правду, а дальше разбирайтесь сами, как знаете... что вам дорого и близко: то ли, что видели и чего не видели вы у Колчака, или вот то, про что я вам теперь говорил. Но знайте, что нам необходимы лишь смелые, настоящие и сознательные защитники Советской власти, только такие, на которых можно было бы всегда положиться... Подумайте. И если кто надумает бороться вместе с нами - заяви: мы никогда не отталкиваем таких, как вы, обманом попавших к Колчаку... Он окончил. Посыпались вопросы и политические, и военные, и по части вступления в Красную Армию... Кстати сказать, из них бойцами вступило больше половины, и потом Еланю никогда не приходилось каяться, что влил их в свои славные полки. Выстроили в две шеренги. Клычков обходил, осматривал, как одеты и обуты, задавал отдельные вопросы. Некоторые лица останавливали на себе внимание, - видно было, что это не рабочие, не простые деревенские ребята; их отводили в сторону и потом в штабе дополнительно и подробно устанавливали личность. Один особенно наводил на сомнения. Смотрит нагло, вызывающе, стоит и злорадно ухмыляется всей процедуре осмотра и опроса, как будто хочет сказать: "Эх вы, серые черти, не вам нас опрашивать!" Одет-то он был наполовину как простой солдат, но и тут являлось подозрение: штаны и сапоги отличные, а рубаха дрянная, дырявая, по всей видимости - с чужого плеча; на его выхоленное дородное тело напяливалась она лишь с трудом, а ворот так и совсем не сходился на здоровеннейшей пунцовой шее, напоминавшей свиную ляжку. На голове обыкновенная солдатская фуражка - опять видно, что чужая: не пристала к лицу, да совсем ее и носить-то не может. Не чувствуется в нем простой солдат. Федор сначала прошел мимо, не сказав ни слова, а на обратном пути остановился против и в упор, неожиданно спросил: - Ведь вы - офицер, да? - Я не... нет, я рядовой, - заторопился и смутился тот. - А почему вы думаете? - Да так, я знаю вас, - схитрил Клычков. - Меня знаете, откуда? - уставился тот. - Знаю, - пустил себе под нос Федор. - Но вот что: нам здесь воспоминаниями не заниматься. Я вас еще раз спрашиваю: офицер вы или нет? - Еще раз отвечаю, - выпрямился тот и занес высоко голову: - я не офицер... - Ну, хорошо, на себя пеняйте... Федор вывел его вперед, вместе с ним вывел еще несколько человек и со всею группою пошел перед рядами, но прежде обратился к колчаковским солдатам с коротким и горячим словом, рассказав, какую роль играет белое офицерство в борьбе трудящихся против своих врагов и как это белое офицерство надо изничтожать, раз оно открыто идет против Советской власти. Пошел по рядам, показывал группу, спрашивал - не узнает ли кто в этих лицах офицеров. Откормленного господина признало разом несколько человек, когда с него сняли фуражку. - Как же, знаем, офицер непременно... И они назвали часть, которой он командовал. - Только его и видели два дня, а как же не узнать... Он воротник давеча поднял, а картуз, значит, опустил, - и не усмотришь. А теперь как же его не узнаешь. Он и есть... Солдаты "опознавали" с видимым удовольствием. Всего в тот раз опознали несколько человек, но из офицеров был только этот один, а то все чиновники, служащие разные, администрация... - Ну, что же? - обернулся теперь к нему Федор. Тот смотрел в землю и упорно молчал. - Правду солдаты-то говорят? - еще раз спросил Федор. - Да, правду. Ну, так что же? - И он, видимо, поняв серьезность положения, решил держаться с той же высокомерной наглостью, как при первом допросе, когда обманывал. - Так я же вас спрашивал... и предупреждал... - А я не хотел, - отрезал офицер. Федор решил было сейчас же отправить его вместе с группой чиновников в штаб, но вспомнил, что еще не делали обыска. - А ну-ка, распорядитесь обыскать, - обратился он к стоявшему тут же молчавшему Еланю. - Да чего же распоряжаться, - сорвался тот, - я сам... И он принялся шарить по карманам. Вытащил разную мелочь. - Больше ничего нет? - Ничего. - А может, еще что? - спросил Елань. - Сказал - значит, нет, - грубо оборвал офицер. Этот его заносчивый, презрительный и вызывающий тон волновал невероятно. Елань вытащил какое-то письмо, развернул, передал Федору, и тот узнал из него, что офицер - бывший семинарист, сын попа и больше года борется против Советской власти. Письмо, видимо, от невесты. Пишет она из ближнего города, откуда только что выгнали белых. "Отступят белые ненадолго, - говорилось там, - терпи... от красных нам житья нет никакого... Пусть тебя хранит господь, да и сам храни себя, чтобы отомстить большевикам..." Кровь ударила Федору в голову. - Довольно! Ведите! - крикнул он. - Расстрелять? - в упор и с какой-то ужасающей простотой спросил его Елань. - Да, да, ведите... Офицера увели. Через две минуты был слышен залп - его расстреляли. В другое время Федор поступил бы, верно, иначе, а тут не выходили из памяти два трупа замученных красноармейцев с вырезанными полосами мяса, с просоленными глубокими ранами... Потом - это упорство, нагло вызывающий офицерский тон и, наконец, письмо невесты, рисовавшее с несомненной точностью и физиономию офицера-жениха... Клычков был неспокоен, весь день был настроен тревожно и мрачно, не улыбался, не шутил, говорил мало и неохотно, старался все время остаться один... Но только первый день, а наутро - как ни в чем не бывало. Да и странно было бы на фронте долго мучиться этими переживаниями, когда день за днем, час за часом видишь потрясающие ужасные картины, где не один, а десятки, сотни, тысячи являются жертвами... Кровавые следы войны - растерзанные трупы, искалеченные тела, сожженные селения, жители, выброшенные и умирающие с голоду, - эти кровавые следы, по которым и к которым вновь и вновь идет армия, не дадут они долго мучиться только одною из тысячи мрачных картин войны! Они заслонят ее другими. Так было и с Федором: он уже наутро вспоминал спокойно, что вчера только первый раз приказал расстрелять человека... - Тебе в диковинку! - смеялся Чапаев. - А побыл бы ты с нами в тысяча девятьсот восемнадцатом году... Как же ты там без расстрела-то будешь? Захватил офицеров в плен, а охранять их некому, каждый боец на счету - в атаку нужно, а не на конвой. Всю пачку так и приканчиваешь... Да все едино, - они нас миловали, што ли? Эге, батенька! - А первый свой приговор, Чапаев, помнишь? - Ну, может, и не самый первый, а знаю, што трудно было... Тут всегда трудно начинать-то, а потом привыкнешь... - К чему? Убивать? - Да, - просто ответил Чапаев, - убивать. Вон, к примеру возьмем, приедет кавалерист из школы там какой-нибудь. Он тебе и этак и так рубит... Ну, по воздуху-то ловко рубит, подлец, очень ловко, а как только человека секануть надо - куда вся ученость пропала: разок, другой - одна смятка. А обойдется - и ничего. Всегда по первому-то разу не того... Говорил Федор и с другими закаленными, старинными бойцами. В один ему голос утверждали, что в каком бы то ни было виде заколоть, зарубить ли, приказ ли отдать о расстреле или расстрелять самому - с любыми нервами, с любым сердцем п о п е р в о м у р а з у робко чувствует себя человек, смущенно и покаянно, зато потом, особенно на войне, где все время пахнет кровью, чувствительность в этом направлении притупляется, и уничтожение врага в какой бы то ни было форме имеет характер почти механический. - Степкин-то, вестовой у меня, - обратился Елань к Федору, - он тоже ведь расстрелянный, я сам и приказ-то отдал насчет его. - То есть как расстрелянный? - удивился Федор. - А так вот... И Елань рассказал, как на Уральском фронте чуть того и в самом деле не расстреляли. - Он на пулемете сидел, - рассказывал Елань. - Да и парень-то как будто все с доверием был. А в станице какой-то ведут, гляжу, бабешку, - дескать, изнасиловал. Стойте, мол, ребята, верно ли, давайте-ка бабу сюда на допрос, а ты, Степкин, оставайся, вместе допрашивать стану. Сидит Степкин, молчит. Спрошу - только головой мотает да мычит несуразное. А один раз - уж как прийти самой бабе - "верно, говорит, было"... Тут и баба на порог. Губа у него не дура - выбрал казачку ядреную, годов на двадцать пять. Комиссар тут и все собрались. Ничего, мол, поделать нельзя, расстрелять придется Степкина, чтобы другим повадно не было... Тут Армия Красная идет, освобождать идет, а баб насилует, за это хочешь не хочешь, а конец один... Да и были случаи, своих кончали, чем же Степкин счастливее? Помиловать, так и што же, рассуждаем мы, получиться должно: дескать, вали, ребята, а наказывать не будем? Как подумаю - ясное дело, а как посмотрю на Степкина - жалко мне его, и парень-то он золотой на походах... Комиссар уже приказал там в команде. Приходят: - Кого тут брать? - А погодите, допрос чиним, - говорю. - Насиловал, Степкин, сознавайся?.. - Так нешто, - говорит, - я не сознаюсь? - Зачем ты это сделал? - кричу ему. - А я, - говорит, - почем знаю, не помню... - Да знаешь ли ты, Степкин, што тебя ожидает за самое это дело?! - Не знаю, товарищ командир... - Тебя же расстрелять придется, дурова голова, - расстре-лять!.. А он этак тихо: - Воля ваша, - говорит, - товарищ командир, ежели так - оно, значит, уж так и есть... - Нельзя не расстрелять тебя, Степкин, - внушаю я ему. - Ты должен сам понять, што вся станица хулиганами звать нас будет... И за дело... Потому што - какая же мы Красная Армия, коли на баб кидаемся? Стоит, молчит, только голову еще ниже опустил. - Уж тебя простить, так и всякого надо простить. Так ли? - спрашиваю. - Выходит, што так. - Понял все? - говорю. - Так точно, понял... - Эх ты, Степкин, чертова кукла! - осердился я. - И на што тебе баба эта далась? Сидел бы на тачанке, и беды бы никакой не было... А то - на-ка! Зачесывает по затылку - молчит. А я бабешку-то: как он, мол, тебя? Шустрая-бабенка, говорить любит. - Чего - как? Сгреб, да и все... Я верезжу, я ему в рожу-то поганую плюю, а он - вон черт какой... сладишь с ним. - Значит?.. - Так вот так и значит... - говорит. - Мы его наказать хотим, - говорю. - Так его и надо, подлеца, - закудахтала казачка. - Вот рожу-то уставил негодящую... Распеканку ему дать, штобы знал... - Да нет, не распеканку, мы его рас-стре-лять хотим... Баба так и присела, открыв рот, выпучила глаза, развела руками... - Да, да, расстрелять хотим! - повторяю ей. - Ну, как же это? - всплеснула руками казачка. - Боже ты мой, господи, а и разве можно человека губить?.. Ну, что это, господи! - всполошилась, кружится у стола-то, ревет... - Сама жаловалась, поздно теперь, - говорю. А она: - Чего ж жаловалась, - говорит, - рази я жаловалась... Я только говорю, што побег он за мной... Догонять стал, да не догнал... - Так, значит?.. - Вот то и значит, што не догнал. А чего он, поганый, сделать хотел, - да почем, - говорит, - я знаю, что он хотел... в голову-то я ему не лазила... Я ей смотрю в лицо-то, вижу, что врет, а не останавливаю, - пущай соврет: может, и верно, Степкин-то жив останется... А штобы только она не звонила, сраму-то не гнала на нас. А што у них там случилось - да плевать мне больно. Она и сама, может, охотница была... Думаю, коли ревет да просит - на всю станицу говорить будет, што соврала, обидеть хотела Степкина-то... Я и подсластил: - Будет, - говорю, - будет, молодка... Тут все дело ясно, и надо вести... - Куда его вести? - заверезжала бабенка. - Я вам не дам его никуда - вот што... Да как кинется к нему - обхватила, уцепилась, плачет, а сама браньми-бранится, с места нейдет, трясется, как лист от ветру. - Могла бы ты его спасти, да не захочешь сама... Вон мужа-то нет у тебя два года, а смотри - яблоко-яблоком... Если бы ты вот замуж за него - ну, туда-сюда, а то... нет... - Чего его замуж? Не хочу я замуж! - А не хочешь, - говорю, - тогда мы должны будем делать свое дело. - И встаю со стула, как будто уходить собрался. - Да он и венчаться не будет, - крикнула мне сквозь слезы казачка. - Он поди и бога не знает. - А сама не пускает Степкина, обхватила кругом. И он, как теленок, стоит, молчит, не движется, как будто и не о нем вся речь идет... - Там как хотите мне, - отвечаю, - только штобы разом все сказать: миритесь али не миритесь?.. Она разжала руки, отпустила своего нареченного, да так вся рожа вдруг расползлась до ушей, улыбается... - Чего же, - говорит, - нам браниться? И он, черт, смеется: понял, в чем дело, куда мы его обернули. Штобы никаких там не было, мы их обоих вон из избы - молодым, дескать, тут делать нечего. Все стоят у стола-то, смеются вдогонку, разные советы посылают. Вышло, что Степкин-то и нажил в этот вечер. А я его наутро зову, говорю: - Вот что, Степкин: дурачком мы тебя женили, а завтра в поход. Бабенку за собой не таскай, если чего там у вас и вправду пошло... А тебе, штобы грех заправить, я задачу даю: заслужи награду... Как только бой случится - награду заслужи, а то не прощу никогда и на первом случае подлецом тебя считать буду... - Слушаю, - говорит, - заслужу... - Ну, и заслужил? - спросил Федор. - А то как же: портсигар серебряный. Махорку в нем таскает... Такое дело сделал, что сразу нам человек двести в плен попало - от его-то пулемета... И самому ногу перебило, его тогда и сдали в нестроевую... Ко мне угодил, околачивается... - А с казачкой он как? - Да чего с казачкой, - улыбнулся Елань. - Вечер у нее тогда просидел, лепешек ему она в поход наделала, чаем поила... - Свадьбу-то... - посмеялся Федор. - Так нет, - махнул рукой Елань. - У них и помину не было, какая свадьба! Она себя благодетельницей считает, все ему сидит рассказывает, как от смерти спасла, а он ест да пьет за четверых, помалкивает али так себе, чепуху несет божественную... Утром выступать было, как раз и подскочил к тому часу... Разговор перешел на тему о половом голоде, о неизбежности на фронте насилий. Приводили примеры, делились воспоминаниями. Чапаева тема эта чрезвычайно заинтересовала, он все ставил вопрос о том, может ли боец без женщины пробыть на фронте два-три года... И сам заключал, что "непременно должно так... а то какой же он есть солдат?". От Еланя - в бригаду Шмарина. Если уж Елань, завидуя славе Чапаева, сам хотел сравняться с ним, так он имел на это много прав - сам был подлинным и большим героем. А вот Шмарин - этот тужился впустую. Суеты у него было нескончаемо много, отдыху он не знал, в движении был непрестанно, озабочен был ежеминутно, даже у сонного у него озабоченность эта отражалась на лице. Шмарин беда как любил рассказывать небылицы о собственных подвигах! И рассказывал их едва ли не при каждом свидании. Правда, вариации обычно менялись, - там где-нибудь пропустит или накинет лишнее ранение, контузию, атаку, - но в общем у него было шесть-семь крепко заученных подвигов, и рассказывать их было для Шмарина высоким наслаждением. Рассказывая, он буквально захлебывался от упоения буйно развертывавшимися событиями, любовался оборотами дела, восторгался только что придуманными неожиданностями. Он во время рассказа как-то странно дергал себя за густые черные вихры волос, пригибался к столу так низко, что носом касался досок, а двумя пальцами - средним и указательным - зачем-то громко, крепко и в такт своей речи колотил по кончику стола, и получалось впечатление, будто он не присутствующим, а этому вот столу читает какую-то назидательную проповедь, за что-то выговаривает, чему-то учит. Сначала Шмарина слушали, даже верили, а потом увидели, узнали, что в повествованиях его вымысла вчетверо больше, чем правды, перестали слушать, перестали верить. Не подумайте только, что он одними фантазиями промышлял - нет, рассказывал факты самые доподлиннейшие, безусловно происходившие, и беда не в этом была, в другом: как только в которой-нибудь операции проявит кто мужество или талантливость очевидную, так, значит, это вот Шмарин сам и совершил все дело. А потом оказывается, что весь случай на левом фланге был, пока он, Шмарин, на правом крутился. Талантливость-то, выходит, командир батальона проявил, а Шмарин полком командовал, ну, что-нибудь в этом все роде... Любил человек приписывать себе чужие заслуги! Да и кого Федор ни наблюдал из них - не Шмарина одного: украсть чужое геройское дело, присвоить его и выдать за свое считалась у них делом наилегчайшим и совершенно естественным. К Шмарину только приехать - и начнет! Поплетет и поедет - развешивай уши, до утра проговорит, коли с вечера сядет. Его непременно "окружали", он непременно откуда-то и куда-то "прорвался", хотя всем известно, что боев у него на участке за минувший, положим, день не происходило. У него фланги постоянно под "страшной угрозой", соседние бригады ему никогда не помогают, даже вредят и уж непременно "выезжают" на его плечах, присваивают себе победы его бригады, получают похвалы, одобрения, даже награды, а он вот, Шмарин, подлинный-то герой, всеми позабыт, его не замечают, не отмечают, считают, видно, крошечным человечком, не зная, что он-то, Шмарин, и является виновником больших дел, похищенных и присвоенных другими. Когда друзья наши приехали теперь к нему от Еланя и сообщили, что тот пленных груду набрал, Шмарин внимательно выслушал и вдруг быстрым движением приложил себе на неумытое желтое лицо большую пятерню и как бы в задумчивости рассеянно проговорил: - Так, так, так... Ну куда же? Я так и знал, что им деться было некуда... - Кому некуда? - спросил Чапаев. - А вот тем, что Елань-то взял. Вы знаете, товарищ Чапаев, что это за пленные? Я им еще наколотил раньше - на правом-то у меня бой был - помните? Ай нет? В таком виде куда же им - только в плен и оставалось... У Шмарина была нехорошая черта: умалять заслуги других, умалять даже и там, где ему нет от этого ровно никакой выгоды. Увидев, что Шмарин и теперь склонен к повествованиям о "вчерашних успехах", Чапаев ему задал самый нужный и самый важный вопрос, от которого отвертеться и отмахнуться уж никак нельзя: - Что на фронте бригады? Вошли в штаб - комнатушку, прокуренную до черноты, прокисшую, вонючую, словно тут и было только постоянно, что курили да чадили. У Шмарина в штабе все работали ребята толковые, помогали ему не за страх, а за совесть. Суетливый, пустомеля, опасный фантазер - Шмарин, однако, задачи дивизионные всегда разрешал неплохо. Исполнитель он был, пожалуй, вовсе не дурной, только вот в творцы совсем не годился, инициативы не имел никакой, сам создать ничего не умел, готового указа ждал, не настолько зряч был, чтобы видеть в любой обстановке все главное и важное. В штабе публика точеная, повадки чапаевские знает - рассказала все до мелочи, мало что понадобилось добавить самому Шмарину. Когда выяснили обстановку, Чапаев сейчас же решил проехать по полкам бригады, - они вели наступление. Шмарин оставил заместителя - собрался и сам. Услышанные в штабе цифры наших и неприятельских войск, просмотренные по картам линии речек и дорог, зеленые пятна лесов, каштановые пригорки, - все это жило в памяти Чапаева с изумительной отчетливостью. Он ехал и показывал Шмарину, что должно быть за этим вон бугорком, какие силы должны быть скрыты за ближним лесом, где примерно должен быть брод... Он знал все и представлял все отчетливо. Когда попадали на стрелку и две-три дороги сходились в одном пункте, Чапаев без долгого раздумья выбирал из них одну и ехал по ней так же уверенно, как бы ехал по знакомой улице какого-нибудь маленького городишка. Ошибался редко, почти никогда, разве уж только на окружную какую попадет или в тупик упрется; зато и выбраться ему отсюда пара пустяков: осмотрится, потопает, что-то взвесит, вспомнит разные повороты, приметы, что были на пути, - и айда! Ночью разбирался труднее, а днем почти всегда безошибочно. По части уменья разбираться в обстановке у него был талант бесспорный, и тут с ним обычно никто и не состязался: как Чапаев сказал, так тому и быть. Подъехали к первому полку. Он разбросался в маленьких, только что вырытых недавно окопах. Да и не окопы это, а какие-то совсем слабенькие сооружения, словно игрушечные, карточные домики: насыпана земля чуточными бугорками, и в каждом из них воткнуто по сосновой ветке, так что голову прятали и не разберешь куда - не то под ветку, не то за этот крошечный бугорок, наподобие тех, что бывают в лесу у кротовых нор. То ли неприятель и впрямь эти веточки за кустарник местами принимал, или же просто тревожить, вызывать на драку не хотел, молчал, не стрелял, хоть и таился совсем недалеко, за сыртом. В окопы ползком протаскивали пищу. Ляжет на брюхо, вытянет руки с котелком или суповой чашкой и ползет-ползет, как червяк, извивается - на локтях да на коленках от самой кухни строчит. Бойцы обедали, передыхали, после обеда - снова в наступление. У них можно было заметить то книжку, то газету; верно, уж какая-нибудь безбожно старая, - так она затаскана и засалена. Раскинется навзничь, голова под веткой укрыта, лицо серьезное, совершенно спокойное, держит книжку или газету перед носом и почитывает, - да так все по-обычному и просто получается, будто в саду где-нибудь он у себя в деревне от июльской жары укрылся праздничным днем. Чапаев, Федор и Шмарин проходили сзади цепи - по ним не стреляли. Это заставило Чапаева тут же задуматься. - А верно ли, что за бугром неприятель, и кому это известно? Может быть, был, да нету? - обратился он к Шмарину. - Ну-ка, проверить! По разным направлениям поползла разведка. Двое уже добрались к бугру, всползли на хребет, чуть приподнялись, выше... выше... выше... и встали во весь рост. Воротились, доложили, что по склону нет ни единой души, - верно, неприятель уполз перелеском, который тотчас же и начинался у сырта. Пошли вперед, забрались на самую высокую точку, в бинокль стали смотреть по сторонам. - Вон видите, - показал Чапаев, - куда уходит лес? Оттуда, по-моему, они и хотят обойти. - Не обойдут, - заметил Шмарин. - Три дня гоню, куда им обратно? Дай бог только пятки смазать. - Вот они тебе на четвертый-то и смажут, - серьезно ответил ему Чапаев, не отрываясь от бинокля, поводя его по сторонам. - Не воротятся, - продолжал уверять легкомысленно Шмарин. - А воротятся? - резко и недовольным тоном сказал Чапаев. - А если там командир не дурак да поймет, что и бежать ему даже легче будет, коли по тылу тебя шуганет? Пока соберешься - где он будет? Шляпа! А ты вникай, шевели мозгами. Думаешь, так он тебе горошиной под носом и будет катиться? Шмарин молчал, отвечать было нечего. Чапаев указал ему, что надо сделать, дабы предупредить возможный обход, сказал Шмарину, чтобы до выяснения положения оставался тут, а сам вместе с Федором отправился к двум другим полкам. И к чему он ни подходил, к чему ни прикасался - повсюду находил, как и что надо исправить, где в чем надо помочь. Когда уже были на крайнем правом фланге бригады, в третьем полку, Шмарин прислал гонца, сообщил, что обходное движение неприятеля действительно обнаружено, но сам неприятель понял, что обнаружен прежде времени, и отступил в ранее взятом направлении. Свою писульку Шмарин заключил торжественно: "Всю злостную попытку я прикончил немедленно, не потеряв ни одного солдата..." Надо думать, что тут и "приканчивать" было нечего: тучи рассеялись сами собой. Заночевали здесь же, в третьем полку. Штаб его расположился в деревне, кругом были выдвинуты заставы. За околицей, в сторону неприятеля, полукругом на ночь окопалась красноармейская цепь. В халупе, где остановились, - дрянная коптилка, так что лица человеческие можно было рассмотреть лишь с трудом. Утомились, говорить не располагало, стали притыкаться по углам, растягиваться по лавкам, искать, где поудобней заснуть: в полумраке ползали, как черные привидения. В это время привели на допрос мальчугана годов четырнадцати. Допрашивали полковые, подозревая, что шпион. Сначала задавали вопросы: кто ты, откуда, куда пробирался, зачем? Рассказал мальчуган, что отца у него с матерью нет, за ту войну где-то сгибли. Сам он - беженец-поляк, а числится теперь в "третьем добровольческом красном батальоне". Такого никто не знал, и подозрения усилились еще больше, - Как тебя зовут? - Женя. - А ты говорил, что Алеша? - захотел его кто-то спутать. - Не выдумывайте, пожалуйста, - твердо и с каким-то естественным достоинством заявил мальчик. - Я вам никогда не говорил, что меня Алешей звать. Это вы придумали сами. - Разговорчив больно, эй, мальчуган... - А что мне не говорить? - Не болтай, дело рассказывай. От белых шел? Ну, говори, чего притворяться-то? Скажешь - ничего не будет. - Да ничего не скажу, потому что нет ничего, - с дрожью в голосе отбивался он от наседавших допросчиков. - Ну, ну, не ври. Тут никакого твоего батальона нет... Выдумал... Говори лучше, зачем шел, куда? И вот все в этом роде принялись его прощупывать. Хотелось вызнать, кто его, куда и зачем послал. Грозили всяко, запугивали, расстрел упомянули. - Ну что ж, расстреливайте! - сквозь слезы проговорил Женя. - Только зря это... Свой я... Ошибаетесь... Федор решил вмешаться. Он до сих пор лежал и слушал, ожидал, чем кончится допрос. Теперь ему - все равно, свой мальчик или не свой - захотелось спасти его, оставить у себя, перевоспитать, если понадобится. Он сказал, чтобы закончили допрос, и уложил обрадовавшегося Женю рядом с собою на полу. (Федор потом действительно выработал из Жени отличного и сознательного парнюка: он работал по связи в бригаде и полку.) Опять все притихло в штабе. Чадила коптилка, из углов всхрапывали, посвистывали спящие, чавкали за окном всегда готовые, оседланные кони. Перед тем как все стали укладываться, Шмарин, к тому времени уже прискакавший из полка, решил "осмотреть", все ли в порядке, и вышел из избы. Сколько прошло времени - никто не запомнил потом, но уже было к заре, когда Шмарин подбежал, запыхавшись, и в распахнутую дверь крикнул громко, скороговоркой: - Скорей, скорей, неприятель наступает!!! Все вскочили разом, через минуту были на конях. - Цепи уже на горе, сажен двести, - задыхался Шмарин, никак не попадая в стремя ногой. Горячий конь вертелся волчком, не давался. Шмарин его с размаху, со всею силой ударил по морде... Выскочили за ворота. В чуть брезжущем полумраке ныряли во все стороны человеческие фигуры. Куда они бежали - понять было трудно; одного направления не было, метались во все стороны. За воротами тотчас же разделились, не говоря ни слова, разговаривать было некогда. Одни кинулись по дороге - наутек, спасаться... Чапаев быстро сообразил и помчал к резервному батальону, стоявшему неподалеку. Шмарин, а с ним и Клычков поскакали навстречу наступавшим цепям, перед которыми, как надо было думать, отступали цепи красноармейцев. Клычков с тою целью поскакал теперь со Шмариным, чтобы остановить отступающих и личным примером поднять их дух. Молнией сверкнуло в памяти, как он в Уральске спорил с Андреевым о цепи, обороне, участии в бою во время паники, - и мигом охватила гордая, торжественная радость. - Ложная тревога... Ошибка... На горе свои цепи! - Отставить! - вдруг прогорланил Шмарин. К кому относилась эта команда - понять было невозможно, да и не было никого кругом, кроме отдельных, во все стороны сновавших бойцов. Сейчас же послали воротить Чапаева и всех ускакавших по дороге. Криками и выстрелами их остановили, - через десять минут все снова были в сборе. Эта суматоха, крики и стрельба были слышны в полку и вызвали там большое недоумение, даже предполагали, что обойдены, что надо принимать срочные меры. Бойцы насторожились, зашигутились, приготовились, собрались посылать во все стороны новую разведку, пока им не донесли, что вся тревога была впустую. Когда снова собрались в избу, хоть было еще и очень рано, спать не спали, присели к столу, завязался разговор. Кого-то бранили, но кого именно, понять было невозможно. Шмарина? Нет, он обязан был поднять всех на ноги, раз заметил опасность, а проверить ее не оставалось нисколько времени. Сами себя? Нет, сами себя тоже признали неповинными, потому что какой же чудак будет сидеть в избе, когда тут рядом наступает неприятельская цепь? Сполох признали неизбежным, на том и смирились. Хотя повинного и не нашли, а в то же время все как будто стыдились, смущались чем-то: разговоры были неуверенные, в глаза один другому не глядели, перебрасывались короткими фразами, глядя через голову, мимо, в окно, в черную пустоту... - Вот те и до паники рядом, - сказал Шмарин, нагибаясь над столом, прикуривая от коптилки. - Разбери ты, поди, кто обманул... - А тебе кто сказал? - спросил его Чапаев. - Из штаба полка... Навстречу... - Да кто же? - Вот и не помню, не узнал... Проскочил дальше - цепь идет, видно кое-что... Значит, думаю... - Не думаю - знать надо! - внушительно заметил Чапаев. - Знаешь, што у нас было один раз? Не теперь - в германскую, там, на Карпатах. Горы - не эти бугры: коли заберешься - и не слезешь скоро... Лезли вот так-то, лезли, а австрияк засел в каждую нору, за камнями напрятался, где за кустом, в песку лежит, - одним словом, у себя человек дома живет, его нечего учить, куда прятаться надо... Растянемся, как на базаре, а он по тылу стукает, да и угонит весь обоз... Артиллерия есть - и ее берет. Мы, значит, на этот раз загнали все в середку, окружили по сторонам, да так и идем. Лошадей-то не хватало - мы быков, а ночью заревет, черт, продаст ни за что... Ты прикладом и не думай - хуже того завоет... Пока хлеб был, так кусок ему воткнешь - молчит... А потом плохо. Ночью один раз переход надо было до утра... И разведка как следует: "Ничего, говорит, нет, можно". Собрались, пошли, а обоз да с быками-то посередке весь... Ночи эти по горам - кто был, так знает. Чего же говорить, хуже и быть не может. Што тебе вот сажа черная, што ночь - ничего... Идем, не шумим, только камушки катятся с горы-то, аж донизу... Вот как ночью идешь - и чего только тебе не привидится! Под кустом будто лежат-кругом да ждут. А на дереве тоже сидит... Камень большой, а тебе как человек в сумерках-то. Ну черт его знает, какой ты храбрый ни есть, а то и знай вздрагиваешь. Страшно ночью, откуда што берется: стрелять не видишь, бежать не знаешь куда, будто в кольцо попал... Командовать? Да как же тут командовать-то, раз не видишь ничего! Так уж садись и сиди, пока тебя по затылку саданут. Другой манер, коли ты сам наскочил. Тут шуму дал - да и тягу... А вот по горам, да не знаешь ничего, ну-ка! Идем мы, идем, и, видишь ли, кому-то напереди неприятель будто стренулся... Он его - хлоп, а оттуда нет ничего. Он еще пальнул, а тут - как поднялась, как поднялась, сама себя и давай... Место наше было узкое - гусем шли... Спереди палят, да и сзади тоже. А потом как хватят с горы-то, да и бежать, да и бежать, потому што стали падать убитые, а откуда огонь - не видать... На низ бежать, а тут обозы, скотина эта; быки, да перепугали всех - они тоже вскачь пошли. И все помчалось с гор... Как обоз рванул в обратную, так и замял все назади... А тут наворотили - ни проехать, ни пройти. Другого хода нет. Деться некуда, через верх бросились. А те, што пониже, с горы, думали, лезет кто, да по ним, по ним. Бегут и стреляют... Как оглянутся кверху-то, да по ним... Што народу легло - ай-ай! А все из-за чего? Паника вот эта самая и есть... Кто тебе, што тебе сказал, чего где увидал - ты посмотри, а не ротозей, не ори: караул, мол, цепи идут! - Зачем кричать, никак нельзя, - поддержал Шмарин, как будто не понимая, что речь идет о нем самом. - От крику-то все и образуется. - То-то, "от крику"... - куда-то в сторону обронил Чапаев, озадаченный таким маневром Шмарина. - Я думаю, - вмешался Федор, - есть такие положения, что уж никак не остановишь панику, никак... Кто хочешь будь, что хочешь делай, - ну, никак... Вот в этом хотя бы случае... - Да, тут была одна погибель, - согласился Чапаев. - Погибель... И сами себе эту погибель создали, - продолжал Клычков свою мысль. - Бороться надо не с паникой, а п р о т и в паники, предупреждать ее надо. А что для этого требуется? Да черт его знает - что: на каждый случай свое особенное... В этом случае, что на Карпатах, по-моему, надо было пускать вперед совсем особенных солдат, совсем особенных... И разведку особенную, меньше всего поддающуюся страхам ночи... Да сладить выстрелы там, знаки разные, сигналы... И только по сигналам, а не как кому вздумается... - Совсем не в сигналах дело, - остановил его Чапаев. - Сигналы... Ну што тебе сигнал поможет, когда лошади бегут с перепугу, быки? Их не надо было пускать в середку... Ночью этого нельзя... Да и самогото походу было нельзя. - Нет, отчего же нельзя? Очень бы можно, если бы обставить... - Ай и обставили! - засмеялся Шмарин. - Чего же лучше, на-ка что обставили... Этот странный смех, эти не к делу сказанные слова оборвали разговор. Ни спать, ни сидеть охоты не было, да и не было нужды оставаться здесь... Чуть светало. Еще совсем было холодно, по-ночному. Тихо. Успокоилась, заснула деревня, встревоженная в неурочный час... Чапаев дожидался у крыльца, когда ему подведут оседланного коня. Федор подседлывал сам. Через несколько минут они ехали по знакомой вчерашней дороге. XII. ДАЛЬШЕ Чапаевская дивизия Белебей обходила с севера, брать самый город поручено было не ей. Но уж такова слабость всех командиров - ткнуться в пункты, что покрупнее, и доказать непременно свое активное участие в овладении этими пунктами. В гражданскую войну не всегда преследовали цель уничтожения врага как живой силы - чаще гнались за территорией, а особенно за видными, известными городами. Стремление это имело, впрочем, под собой не одно лишь военное значение. Оно имело значение и политическое: каждый крупный центр, большой город являлся в то же время и политическим центром на более или менее широкую округу, и пребывание его в белых или красных руках совсем не безразлично отзывалось на политической бодрости или вялости этой самой округи. А поскольку политика в гражданскую войну являлась основной пружиной действия - каждый и стремился овладевать как можно быстрее центральными пунктами. Белебей был уж не ахти каким значительным центром, однако ж и он имел свое объединяющее значение. Правофланговая бригада Чапаевской дивизии подошла к городу как раз в момент решительной схватки, приняла в этой схватке участие и вместе с соседней дивизией вошла в город. Был шум, были протесты, было много споров о том, кто город взял ф а к т и ч е с к и , кто вошел первым, кто проявил находчивость, героизм, талантливость и т. д. и т. д., спорам этим нет конца, раз две воинские части одновременно заняли один и тот же пункт. Сам Чапаев в спорах участия не принимал - эту заботу поручил он бригадному командиру Попову, и тот усердно изощрялся в дипломатическом искусстве. Полки расположились на север, на берегу Усеня. Выжидали. Здесь - красные, за рекой - белые. Так несколько дней. Отдыхали, собирались с силами, готовились к схватке. Чапаев бранился, все время бранился и выражал недовольство, преступной считал эту стоянку на Усене. - Што за отдых? - кричал он. - Какой дурак на фронте отдыхает?! Да и кому этот отдых понадобился? Может быть, самим штабам он нужен? - язвил Чапаев, намекая на возможную там измену, на сознательное замедление быстрого и победоносного движения красных войск... А двигались действительно не ахти как быстро. С остановками, с передышками, подготовками да перегруппировками выходило в среднем что-то верст по восемь - десять на сутки: были охотники, что занимались и этими вычислениями, давая Чапаеву цифры, приводившие его в ярость. - Я не устал, не устал! - гремел он, стуча кулаком по столу. - Когда попрошу, тогда и давай, а теперь вперед надо... Враг бежит, "следовано" на плечах у него сидеть, а не отдыхать над речкой... - Ну, Василий Иваныч, - говорили ему, - ты про одну свою дивизию толкуешь... Чудак ты человек... а другие-то? Надо их выравнять, сменить, подновить, - да мало ли что по фронту требуется. Нельзя же одну свою дивизию "на мушку брать" и полагать, что одна она все дело сделает... - А не сделает? - сверкнул глазами Чапаев. - Какая это подмога мне со сторон-то? Видно ли, штобы хоть вот столечко помог кто-нибудь... На, выкуси - помогут!.. Одной дивизией возьму Уфу, только не мешай, не лезь... - Кто это - н е л е з ь?.. - Да никто не лезь. Я сам сделаю, - отвечал он уже несколько пониженным тоном, как будто спохватившись и поняв, что заговорился неладно... Подобных скандалов и скандальчиков было много. До самой Уфы Чапаев был недоволен ходом операций, несмотря на то, что дивизия одерживала победу за победой. Ему все казалось, что мало дают простору, что инициативу его обкрадывают, к голосу его не прислушиваются, с мнением его не считаются. - Чего они там видят - карту? - пошумливал он в своем кругу. - Так ведь мы воюем не на карте, а на земле... На земле мы воюем, черт возьми! - все больше приходил в азарт Чапаев. - Мы тут все знаем и все видим сами... Нам указывать нечего, только подмогу давай! - Опять не так, Василий Иваныч, - образумливал его Клычков. - Координировать, объединять надо все действия. - И объединяй, - прерывает Чапаев, - кто тебе мешает объединять? Не мешай, говорю... Когда разбегом надо бежать, а мы - смотри-ка, праздники какие справляем на Усене... - Какие праздники... брось, пожалуйста, - возражал ему Федор. - Будет, нарывались уже довольно со своей торопливостью... Опыт научил, вот что... - Это сидеть-то? - вскидывался Чапаев. - По рекам-то? Когда у Колчака только пятки сверкают? Ну, уж воюйте, брат, этак сами, а мы не привыкли... Затеяли дивизии переменить, да разве время? - ворчал он. - Да разве солдат тебя просит, жалуется?.. У, черт!.. Брошу все, опять отрядом стану командовать... Там уж как задумал, так и все твое, а тут... - и он энергически плюнул. - Ты сменой недоволен, - все хотел его урезонить Клычков, - странный человек! Соображения, значит, есть, не с пустой же головы в такие дни задумали перетасовку... Может, и в самом деле истрепались, устали до последнего?.. . - А-а-а... - махнул он рукой. - Никто не устал... Вчера мне навстречу красноармеец... Один ковыляет в лесу, хромает, гляжу - забинтованный весь, маленький, тощий, как селедка. "Чего ты, куда?" - спрашиваю. "А я, говорит, обратно в часть к себе". - "Ну, так хромаешь-то чего?" - "Раненый". - "Што не лечишься?" - "Некогда, говорит, товарищ, не время нам теперь отдыхать-то, воевать надо... Убьют, говорит, лягу в могилу, делать там нечего, вот и полечусь..." А сам смеется. Как посмотрел я на него... Ах ты, черт, думаю, знать, молодец и есть... Снял часы с руки, даю ему. "На, говорю, носи, помни Чапаева". А он сразу не узнал, видно... Веселый сделался, не берет часы, а знай махает рукой... Потом взял... Я - в свою сторону, а он стоит, смотрит да смотрит, пока его видеть перестал... Вот они, усталые-то... С такими усталыми всем Колчакам морду набью!.. - Да, таких много, - соглашается Федор. - Может быть, большинство даже, а все-таки и они могут уставать... Но Чапаева тут разубедить было чрезвычайно трудно. Даже не помогла ссылка на Фрунзе, которого он уважал чрезвычайно. - Ведь распоряжение-то без Фрунзе не проходит? Ведь не одни же генералы и подписывают! - А может, и одни? - как-то загадочно и тихо протестовал Чапаев. - Да как же это? - А так... Наши приказы Колчаку раньше известны, чем нам... Вот как... - Откуда это ты плетешь? - удивлялся Федор. - Ну, один-другой приказ, может, и в самом деле угодил к Колчаку, но нельзя же делать таких заключений, Василий Иваныч... Но сопротивление бесполезно. Чапаев оставался при своем: относительно "штабов" переубедить его было невозможно, - не верил им до последней минуты жизни... Ранним утром цветущим лесом пробирались на Давлеканово... Ехали в горы, ехали с гор, пересекали чистые ключевые речки, рысили по пахучим черемуховым аллеям. Дорога тихая, светлая, полная звуков, пропитанная запахами весеннего утра... Из этих лесов - по бригадам, по полкам к красноармейцам, грязным, вшивым, измученным, полуголодным, полураздетым... Чем ближе к Уфе, тем отчаяннее сопротивляются вражеские войска. Задерживаются на всех удобных местах, особенно по горам, сосредоточивают ударные горсточки, ходят в контратаки... Обозы не дают - угоняют их заранее, вперед себя, охраняют большими отрядами: видно, снабжать Красную Армию не хотят! День ото дня двигаться было трудней и трудней. Обнаруживался массовый шпионаж: на Колчака работали свои разведчики, работали кулачки-крестьяне, работали нередко татары, которые обмануты были во множестве рассказами, будто идут большевики исключительно с тем, чтобы отнять у них аллаха и разбить мечети... Были случаи, когда в татарском поселке открывали из окон огонь по вступавшему красному полку. Стреляли жители-татары, и не какие-нибудь богатеи, а настоящая голь перекатная. Ловили... Что делали? По-разному поступали. Иных расстреливали на месте - война церемоний не любит. А иного отдавали "на разговоры" своим же красным бойцам-татарам. Те в короткий срок объясняли соплеменнику, за что борются, и нередко были случаи, когда он сам, после короткой беседы, вступал, добровольцем в Красную Армию... Шпионов ловили часто... В Давлеканове красноармейцы сообщили Федору, что в полковом обозе везут какую-то девушку, захваченную по дороге: просит, чтобы подвезли поближе к Уфе, хочет войти туда с красными войсками, - в Уфе мать, сестры, родственники. - Приведите ее ко мне, - распорядился Клычков. Девушку привели. Годов девятнадцать... Хромает. Окончила недавно гимназию... Одета плохо... говорит много про Уфу... Рвется скорее туда... Совершенно ничего подозрительного. Но ему инстинктивно почувствовалось недоброе - без всяких поводов, без оснований, без малейших фактов. Решил испытать, думал: "Ошибусь, чем рискую? Отпущу - и конец!" Говорил-говорил с ней о разных пустяках, да в упор внезапно и поставил: - А вы давно ранены? - Давно... То есть чего же... Нет. Откуда вы думаете, что я ранена? - А хромаете, - твердо сказал Федор и пристально-пристально посмотрел в глаза. Рядом сидел товарищ Тралин, начальник политотдела армии, сидел и молча наблюдал картину оригинального допроса. - Ну... да... - замялась она. - Нога-то... была... но уж давно... Совсем давно... Федор понимал, что вопросы надо ставить быстро и непрерывно, оглушить ее, не давать придумывать ответы и вывертываться. - Где ранены, когда? - Бумагу в штаб несла... - Бой был близко? - Близко... - В разведке у них работали? - Нет, не работала, машинисткой была. - Врете, врете! - вдруг крикнул он. - Вот что - мне все известно. Поняли? Все! Я вас знаю, наши разведчики мне все про вас сказали. Дайте мне свое удостоверение, сейчас же... На этой, на бумажке - знаете?.. - На какой? - робко спросила она. - А вот на тоненькой-тоненькой... Знаете, вроде папиросной бывает. Ну... ну-ну, давайте скорее. Разведчики наши знают, как вам ее писали. Да ну же... Федор впился глазами и удивился сам неожиданным результатам. Девушка окончательно стушевалась, когда услышала про бумажку... А известно, что всем разведчикам даются удостоверения на крошечных клочках тончайшей бумаги, и они прячут эти удостоверения в складки платья, в скважину каблука, затыкают в ухо - ну куда только вздумается. Девушка достала мундштук, трижды его развинтила и вытащила бумажку, скатанную и прилепившуюся по сторонам мундштукового ствола. Там значились фамилия, имя, отчество... Успех был замечательный... Ей учинили официальный допрос: сначала у себя, а позже - в армии. Допрашивал ее и случившийся в ту пору товарищ Фрунзе. Девушка сообщила много ценного, заявила, между прочим, и то, что наши некоторые разведчики работают одновременно и в разведке белых. Двурушников скоро ликвидировали. Много дала материала - очень к делу подошлась... Таких случаев, только менее серьезных и удачных, было несколько... Между прочим, к одной полковнице, заподозренной в шпионаже и запертой в баню, втолкнули под видом белого офицера одного толкового коммуниста, и "дура баба" разболтала ему немало ценных новостей. Полки шли на Чишму. Ясно было, что такой важный пункт дешево не отдадут: здесь сходятся под углом две железнодорожные ветки - Самаро-Златоустинская и Волго-Бугульминская. Уж за десяток верст от станции начинались глубокие, ровные, отделанные окопы с прекрасными блиндажами, с тайными ходами в долину, с обходами под гору. Были вырублены целые рощи, и в порубях расчищены места для кавалерийских засад, а поля, словно лианами, были повиты колючей проволокой... Ничего подобного не попадалось ни под Бугурусланом, ни у Белебея; особенно окопов, так тщательно и основательно сработанных, не встречали уж давно. Было видно, что враг готовился основательно. На Чишму наступала бригада Еланя - разинцы, домашкинцы, пугачевцы. Все последние версты продвигались с непрерывным, усиливающимся боем. Чем ближе к Чишме, тем горячее схватки. Атаки отбивались, неприятель сам неоднократно ходил в контратаку. Но чувствовалась уже какая-то предопределенность, даже в самых яростных его атаках не было того, что дает победу, - уверенности в собственных силах, стремления развить достигнутый успех. Враг как бы только отгрызался, а сам и думать не думал стать победителем. Видали вы, как по улице мчится сломя голову собачонка, а тут, цепляясь за хвост, наседает, теребит, грызет ее другая, более сильная, более уверенная в себе... Та, что убегает, и думать забыла про решительную схватку, - она может только отгрызнуться, порой укусить, и больно даже укусить, но это не схватка: она бежит, будто позорно побеждена. Такое именно впечатление отгрызающейся собачонки производили колчаковские войска уже здесь, под Чишмой. Ходили в контратаки, но все это делалось как будто лишь для того, чтобы дать уйти главным силам, убраться обозам... Как будто сражались одни арьергарды, заслоны, охранявшие тех, что отступали где-то впереди. На деле было не так, - сражались большие, основные, главные силы... Но инициативу они потеряли еще там, перед Бугурусланом, и вот никак-никак не могут вернуть ее обратно. В колчаковской армии ширилось и убыстрялось гибельное для нее "разложение". Никакие меры борьбы - поблажки, репрессии, расправы - ничто уже не могло приостановить этого исторически неизбежного процесса. Кроме общих причин разложения, которые более или менее быстро сказывались на всех белых армиях, здесь, у Колчака, имелись еще и причины особенные, сильно подтолкнувшие самый процесс. Во-первых, Колчак мобилизацию населения проводил "без оглядки", гнался больше за количеством, чем за качеством; и, во-вторых, пытаясь сцементировать и объединить это огромное намобилизованное войско кучкой преданных ему кадров, он неизбежно был должен развязать этой кучке руки в деле репрессий со своим же "войском". Все виды старой "солдатчины" у Колчака возродились едва ли не полнее, чем в какой другой армии белых. Разношерстность войска и жестокость кадров были теми двумя причинами, которые особенно быстро повели вперед процесс разложения колчаковской армии. К Клычкову как-то после боя попала целая пачка неприятельских документов, среди них - телеграммы, приказы, распоряжения, запросы колчаковского командования: "В самый короткий срок собрать всех слабо обученных в одно место и подготовить к погрузке на железную дорогу; для сопровождения назначить н е п р е м е н н о о ф и ц е р а ..." Эти два последние словечка великолепны: они свидетельствуют о смертельном испуге перед своим же собственным "христолюбивым воинством". Но положение обнаруживается еще более серьезное, еще более трагичное: на офицеров, оказывается, без оглядки полагаться тоже нельзя, - продадут, того и жди, красному командованию. Был пример. Человек десяток красных кавалеристов напоролись вплотную на неприятельскую цепь. Тут было сто двадцать солдат, два офицера, пулемет. Чего бы, кажется, легче - замести этих кавалеристов к себе или посшибать их моментально с коней? А получилось вот что. Офицеры крикнули своим солдатам: "Стрелять не смей!", выбежали навстречу кавалеристам и заявили, что хотят перейти со всеми солдатами на красную сторону... И заметьте - это при всех-то рассказах о "большевистской жестокости" и беспощадности к белым офицерам: не сробели, решились, пошли... Ну, уж зато и крепко ж за них просили кавалеристы перед своими командирами, как будто добровольно сдавшимся что-то и в самом деле грозило страшное. Офицеры оказались: один из конторщиков, другой - бывший народный учитель. Порассказали про "дисциплину" колчаковскую. Расстреливают офицеров за малейшую упрощенность разговора с солдатами; выполнение этикета и кастовых отличий требуется и взыскивается со всей жестокой суровостью. Страх перед "войском" отшиб разум высшему командованию, и оно в самом простом, бесхитростном разговоре офицера с солдатом видит злую сознательную "агитацию". Среди низшего офицерства идет брожение, - его рознь с высшим очевидная, глубокая, усиливающаяся с каждым днем. Эти рассказы офицеров были безусловно верны. Федор имел возможность проверить их и по документам, о которых упомянуто выше. "Приказываю установить наблюдение за поручиком Власовым", - значилось в одном приказании начальника дивизии. "Установить самое тщательное наблюдение за офицерами Марковым, Жуком и Лизенцовым, пытавшимися вести разговоры с рядовыми", - значится в другом его распоряжении. Имеются запросы, справки об офицерах - и все шпионского порядка. У Колчака явно неблагополучно. Дисциплина упала даже и среди офицерства, - ряд телеграмм говорит об ослушании, о невыполнении приказов. Для поддержании "духа" армии высшее офицерство прибегает к мерам весьма сомнительного достоинства: начинает присваивать себе победы красных войск, в приказах и листовках перечисляет "своими" такие пункты и селения, в которых, по крайней мере неделю, развевается красный флаг. Войска про это, конечно, узнают и окончательно перестают верить даже бесспорно правильным сведениям. Словом, рассыпалась армия колчаковская с очевидностью, совершенно несомненной. Этому процессу красные войска помогали усиленно. В тыл белым возами развозили агитационную литературу и через жителей, и с аэропланов, и со своими ходоками рассыпали миллионы воззваний, обращений, всяческих призывов. Красные агитаторы проникали в самую глубь неприятельского расположения, в самую гущу белого солдатства и там безбоязненно, совершенно недвусмысленно проводили свою героическую работу. И все же, несмотря ни на что, бои порою бывали настолько серьезны и ожесточенны, что разбивали всякие предположения и всякую уверенность в начавшемся разложении белой армии. В этих серьезных схватках участвовали наиболее стойкие белые полки; их было, по сравнению с общей массой, немного, но дрались они великолепно, и техника у них была тоже великолепная. Перед самой Чишмой бой настолько был серьезен, что в иных ротах осталось по красным полкам всего тридцать - сорок человек. Отчаянно, вдохновенно, жутко дрались! На броневые поезда кидались с ручными бомбами, устлали трупами весь путь, бежали за чудовищем, кричали "ура", бросались, как мячиками, страшными белыми бутылками. А когда появлялись броневики, цепи ложились ничком, бойцы не подымали головы от земли: броневик "лежачего не бьет", - тем и спасались... Просекал он цепи, гулял в тылу, палил, но безрезультатно, а когда удирал - и за ним тоже, как за поездом броневым, бежали и в него бросали белыми бутылками. Героизм соприкасался с безумием: от пулеметного огня броневиков и броневых поездов немало полегло под Чишмой красных бойцов. И здесь через двадцать минут, как закончили бой, когда еще в поле стоял пороховой дым и повисли в воздухе беспрерывные стоны перевозимых врагов и товарищей, - Чишма зажила обычной в этих случаях жизнью. Из подвалов и погребов, из овинов и чуланов, из печей и из-под шестков, из подполья и с чердаков - выползали отовсюду перепуганные пальбой крестьяне и засуетились около затомленных красноармейцев. Застучали бабы ведрами, зашумели самоварами, зазвенели чашки и ложки, горшки и плошки. По избам шум пошел, рассказы-разговоры. Вспоминали, кому как жилось, кому что видеть, слышать, вынести довелось за это время, чего ожидали, чего дождались... Когда перекусили и чаю напились, местами наладили в чехарду, и можно было подумать, что собрались тут ребята не после боя, а на гулянку из дальних и из ближних деревень в какой-нибудь торжественный престольный праздник... Вечером в полку Стеньки Разина собрался хор. Певцов было человек двадцать пять, у многих и голоса были отличные, да вот беда - все бои, походы, спеваться-то некогда! А охота попеть была настолько сильной, что на каждой остановке, где хоть чуточку можно дохнуть, певцы собирались в груду, сами по себе, без зова, вокруг любимого и почтенного своего дирижера... И начиналось пение. Подступали, окружали любителей и охотники, а потом набиралась едва ли не половина полка. Тут уж кучкой было петь невозможно - затягивали такую, что знали все, и полк сливался в дружной песне... Пели песни разные, но любимыми были про Стеньку Разина и Ермака Тимофеевича. Были и веселые, плясовые. Какой-нибудь замысловатый фальцетик, подмигивая хитро и сощурившись лукаво, заводил на высочайшей ноте: Уж ты, Дунюшка-Дуня!.. Уж ты, Дунюшка-Дуня. Хор подхватывал волнами зычных голосов: Ах ты, Дуня-Дуня-Дуня... Дуня, Дунюшка, Дуняша!.. В такт хлопали ладошами, отбивали каблуками, но это еще "бег на месте". Второй куплет не выдерживали, и как только подхватят: Ах ты, Дуня-Дуня-Дуня... - откуда ни возьмись, на середину выскакивают разом два-три плясуна, и пошла рвать... Пляшут до семи потов, до одурения, почти до обморока... Одни за другими, одни за другими... Песен мало - явится гармошка... Пляс и гармошка зачастую вытесняют хор, но больше потому, что уж напелись, перехрипли петухами... Особо хлестко плясала полковая "интеллигенция" - фуражиры, каптеры, канцеляристы... Но не уступали им и батальонные и ротные командиры - тоже плясали лихо! Часто перемежались. Поют-поют, не станет мочи - плясать начнут. Перепляшутся до чертиков, вздохнут да опять за песни, - и так насколько хватит глотки и ног. За последние месяцы привились две новые песни, где больше всего нравились припевы, - их пели с величайшими подъемом и одушевлением. Мотивы старые, а слова заново. Первый припев таким образом был сработан из старого: Так громче, музыка, играй победу. Мы победили, и враг бежит-бежит-бежит... Так за Совет Народных Комиссаров Мы грянем громкое ура-ура-ура! Второй припев обошел всю Красную Армию: Смело мы в бой пойдем за власть Советов И, как один, умрем - в борьбе за это... Слова тут пелись ничего не значащие, - хорошая песня еще не появилась, но припев... припев пели удивительно. - А ну, "вечную память", - предлагает кто-то из толпы. Певцы многозначительно переглянулись. - Разве и в самом деле спеть? - А то што... - Запевалу давай сюда, запевалу! Протискался высоченный сутулый рябоватый детина. Встал посередке и без дальнейших разговоров захрипел густейшим басом: - Благоденственное и мирное житие, здравие, спасение и во всем благое поспешение, на врага победу и одоление подаждь, господи! Он остановился, глянул кругом, как будто говорил: "Ну, теперь вам очередь", - и стоявшие заныли протяжно: - Го-о-о-споди, по-оми-луй... - Всероссийской социалистической Красной Армии с вождем и товарищем Лениным, - гремел он дальше, - геройскому командному составу двадцать пятой стрелковой и всему двести восемнадцатому Стеньки Разина полку мно-о-огая ле-та! Хор грянул "многая лета"... - ...Артиллеристам, кавалеристам, телефонистам, мотоциклистам, пулеметчикам, бомбометчикам, минометчикам, аэропланным летчикам, разведчикам, пехотинцам, ординарцам, кашеварам, мясникам и всему обозу мно-о-о-огая ле-е-та!.. И снова подхватили "многая лета" - дружно, весело, зычно. Лица у всех, веселые, расплылись от улыбок, глаза торжественно и гордо говорят: "Не откуда-нибудь взяли - у себя в полку сложили эту песню!" Запевала пониженным и еще более мрачным тоном выводил: - Во блаженном успении вечный покой подаждь, господи, сибирскому верховному правителю, всех трудящихся мучителю, его высокопревосходительству белому адмиралу Колчаку со всей его богохранимой паствою - митрополитами-иезуитами, архиепископами и епископами, бандитами, шпионами и агентами, чиновниками, золотопогонниками и всеми его поклонниками, белыми колченятами, обманутыми ребятами и прихвостнями-прихлебаками господами чехословаками... ве-е-еч-ная па-а-а-мять!.. Потянулось гнусавое, фальшивое похоронное пение. Сделалось тошно, словно и впрямь запахло дохлятиной... - Всем контрреволюционерам, - оборвал поющих заканчивающий запевала, - империалистам, капиталистам, разным белым социалистам, карьеристам, монархистам и другим авантюристам, изменщикам и перегонщикам, спекулянтам и саботажникам, мародерам и дезертирам, толстопузым банкирам, от утра до ночи - всей подобной сволочи - ве-е-чная па-амять! Хор, а с ним и все стоявшие тут красноармейцы затянули "вечную память". Окончив, стояли несколько мгновений молча и неподвижно, как будто ожидали чьей-то похвалы... Этим акафистом гордились в полку чрезвычайно, слушать его очень любили и подряд иной раз выслушивали по три-четыре раза. С песнями и пляской канителились до глубокой ночи, а наутро, чуть свет - выступать! И это ничего, что позади - бессонная ночь: быстр и легок привычный шаг! Чишму считали ключом Уфы. Дорога теперь очищена. Все говорит за то, что враг уйдет за реку и главное сопротивление окажет на том берегу Белой. Еще быстрей, еще настойчивей устремились войска преследовать отступающую колчаковскую армию. - Теперь Уфа не уйдет, - говорил Чапаев, - как бы только правая сторона не подкузьмила! Он имел в виду дивизии, работавшие с правого фланга. - Почему ты так уверенно? - спрашивали его. - А потому, что зацепиться ему, Колчаку, не за што - так и покатится в Сибирь. - Да мы же вот зацепились под Самарой, - возражали Чапаеву. - А уж как бежали! - Зацепились... ну, так што?.. - соглашался он и не знал, как это понять. Мялся, подыскивал, но объяснить так и не смог. Ответил: - Ничего, што мы зацепились... а он все-таки не зацепится... Уфу возьмем. Эта уверенность в победе была свойственна большинству, ею особенно были полны рядовые бойцы. Когда в полках каким-нибудь образом ставился и обсуждался вопрос о близких возможностях и боевых перспективах, там был лишь один счет - на дни и часы. Никогда не говорили про живые силы, про технику врага, степень его подготовки, силу сопротивляемости. Говорили и считали только так: "Во вторник утром будем в этом поселке, а к вечеру дойдем до реки. Если мостишко не взорван, вечером же и на тот берег уйдем... ежели взорван - раньше утра не быть... В среду вечером должны будем миновать вот такую станцию, а в четверг..." и т. д. и т. д. Будто шли походным маршем, не имея перед собой врага, так точно рассчитав по дням и по часам, где, когда можно и следует быть. В расчетах ошибались редко - обычно приходили раньше предположенного срока. Да и сама Уфа взята была раньше назначенного и предположенного дня. Быстрота движения временами изумляла. Выносливость красноармейцев была поразительна. Бойцы не знали преград и не допускали возможности, что их может что-то остановить. Чишминский бой, когда бросались с бомбами на броневые поезда, и впрямь показал, что преграды красным бойцам поставить трудно. Теперь за Чишму прислали награды, - их надо было распределить по полкам. Но тут получился казус. Один из геройских, особенно отличившихся полков наград не принял. Красноармейцы и командиры, которым награды были присуждены, заявили, что все они, всем полком, одинаково мужественно и честно защищали Советскую Республику, что нет среди них ни дурных, ни хороших, а трусов и подавно нет, потому что с ними разделались бы свои же ребята. "Мы желаем остаться без всяких наград, - заявили они. - Мы в полку своем будем все одинаковые..." В те времена подобные случаи были очень, очень частым явлением. Такие бывали порывы, такие бывали высокие подъемы, что диву даешься! На дело смотрели как-то особенно просто, непосредственно, совершенно бескорыстно: "Зачем я буду первым? Пусть буду равным. Чем сосед мой хуже, чем он лучше меня? Если хуже - давай его выправлять, если лучше - выправляй меня, но и только". В Пугачевском полку еще в 1918 году человек триста бойцов организовали своеобразную "коммуну". У них ничего не было своего: все имущество - одежда, обувь - считалось общим, надевал каждый то, что ему в данный момент более необходимо... Жалованье и все, что получали из дому, опять-таки отдавали в общий котел... В бою эта группа была особенно солидарна и тесно спаяна... Теперь, конечно, вся перебита или изуродована, потому что героизма была полна необыкновенного. Отказ полка от наград был только наиболее ярким выражением той пренебрежительности к отличиям, которая характерна была для всей дивизии, в том числе и для командиров, для политических работников, больших и малых. По крайней мере в тот же день, собравшись в политотделе, товарищи просили Клычкова, вполне с ними солидарного, отослать в ЦК партии протест относительно системы награждений и выявить на этот вопрос свой принципиальный взгляд. Потолковали и послали следующую бумажку: "Дорогие товарищи! Когда одному из геройских полков мы стали выдавать награды, красноармейцы запротестовали, от наград отказались, заявили, что они все одинаково дрались, дерутся и будут драться за Советскую власть, а потому не хотят никаких отличий, желают остаться равными среди всех бойцов своего полка. Эта высшая сознательность заставляет нас, коммунистов, задуматься вообще над системой отличий, которая установилась в Красной Армии. Выбрать лучшего никогда невозможно, так как невозможно установить какой-либо единый критерий ценности. Один проявит богатую инициативу; другой - предусмотрительность, спасшую сотни человеческих жизней; третий - мужество, выдержку, хладнокровие; четвертый - безумную храбрость; пятый - систематической кропотливой работой способствовал росту боеспособности частей и т. д. и т. д. - да разве все можно пересчитать? Говоря откровенно, награды часто выдаются сплеча. Есть случаи, когда их получали по жребию. Были случаи драк и кровавых столкновений; на наш взгляд, награды производят действие самое отвратительное и разлагающее. Они родят зависть, даже ненависть между лучшими бойцами, дают пищу всяким подозрениям, сплетням низкого пошиба, разговорам на тему о возврате к прошлому и прочее. Они же слабых склоняют на унижение, заискивание, лесть, подобострастие. Мы еще не слышали ни от одного награжденного, чтобы он восторгался наградою, чтобы ценил эту награду, глубоко, высоко чтил. Ничего подобного нет. С кем ни приходилось говорить из командиров и рядовых бойцов - все одинаково возмущаются и протестуют против наград. Разумеется, если награды будут присылаться и впредь - они будут распределяться, но если отменят их начисто - поверьте, что никто об этом не пожалеет, а только порадуются и вздохнут облегченно..." Такое письмо послали в ЦК партии. Ответа никогда никакого не получили. В письме этом много и неверного и наивного: тут нет государственного подхода к вопросу, немножко слащавит от нежности и приторной доброты, но все это искренне, все это чистосердечно, все это очень, очень в духе, в характере того времени! Тут же, всего через несколько дней, послали в ЦК другое письмо, за ним было послано и третье, но про него - потом. Второе письмо - в тех же самых тонах, что и первое: писано оно по поводу новых окладов жалованья. Дело в том, что за время движения на Уфу, несмотря на временные голодовки, в общем положение с питанием было довольно сносное, так как в критических случаях продовольствие можно было достать и у населения. Голодали только тогда, когда подвоз отчего-либо прекращался совершенно, а двигались полки и быстро и по таким местам, где все было разорено, сожжено, уничтожено. Да, тут приходилось туго! На фронте очень часто случается так, что деньги девать решительно некуда, и они являются сущим бременем тому, у кого нет до них специальной охоты. В те месяцы и годы высочайшего духовного подъема и величайшей моральной чуткости особенно развита была щепетильность - даже у самых больших работников и даже по очень маленьким делам и поводам. Какой-нибудь комиссар и одевался просто, как рядовой красноармеец, и питался вместе с ними из одного котла, и в походах маялся рука об руку, а умирать в бою всегда торопился первым! Так держали себя лучшие. А случайные прощелыги, своекорыстные, трусливые и непригодные вообще для такой исключительной обстановки, - они как-то сами собою вытряхивались из армии: изгонялись, переводились, попросту дезертировали - легально и нелегально. Высочайший авторитет, заслуженный в армии коммунистами, заслужен ими был не даром и не легко. На все труднейшие дела, во все сложнейшие операции первыми шли и посылались чаще всего коммунисты. Мы знаем случаи, когда из пятнадцати - двадцати человек убитых и раненых в какой-нибудь небольшой, но серьезной схватке половина или три четверти было коммунистов. Так вот, повторяем, курс на "уравнение" был тогда серьезнейшим и даже законнейшим. Очень нередки были случаи, когда командиры и комиссары отказывались от специальных окладов, сдавали излишки в полковую кассу, а сами довольствовались тем же, что получали и рядовые бойцы. "Уравнительное" стремление было настолько сильно, что Федор с Чапаевым однажды довольно серьезно совещались о том, каким путем всю дивизию обязать разговаривать на "ты". Поводом к таким размышлениям было следующее. Наиболее ответственная публика почти всегда говорит красноармейцу "ты", и это не потому, что пренебрежение какое-нибудь имеет, а естественно считая совершенно излишней эту светскую "выкающую" галантность в боевой, жестокой и суровой обстановке. Там даже как-то нелепо звучали бы эти "вежливые" разговоры - по крайней мере в ту пору они были очень не к делу. Командиры и комиссары и сами были то рабочие, то крестьяне; они с бойцами обращались так же просто, как всю жизнь привыкли просто обращаться со своими товарищами где-нибудь на заводе или в деревне. Какая там еще салонная вежливость! Они просто - и с ними просто. В полку вообще все были между собою обычно на "ты". А вот повыше полка картина получалась другая: тут красноармейцу так же все говорили "ты", а сам он отвечать в том же духе как будто и "не осмеливался". Так вот на тему "об уравнении" Чапаев с Федором и совещались, - толковали, измышляли, предполагали, но ни до чего окончательно так и не дошли. Представьте же теперь, что получилось, когда дивизия узнала, что оклады всем повышены... всем, но... не красноармейцам... Первыми запротестовали сами же политические работники. И потому они запротестовали, что действительно не хотели себя отделять от бойцов, и потому, что всякие укоры и подозрения обычно сыпались на них и раньше и обильнее, чем на кого-либо другого. Это им в таких случаях говорили: "Вот смотрите, - на словах-то равенство и братство, а на деле што?" Эти примитивные и столь обычные вопросы как будто и не должны были бы их смущать, привыкнуть бы к ним пора, но на самом деле обстояло по-иному, - политические работники, сами такие же красноармейцы, как и все остальные, подымались на дыбы и чаще не только успокаивали полки в подобных случаях, а брали на себя обязанность "снестись", заявить "протест" и прочее. Когда узнали про новые оклады, взволновались все полки. В политический отдел посыпались один за другим протесты. Федору при его поездках по дивизии уши прожужжали насчет этих "бешеных окладов". Только не подумайте, что увеличение и в самом деле было значительное - нет, оно было крохотное, но тогда ведь и всякие крохи казались караваями. В те дни собралось как раз дивизионное партийное совещание, надо было обсудить коротко и спешно ряд вопросов в связи с приближением к Уфе... На этом совещании просили Клычкова снова послать протест в ЦК, и Федор, узнав, что и комсостав в большинстве думает так же, послал туда новую грамоту: "Дорогие товарищи! Пишу вам от имени политических работников нашей дивизии и лучшей части командного состава. Мы совершенно недовольны и возмущены теми новыми окладами жалованья, которые нам положены теперь. Оклады бешеные, неимоверно высокие. Куда, на что нам деньги? Кроме разврата, они в нашу среду ничего не внесут. Не говорю уже про удешевление рубля, про быстрый рост цен на продукты и пр., но и сами-то мы приучаемся шиковать, барствовать и бросаться деньгами или, наоборот, затаивать, копить большие суммы, скопидомничать... А при всем этом красноармейцу не прибавлено ни гроша. Знает ли об этом партия? Не чужие ли люди стравливают нас с красноармейцами? А глухой ропот в Красной Армии становится ведь все более и более явственным. Может быть, высокие оклады нужны на петербургском и других голодных фронтах, но зачем же они нам, когда хлеб и масло здесь почти даром? Делили бы на полосы, что ли. Мы стремились даже к тому, чтобы всем политработникам сравняться жалованьем с красноармейцами, а тут награждают нас новыми прибавками. Волков вы никогда и ничем не накормите, а нас прикармливать не требуется, - нас и голодных не угонишь от борьбы". Письмо опять-таки отдает больше сердечной теплотой, чем серьезностью, а в некоторых пунктах и сгущено определенно, хотя бы насчет этого самого "шикованья и барствования". Ну какой там шик, на фронте-то, какое барство в походах да боях! Только намеки шуточные могли быть на некоторое улучшение, и "словечки" эти надо понимать, конечно, только как "красные словечки". Потом насчет ЦК. Почему, в самом деле, запрос наладили прямо туда, а не в армию, не во фронтовые учреждения, не в центральные органы Красной Армии? Да потому, что вопрос этот считали, разумеется, всеобщим, а не только дивизионным или армейским. Зато в ЦК вера была глубочайшая, какая-то благоговейная, а успеху своего обращения верили настолько, что даже ответа ждали немедленного... О нашей наивности говорила, между прочим, и приписка к письму в ЦК, производившая впечатление приклеенной ни к селу ни к городу. В этой приписке шла речь о бедности ресурсов по части постановки в армии спектаклей и концертов. Заканчивалась она словами: "Необходимо надавить куда следует, родить сборники свежих пьес, благородных песен и истинно художественных произведений прозой и стихами. Если сборники уже изданы (мы их не видим) - гоните их, товарищи, срочно на позицию!" Здесь уж не только вера во всемогущество ЦК, но и полная безнадежность по части своих военных "главков". Наивные! Они тогда у себя на позиции и не знали, что нельзя приказать "родить" сборники, - их надо выносить, им надо дать созреть и родиться нормальным порядком, в свои сроки. А между тем ждать нормального "рождения" сборников не было времени, не было терпения. И потому, не видя исхода, тыкались по всякому делу куда придется. В работе часто шел разнобой, пререкания, ненужное вмешательство, ненужные обиды, угрозы, репрессии. Взять хотя бы, например, "женский вопрос" в Красной Армии, Чего-чего, по этому вопросу только не говорилось, не писалось, не приказывалось, а на деле что выходило? На деле всегда получалось одно только "по усмотрению". Были распоряжения - не всегда гласные и официальные - убрать из армии всех жен и женщин вообще. И этот "очистительный" порыв имел под собою массу серьезных оснований: жены были не только у командиров и комиссаров - они целыми стаями носились за красноармейскими полками, часто с домашним скарбом, иные с ребятами... И все это огромное "тыловое войско" грузилось на казенные повозки! Подумайте только, какая уйма крестьянских подвод занята была постоянно самой непроизводительнейшею работой! Затем и такие были соображения: как водится, из-за женщин, по разным поводам, случались скандальчики и самые настоящие скандалы, - это в армии дело совершенно неизбежное. Да как же иначе, раз она, армия, целые месяцы и годы вынуждена жить особенной, замкнутой жизнью, оторванной от многого абсолютно необходимого. Затем женщина, и в частности жена, бывала частенько причиною тому, что муж вместо вопросов военных немало времени уделял другим, для боевой походной жизни частным и сторонним вопросам. Именно среди женщин очень часто попадались шпионки и разведчицы. Словом, много было причин к тому, чтобы издавать о женщинах особые приказы и распоряжения. Но какое же тут получалось скандальное положение, когда начинали приказания проводить в жизнь. Первым делом на дыбы поднимались полки, особенно после того, как узнают, что в дивизии все женщины сохранились налицо. Кое-как с ними улаживали. Брались за чистку органов, но тут убрать женщин - совсем не то же, что от полка отделить несколько сотен красноармейских жен. Как вы уберете нужных работниц, да притом же действительно никем не заменимых? Как и почему уберете из полков тех женщин-санитарок, тех героинь-красноармеек, которые рядовыми бойцами сражались и гибли в атаках? Зачем уберете политических работниц, коммунисток, сестер милосердия, фельдшериц, которых так мало, которые так нужны? А ведь приказы отдавались частенько безоговорочно, понимались доподлинно и проводились куда как прямолинейно! К Федору прибежали как-то запыхавшиеся ткачихи-красноармейки и просили вступиться, так как их убирают из полка. Они ему наскоро рассказали, что в их среде было четыре "позорных", но они их сами исключили из своей среды и спровадили из полка. Пришлось Клычкову самолично ехать в полк и разъяснить там кому следует, чтобы их не трогали, не исключали. Можно себе представить, насколько вопрос этот являлся запутанным и неясным, когда сами руководители дивизии не могли в нем разобраться как следует! Бригада Еланя Чишму взяла стремительным, коротким ударом, выхватив ее у бригады Попова, которой операцию эту поручалось провести. Попов с полками шел мимо озера Лели-Куль, все время вверх по Дёме-реке, и, когда пала Чишма, он был совсем неподалеку. На фронте часто бывает, когда небольшой успех, отнятый у другого, является началом и причиной серьезной, большой катастрофы. Зарвется какой-нибудь командир, погонится за эффектом неожиданного сильного удара, отхватит часть задачи, порученной соседу, и перепутает своею победой все карты. Лучше бы ее и не было, этой победы! Победа не всегда является успехом, она может дать и худые результаты. Когда затевается, положим, глубокий обход противника флангами, окружение и захват его целиком, в это время какая-нибудь лихая голова вдруг ударяет неприятеля в лоб, спугивает, перепутывает весь план действий и своей частичной "победой" наносит безусловный вред общему, более крупному и серьезному замыслу. Так могло получиться и теперь, когда Елань влетел в Чишму, а в тылу у него, на берегу Дёмы, остались неприятельские полки. Они его могли потрепать ощутительно, если бы вовремя со своей бригадой не подоспел Попов. Взаимопомощь в Чапаевской дивизии была развита до высокой степени, и каждая часть настойчиво и быстро помогала другой части, попавшей в трудное положение. Не всегда и не везде так бывало, наблюдалось и обратное. Результаты неизменно от этого были тяжкие. Попов, как только уяснил обстановку, немедленно вступил с неприятелем в бой, отвлек на себя все его внимание и, пользуясь замешательством в его рядах, жал и жал к реке. Артиллерийская канонада была настолько жарка, что целых три орудия выбыли из строя. Неприятеля угнали за Дёму. Уходя, он взорвал все мосты, на возврат, видимо, не рассчитывая, и сломя голову мчался к Белой1. Тут остановок не было серьезных - Чишма была последним пунктом, где колчаковские полки на что-то рассчитывали до Уфы, а дальше настроение у них, видимо, переменилось глубоко и невозвратно, - дальше был только организованный отход, без серьезных попыток на этом берегу дать начало "перелому", про который там еще не переставали говорить и на который надеялись так же, как надеялось когда-то под Бузулуком и Бугурусланом красное командование. XIII. УФА Неприятель ушел за реку, взорвал все переправы и ощетинился на высоком уфимском берегу жерлами орудий, пулеметными глотками, штыками дивизий и корпусов. Силы там сосредоточились большие: с Уфимским районом Колчак расставаться не хотел, и с выигрышных высот правого берега Белой он безраздельно командовал над подступившими с разных сторон красными дивизиями. Уфу предполагалось брать в обхват. Дивизиям правого фланга была дана задача выйти в неприятельский тыл, к заводу Архангельскому, но затруднительность движения им не позволила переправить за Белую еще ни одного бойца к тому моменту, когда другие части уже вплотную подступили к берегу. Против Уфы выросла Чапаевская дивизия. Она своим правым флангом, бригадой Попова, застыла над огромным мостом, идущим высоко над рекой прямо в город; левый же фланг отскочил до Красного Яра, небольшого селеньица верст на двадцать пять вниз по Белой, - сюда подошли бригады Шмарина и Еланя. Когда у Красного Яра переправятся части и пойдут на город, поповская бригада должна была поддержать их, переправившись у моста. Он был еще цел - огромный чугунный мост, но никто не верил, что неприятель оставит его нетронутым; предполагали, что мост непременно должен быть минирован, и поэтому переправляться по нему не следует. Идущий с высокой насыпи по мосту железнодорожный путь был местами разобран, а посередине втиснулись несколько вагонов, груженных щебнем и разным мусором. Переправляться было здесь пока совершенно не на чем, - это уже впоследствии раздобыли откуда-то бойцы несколько лодок, приволокли бревна и доски и увязали их в жиденькие подвижные плоты. Главный удар намечался все-таки со стороны Красного Яра. Вынеслась на берег кавалерия Вихоря. Недалеко от Красного Яра по Белой преспокойно тянулись буксир и два небольших пароходика. Публика была самая разнообразная, а больше всего, конечно, военных, - из них десятка три офицеров. Непонятна, удивительна была эта беспечность - словно и не думали люди о возможности налета с берега или же и вовсе не знали того, что так близко красные полки. Кавалеристы рты разинули, когда увидели на палубе "господ" в погонах. Офицеры сразу тоже не разобрались - за своих, верно, приняли. - Стой! - прокомандовали с берега. - Зачем вставать? - крикнули и оттуда. - Остановите пароходы, огонь откроем!.. Причаливай к берегу! - кричали кавалеристы. Но там поняли, в чем дело, попытались ускорить ход, думали прокатить к болотам, куда по берегу кавалерии не дойти... Лишь это заметили кавалеристы - грозно заревели: - Останови, останови!!! Пароходы продолжали идти. С палубы раздались первые выстрелы. Кавалерия отвечала. Завязался неравный бой. Подскочили с пулеметом, зататакали. На пароходах взвыли, стремглав слетели вниз, прятались, где могли. Пароходы причаливали. Офицеры не хотели сдаваться живыми - почти все перестрелялись, бросались в волны... Эти пароходики были сущим кладом, - они сыграли колоссальную роль в деле переправы через Белую красных полков и сразу облегчили то затруднительное положение, с которым столкнулось красное командование. Пароходики припрятали, не давали неприятелю узнать, что в руки попала такая драгоценность. За два дня до наступления Фрунзе, Чапаев и Федор приехали туда на автомобиле и сейчас же созвали совещание командиров и комиссаров, чтобы выяснить все обстоятельства и особенности наличной обстановки, учесть и взвесить все возможности, еще и еще раз подсчитать свои силы и шансы на успех. У Фрунзе есть одна отличная черта, которая прежде всего ему же самому и помогает распутывать самые, казалось бы, запутанные и сложные дела: он созывает на товарищеское совещание всех заинтересованных, ставит им ребром самые главные вопросы, отбрасывая на время второстепенные, сталкивает интересы, вызывает прения, направляет их в надлежащее русло. Когда окончена беседа, самому Фрунзе остается подсчитать только обнаруженные шансы, прикинуть, координировать и сделать неизбежный вывод. Прием этот, казалось бы, очень прост, но удается он не каждому, - во всяком случае, сам Фрунзе владел им в совершенстве. Когда теперь в Красном Яру собрались вожди дивизии, надо было учитывать, помимо техники и количества бойцов, еще и качество их, касаясь именно этой исключительной обстановки. Выбор пал на рабочий Иваново-Вознесенский полк. Этот выбор был сделан не случайно. Полки бригады Еланя покрыли себя бессмертною победной славой, они были в отношении боевом на одном из первых мест, но для д а н н о г о м о м е н т а надо было остановиться на полке высокосознательных красных ткачей - здесь одной беззаветной удали могло оказаться недостаточно. Совещание окончилось. Вскочили на коней, поскакали к берегу, откуда должна была начаться переправа. Коней оставили за полверсты, а сами пешком пошли по песчаному откосу, посматривая на тот берег, ожидая, что вот-вот поднимется пальба. Но было тихо. Забрались на косогор и оттуда в бинокль рассматривали противоположный берег, облюбовали место, окончательно и точно договорились о деталях переправы и уехали обратно. Вскоре к месту ожидаемой переправы пригнали два пароходика; третий стоял на мели. Стали нагружать топливо, сколачивать подмостки. Задержались еще на целые сутки. Уж близки решительные часы... Условились так, что переправою у Яра будет руководить сам Чапаев, а Федор поедет к мосту, где раскинулась поповская бригада, и будет направлять эту операцию вплоть до вступления в город. Разъехались. Уже с вечера на берегу у Красного Яра царило необычайное оживление. Но и тишина была для таких случаев необычайная. Люди шныряли как тени, сгруппировывались, таяли и пропадали, собирались снова и снова таяли, - это готовился к переправе Иваново-Вознесенский полк. На пароходики набивали народу столько, что дальше некуда. Одних отвозили - приезжали за другими, снова отвозили - и снова возвращались. Так во тьме, в тишине перебросили весь полк. Уж давно миновала полночь, близился рассвет. В это время батареи из Красного Яра открыли огонь. Били по ближайшим неприятельским окопам, замыкавшим ту петлю, что в этом месте делает река. Ударило разом несколько десятков орудий. Пристрелка взята была раньше, и результаты сказались быстро. Под таким огнем немыслимо было оставаться в окопах, - неприятель дрогнул, стал в беспорядке перебегать на следующие линии. Как только об этом донесли разведчики, артиллерия стала смолкать, а подошедшие иванововознесенцы пошли в наступление - и погнали, погнали вплоть до поселка Новые Турбаслы. Неприятель в панике отступал, не будучи в состоянии закрепиться где-нибудь по пути. На плечах бегущих вступили в Турбаслы иванововознесенцы. Здесь остановились, - надо было ждать, пока переправится хоть какая-нибудь подмога, зарываться одному полку было крайне опасно. Закрепились в поселке. А пугачевцы тем временем наступали по берегу к Александровке... Грузились разинцы и домашкинцы, - они должны были немедленно двигаться на подмогу ушедшим полкам. Переправились четыре броневика, но из них три разом перекувырнулись и застряли на шоссе; их потом поднимали кавалеристы и поставили на ноги, пустив в дело. Тем временем неприятель, отброшенный кверху, оправился и повел наступление на Иваново-Вознесенский полк. Было уж часов семь-восемь утра. Пока стояли в Турбаслах и отстреливались от демонстративных атак, пока гнали сюда, за поселок, неприятеля - ивановцы расстреляли все патроны и теперь оставались почти с пустыми руками, без надежды на скорый подвоз, помня приказ Еланя, командовавшего здесь всею заречной группой: "Не отступать, помнить, что в резерве только штык!" Да, у них, у ткачей, теперь, кроме штыка, ничего не оставалось. И вот когда вместо демонстративных атак неприятель повел настоящее широкое наступление, - дрогнули цепи, не выдержали бойцы, попятились. Теперь полком командовал наш старый знакомый - Буров: его из комиссаров перевели сюда. Комиссаром у него - Никита Лопарь. Они скачут по флангам, кричат, чтобы остановились отступающие, быстро-быстро объясняют, что бежать все равно некуда - позади река, перевозить нельзя, что надо встать, закрепиться, надо принять атаку. И дрогнувшие было бойцы задержались, перестали отступать. В это время к цепям подскакали несколько всадников, они поспрыгивали на землю. Это - Фрунзе, с ним начальник Политотдела армии Тралин, несколько близких людей... Он с винтовкой забежал вперед: "Ура! Ура! Товарищи! Вперед!!!" Все те, что были близко, его узнали. С быстротой молнии весть промчалась по цепям. Бойцов охватил энтузиазм, они с бешенством бросились вперед. Момент был исключительный! Редко-редко стреляли, патронов было мало, неслись со штыками на лавины наступающего неприятеля. И так велика сила героического подъема, что дрогнули теперь цепи врага, повернулись, побежали... Елань своих ординарцев послал быть неотлучными около Фрунзе, наказал: "Если убьют, во что бы то ни стало вынести из боя и сюда - на переправу, к пароходу!" На повозках уже гнали от берега патроны; их подносили ползком, как только цепи полегли за Турбаслами. Когда помчались в атаку, прямо в грудь пуля сбила Тралина; его подхватили и под руки отвели с поля боя. Теперь на том месте, где была крошечная смертельная ранка, горит у него орден Красного Знамени. Перелом был совершен, положение восстановлено. Фрунзе оставил полк и поехал с Еланем к другому полку, к пугачевцам. Взбирались на холмики, на пригорки, осматривали местность, совещались, как лучше развивать операцию, вновь и вновь разучивали карту, всматривались пристально в каждую точку, сравнивали с тем, что видели здесь на самом деле. Пугачи продолжали идти по берегу. Стали подходить разинцы и батальоны Домашкинского полка: они выравнивались вдоль шоссе. В полдень был отдан приказ об общем дальнейшем наступлении. Пугачевцы должны были двигаться дальше по берегу, разинцы и батальоны Домашкинского - в центре, а с крайнего левого фланга - иванововознесенцы; они уже заняли к тому времени Старые Турбаслы и стали там на передышку. Как раз в это время показались колонны неприятельских полков; они с севера нависали ударом мимо иванововознесенцев - в центр группы, готовой к наступлению. - Это, может быть, стада, - предполагали иные. - Какие стада, когда штыки сверкают! - замечали им. Видно ли было сверканье штыков - сказать нельзя, но уж ни у кого не было сомнения, что идут неприятельские полки, что от этого боя зависеть будет очень многое. Фрунзе хотел участвовать и в этой схватке, но Елань упросил, чтобы он ехал к переправе и ускорил переброску полков другой дивизии. Согласились, что это будет лучше, и Фрунзе поскакал к переправе. Скоро под ним убило лошадь и самого жестоко контузило разорвавшимся снарядом. Но и будучи контужен, он не оставил там работы, на берегу, - подгонял, помогал советом, переправил туда часть артиллерии. Прежде всех подвел к Иваново-Вознесенскому полку батарею Хребтов. Он встал позади цепей и в первом же натиске неприятельском, когда застыли цепи в состоянии дикого, окостенелого выжидания, открыл огонь. И бойцы, заслышав свою батарею, вздрогнули весело, пошли вперед... Наступление развить не удалось, - на разинцев и домашкинские батальоны навалилась грудью вся та огромная масса, что двигалась с севера. Слишком неравные были силы, слишком трудно было удержать и перебороть этот натиск, - разинцы дрогнули, отступили. В одном батальоне произошло замешательство: там было мало старых бойцов, больше свежей, непривыкшей молодежи; этот батальон сорвался с места и помчался к берегу, за ним кинулись отдельные бойцы других батальонов. Остальные медленно отступали, отбиваясь от наседавшего неприятеля. Иванововознесенцы задержались под Турбаслами. Теперь часть неприятельских сил обратилась на них. Елань подскакал к Хребтову. - Разинцы, Хребтов, отступают, надо помогать! Поверни орудия, бей правее по тем частям, что преследуют отступающих!.. И Хребтов повел обстрел. Верный глаз, смекалка и мастерство испытанного, закаленного артиллериста сделали чудо: снаряд за снарядом, снаряд за снарядом - и в самую гущу, в самое сердце неприятельских колонн... Там растерялись, остановили преследование, задержались на месте, понемногу стали отступать, а огонь все крепчал, снаряды все чаще, все так же верно ложились и косили неприятельские ряды. Наступление было остановлено. Разинцы встрепенулись, ободрились. В это время Чапаеву на том берегу помогал при переправе Михайлов. Когда он увидел, что к берегу сбежалась масса красноармейцев, понял, что дело неладно, побежал к Чапаеву, хотел доложить, но тот уж все знал - только что по телефону обо всем переговорил с Еланем. Только заикнулся Михайлов рассказать ему, что видел, а Чапаев уж приказывает: - Михайлов, слушай! Только сейчас погрузили мы батальон еще... Туда нужны силы... Этого мало... Надо отогнать этих с берега... Понял? От них - одна гибель. Поезжай, возьми их обратно, за собой. Понял? - Так точно, - и Михайлов уж на том берегу. Разговор у него короток, да и нет времени разговаривать. Иных бегущих плеткой, иных револьвером задержав, остановил, крикнул: - Не смей бежать! Куда, куда бежите? Остановитесь! Одно спасенье - идти вперед! За мной, чтобы ни слова! Кто попытается бежать - пулю в голову! Сосед, так его и стреляй! За мной, товарищи, вперед!!! Эти простые и так нужные в ту минуту слова разогнали панику. Бежавшие остановились, перестали метаться по берегу, сгрудились, смотрели на Михайлова и недоуменно, и робко, и с надеждой: "А не ты ли и вправду спасешь нас, грозный командир?" Да, он их спас. В эти мгновенья иначе как плетью и пулей действовать было нельзя. Он взял их, повел за собою. Построил как надо, толпу снова превратил в организованное войско. И теперь, когда подходил с ними навстречу отступавшим двум разинским батальонам и домашкинцам, те вздрогнули радостно, закричали: - Пополнение идет, пополнение! В такие минуты ошибку рассеять было бы преступлением, - их так и уверили, что тут показалось действительно пополнение. Батальоны повернулись, пошли в наступление... Но победы здесь не было. Только-только удалось неприятеля отогнать, и, когда отогнали, главные силы его загнали на Иваново-Вознесенский полк. Он очутился под тяжким ударом, но выдержал одну за другою четыре атаки нескольких неприятельских полков. Здесь героизм и стойкость были проявлены необыкновенные. Выстояли, выдержали, не отступили, пока не подошли на помощь свои полки и облегчили многотрудную обстановку... Ушедших по берегу пугачевцев, чтобы не дать им оторваться, надо было оттянуть обратно. Когда приказание было отдано и они стали отходить, - молчавший и, видимо, завлекавший их неприятель открыл одну за другою ряд настойчивых атак. Пугачевцы отступали с потерями... Схватывались, отбивались, но в контратаку не ходили - торопились скорее успеть на линию своих полков. И когда все части снова были оттянуты к шоссе, сюда пришло известие о том, что Чапаев ранен в голову, что Еланю поручается командование дивизией... Тяжелая весть облетела живо полки, нагнав на всех тяжелое уныние... Вот и не видели бойцы здесь, в бою, Чапаева, а знали, что тут он, что все эти атаки, наступления и отходы, что все это не мимо него совершается. И как бы трудно ни было положение, верили они, что выход будет, что трудное положение минует, что такие командиры, как Чапаев и Елань, не заведут на гибель. Узнав про чапаевское ранение, все как-то сделались будто тише и грустней... Наступление к тому времени уже остановилось, сумерки оборвали перестрелку. Затихло все. Над полками тишина. Во все концы стоят сторожевые охранения, всюду высланы дозоры. Полки отдыхают. Наутро, перед зарей, назначено общее наступление. Находясь при переправе, Чапаев каждые десять минут сносился телефоном то с Еланем, то с командирами полков. Связь организована была на славу, - без такой связи операция проходила бы менее успешно. Чапаев все время и всегда точно знал обстановку, складывавшуюся за рекой. И когда там начинали волноваться из-за недостатка снарядов или патронов, Чапаев уже знал эту нужду и первым же пароходом отсылал необходимое. Неизменно справлялся о настроении полков, об активности неприятеля, силе его сопротивления, о примерном количестве артиллерии, о том, много ли офицеров, что за состав войска вообще, - все его занимало, все он взвешивал, все учитывал. Он нити движения ежеминутно держал в своих руках, и короткие советы его по телефону, распоряжения его, что посылал с гонцами, - все это показывало, как он отчетливо представлял себе обстановку в каждый отдельный момент. Смутили его на время неприятельские аэропланы, но и тут не растерянность, а злоба охватила: у наших летчиков не было бензина, они не могли подняться навстречу неприятельским. Громы-молнии помочь здесь не могли, так свои аппараты и остались бездействовать. Пришлось всю работу на берегу проводить под разрывами аэропланных бомб, под пулеметным обстрелом с аэропланов... Но делать было нечего... Скоро орудийным огнем заставили неприятельских летчиков подняться выше, но улететь они не улетели. Этот обстрел с аэропланов нанес немало вреда. Во время этой стрельбы ранило и Чапаева; пуля пробила ему голову, но застряла в кости... Ее вынимали - и шесть раз срывалась. Сидел. Молчал. Без звука переносил мученье. Забинтовали, увезли Чапаева в Авдонь - местечко верстах в двадцати от Уфы. Это было к вечеру 8-го, а на утро 9-го было назначено наступление... Упорная работа на берегу, исключительная заслуга артиллеристов, отличная постановка связи, быстрая, энергичная переброска на пароходах - все это говорило о той слаженности, о той организованности и дружной настойчивости, с которою вся операция проводилась. Здесь не было заслуги отдельного лица, и здесь выявилась коллективная воля к победе. Она просвечивала в каждом распоряжении, в каждом исполнении, в каждом отдельном шаге и действии командира, комиссара, рядового бойца... Поздно вечером к Еланю привели перебежчика-рабочего. Он уверял, что утром рано пойдут в атаку два офицерских батальона, и Каппелевский полк; они пойдут на пугачевцев, чтобы, пробив здесь брешь, отрезать остальные полки и, окружив, уничтожить при поддержке других своих частей, остановившихся севернее. Рабочий клялся, что сам он с Уфимского завода, что сочувствует Советской власти и перебежал, рискуя жизнью, исключительно с намерением предупредить своих красных товарищей о грозящей опасности. Сведения получил он совершенно случайно, работая в том доме, где происходило совещание. Он клялся, что говорит правду, и чем угодно готов был ее подтвердить. И верили ему - и не верили. На всякий случай свое наступление Елань отсрочил на целый час. Усилил дозоры. Приготовились встретить десятками пулеметов. Рабочего взяли под стражу, объявили ему, что будет расстрелян, если только сведения окажутся ложными и никакого наступления белых не произойдет... Мучительно долго тянулась ночь. В эту ночь из командиров почти никто не спал, несмотря на крайнюю усталость за минувший страдный день. Все были оповещены о том, что рассказал рабочий. Все готовы были встретить врага. И вот подошло время... Черными колоннами, тихо-тихо, без человеческого голоса, без лязга оружия шли в наступление офицерские батальоны с Каппелевским полком... Они раскинулись по полю и охватывали разом огромную площадь. Была, видимо, мысль - молча подойти вплотную к измученным, сонным цепям и внезапным ударом переколоть, перестрелять, поднять панику, уничтожить... Эта встреча была ужасна... Батальоны подпустили вплотную, и разом, по команде, рявкнули десятки готовых пулеметов... Заработали, закосили... Положили ряды за рядами, уничтожали... Повскакали бойцы из окопов, маленьких ямок, рванулись вперед. Цепями лежали скошенные офицерские батальоны, мчались в панике каппелевцы - их преследовали несколько верст... Этот неожиданный успех окрылил полки самыми радужными надеждами. Рабочего из-под стражи с почестями отправили в дивизию, из дивизии, кажется, в армию... Про всю эту историю Елань потом подробно рассказывал Федору (тот был у моста с бригадой Попова); рассказывал и о том, что дальше, после такого успеха, части шли победоносно и безостановочно; вечером 9-го были уже под самой Уфой. Разъехавшись с Чапаевым, Федор с несколькими товарищами поехал в ту сторону, где расположена была бригада Попова. Песчаную Уфимскую гору со стороны Авдоня было видно еще верст за двадцать; по скату точками чернели строения, высоким столбом торчала каланча, горели на солнце золотые макушки церквей. Проскакали быстро, выехали на широкую поляну. Сюда неприятель доставал уже артиллерийским обстрелом, поляна была перед ним как на ладони, и как только он замечал здесь движение - открывал огонь. Гурьбою не поехали, разбились гуськом, друг от друга шагов на семьдесят, и один за одним быстро-быстро поскакали к штабу бригады. Переехали полотно железной дороги; здесь валялось по бокам и стояло на рельсах много сожженных, разбитых, поломанных вагонов. Била откуда-то из-за пригорка артиллерия по Уфе, за лесом татакали говорливые пулеметы. Приехали к Попову. Он остановился на крошечном полустанке верстах в двух-трех от берега. Происходило как раз совещание командиров - выискивали лучшие способы переправиться на тот берег... Порешили переправу ставить в полнейшую зависимость от продвижения двух других бригад и не поддаваться ни на какие соблазны - броситься, положим, через мост, относительно которого почти общее было мнение, что он подготовлен к взрыву. Потолковали о средствах переправы, - их не было. Принялись за поиски этих средств во всех направлениях и кое-что, действительно, разыскали. На самом берегу Белой стоят две будки-избушки; там поставили телеграф, провели телефонные провода. В траве, на берегу, по обе стороны от моста залегли полки. Сзади них, за леском, остановились батареи. В эту же ночь решили прощупать неприятеля, узнать окончательно про мост: действительно, мол, минирован или нет (в бригаду поступили сведения, что уфимские рабочие не дают белым войскам ни взрывать этот мост, ни готовить его ко взрыву). В одиннадцать часов, когда будет совсем темно, должен прибыть головной отряд рабочих; они вызываются чинить мост, загроможденный вагонами, и поправить разобранный путь... Вот уже одиннадцать, двенадцать, час... Отряда все нет! Он явился только в третьем, когда начинали уже редеть предрассветные сумерки... И лишь только стало известно, что близко отряд, артиллерия из-за леска стала ему "расчищать" дорогу к работе, - батареи разом открыли огонь по берегу, пытаясь выбить неприятеля из первой линии окопов, навести панику, отвлечь внимание от рабочего отряда. Но в расчетах ошиблись. Неприятель на огонь артиллерии ответил еще более частым, жарким огнем, и, как только стукнул по рельсам первый молоток, с берега заухали тяжелые орудия. Прицел у врага великолепный, выверенный до точности, - видно было, что в ожидании красных гостей белые войска практиковались здесь изрядно и серьезно готовились к встрече. Первые два снаряда упали возле переднего каменного столба, как бы только нащупывая нужное место и указывая огненными вехами, где должен упасть третий. Указано было точно: третий снаряд ухнулся как раз на шпалы первого пролета. С грохотом полопались рельсы, во все стороны полетели осколки шпал. Рабочие шарахнулись назад... им так и не удалось пробраться к темневшим впереди вагонам... Лишь только успели они отскочить, как началась торопливая меткая стрельба по цели. Снаряды падали все время на мосту, как раз на шпалы и рельсы, и быстро изуродовали путь. Отряд оттянули за будку, потом его снова вернули, и работа хотя и с перерывами, но подвигалась. Когда стрельба перенеслась за мост, Федор, Зоя Павловна, две санитарки да человек двадцать бойцов забрались по лестнице, приткнулись на ступеньках, расположились по склону насыпи... Вдруг над головами ахнул разрыв, и все они кубарем покатились вниз. На этот раз счастливо - ранило только двоих; санитарки их тут же перевязали, но ребята не ушли, остались на месте. Когда вскочили с земли, кинулись инстинктивно к будке и спрятались за нее, прижавшись к стене... Снаряды визжали и храпели, стонали, метались над головой, а когда рвалась шрапнель, осколки засыпали избушку, стучали по крыше, то ее пробивали, то соскакивали оттуда и шлепались на землю у самых ног. Первое время будто окостенели, стояли полумертвые, в молчании. Свои снаряды тоже мчались из-за опушки над самой головою, и все жадно слушали их пронзительный визг и свист, а еще более чутко вслушивались, когда летел неприятельский снаряд. "Сюда или дальше?" - сверлила каждого жуткая мысль. А визг приближается, усиливается, переходит в страшный, пронзительный скрежет... Будто какие-то огромные чугунные пластины трут одну о другую все быстрее, все быстрее, и они верезжат и стонут и скрежещут своим невыносимым чугунным скрежетом... "Над нами э т о т или пролетит?" И вдруг визг уж совсем над головой. Вот он пронизал мозги, застыл в ушах, пронесся ураганам по мышцам, по крови, по нервам, заставил дрожать их частой мелкой дрожью. И все невольным быстрым движением втягивают в плечи головы, сгибаются на стороны, еще теснее жмутся друг к другу, лица закрывают руками, как будто ладони спасут от раскаленного стремительного снаряда... Оглушительный удар... Все вздрогнут и так в окостенении, не дернув ни одним членом, стоят целую минуту, как бы ожидая, что за разрывом последует что-то еще и даже более страшное, чем этот ужасный удар. По крыше бьются осколки; они шуршат в листве деревьев, ломают сучья, шлепаются на землю, заметая быстрые, короткие вихри. Секунды затаенного дыхания, гробового молчания, а потом кто-нибудь двинется и все еще нетвердым голосом пошутит: - Пронесло... Закуривай, ребята... Удивительное дело, но после этих ужасных мгновений разговор возобновляется почти всегда шуткой и почти никогда ничем другим. Потом замолкнут и снова стоят, ждут новых разрывов. Так целые долгие часы, до рассвета... Несколько раз прибегал Попов из соседней избушки, забегал и к нему туда Федор, а потом отправлялся снова на дежурство... Все-таки не оставляла дерзкая мысль: если удастся определить, что мост совершенно цел, - ворваться в город, хотя бы одним полком и одною внезапностью налета навести панику, помочь идущим от Красного Яра бригадам... Как только рассвело, пальба прекратилась... Перебрались на полустанок, где расположился штаб. Измученные бессонной ночью, быстро позасыпали. А в сумерки - снова к мосту и снова стали нащупывать: цел или нет? Разведчики дошли уже до половины, но их заметили, обстреляли пулеметным огнем... Федор с комиссаром полка тоже пошел к вагонам на мосту. Продвинулись они шагов на двести и запели "Интернационал"... По-видимому, странное чувство испытывали колчаковские солдаты - они не стреляли. Федор что было мочи крикнул с моста: - Товарищи!.. И как только крикнул, снова заработали пулеметы. Припали на рельсы и поползли... Обошлось благополучно. Они добрались до последнего пролета, поднялись по лестнице, спустились к избушке. Пошли по берегу, где залегли цепи... По траве во все стороны разбросались бойцы, иные отползали в лес, там покуривали, собирались небольшими кучками; другие на животе маршировали к воде, наполняли котелки, возвращались и опоражнивали один за другим, попивая вприкуску с хлебом, передавая друг другу. Их можно было видеть, как то и дело спускались вниз по берегу, пряча голову в острой и жесткой осоке, перед самым носом покачивая полным до краев котелком. Эта ночь была такая же, как накануне. Пришли сведения, что две бригады уже продвинулись на том берегу от Красного Яра, значит, и здесь наступает что-то решительное. Одна за другой пытаются разведки проникнуть на тот берег или хотя бы к вагонам, застопорившим путь, но неприятель зорко охраняет все щели, все дыры, где только можно было бы проникнуть... Ночь темная-темная... Там, на берегу, лишь слабые огни - ничего не видно, что делается у врага. Около двух часов утихла артиллерия... Тишина воцарилась необыкновенная... Чуть забрезжил рассвет... И вдруг со страшным грохотом взорвался мост, полетели в воду чугунные гиганты, яркое пламя заиграло над волнами... Стало светло, как днем... Все стоявшие у избушки повскакивали на насыпь и всматривались через реку, - так хотелось узнать, что же там творится у врага? И почему именно теперь, в этот час, он уничтожил чугунного великана? Значит, что-то неладно... Может быть, уж отступают?.. Может быть, и бригады уж близко подошли к Уфе?.. Всеми овладело лихорадочное нетерпение... Шли часы. И лишь стало известно, что бригады в самом деле идут к городу, была отдана команда переправляться. Появились откуда-то лодки, повытащили из травы и спустили на воду маленькие связанные плоты, побросали бревна, оседлали их и поплыли... Неприятель открыл частую беспорядочную пальбу. Видно было, что он крайне обеспокоен, а может быть, и в панике. Артиллерия усилила огонь, била по прибрежным неприятельским окопам... По одному, по двое, маленькими группами все плыли да плыли под огнем красноармейцы, доплывали, выскакивали, тут же в песке нарывали поспешно бугорки земли, ложились, прятали за них головы, стреляли сами... Прижигало крепко полуденное солнце. Смертная жара. Пот ручьями. Жажда. И все ширится, сгущается, растет красная цепь. Все настойчивее огонь и все слабей, беспомощней сопротивление. Враг деморализован. "Ура!!!" Поднялись и побежали... Первую линию окопов освободили, выбили одних, захватили других, снова залегли... И тут же с ними лежали пленные - обезоруженные, растерявшиеся, полные смертельного испуга. Так, перебежка за перебежкой, все дальше от берега, все глубже в город... С разных концов входили в улицы красные войска... Всюду огромные толпы рабочих, неистовыми криками выражают они свою бурную радость. Тут и восторги, приветствия доблестным полкам, и смех, и радостные неудержимые слезы... Подбегают к красноармейцам, хватают их за гимнастерки, - чужих, но таких дорогих и близких, - похлопывают дружески, крепко пожимают руки... Картины непередаваемой силы! Засаленные блузы шпалерами выклеили улицы, они впереди толпы; все это счастье победы - главным образом счастье для них... Но сзади блуз и рубах по тротуарам, по переулкам, на заборах, в открытых окнах домов, на крышах, на деревьях, на столбах - здесь все граждане освобожденной Уфы, и они рады встретить Красную Армию. Те, которые были крепко не рады, ушли вон, за Колчаком. Полками, полками, полками проходят красные войска. Стройно, гордо поблескивая штыками, идут спокойные, полные сознания своей непобедимой силы. Не забудешь никогда это мраморное, величавое спокойствие, что застыло в их запыленных, измученных лицах! Сейчас же, немедленно и прежде всего - к тюрьме: остался ли хоть один? Неужели расстреляли до последнего? Распахиваются со скрежетом на ржавых петлях тяжелые тюремные двери... Бегут по коридорам... к камерам, к одиночкам... Вот один, другой, третий. Скорее, товарищи, скорее вон из тюрьмы. Потрясающие сцены! Заключенные бросаются на шею своим освободителям, наиболее слабые и замученные не выдерживают, разражаются истерическими рыданиями... Здесь так же, как и за стенами тюрьмы, - и смех и слезы радости. А мрачный тюремный колорит придает свиданию какую-то особенную, глубокую, символическую и таинственную силу... Убегая от красных полков, не успели белые генералы расстрелять остатки своих пленников... Но только остатки... Уфимские темные ночи да белые жандармы Колчака - только они могут рассказать, где наши товарищи, которых угрюмыми партиями невозвратно и неизвестно куда уводили каждую ночь. Оставшиеся в живых рассказывали потом, какая это была мучительная пытка - жить в чаду поганых издевательств, бессовестного и тупого глумления офицерских отбросов, и каждые сумерки ждать своей очереди в наступающую ночь... Как только освободили заключенных, всюду расставлены были караулы, по городу - патрули, на окраины - несменяемые посты... Ни грабежей, ни насилий, никаких бесчинств и скандалов, - это ведь вошла Красная Армия, скованная дисциплиной, пропитанная сознанием революционного долга. В этот же первый день приходили одна за другой делегации от рабочих, от служащих разных учреждений, - одни приветствовали, другие благодарили за тишину, за порядок, который установился в городе... Пришла делегация от еврейской социалистической партии и поведала те ужасы, которые за время колчаковщины вынесло здесь еврейское население. Издевательствам и репрессиям не было границ, в тюрьму сажали без всяких причин. Ударить, избить еврея на улице какой-нибудь золотопогонный негодяй считал и лучшим и безнаказанным удовольствием... - Если будете отступать, - говорил представитель партии, - все до последнего человека уйдем с вами... Лучше голая и голодная Москва, чем этот блестящий и сытый дьявольский кошмар. В тот же день еврейская молодежь начала создавать добровольческий отряд, который влился в ряды Красной Армии. Политический отдел дивизии развернул широчайшую работу. В первые же часы были в огромном количестве распространены листовки, объяснявшие положение. По городу расклеены были стенные газеты, а с утра начала регулярно выходить ежедневная дивизионная газета. Во всех концах города непрерывно, один за другим, организовывались летучие митинги. Жители встречали ораторов восторженно, многих тут же, на митингах, качали, носили на руках - не за отличные ораторские качества, а просто от радости, от избытка чувств. Большой городской театр заняли своею труппой; тут всю работу уж проводила неутомимая Зоя Павловна, - она возилась с декорациями, раздобывала по городу костюмы, хлопотала с постановками, играла сама. Театр был все время битком набит красноармейцами. Уже через несколько дней, когда раненый Чапаев приехал в город и пришел в театр, он от имени всех бойцов приветствовал со сцены Зою Павловну, поднес ей букет цветов, и весь огромный зал свою любимую работницу приветствовал громом криков и отчаянным хлопанием в ладоши, - это была ей лучшая и незабываемая доселе награда от красных солдат. Город сразу встряхнулся, зажил новой жизнью. Об этом особенно говорили те, которым тускло и трудно жилось при офицерских "свободах". За Уфу погнали Колчака другие дивизии, а 25-ю остановили здесь на передышку, и больше двух недель стояла она в Уфимском районе. Время даром не пропадало, части приводили себя в порядок после такого долгого и изнурительного похода. Штабы и учреждения тоже подтягивались и разбирались понемногу во всем, что накопилось, сгрудилось за время горячего походного периода. С неослабной силой работал политический отдел; во главе его теперь вместо Рыжикова стоял Суворов, петербургский рабочий, по виду тихий, застенчивый, но отличный, неутомимый работник. Он в политотделе проводил так много времени, что здесь его можно было застать каждый час. Видимо, там же и ночевал. Крайнюков, помощник Федора, тесно сошелся с Суворовым и все свободное от поручений время тоже проводил в политотделе: они вдвоем выполняли фактически ту огромную политическую работу, которая проделана была за эту двухнедельную стоянку. Клычков только помогал им советом и участвовал на разных совещаниях, - время уходило у него на работу с другими дивизионными органами, к которым они с Чапаевым прикоснулись здесь впервые после Белебея. Скоро начали поступать тревожные вести с Уральского фронта. Там казаки имели успех за успехом, только никак не могли ворваться в осажденный Уральск. Сведения поступали через газеты, через армейские сводки и телеграммы, через письма, особенно много через письма... Красноармейцы узнавали, что по их родным селениям проносятся всесожигающим вихрем дикие казацкие шайки, уничтожают хозяйства, убивают, замучивают тех, у кого сыновья, мужья и братья ушли в Красную Армию. Полки затревожились, заволновались, стали проситься на уральские степи, где они с удесятеренной силой клялись сражаться против зарвавшихся уральских казаков. Чапаев с Федором об этом часто беседовали и видели, что переброска дивизии необходима и полезна, если только не воспрепятствуют этому какие-нибудь исключительные обстоятельства. Неоднократно говорили с Центром, объяснили и Фрунзе, что за настроение создалось среди бойцов и как невыгодно это настроение для какого-нибудь другого фронта, кроме Уральского. А тут еще начали приезжать с тех краев отдельные беженцы или просто охотники-добровольцы, не хотевшие нигде служить, кроме "своей дивизии". Настроение обострялось. В Центре обстановку учли: скоро получен был приказ о переброске в уральские степи. Одушевлению полков не было границ - собирались в поход словно на торжественную веселую прогулку. Чапаев тоже был доволен не меньше рядовых бойцов: он переносился в степи, в те степи, где воевал уже многие месяцы, где все ему знакомо, понятно и близко - не так, как здесь, среди татарских аулов. Быстрее быстрого были окончены сборы, и дивизия тронулась в путь. XIV. ОСВОБОЖДЕНИЕ УРАЛЬСКА Уральск долго был обложен казачьим кольцом - вплоть до подхода Чапаевской дивизии, его освободительницы. Героическая его защита войдет в историю гражданской войны блестящей страницей. Отрезанные от всего мира, уральцы с честью выдержали казачью осаду, много раз и с высокой доблестью отражали налеты, сами делали вылазки, дергали врага со всех сторон. Измученный гарнизон, куда влились добровольческой волной уральские рабочие, никогда не роптал ни на усталость, ни на голод, - не было и мысли о том, чтобы отдаться во власть ликующего врага. Борьба шла на жизнь и на смерть. Все знали, что половины здесь быть не может и казачий плен означает фактически истязания, пытки, расстрелы... В самом городе вскрывались заговоры. Местные белогвардейцы через голову местного гарнизона ухитрялись связываться с казацкими частями, получали оттуда указания, сами доносили казацкому командованию о том, что творится в городе... Уж иссякли снаряды, патроны, подходило к концу продовольствие, и, может быть, скоро пришлось бы красным героям сражаться одними штыками, но не пугало и это, - бодро и уверенно, спокойно и мужественно было настроение осажденных. А когда долетели к ним вести, что на выручку идет Чапаевская дивизия, пропали остатки сомнений, и еще более стойко, геройски отбивались последние атаки врага. Крупных боев по пути к Уральску не было, хотя отдельные схватки не прекращались ни на день. Казаки, знавшие чапаевские полки еще по 1918 году, не выражали большой охоты сражаться с ними лицом к лицу и предпочитали отступать, пощипывая там, где это удавалось. По дороге к станице Соболевской казаки с двумя броневиками, пустив кавалерию с флангов, пошли на Иваново-Вознесенский полк. Они рассчитывали, что под огнем броневиков дрогнут и бросятся бежать красноармейцы - тогда бы кавалерия нашла себе работу! Но вышло все как-то очень просто и даже вовсе не эффектно: цепи лежали, как мертвые, посторонились, пропустили в тыл к себе броневики, строчили по несмелой кавалерии противника... А тем временем красная батарея все вернее, все ближе к смертоносным машинам укладывала снаряды. Чудовища воротились с тем, с чем и пришли. Тут даже и потерь вовсе не было - так спокойно и организованно, так просто был принят и ликвидирован этот неприятельский натиск. А где-то неподалеку, там же у Соболевской, окружили казаки оторвавшуюся роту красных солдат, и те почти сплошь были уничтожены. Послали на помощь новую роту - пострадала и она. Послали третью - участь одинаковая. Лишь тогда догадались, что нельзя такою крошечной подмогой оказать действительную помощь, что это - лишь напрасный перевод живых и технических сил. Послали полк, и он сделал, что требовалось, с поразительной быстротой. Когда узнал Чапаев, - бушевал немало, ругался, грозил: - Не командир ты - дурак еловый! Должен знать навсегда, што казак не воевать, а щипать только умеет. Вот и щипал: роту за ротой, одну за другой. Эх ты, цапля! Всадить бы "што следовано"... Несмотря на ежедневные непрерывные схватки с казарой, полки передвигались быстро: пешим порядком верст по пятьдесят в сутки. В станицах и селах встречали красных солдат как освободителей, выходили нередко навстречу жители, приветствовали, помогали как умели и чем могли, делились достатками... Самому Чапаеву прием оказывали чрезвычайный, - он в полном смысле был тогда "героем дня". - Хоть одно словечко скажи, - просили его мужички, - будут еще казаки идти или ты, голубчик, прогнал их вовсе! Чапаев усмешливо покручивал ус и отвечал, добродушный, веселый, довольный: - Собирайтесь вместе с нами - тогда не придут, а бабам юбки будете нюхать - кто же вас охранять станет? - А как же мы? - Да так же вот, как и мы, - отвечал Чапаев, указывая на всех, что его окружали. И он начинал пояснять крестьянам, чем сильна Красная Армия, как нужна она Советской России, что к ней должно быть за отношение у трудовой крестьянской массы. Чапаеву крепко засело в голову с десяток верных, бесспорных положений, которые он частью вычитал где-нибудь, а больше услышал в разговоре и запомнил. Например, о классовом составе нашей армии; о том, что казаки не случайно, а неизбежно являются пока в большинстве своем нашими врагами; о том, что голодному центру необходимо помогать немедленно из сытых окраин, и т. д. и т. д. Эти положения, такие убедительные и простые, он воспринял со всей силой ясных и чистых своих мыслей, воспринял раз навсегда и бесповоротно, гордился тем, что знает их и помнит, а где-нибудь в разговоре старался вклеить непременно, будь то к делу или совсем не к делу. Мужикам-крестьянам эти положения он развивал с особенной охотой, а слушали они его со вниманием исключительным. Иной раз и галиматью станет наслаивать всякую, но общий результат бывал всегда наилучший. Он, например, с большим трудом и совершенно неясно представлял себе крупное коллективное хозяйство, систему работы в нем, взаимоотношения между членами и прочее, сбивался нередко на "дележку", "самостоятельность" и т. д. С этой стороны путем объяснить ничего не умел, но даже и от таких бесед получалось кое-что положительное. Он призывал к трудолюбию, протестовал против жадности и своекорыстия, против невежества и темноты, ратовал за новые, усовершенствованные способы труда в крестьянском хозяйстве. В одном селе он так красочно описывал голод фабричных рабочих, так жестоко укорял крестьян за то, что они, сытые, совсем забыли голодных своих братьев, что крестьяне тотчас же постановили открыть между собою сбор зерна для отправки в Москву. Выбрали и организатора дела - тут же на собрании и поклялись Чапаеву, что отправят непременно в Москву все, что наберут, а его, Чапаева, уведомят об этом на позиции. Собрали ли они, отправили ли - неизвестно, а Чапаева оповестить им не удалось: уж недолго ему осталось жить, - скоро Чапаева не стало... Так, встречаемые радостью, приближались к цели красные полки. Скоро они были под стенами Уральска. Последний бой - и казаки бежали, разорвав кольцо. Из Уральска, верст за десять, выехали навстречу руководители осажденного гарнизона, с ними эскадры кавалерии, оркестр музыки... Под гром "Интернационала", под радостные крики, со слезами радости на глазах встречались, обнимали один другого, хотели сразу и многое друг другу рассказать, но не могли - так переполнены были чувствами, растроганы, потрясены. - Федя! - окликнул возле автомобиля чей-то голос. Клычков обернулся и увидел на высоком вороном коне Андреева. Они по-дружески расцеловались. В прекрасных светлых глазах Андреева теперь было что-то новое, чего Федор никогда прежде не замечал, - они смотрели с какой-то усиленной недоверчивостью, сурово и сухо. Можно было подумать, что он не рад даже встрече, но голос, все эти хорошие, теплые слова, что сразу были сказаны, - это все говорит про обратное. На лбу углубились морщинки, а одна, поперечная, над самой переносицей, оставалась все время неразглаженной, будто щель. Разговорились, и Федор узнал, какое деятельное участие принимал Андреев в борьбе с предательством и заговорами, в которых, как в тенетах, мог запутаться осажденный Уральск. Круто надо было расправляться с негодяями, решительно и беспощадно. Мучительная эта борьба и наложила печать на его юношеское лицо, тяжелую, глубокую, неизгладимую печать... (Скоро обстоятельства загнали Андреева в полк; там, будучи окружен, после отчаянной сечи он был в куски изрублен озверевшим врагом.) В самом Уральске по улицам не пройти - они запружены рабочими и бойцами. Высыпало и все население. "Слава герою! Слава Чапаеву! Да здравствуют полки Чапаевской дивизий! Да здравствует красный вождь - Чапаев!" Эти радостные клики неслись по освобожденному Уральску, и трудно было Чапаеву с Федором пробираться на автомобиле через тысячные толпы, которые заполонили улицы. На Чапаева смотрели с восхищением, кричали ему громкие приветствия, бросали шапки вверх, пели торжественные победные песни... Город раскрасился красными флагами, всюду расставили трибуны, открылись митинги. И когда выступал Чапаев, толпа неистовствовала, волновалась, как море в непогоду, не знала предела восторгам. Его первое слово рождало гробовую тишину, его последнее слово открывало простор новому безумному восторгу. Около автомобиля схватывали десятки рабочих рук и начинали качать, а потом, когда отъезжал, все бежали за автомобилем, будто хотели догнать, еще и еще выразить ему свою благодарность и это свежее, искреннее восхищение. Полкам почет был тоже немалый: уральцы постарались окружить их заботами и ласковым вниманием, чествовали на парадах, организовали массу всяческих увеселений, позаботились о питании, собрали и отдали им все, что могли. Торжества длились несколько дней - торжества под разрывы шрапнели! Один снаряд угодил в театральную крышу в то время, как шел спектакль. Но подобные случаи нисколько не нарушали общего торжетвенного настроения. Казаки ушли за реку, их надо было немедленно гнать еще дальше, чтобы не дать собраться с силами, чтобы снять угрозу с города, чтобы отдалить от них этот притягивающий магнит - Уральск. Чапаеву лучшей наградой были бы новые успехи на фронте, и потому, лишь миновали первые восторги встречи, он уже неизменно летал от полка к полку, следил за тем, как строились переправы. Через реку налаживали мост. А за рекой были уже два красных полка, перебравшиеся на чем попало. Надо было спешить с работами, чтобы переправить артиллерию, - без нее полки чувствовали себя беспомощно, и от командиров стали тотчас поступать самые тревожные сведения. Чапаев не то на второй, не то на третий день по приезде в Уральск ранним утром отправился сам - проверить, что сделано за ночь, как вообще идет, продвигается работа. С ним пошел и Федор. По зеленому пригорку копошились всюду красноармейцы, - надо было перетаскивать к берегу огромные бревна... И вот на каждое налепится без толку человек сорок - толкаются, путаются, а дело нейдет... Взвалят бревно на передки от телеги, и тут, кажется, уж совсем бы легко, а кучей - опять толку не получается. - Где начальство? - спрашивает Чапаев. - А вон, на мосту... Подошли к мосту. Там на бревнышках сидел и мирно покуривал инженер, которому вверена была вся работа. Как только увидел он Чапаева - марш на середину; стоит и оглядывается как ни в чем не бывало, как будто и все время наблюдал тут работу, а не раскуривал беспечно на берегу. Чапаев в таких случаях груб и крут без меры. Он еще полон был тех слезных просьб, которые поступали из-за реки, он каждую минуту помнил - помнил и болел душою, что вот-вот полки за рекой погибнут... Дорога была каждая минута... Торопиться надо было сверх сил - недаром он сам сюда согнал на работу такую массу красноармейцев, даже отдал половину своей комендантской команды. Он весь напрягся заботой об этом мосте, ждал чуть ли не ежечасно, что он готов будет, - и вдруг... вдруг застает полную неорганизованность, пустейшую суету одних, мирное покуривание других... Как взлетел на мост, как подскочил к инженеру, словно разъяренный зверь, да с размаху, не говоря ни слова, изо всей силы так и ударил его по лицу! Тот закачался на бревнах, едва не свалился в воду, весь побледнел, затрясся от страха, зная, что может быть застрелен теперь же... А Чапаев и действительно рванулся к кобуре, только Федор, ошеломленный этой неожиданностью, удержал его от расправы. Самой крепкой, отборной бранью бранил рассвирепевший Чапаев дрожащего инженера: - Саботажники! Сукины дети! Я знаю, что вам не жалко моих солдат... Вы всех их готовы загубить, сволочь окаянная!.. У-у-у... подлецы!.. Чтобы к обеду был готов мост! Понял?! Если не будет готов, - застрелю, как собаку!!! И сейчас же инженер забегал по берегу. Там, где висело на бревне по сорок человек, осталось по трое-четверо, остальные были переведены на другую работу... Красноармейцы заработали торопливо... Заходило ходом, закипело дело. И что же? Мост, который за двое суток подвинулся на какую-нибудь четвертую часть, к о б е д у б ы л г о т о в . Чапаев умел заставлять работать, но меры у него были исключительные и жестокие. Времена были такие, что в иные моменты и всякие меры приходилось считать извинительными; прощали даже самый крепкий, самый ужасный из этих способов - "мордобой". Бывали такие случаи, когда командиру своих же бойцов приходилось колотить плеткой, и это с п а с а л о в с ю ч а с т ь . Было ли неизбежным то, что произошло на мосту? Ответа дать невозможно... Во всяком случае, несомненно то, что постройка моста была делом исключительной срочности, что сам Чапаев и вызывал инженера к себе неоднократно и сам ходил, приказывал, торопил, ругался, грозил... Медлительность работ оставалась прежнею. Была ли она сознательным саботажем, была ли она случайностью - кто знает! Но в то утро чаша терпения переполнилась - неизбежное совершилось, а мост... к обеду был готов. Вот примеры суровой, неумолимой, железной логики войны! Бывали у Чапаева и такие случаи, которыми обнаруживалось в нем какое-то мрачное самодурство, необыкновенная наивность, граничащая с непониманием самых простых вещей. В этот вот приезд в Уральск, может быть, через неделю или полторы, как-то днем вбегают к Федору ветеринарный врач с комиссаром. Оба дрожат, у врача на глазах слезы... Трясутся, торопятся - ничего не понять. (Ветеринарные комиссары вообще народ нежный.) - В чем дело? - Чапаев... ругает... кричит... застрелить... - Кого ругает? Кого хотел застрелить?.. - Нас... нас обоих... или в тюрьму, говорит... или расстреляю... - За что же? Федор усадил их, успокоил и выслушал странную, почти невероятную историю. К Чапаеву из деревни приехал знакомый мужичок, известный "коновал", промышлявший ветеринарным ремеслом годов восемь - десять. Человек, видимо, тертый и, безусловно, в своем деле сведущий. И вот сегодня Чапаев вызывает дивизионного ветеринарного врача с комиссаром, усаживает их за стол. Тут же и мужичок. Чапаев "приказывает" врачу экзаменовать в своем присутствии "коновала" и выдать ему удостоверение о том, что он, мужичок, тоже, дескать, может быть "ветеринарным доктором". А чтобы бумага была крепче - пусть и комиссар подпишется... Экзаменовать строго, но чтобы саботажу никакого. Знаем, говорит, мы вас, сукиных детей, - ни одному мужику на доктора выйти не даете. - Мы ему говорим, что так и так, мол, экзаменовать не можем и документа выдать не имеем права. А он как вскочит, как застучит кулаком по столу. "Молчать! - говорит. - Немедленно экзаменовать при мне же, а то в тюрьму, сволочей... Расстреляю!.." Тогда вот комиссар на вас указал. Пойдем, говорит, спросим, как самый экзамен производить, посоветуемся... Услыхал про вас - ничего. Пять минут сроку дал... ждет... Как же мы теперь пойдем к нему?.. Застрелит ведь... И оба они вопрошающе, умоляюще смотрели на Клычкова... Он оставил их у себя, никуда ходить не разрешил - знал, что Чапаев явится сам. И действительно, через десять минут вбегает Чапаев - грозный, злой, с горящими глазами. Прямо к Федору. - Ты чего? - А ты чего? - усмехнулся тот его грозному тону. - И ты с ними? - прогремел Чапаев. - В чем? - опять усмехнулся Федор. - Все вы сволочи!.. Интеллигенты... у меня сейчас же экзаменовать, - обратился он к дрожащей "ветенарии", - сейчас же марш на экзамен!!! Федор увидел, что дело принимает нешуточный оборот, и решил победить Чапаева своим обычным оружием - спокойствием. Когда тот кричал и потрясал кулаками у Федора под носом, угрожая и ему то расстрелом, то избиением, Клычков урезонивал его доводами и старался показать, какую чушь они совершат, выдав подобное свидетельство. Но убеждения на этот раз действовали как-то особенно туго, и Клычкову пришлось пойти на "компромисс". - Вот что, - посоветовал он Чапаеву, - этого вопроса нам здесь не разрешить. Давай-ка пошлем телеграмму Фрунзе, спросим его - как быть? Что ответит, то и будем делать, - идет, что ли? Имя Фрунзе всегда на Чапаева действовало охлаждающе. Притих он и на этот раз, перестал скандалить, согласился молча. Комиссара с врачом отпустили, телеграмму написали и подписали, но посылать Федор воздержался... Через пять минут дружески пили чай, и тут в спокойной беседе Клычкову наконец удалось убедить Чапаева в необходимости сжечь и не казать никому телеграмму, чтобы не наделать смеху. Тот молчал - видно было, что соглашался... Телеграмму не послали... Подобных курьезов у Чапаева было сколько угодно. Рассказывали, что в 1918 году он плеткой колотил одно довольно "высокопоставленное" лицо, другому - отвечал матом по телеграфу, третьему - накладывал на распоряжении или на ходатайстве такую "резолюцию", что только уши вянут, как прочитаешь. Самобытная фигура! Многого он еще не понимал, многого не переварил, но уже ко многому разумному и светлому тянулся сознательно, не только инстинктивно. Через два-три года в нем кой-что отпало бы окончательно из того, что уже начинало отпадать, и теперь приобрелось бы многое из того, что его начинало интересовать и заполнять, притягивать к себе неотразимо. Но суждено было иное... XV. ФИНАЛ Дивизия шла на Лбищенск. От Уральска до Лбищенска больше сотни верст. Степи и степи кругом. Здесь казаки - у себя дома, и встречают они всюду поддержку, сочувствие, всяческую помощь. Красные полки встречаются враждебно. Где остается частичка населения по станицам, там слова хорошего не услышишь, не то что помощь, а в большинстве - эти казацкие станицы к приходу красных частей уж начисто пусты, разве только где-где попадется забытая дряхлейшая старушонка. Отступавшие казаки перепугали население "головорезами-большевиками", и станицы подымали на повозках весь свой домашний скарб, оставляли только хлеб по амбарам, да и тот чаще жгли или с песком мешали, с грязью, превращали в гаденькую жижицу. Колодцы почти сплошь были отравлены, многие засыпаны до половины, не было оставлено ни одной бадьи. Все, что надо и можно было уродовать, уродовали до изничтожения, до неузнаваемости. Необходимые стройки поломали, разрушили, сожгли. Получалось такое впечатление, будто казаки уходят невозвратно. Отступали они здесь за Лбищенском, с непрерывным боем, дрались ожесточенно, сопротивлялись упорно, настойчиво и искусно... Штаб Чапаевской дивизии стоял в Уральске, передовые же части ушли на несколько десятков верст. Не хватало снарядов, патронов, обмундирования, хлеба... Голодные красноармейцы топтали хлебные равнины, по станицам находили горы необмолоченного зерна, а сами оставались без пищи. Нужда была тогда ужасная. Даже заплесневелый, прогнивший хлеб иной раз не попадал на фронт неделями, и красноармейцы буквально голодали... Ах какие это были трудные, непереносимые, суровые дни! Почти ежедневно Чапаев с Федором заглядывали на автомобиле то в одну бригаду, то в другую. Тут дороги широкие, ровные, передвигаться можно очень быстро. А когда поломается, бывало, машина (ох как часто это бывало!), садились на коней и за сутки отмахивали верст по полтораста, уезжая на заре, и к ночи возвращались к Уральску. Чапаев отлично разбирался в степи и всегда точно определял местонахождение станиц, хуторов, дорог и дорожек. Но однажды и с ним случился грех - заплутался. Про это плутанье в степи у Федора в дневнике записано под заголовком "Ночные огни". Выпишем оттуда, но будем помнить, что здесь и в десятой доле не переданы своеобразие и оригинальность тех настроений, которыми жили в эту ночь в степи заблудившиеся товарищи с Чапаевым во главе. Многое из "ночного" он не сумел как следует описать, а потом и вообще оно, это "ночное", чрезвычайно трудно поддается выражению и передаче. НОЧНЫЕ ОГНИ Надо было навестить Еланя. Сборы коротки: поседлали коней, взяли с собой человек двенадцать верных спутников и понеслись... Миновали Чаган и возле дороги, загаженной лошадиными трупами, - прямо к озеру, через степь. Хлебами, высокими травами, цветными, пестрыми лугами добрались до озера-лужи. Выехали на косогор, слезли с коней, спустились к воде. Кони пили жадно, мы - еще жадней. Было уже часов пять-шесть. Верст на тридцать не встретили дальше ни одного хуторка. Кидались в каждую прогалину, искали воду, но не находили и мучились от нестерпимой жажды. В отдалении, по макушкам сыртов, показывались всадники - это, верно, казацкие наблюдатели и часовые. Каждую минуту здесь было можно ожидать из первой же лощины внезапно казацкого налета. Это у них любимый прием: выждать где-нибудь в засаде, пропустить несколько шагов, а потом налететь ураганом, с гиканьем и свистом, блестя обнаженными шашками, потрясая пиками, - налететь и рубить, колоть внезапно, пока не успеешь стащить с плеча винтовку. Ехали и оглядывались, засматривали в каждую дыру, были наготове. Дымчатые легкие облака вдруг помутнели, сгустились и совсем низко опустились черными тучами. Стало быстро смеркаться. Зашумел ветер, помчался по полю и еще теснее согнал в груду мрачные, зловещие тучи. Вот упали первые капли - еще, еще, еще... Разразился настоящий степной ливень - оглушительный, частый и сильный ударом... Все быстро промокли. Я, как на грех, был в одной тонюсенькой рубашонке и всех быстрее измок до самой печенки. Стало холодно, бросало в жар и озноб, дрожали руки, лязгали зубы. В стороне показались какие-то разрушенные мазанки - остатки прежнего селения. Около них, по видимости, копошились люди... Подъехали и тут застали двух обозников. Несчастные себя чувствовали совершенно беспомощно. Их полк ушел далеко вперед, а у них вот тут что-то приключилось: лопнули колеса, да и лошаденка повалилась, не подымается никак. Решили оставить все у колодца, а сами - полк догонять, пока не угодили к казакам в лапы. Мы у них нашли четвертную, привязали ее на вожжах, на самом кончике камень прикрепили, спустили в колодец... Хоть и знали, что травят часто колодцы, да отгоняли страшную мысль, - ее перебарывала жажда. Долго ждали, пока в узкое горлышко натечет вода, а как напились - тут уж стало и совсем темнеть. Дорога была едва видна в траве, но общее направление знали точно и потому снялись уверенно. Отъехали версты четыре - порешили свернуть и ехать прямо степью, на огонь, что виднелся вдали. Оставалось, по нашим расчетам, верст пятнадцать, и часа через полтора думали быть на месте. Про огонь погадали, погадали и порешили, что это костер горит в нашей цепи, - а может, и не в нашей, да это все равно: свою цепь не перепрыгнешь, упрешься... Едем. Молчим. Пока были сухи, перед дождем, песни все пели да кричали, да гикали, а тут притихли - ни песен, ни громких разговоров. Хоть насчет костра и рассуждали, будто "свою цепь не перескочишь", однако была и другая мысль у каждого: "А ну да как ошиблись и едем прямо в лапы казаре?" И от этих мыслей становилось не по себе, лезла в голову всякая чертовщина. Напрасно вздувал Чапаев спичку за спичкой, напрасно водил пальцем по карте, а носом по компасу, - ничего из этой затеи не получалось, и ехали наугад, вслепую, сами точно не зная куда. Огонек впереди то вспыхивал, то замирал и, когда замирал, мигая, становился бледен, тускл и бесконечно далек, приобретал какую-то странную таинственность, будто это не огонек, а наваждение, призрак, который шутит над нами в ночной темноте. Мы полагали первоначально, что всего тут каких-нибудь шесть - восемь верст, но уже проехали добрый десяток, а он, огонек, все так же, как и прежде безмятежно мигал и то приближался, то пропадал где-то далеко-далеко... Стали гадать-предполагать: да костер ли это? Может быть, фонарь светит откуда-нибудь с высоченного далекого столба?.. Но почему же он как будто все отдаляется, уходит?.. Решили дальше не ехать. С дороги давно уже сбились в сторону. Кони шагали по высокой мокрой густой траве, задевали ее копытами, и она хрустела, рвалась, как сочные звонкие нити. Справа зажегся другой огонек - и тоже как будто совсем недалеко, но, проехав с версту, убедились, что и тут как бы не все обстоит ладно... Вон еще один, другой, третий... В черной, пустой и могильно-тихой степи становилось жутко... Дождя то нет, то снова застучит по измокшей жалкой одежонке... Бр-р-р!.. Как холодно!.. И как это скверно, когда холодные струи текут за шею, за спину, на грудь, словно змейки проползают по телу... Теперь бы в избу, к теплой печке, обогреться немножко. А впереди целая ночь, и все такая же холодная, такая же дождливая, мокрая, неприютная. Настроение понизилось до гнусности. Ехали и ехали - но куда? Временами казалось, что повернули обратно, проезжаем знакомые места, кружимся около одного, словно заколдованного, места. Как только шорох в стороне - быстро повертываем головы и пристально-пристально всматриваемся: не разъезд ли казацкий? Может быть, выследили... подкрались... идут по следам... по пятам... и вот сейчас... раз... два... три... Черт знает, что за силу имеет над человеком ночная тьма! Она даже самых смелых, самых храбрых делает беспомощными, мнительными, неуверенно-робкими... Вон в стороне как будто чернеет что-то длинное, непрерывно-неуклюжее... Выслали двоих. Они с разных сторон тихой рысью затрусили в ту сторону и, воротившись, сообщили, что это скирды необмолоченного хлеба... Было решено остановиться и здесь, под скирдами, ждать рассвета... Коней не расседлывали, даже и не спутывали. Несколько человек, чередуясь через каждые два часа, должны были дежурить всю ночь. Винтовки - заряженные, готовые - были у каждого под рукой на случай внезапного налета. Пристроились к снопам, выкопали в соломе небольшие ложбинки, вдвинули себя в середину... Дождь не переставал ни на минуту... Я было уселся довольно ладно и соломы на землю набросал немало, а через несколько минут уж почувствовал себя в луже, и было невыносимо тошно, противно от этой слякоти, холодно и мерзко. Чапаев сидел рядом, уткнувшись лицом в промокшую солому, и вдруг... запел - тихо, спокойно и весело запел свою любимую: "Сижу за решеткой в темнице сырой..." Это было так необычно, так неожиданно, что я подумал сначала - не ослышался ли? Может быть, мычит что-нибудь невнятное, а мне чудится песня... Но Чапаев действительно пел... - Василий Иваныч, да что ты? - А чего? - отозвался он глухо. - Услышат. Ну как разъезд? - Не услышат, я тихонько... А то, брат, холодно больно да противно тут в воде... И от этого хорошего, простого ответа мне самому сделалось как будто легче. - А вот, Федя, вспоминаю, - говорит Чапаев. - Рассказывали мне, что в пустыне двое заплутались... ну, как мы здесь с тобой - только их-то было двое всего-навсего... Бросили их там али сами как отстали - только сидят на песочке, а идти им и некуда... Нам хоть ночью... Ну, ладно... Солнце взойдет - отыщем, а они куда? И ночь и день - все песок кругом: и туда песок, и сюда песок, больше нет ничего... Воды у них по фляжке висело - не пьют. Помирать-то не хочется, а знают - как выпьют все, так и смерть пришла... Только водой и жили. Три дня все вместе ходили, а найти ничего не могут, не видят конца... На четвертый-то день упал один. Я, говорит, помираю, а ты рядом ложись: ходили вместе - вместе и ляжем... Упал на песок, да и конец... Тот, што один-то остался, посидел над дружком, а у того, глядит, и зубы оскалились, глаза оловянные открылись. Страшно ему стало одному в пустыне... Ну-ка... уйдет он от этого места, а и жалко станет. Походит-походит, да и опять сюда оглядывается, штобы не потерять - боится... Хоть и мертвый тот, а все будто вдвоем... Так вот ты смотри, што вышло. На него верблюды пришли - там караван оказался... так и жив человек... А дружка в песке схоронил... Это вот - да! Тут никуда не уйдешь, коли во все стороны песок один тыщами верст рассыпается... - Што тут? - обернулся он быстро в сторону и вскочил. Федор - за ним, вскочил и Петька... Схватили винтовки, застыли в ожидании. Через несколько секунд выступила из тьмы фигура своего вестового, за ним, почвакивая и посапывая, приблизились кони... Опять прилегли в колючие, жесткие снопы... - А ты что это, к чему рассказал? - спросил Чапаева Федор. - Да вспомнилось. Я всегда, как самому плохо, вспоминать начинаю, кому же, когда и где было еще хуже моего. Да надумаю и вижу, што терпели люди, а тут и мне - отчего бы не потерпеть? Я вон слышал еще, будто на море корабль разбило, а матрос обнялся с бревном да по волнам-то и гулял двое суток, пока его не подобрали... Тут вот позадумаешься, каково-то ему было, коли ноги в воде, да и сам, того гдяди, туда же кувырнешься... А уцелел... За разговором сгрудились потеснее... Петька слушал с большим вниманием. Когда ему надо было откашляться, закрывал ладонью рот, тыкался еще глубже в солому и там хрюкал как-то неопределенно. В темноте его блестящие черные глаза светились, как у кошки... Лишь только Чапаев кончил, Петька быстро взглянул на него и весь передернулся, - видно было, что ему самому смертельная охота что-то сказать. - Я вот... разрешите? - обратился он к Чапаеву. Но тот ничего не ответил и молча поглаживал усы. - Я хотя бы, - продолжал Петька, - на Дону, в восемнадцатом... Нас казаки в сарай человек двадцать заперли. Утром, говорят, разберемся, кто тут у вас большевик... А не скажете, так и все за большевиков уйдете. Капут, одним словом. Знаем, что расстреляют, сволочи... Мы это доску одну полегоньку - чик да чик, чик да чик, - она и отползла... Я самый у них маленький. Полезай, говорят, ты первый, а если попадешь - на нас не говори... сам, мол, один полез... Часового убери камнем сразу-то, што ли, увидишь, как... Одним словом, полез я. А ночь вот что сегодняшняя, - дождик идет, а уж тьма-то, тьма-то... Я эдак тихонько ногу просунул - ничего... Я принагнулся... плечом... руку с головой выпустил, вторую ногу выставил... Гляжу - на земле, вышел у самого сарая, а за углом - как есть часовой стоит... Лег на брюхо, думаю - проползти надо сначала, чтоб его разглядеть - сидит человек или ходит... Вот по грязи, будто червяк, плыву, а ребята высунули головы, смотрят... Он на полене сидит и голову наклонил, - спит, может, думаю... Взял тут кирпич - из сарая дали, а как дополз к нему да как хрясну его, да по виску его. Клюнул, сердешный, в землю и крикнуть не знал што... А я его еще раза четыре стукнул - забрызгался кровью, испачкался... Вышли мы всей артелью, сарай-то с краю был... Мы тут ползком, все ползком, так и ушли непримеченные... Знали, где от своих отбились, нашли... Э-эх, тоже страху было!.. - Страх страхом, а жив, - заметил как-то неопределенно Чапаев. - Жив! - подтвердил обрадованный Петька, польщенный вниманием. - И все живы - так артелью и доползли... Право слово... - Верю, - усмехнулся Чапаев. Петька снова прикрыл рукою рот и два-три раза хрюкнул в солому... - Вон спят, - показал Чапаеву на лежащих кругом спутников... - А я не могу и никогда не засну, ежли што такое... А все-таки усталость свое взяла. Когда перестали говорить и притулились снова в глубину скирды, - задремали чуткой, нервной дремотой, то и дело просыпаясь от малейшего шороха... Так продремали до рассвета, а лишь забрезжило первой, белесоватой мутью, - поднялись усталые, промокшие, дрожащие от холода, измученные бессонной ночью. Согреться решили на быстрой езде. И в самом деле, как только Чапаев пораспутался с картою и выбрал направление, - поскакали на ближний сырт и тут, уже через несколько минут, почувствовали себя бодрее. А когда стало подыматься солнце - вконец повеселели. С сырта заметили обоз и хотели направиться к нему, но обозники, увидев группу конных, ударились вскачь наутек... Петька полетел за ними карьером, - хотя бы только узнать, свои или нет. Остальные ехали ровной рысью... Обоз оказался свой - как раз из той бригады, в которую держали путь... Через полчаса подъезжали к избушке, где поселился Елань со своим полевым летучим штабом... Местечко называлось Усихой! * * * Еще не было шести часов, а Еланя с комиссаром застали на ногах. Взобравшись на плоскую крышу мазанки-избушки, они водили бинокли из стороны в сторону, внимательно всматривались, о чем-то совещались между собою. Когда заметили подъезжавших, спустились вниз и ввели их в грязную полутемную лачужку. Вид у них был самый ужасный: бледно-зеленые, трупного цвета лица, лихорадочные глаза, крайняя степень измученности и печать какой-то безысходности во взорах. Оба были без гимнастерок, в нижних рубахах, - духота и жарища в халупе не позволяли работать одетыми. Елань был совершенно бос. По грязным, заплесневелым ногам можно было судить, что последний раз он мылся в бане, верно, несколько месяцев назад. От бессонных ночей и крайнего напряжения у него дрожали руки, а когда начинал торопиться в разговоре, голос прерывался, он начинал захлебываться словами, а кадык дергался нервно, то втягиваясь, то выскакивая стремительно; пересохшие, бледные губы изрезаны были трещинами. Елань уж ни одного слова не мог сказать спокойно: он выкрикивал высоким протестующим фальцетом, махал руками в такт своей речи, бил кулаками в грудь, доказывая то, что ясно было и без доказательств, - доказывал, что без патронов и снарядов воевать нельзя. Место было тут равнинное, видно с крыши далеко, и Елань в бинокль отлично рассматривал расположение казары. - Так будут ли патроны, товарищ Чапаев? - спросил он надрывающимся голосом и смотрел Чапаеву в лицо, ловил и взгляд и первое слово. - Подвезут... приказано... - Што же - приказано... Я не могу дальше!.. - Так подожди... Ну, откуда я тебе возьму, не с собой ведь вожу, - урезонивал Чапаев. - Говорю - везут, скоро быть должны... - Знаете, - переводил Елань с одного на другого свой горячий, полусумасшедший взгляд, - мы с комиссаром весь день с этой крыши не слезаем. Тут больше неоткуда... А по четыре атаки в день, подлецы, делают... По четыре атаки! Мы все видим: как и готовятся, как и лава несется - все видно отсюда. А как следует - ничего нельзя: патронов нет... Вчера приказал через третьего... Потом - через пятого... Теперь через десятого стреляют... На десять шагов допускаем... Ручными бомбами только и спасаемся... Нет возможности никакой. Ведь че-ты-ре раза в день! А место видели сами... простыня. - Приказ на завтра получили? - спросил Чапаев и оглянулся. - Получил... Тут все свои, - успокоил Елань. - Да что же без патронов - я не смогу этого ничего... голыми руками нельзя... - Ну, знаю, - начинал сердиться и Чапаев, - знаю, чего говоришь зря? Тебя сразу облегчат. Шмарин начинает... Силы на него будут отвлечены, а ты... - Ясно, - согласился Елань. - Только вот одно: патроны... - А снарядов как? - спросил Чапаев. - Да тоже. Ну, тут кое-как еще ладно. Хлеба... Хлеба нисколько... Вот и вас нечем угостить - ни корки нет, ей-богу... Только воду одну - вон, в чайнике... - Вместе и хлеб грузовики везут, - пояснил Чапаев. - Мы сейчас же к Шмарину, ждать некогда... Ну, прощай... С тяжелым чувством уезжали от Еланя... Ехать было верст пятнадцать. Голодны кони, голодны сами, но знали, что Шмарину еще с вечера должно было прийти продовольствие, поэтому, как только приехали, сейчас же организовали завтрак. Шмарин парился над приказом дивизии, - ему с бригадой назавтра утром открывать действия. Задача выпала очень серьезная, обдумать надо чрезвычайно тонко, а советчиков у Шмарина раз-два и обчелся. Призывал он начальника штаба, но ведь что же и от него узнаешь особенного? Невелика фигура. Начальник штаба у Шмарина, кажется, в писарях до того сидел, а тут некого было поставить - ну и ткнули. Сидит, смекает немного, парень неглупый оказался, но по штабной премудрости - ей-же-ей ничего не слыхивал и не знает. Потолковали за чаем, узнали подробно, что тут за обстановка, какое где жилье, далеко ли, сколько сил у неприятеля и насколько можно верить полученным сведениям, слышно ли, чтобы сам он, неприятель, готовился к чему-нибудь теперь же? Все это выяснено было еще в порядке частной беседы, а лишь только подкрепились, вплотную сели за карту, и Чапаев подробнейшим образом стал объяснять Шмарину, как надо проводить операцию от первого момента до последнего. Можно было в восторг прийти от чапаевской предусмотрительности и точности выкладок, которые он тут делал. Способность учитывать малейшие обстоятельства - его особенная, характерная черта. - Если вот так начнешь - вот што получится, а у Еланя вот што будет к тому времени... Попов за рекой будет вот в каком положении... Учитывал быстроту движений измученных, почти разутых и нездоровых бойцов; количество и быстроту подвоза патронов, снарядов, хлеба; отсутствие воды; встречи с населением или полный его уход; серьезность и объем проделанной разведывательной работы; готовность казаков к встрече; усилия, на которые способна бригада Еланя; расхождения в стороны дорог и быстроту движения по бездорожным лугам... Все, решительно все прикидывал и выверял Чапаев, делал сразу три-четыре предположения и каждое обосновывал суммою наличных, сопутствующих и предшествующих ему фактов и обстоятельств... Из ряда предположительных оборотов дела выбирался самый вероятный, и на нем сосредоточивалось внимание, а про остальные советовал только не забывать и помнить, когда, что и как надо делать. Совещание длилось часа два. Когда было окончено, собрались уж было ехать обратно в штаб дивизии, но тут пришли из бригадного резервного полка, который стоял от позиции верстах в двух, и пригласили... на спектакль. Что-то необычное... Назавтра такое серьезное дело, тут рядом окопы противника, - и вдруг спектакль?! - Это всегда так, - улыбнулся Шмарин. - Как только приедут, ребята уж поджидают, и тут хоть бой начинай, а ставь... Смерть охотники... - Так ведь тут же так близко... - А чего им... Было так, что - если все спокойно - из окопов половина уползала. Насмотрятся одно действие - обратно, а за ними другие... Так и пересмотрят до одного... - Тут и ставили рядом? - Рядом... Зоя Павловна бедовая, она с ними все сама ездит... Заслышат еще где красноармейцы, что она с театром спешит, - уж ждут-ждут ее, ждут-ждут... Подготовлять все сами начнут... Иной раз только она сюда, а тут и сцена, глядишь, давно сколочена... Заборов-то в станицах поломали - ай-ай! Чапаев с Федором знали, что за последние недели Зоя Павловна создала подвижной театр, но никак не предполагали, что она так близко к окопам ставит спектакли, а она сама про это до поры до времени молчала: в бригаде, говорит, ставлю... Ну и не допытывались. А когда в бригаду поедут - только-только про военные дела успеют поговорить. Теперь, по разговорам, оказалось, что как-то, двигаясь по степи, она со своей кочующей труппой угодила как раз под обстрел. Бригада шла в наступление, и полк, возле которого в это время очутилась труппа, уже снялся с места, пошел вперед. Не долго думая, актеры оставили на возу по вознице, а сами взяли винтовки и пошли рядовыми... Зоя Павловна всегда была верхом. Она подъехала к комиссару полка, через десять минут вместе с ним и еще пятком бойцов ускакала в разведку... Удивительные были времена. Артист, организатор, политический работник, пропагандист и агитатор, комиссар - все это сливалось прежде всего в одно понятие: боец! Дивизионная труппа и была за то особенно любима красноармейцами, что они чувствовали тут своего же брата-бойца, который всегда с ними, а по надобности и вместе идет в наступление... Ждали красноармейцы эту свою труппу всегда с величайшим нетерпением и обычно знали каждый момент и самым точнейшим образом, где она сейчас находится, в какой бригаде, долго ли там пробудет, сюда приедет или в другую бригаду. И если знали, что труппа едет к ним, - настроение повышалось, из уст в уста передавалось об этом, как о величайшей радости. Начинались приготовления. А когда труппа прибывала на место, очень часто даже из скудных своих средств устраивали ей дружеское угощение... Подмостки обычно сколачивались заранее, и если снимались с места, уходили в открытую степь, знали, что тесу там найти невозможно, а труппа вот-вот подойдет, - всю эту гору досок так и волокли за собой... Какая же это была радость, какое великое торжество, когда устанавливали сцену! Любопытных было такое множество, что их по-приятельски приходилось разгонять, чтобы не толкались, не мешали расставлять и укреплять декорации, готовить костюмы, гримироваться. Бывало так, что какой-нибудь особенно дотошный красноармеец стоит-стоит у раскрытого сундука с костюмами, любуется там на разные фраки да сюртуки, а потом, когда отвернутся, выдернет разукрашенный цветной камзол, напялит с треском да с веселой, расплывшейся от удовольствия физией и крикнет: - Ребята, смотри на короля! Ну, конечно, "короля" сейчас же берут под микитки, сдирают с него королевскую одежду, иной раз в шею двинут раза два-три, и он - куда-нибудь к кулисам, посмотреть, нельзя ли и там чего-нибудь на себя напялить, похохотать... Это время приготовлений к спектаклю едва ли не большим было удовольствием, чем самые спектакли... Артисты начинают одеваться... Но куда спрятаться от зрителя, чтобы поразить его все-таки прелестью неожиданности?.. Тычутся-тычутся - ничего не выходит. Тогда из двух зол выбирают меньшее: или все тут заранее насмотрятся один за другим, или уж небольшую компанию отрядить, им показаться, а зато другим - ни-ни... Так и делают. Выберут человек сорок - пятьдесят, поставят их плотным кольцом в три ряда, а сами артисты в середке: тут одеваются, тут примеряют парики, гримируются... Только ахнешь, как вспомнишь, сколько потрачено угля на этот самый грим! Можно себе представить, что за богатства театральные были в 1919 году, коли черную сухую корку считали богатством! До гримов ли было дорогих! Если и попадет, бывало, что ценное из этой области, так "зря" не расходуют, а в какие-нибудь "высокоторжественные", особенные случаи, - положим, победа большая, обмундирование привезли, паек прибавили, да мало ли в полку своих особенных, позиционных радостей! Играли актеры не сильно знаменито, а все-таки впечатление производили немалое. Надо честь отдать Зое Павловне: из небольшого, скудного репертуара она умела выбирать по тем временам самое лучшее. Играла сама, принимала бойца, знала, что ему нужна была простая, понятная, сильная, своевременная вещь... Такие находились. Несколько из них даже было написано своими же дивизионными писателями... Иные - не бесталанно. Многие (большинство) - неуклюже, не литературно, зато имели какое-то необъяснимое качество самородности, силы, верного уклона, верных мыслей и сильных чувств, при полном иной раз неумении эти мысли и чувства воплотить в художественную форму. Репертуар слабоватый, но по тем временам не из бедных; в других местах было хуже, слабее, а то и просто вредными пьесами подкармливали... Потребовалась исключительная любовь Зои Павловны к делу, чтобы совсем "из ничего" создать этот подвижной, столь любимый бойцами театр - и в какой ведь обстановке! Это не диво, что при других, при благоприятных условиях они рождались, а тут вот, когда нет ничего под руками, когда части в непрерывных и тяжких боях, - тут заслуга действительно немалая. Бывало, на двух, на трех верблюдах и тянутся по степи... Сами пешком, имущество на горбах верблюжьих прилажено... Где можно - лошадей доставали; тогда все по телегам разместятся и от полка к полку, от полка к полку, а там уж давным-давно поджидают многоценных гостей... Когда Чапаев и все присутствующие получили приглашение "пожаловать" на спектакль, оказалось, что все уже было готово, сейчас же могут "занавеску подымать", как доложил кто-то из приехавших красноармейцев. Решили съездить - отчего же нет? Тут совсем недалеко. Тем более что у Шмарина лошадей пришлось все равно обменивать на свежих. Когда подъезжали к массе зрителей, там уж было известно, кого поджидали. Все оглянулись. Из уст в уста полетело торопливо: "Чапаев... Чапаев... Чапаев..." Картина замечательная! На земле, у самой сцены, первые ряды зрителей были положены на животы; за ними другая группа сидела нормально; за сидевшими, сзади них, третья группа стояла на коленях, будто на молитве в страстной четверг; за этими - и таких было большинство - стояли во весь рост... Сзади них - десятка два телег, и в телегах сидели опять-таки зрители. Замыкали эту оригинально расположенную толпу кавалеристы - на конях, во всеоружии... Так разместились несколько сот человек и на совершенно ровной поляне - и всё видели, всё слышали... Чапаева, Федора, Петьку пропустили вперед, поместили "во втором ярусе" - сидеть на земле. Ставили какую-то небольшую, трехактную пьеску, написанную здесь же, в дивизии. Содержание было чрезвычайно серьезное, и написана она была неплохо. Показывалось, как красные полки проходили через казацкие станицы и как казачки встречались с нашими женщинами-красноармейками, как их чурались и проклинали сначала, а потом начинали понимать... Вот входит полк... Красноармейки, в большинстве коммунистки, одеты по-мужски: рубаха, штаны, сапоги, штиблеты, лапти, коммунарки на голове или задранный картузишко, и волосы стрижены то наголо, то под гребенку. Встречают их бабы-казачки, отворачиваются, бранятся, плюются, и иные глумятся или потешаются в разговоре: - Што ты, дура, штаны напялила? Што ты с ними делать будешь? - Эй, солдат, - окликает казачка красноармейку, - зачем тебе прореха нужна? - Через вас только, проклятых, - бранятся в другом месте казачки по адресу красноармеек, - через вас все пропадает у нас... Разорили весь край, окаянные, набрали вас тут, б...ей - девать-то некуда... Чего терять вам, прощелыгам? Известно, нечего, ну и шататься... Чужой хлеб кто жрать не будет? - Да нет же, нет, - пытаются возражать коммунистки-женщины. - Мы не из тех, как вы думаете, не из тех: мы - работницы... Так же, как и вы, работаем, только по фабрикам, а не хозяйством своим... - Сволочи вы - вот кто! - Зачем - сволочи! У нас тоже семьи дома пооставались... Дети... - Ваши дети - знаем! - галдели бабы. - Знаем, што за дети... подзаборники. Коммунистки-женщины доказывают казачкам, что они не шлюхи какие-нибудь, а честные работницы, которых теперь обстоятельства вынудили оставить и работу и семью - все оставить и пойти на фронт. - Што здесь, што там, - кричали им в ответ казачки. - Где хочешь - одинаково брататься вам, беспутные... Кабы не были такими, не пошли бы сюда... не пошли бы... - А знаете ли вы, бабы, зачем мы идем? - Чего знать, знаем, - отпихиваются те. - Да и выходит, что не знаете. - А мы и знать не хотим, - отворачиваются бабы, - што ни скажи - одно вранье у вас. - Да это что же за ответ - прямо говорите! - атаковали их красноармейки. - Прямо говори: знаешь али нет? А не знаешь - скажем... - Скажем, скажем... - замычали бабы. - Нечего тут говорить - одно похабство. - Да не похабство - зачем? Мы просто другое расскажем. Эх вы!.. Хоть, к примеру, скажем так: мы бабы и вы бабы. Так ли? - Так, да не больно так... Говорившая коммунистка как будто озадачена... - Чего?.. Так вы же - бабы? - Ну бабы... - И белье стираете свое, так ли? - А што тебе, кто у нас стирает? Воровать, што ли, хочешь, распознаешь? - Поди дети есть, - продолжается непрерывная и умная осада, - нянчить их надо. - А то - без детей... у кого их нет? Это ваши по оврагам-то разбросаны да у заборов... Но никакими оскорблениями не оскорбишь, не собьешь с толку настойчивых проповедниц. - С коровой путаешься... У печки... мало ли... - Ты дело говори, коли берешься, - обрывает казачка дотошную красноармейку. - Про это я сама знаю лучше тебя. - Вот и все делай тут, - последовал ответ. - Поняла? Работаешь ты, баба, много, а свет видишь? Свет видишь али нет - спрашиваю? Хорошо тебе, бабе, весело живется? А? - Та... веселья какая, - уж послабее сопротивляется баба, к которой обращена речь. А атака все настойчивей и настойчивей. - Да и казак колотит - чего молчать? Бьет мужик-то, - верно, что ли? - А поди ты, сатана! - замахала руками казачка. - А твое какое дело? - Кавалер он, знать, твой-то, - усмехнулась агитаторша. - Неужто уж так и не колотил ни разочку? Ври, тетенька, другому, а я сама это дело знаю. Был у меня и свой, покойничек: такой подлец жил - ни дна ему, ни крышки! Пьяный дрался да грыз, как пес цепной... Али и его теперь жалеть стану? Да мне одной теперь свет рогожей: хочу - встану, хочу - лягу, одна-то... - Молотишь, девка, пустое, - уж совсем ослабленно протестует казачка. - А и так - пусть не били тебя, - шла та на уступки, - пусть не били... а жизни хорошей все-таки не знаешь... И никогда не узнаешь, потому что кто тебе ее даст, жизнь-то эту? Никто. Сама!.. Сама могла бы, а ты вон пень какой: и с места не стронешь, да ведь и слова-то хорошего слушать не хочешь. Ну кто тебя в ы в е д е т после этого? - Чего выводить-то?.. - недоумевает казачка. - Вывели уж, ладно. - И тут загалдели все. - Надо! - крепко убеждает красноармейка. - На дорогу надо выходить - тут только и жизнь настоящая начинается... Не знаете вы этого, бабы! - Начинается... - роптали казачки. - Все у вас там "начинается", кончать-то вот не можете. - Не удается, бабка, а хотелось бы... ой, как бы хотелось поскорее-то, - говорила горячо коммунистка с неподдельным сожалением. - Мы и штаны затем надели, чтобы окончить скорее, а вы не поняли вот... Смеетесь... - Смешно - и смеемся, - ответили в толпе, но смеху давно уже не было. Сопротивление, слово за словом, все тише, все слабее, все беспомощнее. - Понимали бы лучше, чем смеяться-то, - урезонивали баб, - от смеху умен не будешь... - Ишь, умны больно сами... В этом роде длится беседа - оживленно, естественно, легко... Игра идет с большим подъемом... Очень хорошо передается, как казачки начинают поддаваться неотразимому влиянию простых, ясных, убедительных речей... Беседы эти устраиваются не раз, не два. Красноармейки-женщины, пока стоят с полком в станице, помогают казачкам, у которых остановились, нянчиться с ребятами, за скотиной ходить, по хозяйству... И вот, когда уже полк снимается, - выходит, что картина переменилась. Бабы-казачки напекли своим "учительницам" пирогов, колобков сдобных, вышли их провожать с поклонами, с поцелуями, со слезами, с благодарными словами - новыми, хорошими словами... Отныне в станице два лагеря, и те женщины-казачки, что слушали тогда коммунисток-женщин, - эти все считаются "большевичками" и подвергаются жестокому гонению. Полк ушел... Станица оставлена наедине сама с собою... Многие казачки снова ослабевают, остаются вполне сознательными только единицы, но у всех - у всех при воспоминаниях о "красных солдатках" загораются радостно глаза, тепло становится на сердце, верится тогда, что не вся жизнь у них пройдет в коровьем стойле, что придет какая-то другая жизнь, непременно придет, но не знают они - когда и кто ее за собою приведет. * * * Пьеса окончена. Опущен занавес. Было приказано не кричать и аплодисментами не заниматься. Но безудержно восторженно хлопали бойцы любимой труппе... Что-то подумали на позиции казаки, когда услышали этот гвалт? Чувствовали ли они, что тут, на сцене, выводят ихних жен и обращают их в "коммунистическую веру"? По окончании спектакля - сюрприз. При занятии станицы, оказывается, нашли в одной халупе стихотворение, посвященное Чапаеву и написанное белогвардейским поэтом П. Астровым, чья фамилия и значилась под последней строкой. Это стихотворение было теперь здесь прочитано с эстрады - тщательно переписанное, его потом преподнесли Чапаеву "на намять". Вот оно: Из-за волжских гор зеленых На яицкий городок Большевистские громады Потянулись на восток. Много есть у них снарядов, Много пушек и мортир, И ведет их, подбоченясь, Сам Чапаев, командир. Хочет он Яик мятежный Покорить, забрать в полон, И горят, дымятся села, И народный льется стон... Почитай, во всех поселках Казни, пьянство у грабеж... И гуторят меж собою Старики и молодежь: "Будет горе, будет лихо На родимой стороне. Эй, казак, берись за пику По веселой старине!.. Большевистских комиссаров Надо гнать ко всем чертям - Нам без них жилось свободней, Старорусским казакам. Гей, вы, соколы степные, Подымайтесь, стар и млад, Со стены сними винтовку, Отточи острей булат". Вмиг станицы зашумели, И на красные полки Дружно сомкнутою лавой Полетели казаки. А вослед им улыбался Старый дедушка Яик, И бежал назад с позором Полоумный большевик. Произошло чтение это почти неожиданно. Кто его подстроил - так и не узнали, да и не дознавались, впрочем, особенно. Во всяком случае, можно было бы не читать, а просто передать Чапаеву переписанный экземпляр. Но уж когда начали читать - останавливать на половине не хотели, дослушали. Потом - у всех недоуменные, вытянутые лица. Федор подтолкнул Чапаева: - Поди выступи, расскажи, как тебя "били" казаки... Предложение попало в нужное место: Чапаев задет был за живое. Он вышел на подмостки и произнес короткую, но ярко образную речь, насыщенную эпизодами боевой жизни... Кончил. Провожали восторженно... У всех настроение было торжественное... А наутро многих-многих из этих "зрителей" то на лугах оставили изуродованными, растоптанными трупами, то калеками развозили к станицам и на Уральск... Поездка эта была последняя, которую Федор с Чапаевым совершали вместе. Уже через несколько дней Федора отозвали на другую, более ответственную работу, а вместо него прислали комиссаром Батурина, с которым Клычков когда-то знаком был еще в Москве. Куда уехал Федор и что там делал - не станем рассказывать, эта история совершенно особенная. Напрасно Чапаев посылал слезные телеграммы, просил командующего, чтобы не забирали от него Федора, - ничто не помогло, вопрос был предрешен заранее. Чапаев хорошо сознавал, что за друга лишался он с уходом Клычкова, который так его понимал, так любил, так защищал постоянно от чужих нападок, относился разумно и спокойно к вспышкам чапаевским и брани - часто по адресу "верхов", "проклятых штабов", "чрезвычайки", прощал ему и брань по адресу комиссаров, всякого "политического начальства", не кляузничал об этом в ревсовет, не обижался сам, а понимал, что эти вспышки вспышками и останутся. Было и у Федора время, когда он готов был ставить Чапаева на одну полку с Григорьевым и "батькой Махно", а потом разуверился, понял свою ошибку, понял, что мнение это скроил слишком поспешно, в раздражении, бессознательно... Чапаев никогда не мог изменить Советской власти, но поведение его, горячечная брань по щекотливым вопросам - все это человека, мало знавшего, могло навести на сомнения. Помнится, еще где-то под Уфой приезжало из Москвы "высокое лицо", и это лицо, услышав только раз Чапаева и наслушавшись о нем разной дребедени, сообщило Федору примерно следующее: "...Если он только немножко „того" - мы его сразу по ногам и рукам скрутим!.." Федор тогда возмутился до крайности и даже наговорил "лицу" всяких дерзостей, за что и заслужил его немилость. Но что же было удивительного? Сомнения того "лица" были вполне законными, ибо Чапаев при нем держался на первый день так же, как и при Федоре на двести первый. Во всяком случае, пробыв с глазу на глаз неотлучно с Чапаевым целые полгода, Федор уносил о нем самое лучшее воспоминание. Ему, как и Чапаеву, тяжела была эта разлука. Не знал того, что разлука эта спасла от неминуемой смерти, что з а н е г о и н а е г о м е с т е через две недели погибнет заместивший его Павел Степаныч Батурин... Вот что заставило только Федора потом задумываться и сомневаться: где г е р о и ч н о с т ь Чапаева, где его подвиги, существуют ли они вообще и существуют ли сами герои? Они были так долго неразлучны - изо дня в день, из часа в час... Времена были самые жаркие, походные, сплошь боевые... Каждый шаг Чапаева Федор знал, видел, понимал, даже скрытые пружинки, закулисные соображения - и те, в большинстве, знал и видел отлично. Вот он перебирает в памяти день за днем - от встречи в Александровом-Гаю до последнего дня здесь, в Уральске, Сломихинский бой, колоссальная работоспособность, быстрота передвижения, быстрота сообразительности, быстрота в работе... На Уфу... Пилюгинский бой. Уфимский... Опять сюда... Где же к о н к р е т н о те факты, которые надо считать героическими? А молва о Чапаеве широкая, и молва эта, верно, более заслужена, чем кем-либо другим. Чапаевская дивизия не знала поражений, и в этом немалая заслуга самого Чапаева. Слить ее, дивизию, в одном порыве, заставить поверить в свою непобедимость, приучиться относиться терпеливо и даже пренебрежительно к лишениям и трудностям походной жизни, дать командиров, подобрать их, закалить, пронизать и насытить своей стремительной волей, собрать их вокруг себя и сосредоточить всецело только на одной мысли, на одном стремлении - к победе, к победе, к победе - о, это великий героизм! Но не тот, который с именем Чапаева связывает народная молва. По молве этой чудится, будто "сам Чапаев" непременно носился по фронту с обнаженной занесенной шашкой, сокрушал самолично врагов, кидался в самую кипучую схватку и решал ее исход. Ничего, однако, подобного не было. Чапаев был хорошим и чутким организатором того времени, в тех обстоятельствах и для той среды, с которою имел он дело, которая его и породила, которая его и вознесла! Во время хотя бы несколько иное и с иными людьми - не знали бы героя народного, Василия Ивановича Чапаева! Его славу, как пух, разносили по степям и за степями те сотни и тысячи бойцов, которые тоже с л ы ш а л и от других, верили этому услышанному, восторгались им, разукрашивали и дополняли от себя и с в о и м вымыслом - несли дальше. А спросите их, этих глашатаев чапаевской славы, - и большинство не знает никаких дел его, не знает его самого, ни одного не знает достоверного факта... Так-то складываются легенды о героях. Так сложились легенды и о Чапаеве. Имя его войдет в историю гражданской войны блестящею звездой - и есть за что: таких, как он, было немного. Мы подошли к драме - она и закончит наши записки. Мы знаем, что просьбы об оставлении Федора ни к чему не привели. Его отзывали категорически и даже строго, когда он сам намекнул, что хотел бы остаться работать с Чапаевым. Оглянувшись на эти минувшие шесть месяцев, и сам Клычков теперь не узнавал себя, - так он вырос, так окреп духовно, так закалился в испытаниях, так просто и уверенно стал подходить к разрешению всевозможных вопросов, которые ему до фронта казались безмерно трудными. Только теперь почувствовал он могучее влияние боевой страды, воспитательное значение фронтовой обстановки... Приехал Батурин, остановился у Федора. Разговорились по-приятельски про старое житье-бытье в Москве... Потом перешли на дивизию. Федор стал ему рассказывать про обстановку, в которой остается он работать. Мрачный, неразговорчивый, как будто чем-то опечаленный, Павел Степаныч сразу оживился, узнав, в какую своеобразную среду попал... Днем заседала партийная дивизионная конференция. Федор проводил ее в последний раз, знакомил, между прочим, со всеми и своего заместителя. Тепло, задушевно, с искренним сожалением провожали товарищи Федора Клычкова, - его за эти полгода они полюбили и привыкли ценить, а особенно дорожили им потому, что умел сдерживать Чапаева и ч а п а е в щ и н у , то есть все эти неприятные, временами просто опасные выходки и выпады в сторону политработников, ЧК штабов... После конференции, вечером Федор созвал к себе на прощанье всех командиров и комиссаров. Был тут и Павел Степаныч. Но странно было его настроение: как сел в угол, так и просидел почти без движения, никому не сказавши ни слова, все эти несколько часов, пока друзья и товарищи провожали Федора, поминали боевую минувшую жизнь, сожалели, что уходит простой, хороший, верный товарищ... Наутро простились, расцеловались, разъехались в разные стороны: Федор - в Самару, а Чапаев с Батуриным - на позицию, по бригадам и полкам... Наступали успешно. Бригада Шмарина да еще одна, приданная от другой дивизии, шли по Уралу, по большому тракту. Бригада Попова шла на Бухарскую сторону - так называются зауральские земли. Елань со своими полками совершил маневр на Усиху, куда приезжали к нему Чапаев с Федором после "ночных огней". Этот маневр не дал того, чего ждали; затраты были слишком велики - они не соответствовали результатам боев. Чапаев, такой чуткий и гибкий во всех своих действиях, так быстро все улавливавший и ко всему применявшийся, понял здесь, в степях, что с казаками бороться надо уж не тем оружием, каким боролись недавно с мобилизованными насильно колчаковскими мужичками. Казаков на испуг не возьмешь, захваченной территорией с толку их не собьешь, территория казацкая - вся широкая степь, по которой будет он скакать вдоль и поперек, в которой всюду найдет привет казачьего населения, будет жить у тебя в тылу, будет неуловим и бесконечно вреден, - серьезно, по-настоящему опасен. Казацкие войска не гнать надо, не ждать надо, когда произойдет у них разложение, не станицы у них отымать одну за другою, - это дело очень важное и нужное, но не г л а в н о е . А главное дело - с о к р у ш и т ь надо живую силу, уничтожить казацкие полки. Если из пленных колчаковцев было можно восполнять поредевшие ряды своих полков, то из пленных казаков этого набора делать невозможно: тут - что казак, то и враг непримиримый. Во всяком случае, другом и помощником сделается он не скоро! Уничтожение живой неприятельской силы - вот задача, которую поставил Чапаев перед собою. Чем дальше, глубже в степь, тем труднее это сделать: возрастет нужда, одолеет измученность, голод и безводица сделают свое дело, оторванность от центра скажется болезненно и тяжко. Трудно будет и казаку, но трудней того - красноармейцу. Значит, надо торопиться, надо идти на все: жертвовать силами, жертвовать средствами, многое отдать сознательно, чтобы больше того не потерять, забравшись глубоко в степи. И Чапаев нащупывает пути, которые бы вели к намеченной цели. Усихинский маневр - не то, совсем не то, что надо. И войска сгруппировываются, лобовым ударом берут вторую уральскую столицу - Лбищенск... Потери... да, потери, но результаты уже более серьезные. Пяток таких ударов - и кончено! За Лбищенском миновали Горяченский. Под Мергеневским встали. Свое положение отступавшие казаки понимали отлично и видели, что ожидает их в голодном песчаном низовье. Отпор красным войскам надо дать где-то здесь, пока не поздно, пока не все потеряно. И они усиливают оборону станиц до последней степени. Крепко защищали Лбищенск, упорно держались, долго не отдавали, но там этот могучий лобовой удар, видимо, был для них неожиданным. Рассчитывали, что Чапаев все еще живет маневрами, все еще только верит в обхват. Ошиблись. Но на ошибке этой научились и теперь укрепили Мергеневский насколько хватило сил и средств: использовали оставшиеся от весенних боев глубокие окопы, сгрудили сюда артиллерию, наставили за каждым уголком, в каждую щель, попрятали в окопах пулеметы. Мергеневский брали красные полки лобовым ударом. Взяли. Несмотря ни на что - взяли. Положили немало казаков, но больше легло красноармейцев. Победа досталась дорогою ценой. Казаки уловили чапаевскую тактику и на каждый новый ход отвечали своим особым ходом. Когда убедился Чапаев по мергеневскому бою, что лобовой удар надо временно оставить, - Еланю дал задачу идти по большому пути, а Шмарина направил к Кушумской долине на Кзыл-Убинский поселок, чтобы выходом против Сахарной облегчить захват этой станицы Еланю. В это же время сюда из-под Сломихинской двигались казацкие полки; они набрели на хутор, где задержался иваново-вознесенский обоз. Начались ужасные расправы. Случайно спаслись, убежали только три красноармейца. Они и сообщили о случившемся. В бригаде затревожились - отсюда казаков не ждали. Повернули полк опять на хутор, на выручку обозу. Но вернуть его целиком не удалось - все лучшее захватили казаки с собой, с боем отступая от хутора. Представилось ужасное зрелище: две девушки валялись с отрезанными грудями, бойцы - с размозженными черепами, с рассеченными лицами, перерубленными руками... Навзничь лежал один худенький окровавленный красноармеец, и в рот ему воткнут отрезанный член его... Омерзительно и страшно... Этими ужасами казаки, видимо, хотели, кроме утоления мести, устрашить красноармейцев, заставить трепетать их казацкого плена, трепетать самого пребывания здесь, в степях, подтолкнуть к дезертирству. Результаты как раз получились обратные. Опасаясь казацкого плена и пыток, красные бойцы живыми в руки не давались и бились всегда с поражающей стойкостью, воистину "до последней капли крови". Молва о случившемся здесь, на хуторе, помчалась из роты в роту, по всем полкам. Раздавались проклятья свирепым палачам, бойцы давали себе клятву победить или умереть в бою. Елань спустился с боем к Каршинскому и здесь ожидал вестей о подходе Шмарина, но тот с полками запутался в степи и никак не мог с ними в течение ряда дней установить связь. Посылал гонцов, но их перехватывали дежурившие кругом казацкие разъезды, выматывали у них разные сведения, отбирали письма и документы, а дальше - сносили голову. Расстреливать - жалели пуль, а вешать было не на чем. Сколько гонцов ни посылали - участь была одинаковая. А положение из рук вон плохо: станиц тут нет, голая степь кругом, только редко-редко хутор где встретится. Хлеба доели последние крохи, кололи скотину; питались одним мясом, поджаривая его на кострах. Усилились разные болезни, одолела желтуха. Лечить было некому и нечем. Воды нет. Скакали к Кушуму - он тут пересыхал - и доставали вместо воды только зеленовато-коричневую жижицу, наподобие той, что бывает в старых заплесневелых прудах. Наполняли котелки и ведерки этой мерзостью, отжимали грязь, а что оставалось - пили. Привозили по ведерку в полк, и там начиналась драка: кому первому? Как-то случайно наткнулись на колодец. Немноговодны они, казацкие колодцы, - набралось тут всего пятнадцать ведер. Потребовалось у спуска, где цепляется бадья, поставить пулемет, а кругом - немалую охрану. Каждому полку выдавали поровну, и у поставленных ведер стояли тысячные очереди бойцов с желтыми, худыми, измученными лицами. Каждый подходил, заглядывал в студеную воду, и глаза его загорались недобрым огоньком, - так и казалось, что кинется он вперед, уцепится за ведро обеими руками, опустит в воду распаленную голову и жадными губами станет пить, пить, пить... Вы его бейте, рвите, гоните, стреляйте - он не оставит воды! Так бы, может, и случилось, если бы и тут не было охраны, если бы и тут кружка не передавалась через вторые руки. Подходит, сердяга, дадут ему эту кружку, и смотрит он, смотрит, как на дне тоненьким слоем раскатилась вода. - Еще немножко, товарищ, - обратится он к водочерпию с умоляющим, скорбным, тяжелым взглядом. - Нельзя... всем поровну... - Хоть капельку... - И капельки нельзя, - отвечают ему. Посмотрит еще раз на дно, медленно поднесет к губам, все жалея пить, и долго, долго тянет и сосет, будто в кружке не вода, а густой, сочный, сладкий мед и будто доверху его никак не выпьешь, не осилишь. Попадались колодцы, наполовину забросанные землею. Отрывали. Но там, в глубине, встречали только влажную грязную землю - воды не было. Два колодца встретились заваленные трупами коров и лошадей. Смердило. Вонь слышна была издалека. Но раскопали и эти колодцы. Повыбрасывали трупы, а добытую со дна вонючую шоколадную жижицу опять отжимали от всякой дряни и пили. Так мучилась шмаринская бригада, пока не нащупала еланьские полки, которые к тому времени уже захватили Сахарную. Ждать подмогу не стали, торопились идти дальше. Грозный, взволнованный Чапаев отдал Шмарина под суд за невыполнение приказа и сам требовал - расстрелять его! Но председательствовавший в комиссии по разбору дела Елань настаивал - снизить Шмарина на командира полка. В этом предложении его поддержал Батурин, и Шмарина наутро убрали из комбригов. Уже подготовлялись полки к дальнейшему походу через Калмыков на Гурьев, к Каспийскому морю. Но тут-то и случилась драма, которую никогда-никогда не забыть. Штаб дивизии стоял во Лбищенске; отсюда Чапаев с Батуриным продолжали на автомобиле почти ежедневно навещать бригады. Подступали осенние холода. За свежими, ядреными днями опускались быстро сумерки, за сумерками - черные, глухие осенние ночи... Все безнадежней положение отступающих казацких частей: впереди безлюдье, голод, степной ковыль, чужая сторона... Если сопротивляться, то только теперь - дальше будет поздно! И казаки решили сделать последнее отчаянное усилие: обмануть бдительность своего победоносного противника и ударить его прямо в сердце. Они решили проделать из-за Сахарной глубокий рейд мимо Чижинских болот по Кушумской долине - как раз мимо тех мест, где по весне у Сломихинской била их Чапаевская дивизия, - выйти незаметно в тыл красным войскам и внезапным ударом сокрушить все, что сгрудилось во Лбищенске. А здесь тогда было немало и народу, и учреждений дивизионных, и даже всякого добра военного: патронов, снарядов, обмундирования как раз привезли на ту пору, собирались дивизию одевать-обувать, увидев, как от грязи, от голоду, от муки походной целые роты и батальоны повалкой лежали в тифу. В этот многотрудный путь от Уральска на Гурьев от тифа бойцов убыло многим больше, чем от сражений. Халупы станиц, полковые обозы, а то и просто придорожные канавки полным-полны были больными красноармейцами. Одних не успевали отвозить, как заболевали другие, а других везти было не на чем, и они оставались по пустым халупам пустых станиц или по траве, в канавах, на дороге... Не было медикаментов, переболел и перемер наполовину медицинский состав. У казаков было немногим лучше, но на их стороне было то преимущество, что в станицы приходили они первые, все там забирали, все с собою угоняли, увозили, а то, чего были не в силах взять, сжигали, уничтожали, отравляли - всячески приводили в негодность. Красные полки двигались по местам разоренным и опустошенным, все больше и острее нуждаясь в хлебе, воде, патронах, снарядах, повозках, лошадях... Положение чем дальше, тем несноснее. Казаки это знали и хорошо учитывали при своем, бесспорно, талантливом налете. Они думали: когда уничтожен будет штаб, разорвана связь и полки, ушедшие вниз на сотню верст, останутся с голыми руками, - они сдадутся сами но себе, видя полную безнадежность дальнейшего сопротивления... Будет сокрушена, думали они, несокрушимая Чапаевская дивизия, а вместе с ее гибелью освободятся от красных пришельцев уральские степи... На операцию свою возлагали они надежды очень крупные и потому во главе дела поставили опытнейших военных руководителей... Над Лбищенском собирались черные тучи, а он не знал, что так близка эта ужасная катастрофа... Сегодня Чапаев мрачнее обыкновенного: рано утром умчался на автомобиле, но пробыл на фронте недолго, в полдень воротился во Лбищенск... Продвижение стало замедляться: тиф косил бойцов без жалости и без счету, обозы не могли доставлять ко времени все необходимое. Он видел и понимал, что "подтянуть" никого и никак нельзя, - через себя не перескочишь! Бригады работали, выбиваясь из сил, но тяжкая обстановка одолевала даже героическое, самоотверженное напряжение. Мрачен Чапаев. Забежал на минутку к Батурину, поделился сомнениями - опять к себе. Все ходит, ходит взад-вперед по комнате просторной казацкой избы. Хочется ему придумать что-то - и не может придумать, потому что нет его, этого желанного ответа, Петька из-за двери посматривает и молчит, только ждет - не прикажет ли ему что-нибудь Василий Иваныч. Приходил Чеков, но еще в коридоре остановил его Петька и посоветовал лучше не ходить. "Сейчас не для тебя у него время, друг", - сказал он Чекову, и тот, пофыркивая в густые пышные усы, без разговоров повернулся и ушел. Заглянул Теткин Илья. Этот что-то даже "очень важное" сообщить хотел, но и он, услышав, в каком состоянии духа Чапаев, ушел обратно... С болью сердечной пришлось только пропустить начальника штаба Ночкова. Но этот с "докладом" шел, его и отговаривать Петька не осмелился. Ночков, молодой человек лет двадцати трех, офицер, был одним из тех немногих, которым Чапаев доверял, а Ночкова он даже и любил. Поступивши в Красную Армию еще в 1918 году, он многократно успел доказать свою преданность общему делу, был, кажется, ранен, командиров всех знал лично, понимал их верно, ладил с ними по-товарищески, и они его любили и уважали - "свой" был, словом, человек. Насколько его уважал Чапаев - уже по тому одному можно заключить, что за все время совместной работы ни разу на него не крикнул, не грозил, не пугал всеми муками ада, а таких счастливцев не было ведь почти ни одного. Ночков вошел в комнату и остановился у приотворенной двери, придерживая под мышкой пачку бумаг. - Входи, чего ты? - посмотрел на него Чапаев. - Слушаю, - подошел Ночков и, увидев, что Чапаев сел к столу, наклонился и стоя начал доклад. Он рассказывал и показывал на карте, какую линию заняла дивизия по последним сводкам. Особенно Чапаев остановился расспросами на сведениях о бригаде, которая ушла за Урал, на Бухарскую сторону, и, отрезанная, почти лишенная подвоза, сражалась там в безмерно трудных условиях. Но когда узнал он, что телеграммой оттуда извещают о прибытии последнего транспорта, - повеселел, стал ласковей, говорил спокойней и тише. - Как известно вам, - докладывал Ночков, - на обозников тут неподалеку, верстах в пятнадцати, вчера нападение сделано. - Знаю. - Расследовали, произвели дознание. Есть убитые и раненые... Казачий разъезд, преследуя, подходил совсем близко к станице, но потом ускакал в неизвестном направлении. - Догоняли? - спросил Чапаев. - Опоздали, не видели даже, куда ускакал. Обозники, что спаслись, тоже не знают. - А не думаешь, Ночков, што тут, близко где-нибудь, побольше имеется? - Не могу знать. По вашему приказанию рано утром сегодня пущены во все стороны разъезды, улетело два аэроплана... - Нет еще никого? - Летчики здесь, докладывали: нет ничего, движения никакого не заметно. - Ты знаешь? - спросил Чапаев. - Сегодня выставишь школу курсантов. - Слушаю... Еще несколько вопросов, и Чапаев отпустил Ночкова. Скоро пришел Павел Степаныч. Он только что разговаривал с вернувшимися разведчиками, - нигде ничего ими не обнаружено. До сих пор удивительным и неразгаданным остается: кто же в ту роковую ночь дивизионную школу снял с караула? Чапаев такого распоряжения никому не давал, Ночков - вне всяких подозрений: он сражался геройски и тяжко пострадал той ночью во лбищенском бою. Что у казаков была связь со станичниками - в том нет никакого сомнения. По крайней мере в некоторых избах сразу обнаружились засады; оттуда били и винтовки и пулеметы; склады и учреждения дивизионные указывались чрезвычайно быстро, - все подготовлено и рассмотрено было заранее. Когда Батурин сидел у Чапаева, мимо Петьки, несмотря на сопротивление, прорвалась к ним какая-то доброжелательная казачка, у которой сын служил в Уральске, и впопыхах старалась рассказать и убедить, что приближается опасность, потому что "в поле ездют", но и это предупреждение не имело никакой силы: Чапаев с Батуриным только усмехнулись, подумав, что женщина говорит про тот самый разъезд, который наскочил на обозчиков... Про эту "дуру бабу" Петька рассказывал тут же пришедшему вторично Теткину, который безобидно повернулся опять, узнав что - занят "с комиссаром"... Уж полночь давно осталась позади, чуть дрожат предрассветные сумерки, но спит еще станица спокойным сном. Передовые казацкие разъезды тихо подступили к околице, сняли часовых... За ними подъезжали, смыкались, грудились и, когда уже довольно накопилось, двинулись черной массой. Прозвучали первые тревожные выстрелы дозорных... Поздно была обнаружена опасность, - казаки уж рассеялись по улицам станицы... Поднялась беспорядочная, слепая стрельба - никто не знал, в кого и куда надо стрелять... Красноармейцы повскакали и в одном белье метались в разные стороны. Видна была полная неорганизованность, полная неподготовленность... Отдельные кучки сбивались сами по себе, и те, что успели захватить винтовки, задерживались на каждом мало-мальски удобном месте, где можно было спрятаться, открывали огонь вдоль по улицам, а потом снимались и бежали дальше к реке. Общее направление всех отступавших было на берег Урала. Казаки гонялись на окраине за бегущими красноармейцами, рубили, захватывали, куда-то уводили, - здесь не было почти никакого сопротивления. Но проникнуть в центр станицы не могли... В одном месте несколько десятков человек сгрудились вокруг Чапаева и скоро залегли цепью. Сам Чапаев выскочил тоже в белье - с ним была винтовка, в левой руке держал револьвер... Уж совсем поредели сумерки, можно было все рассмотреть без труда... Прошли в ожидании две-три томительные минуты... Цепь увидала, как на нее неслась казацкая лава. Дали залп, другой, третий... Затрещал подтащенный пулемет - лава отхлынула. На соседней улице, где остановился политический отдел, возле Батурина тоже сомкнулась группа человек в восемьдесят: тут были с Суворовым во главе почти все работники политотдела, сам Батурин, Ночков, Крайнюков... Увидев, что казацкие атаки становятся все чаще и настойчивее, Батурин сам повел в атаку свой крошечный отряд... Этот удар был так неожидан, что ехавшие впереди на повозках казацкие пулеметчики повскакали и кинулись бежать, оставив Батурину в руки два пулемета... Пулеметы повернуты были немедленно против врага... В это время тяжело в ногу ранен был Ночков. Его оттащили немного в сторону, но не знали, куда деть, оставили. Он дополз до халупы, протащился и спрятался там под лавку... Батуринская группа держалась дольше всех, но, не имея связи ни в одну сторону, она до последнего момента верила, что является только горсточкой, а главный бой главными силами идет где-то по соседству, верно, около Чапаева... Так и погибла с этой верой... Связи не было, и потому успех одной группы совершенно парализовался соседними неудачами: никто не знал, что делается рядом, что надо делать самому. Увидев, что лобовыми атаками скоро успехов не добьешься, казаки частью спешились и задворками, через сады, стали проникать в тыл обороняющимся группам... Когда поднялась в тылу перестрелка, а тут, с фронта, снова и снова выносились казацкие лавы, группа батуринская не выдержала, начала отступать, рассеялась. Помчались бойцы в одиночку прятаться, кто куда успеет. Не уцелел, конечно, ни один... Жители выдавали поголовно; спаслись только убежавшие к Уралу, сохранившиеся при переправе... Батурин убежал в халупу и спрятался где-то под печью, но хозяйка выдала его немедленно, рассказала, что "это, надо быть, сам комиссар и есть", - помнила, знать, окаянная, по собранию, где Павел Степаныч держал к станичникам речь. Разъяренные, рассвирепевшие казаки, узнав, что в руки попал "сам комиссар", даже и не подумали что-либо узнавать от него, допрашивать и выпытывать, - они горели звериной охотой поскорее учинить над ним кровавую расправу. Выволокли на волю - каждому хотелось первому всадить ему в грудь холодное лезвие... Потрясали над головой оружием, скрещивались, звенели шашками, с остервенелыми лицами ждали, когда его бросят на землю... И как только бросили, - в горло, в живот, в лицо воткнулись шашки и штыки... Началась вакханалия. Но и этого было мало: ухватили за ноги, ударили, размахнувшись, с такой силой, что разлетелась черепная коробка, выскочили мозги... Потом рвали, драли, кололи и резали его одежду, пинали этот сгусток мяса и крови, каждый метил пнуть непременно в лицо... Тут же поблизости стояли несколько пленных красноармейцев; они с ужасом смотрели, во что превращен был славный комиссар Павел Степаныч Батурин. Несчастные! Они почти все до одного - уже через несколько минут - сами погибли под казацкими шашками... - А, Чапаев - где он? В окопах долго удержаться не удалось, - и сюда проникли по берегу казаки. Надо было отступать к обрыву... Здесь обрыв высоко над волнами, и на горку идти - все равно, что быть мишенью. Но деваться некуда, по обеим сторонам уже поставлены казацкие пулеметы: они бьют по реке и хоронят пловцов, которые думали скрыться на Бухарскую сторону. Чапаеву пробило руку. Он вздумал утереть лицо и оставил кровавые полосы на щеке и на лбу... Петька был все время подле. - Василий Иванович, дайте голову завяжу! - крикнул он Чапаеву. - Ничего... голова здоровая... - Кровь на лбу бежит, - задыхающимся голосом старался его уверить Петька. - Ну, полно - все равно... Они шаг за шагом отступали к обрыву... Не было почти никакой надежды - мало кто успевал спастись через бурный Урал. Но Чапаева решили спасти. - Спускай его на воду! - крикнул Петька. И все поняли, кого это "е г о" надо спускать. Четверо ближе стоявших, поддерживая бережно окровавленную руку, сводили Чапаева тихо вниз по песчаному срыву. Вот кинулись все четверо, поплыли. Двоих убило в тот же миг, лишь только коснулись воды. Плыли двое, уже были у самого берега - и в этот момент хищная пуля ударила Чапаева в голову. Когда спутник, уползший в осоку, оглянулся, позади не было никого: Чапаев потонул в волнах Урала... А Петька остался на берегу до конца и, когда винтовка стала не нужна, выстрелил шесть нагановских патронов по наступавшей казацкой цепи, а седьмую - в сердце. И казаки остервенело издевались над трупом этого маленького рядового, но такого славного, благородного воина. С большим трудом потом опознали товарищи эту раздавленную в песке кровавую массу человеческого тела... Месяца через два после этой трагической кончины Революционный военный совет республики отдал приказ о том, что за славные дела награждается орденом Красного Знамени славный воин Петр Исаев... Опоздала почетная награда - на два месяца не захватила своего героя. Вместе со всеми до самого берега отступал с Исаевым рядом и Чеков. Его убили на песке, к воде спуститься не успел - пуля пробила ему голову. Теперь сопротивления уже не оказывали нигде. Казаки гонялись за убегавшими, нагоняли их, ловили и зарубали на месте... - Жиды, комиссары и коммунисты - выходи! И те выступали вперед, не желая подводить под расстрел красноармейцев, - только не всегда их этим спасали. Выходили перед рядами своих товарищей - такие гордые и прекрасные в своем молчаливом мужестве, с дрожащими губами, с горевшими гневными глазами и, посылая проклятья казацкой нагайке, умирали под ударами шашек, под оружейными пулями... Других уводили в поле, под пулеметы... Там, за станицей, есть три огромных кирпичных ямы, - они были доверху завалены трупами расстрелянных... Бригады стояли у Сахарной и выше по станицам, когда помчалась страшная весть: уничтожен штаб, политический отдел, все дивизионное командование, разрушена связь, отнят отдел снабжения - нет и не будет снарядов, патронов, одежи, обуви, хлеба... Очутиться в таком положении - ужасно! Красноармейцы измучены боями, изнурены голодухой, безбожно - целыми ротами - мучаются, гибнут в тифу... Отрезанные, окруженные казаками, потерявшие управление - что станут делать? Елань взял на себя командование дивизией, - никто его не назначал, не утверждал, - сам взял, ждать было некогда. Идти вперед - бессмысленно! Идти назад - это значило с голыми руками пробиваться сквозь казацкие массы у Лбищенска. Но в этом последнем исходе хоть отдаленно поблескивает надежда на успех, а в первом решении и этой надежды нет - там верная, скорая гибель. Решено отступать немедленно, быстро, незаметно снявшись со стоянок, стараясь неприятеля ввести в заблуждение, обмануть его бдительность... Один другому со скорбью, ужасом передавали бойцы мрачную весть, и скоро все до последнего знали о том, что случилось во Лбищенске. - Вперед или назад? - спрашивали друг друга и не знали того, что сам новый командир осиротелой дивизии не решил еще в ту минуту этого больного, мучительного вопроса: вперед или назад? От Мергеневского бригада пошла первая, скоро за нею должна была идти и вторая, что стояла в Сахарной... Сняться решено было ночью - так тихо, чтобы неприятель и не думал, что уходят красные полки. В кольцо замкнули обозы и артиллерию, оставили на охрану кавалерийский дивизон, поднялись и бесшумно, тихим ходом задвигались во тьме... В станице горели костры, - пусть думают казаки, что у этих костров все еще греются безмятежно красные бойцы... А они все дальше, дальше уходят в степь... Команда - шепотом, и этот шепот из уст в уста передается по невидимым цепям и колоннам... Скрипнет колесо, придавит кому-нибудь ногу, и он охнет невольно. Кто-то глухо, сдержанно кашлянет в кулак, - и снова тишина, тишина... Не шли, а словно на крыльях летели. Уж позади остался Каршинский поселок, вот на виду Мергеневский... В это время донесся издалека глухой тяжелый удар, - в Сахарной отступавший последним кавалерийский дивизион взорвал оставшиеся снаряды, их не на чем было увозить... Как только взорвал, на рысях ударился догонять давно ушедшие части. Почти двое суток шагали не отдыхая. Чуть приникнут - и дальше: некогда стоять, дорога каждая минута... На вторую ночь подходили ко Лбищенску. Отсюда казаки еще накануне, до прихода первой бригады из Мергеневского, ушли вверх на Уральск. Они тоже торопились и много надежд возлагали на внезапность, на быстроту удара. Отрезанные части они считали обреченными: их добьют из Сахарной! А сами - скорей, скорей на Уральск! Но обернулось по-иному, совсем по-иному: "обреченные" остались живы и целы. Вот уж и вторая бригада проходит через зловещий, кровавый Лбищенск... Он все еще страшен, глух и пуст. Валяются по улицам неубранные тела проколотых, иссеченных шашками, расстрелянных красноармейцев... Первая бригада не задерживалась здесь - ушла тогда же на Кожехаров. Трупы подбирали, уносили, хоронили... Отправились в поле и в общие братские могилы схоронили тех, что сотнями поставлены были под казацкие пулеметы... Ни прощальных слов, ни похоронного марша - с обнаженными головами опускались бойцы на колени и застывали в безмолвии над дорогими могилами, полные скорбных чувств, тяжелых и суровых дум... Во Лбищенске отдыхали недолго - снялись и пошли... Тут настигли преследовавшие от Сахарной казацкие части, и завязался бой - бой не на жизнь, а на смерть. Казаки не хотели верить, что столь измученные войска могут сопротивляться, наскакивали бешеними атаками, торопились покончить упущенное дедо. А красные полки, обреченные на гибель, вырывались из железных объятий смерти, пробивали путь, отражали атаки, доказали еще и еще в этой изумительной обстановке, что представляли из себя полки Чапаевской дивизии... Под хутором Янайским очутились ночью. Усталость была беспредельная. Повалились с ног. Каменным сном заснули бойцы... Даже караулы не могли совладеть с собою - спали и они. Красный лагерь представлял собою сплошное мертвое царство. Казаки приготовились к внезапному удару; они цепями подкрались почти вплотную, замерли в нескольких шагах, только боялись начать в такую глухую непроглядную темь, - ждали первых признаков робкого, дрожащего рассвета... Конные массы отброшены по флангам, - они нацелились поскакать за бегущими, перепуганными красноармейцами... Было все готово. Над красными частями нависала смерть! Первый удар казаки давали на испытание: будет паника или нет? Побегут или останутся на месте?.. И только колыхнулся дремучий мрак сентябрьской ночи, как по казацким частям загремело: "Ура!!! ура!!! ура!!!" Залпами открыли огонь... Откуда-то сзади грохнули орудия... Как ни крепко спали бойцы - повскакивали и сразу за винтовки... Но не было порядка, не было стройного сопротивления, - от первых же казацких пуль погибло немало командиров. Произошло замешательство. Никто не мог определить сразу, что надо делать, ждали команду, но ее не было. Сопротивление было раздробленным, случайным, ненадежным... Все нарастал беспорядок, все увеличивалось замешательство, с минуты на минуту можно было ожидать сумасшедшей, губительной паники... Командир артиллерийского дивизнона Николай Хребтов, - тот, что работал у Красного Яра, - подбежал к орудиям, но там не было наготове ни одного "номера": кто отбежал к повозкам, кто лежал уткнувшись, спасаясь от огня... Властным окриком поднял людей, пустил снаряд, за ним другой, третий... и открыл жестокий, сокрушительный огонь... Этого было достаточно, чтобы предотвратить панику. Лишь только бойцы увидели, услышали, что бьют свои батареи, - встрепенулись, ободрились, а тут на смену погибшим командирам явились новые. Завязался упорный, кровопролитнейший бой, - таких боев немного запомнят даже старые боевые командиры Чапаевской дивизии... От сопротивления переходили к атакам и снова замирали, когда несносен становился пулеметный огонь... С грохотом и воем шли на красные цепи два неприятельских броневика; один в открытую, по равнине, другой - в обход, по глубокому оврагу. Не привыкать стать - только еще плотнее прилегли к земле, застыли в ожидании... А когда чудовище приблизилось, Николай Хребтов одному снарядом угодил прямо в лоб, и тот, покачнувшись, осел на месте... Восторгу не было пределов... Поднялись на новую атаку. И били... А потом снова зарывались в землю и ждали очередной ответной схватки... Казаков угнали за несколько верст. В этом янайском бою немало погибло красных бойцов, но еще больше на поле осталось казаков. И так было, что лежали они рядами, - здесь скошена была вся цепь неумолимым пулеметным огнем... Другого боя, подобного янайскому, не было. Скоро подошла подмога... Казаки угонялись вспять через те же хутора и станицы, где лишь несколько дней тому быстро-быстро спешили от погони красные полки. Теперь они снова шли в наступление уж на самый Гурьев, до берегов Каспийского моря... Проходили и Лбищенск, застывали над братскими могилами, пели похоронные песни, клялись бороться, клялись победить, вспоминали тех, что с беззаветным мужеством отдали свои жизни на берегах и в волнах неспокойного Урала. Москва 20 января 1923 г. 1 У живых - имена чужие, у погибших - свои. 1 Близкие часто его звали просто "Чапай". 1 Относительно "губернаторского" происхождения, по-видимому, сплошная выдумка; в этом все потом сомневались. 1 С ы р т - холм, небольшая гора. 1 Отдельные выражения и грамматические промахи оставляем в неприкосновенности, только кое-где расставили для удобочитаемости знаки препинания. 1 Река, на которой стоит Уфа.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ]

/ Полные произведения / Фурманов Д. / Чапаев


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis