Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Каверин В. / Два капитана

Два капитана [39/44]

  Скачать полное произведение

    Он судорожно вздохнул и закрыл глаза. Потом открыл, и что-то очень трезвое, острое, бесконечно далекое от этих страстных признаний мелькнуло в его быстром взгляде. Я молча слушал его.
     - Да, я хотел разлучить вас, потому что эта любовь всю жизнь была твоим удивительным счастьем. Я умирал от зависти, думая, что ты любишь просто потому, что любишь, а я - еще и потому, что хочу отнять ее у тебя. Быть может, это смешно, что с тобой я говорю о любви! Но кончился спор, я проиграл, и что теперь для меня это унижение в сравнении с тем, что ты жив и здоров и что судьба снова обманула меня!
     Телефонный звонок послышался в передней. Вышимирский сказал:
     - Да, пришел. Откуда говорят?
     Но почему-то не позвал Ромашова.
     - И вот началась война. Я сам пошел. У меня была броня, но я отказался. Убьют - и прекрасно! Но втайне я надеялся - ты погибнешь, ты! Под Винницей я лежал в сарае, когда один летчик вошел и остановился в дверях, читая газету, "Вот это ребята! - сказал он. Жаль, что сгорели". - "Кто?" - "Капитан Григорьев с экипажем". Я прочел заметку тысячу раз, я выучил ее наизусть. Через несколько дней я встретил тебя в эшелоне.
     Это было очень странно - то, что он как бы искал у меня же сочувствия в том, что, вопреки его надеждам, я оказался жив. Но он был так увлечен, что не замечал нелепости своего положения.
     - Ты знаешь, что было потом. Бред, о котором мне совестно вспомнить! Еще в поезде меня поразило, что ты как бы не думал о Кате. Я видел, что эта грязь и бестолочь терзают тебя, но все это было твоим, ты отдал бы жизнь, чтобы не было этого отступления. А для меня это значило лишь, что ты снова оказался выше и сильнее меня.
     Он замолчал. Как будто и не было никогда на свете осиновой рощи, кучи мокрых листьев и поленницы, которая помешала мне размахнуться, как будто я не лежал, опершись руками о землю и стараясь не крикнуть ему: "Вернись, Ромашов!" - так он сидел передо мною, представительный господин в легком сером костюме. У меня даже руки заныли - так захотелось ударить его пистолетом.
     - Да, это глубокая мысль, - сказал я, - кстати, подпиши, пожалуйста, эту бумагу.
     Пока он каялся, я писал "показание", то есть краткую историю провала поисковой партии. Это было мукой для меня, я не умею писать канцелярских бумаг. Но "показание М.В.Ромашова", кажется, удалось, может быть потому, что я так и писал: "Подло обманув руководство Главсевморпути" и так далее...
     Ромашов быстро прочитал бумагу.
     - Хорошо, - пробормотал он, - но прежде я должен объяснить тебе...
     - Ты сперва подпиши, а потом объяснишь.
     - Но ты не знаешь...
     - Подписывай, подлец! - сказал, я таким голосом, что он отодвинулся с ужасом и как-то медленно, словно нехотя, застучал зубами.
     - Пожалуйста.
     Он подписал и злобно бросил перо.
     - Ты должен благодарить меня, а ты хочешь сыграть на моей откровенности. Ладно!
     - Да, хочу сыграть.
     Он посмотрел на меня и, должно быть, вот когда от всей души пожалел, что не прикончил меня в осиновой роще!
     - Я вернулся в Москву, - продолжал он, - и сразу же стал хлопотать, чтобы меня перевели в Ленинград. Я ехал через Ладожское, немцы топили суда, но я добрался - и вовремя. Слава богу, слава богу, - добавил он торопливо, - еще день, много два, и мне досталось бы лишь похоронить ее.
     Возможно, что это была правда. Еще, когда Вышимирский сказал, что Ромашов был в Ленинграде, я вспомнил рыжего майора, о котором рассказывали дворничиха и дети. "Она рыжего отрыла, у него хлеб был. Большой мешок, сам нес, мне не давал". Но другое волновало меня. Ромашов мог уверить Катю, что я погиб - разумеется, в бою, а не в осиновой роще.
     - И вот Ленинград. Ты не представляешь, что это было. Я получал триста грамм и половину приносил Кате. В конце декабря мне удалось достать немного глюкозы, я искусал себе пальцы, пока нес ее Кате. Я свалился подле ее постели, она сказала: "Миша!" Но у меня не было силы подняться. Я спас ее, - мрачно повторил он, как будто страшная мысль, что я могу не поверить, снова поразила его, - и если сам не погиб, то лишь потому, что твердо знал, что нужен ей и тебе.
     - И мне?
     - Да, и тебе. Сковородников написал ей, что ты убит, она была полумертвая от горя, когда я приехал. И ты бы видел, что с нею сталось, когда я сказал, что видел тебя! Я понял в эту минуту, что жалок, - полным голосом сказал Ромашов, так громко, что в передней послышался даже какой-то стук, точно Вышимирский свалился со стула, - жалок перед этой любовью. И горько, мучительно раскаялся я в эту минуту, что хотел убить тебя. Это был ложный шаг. Твоя смерть не принесла бы мне счастья.
     - Все?
     - Да, все. В январе меня командировали в Хвойную, я отлучился на две недели, привез мясо, но квартира была уже пуста. Варя Трофимова, наверно ты знаешь ее, отправила Катю самолетом.
     - Куда?
     - В Вологду, я выяснил точно. А потом в Ярославль.
     - Кого ты запросил в Ярославле?
     - Эвакопункт, у меня знакомый начальник.
     - И получил ответ?
     - Да. Но там только написано, что она прошла через эвакопункт и отправлена в больницу для ленинградцев.
     - Покажи-ка.
     Он нашел в столе и подал письмо. "Станция Всполье, - прочитал я. - В ответ на ваш запрос..."
     - А почему Всполье?
     - Там эвакопункт, это в двух километрах от Ярославля.
     - Теперь все?
     - Все.
     - Так слушай же меня, - стараясь не волноваться, сказал я Ромашову. - Я не могу прощать или не прощать тебя, что бы ты ни сделал для Кати. Это уже не наш личный спор, после того, что ты сделал со мной. Не со мной спорил ты, когда хотел добить меня, тяжело раненного, обокрал и бросил в лесу одного. Это - воинское преступление. Ты его совершил, и тебя, прежде всего, будут судить как подлеца, который нарушил присягу.
     Я взглянул ему прямо в глаза - и поразился. Он не слушал меня. Кто-то поднимался по лестнице, двое или трое, стук шагов гулко отдавался в лестничной клетке. Ромашов беспокойно оглянулся, привстал. Постучали, потом позвонили.
     - Открыть? - спросил за стеной Вышимирский.
     - Нет! - крикнул Ромашов. - Спросите, кто, - как бы опомнясь, добавил он негромко и прошелся по комнате легким, почти танцующим шагом.
     - Кто там?
     - Откройте, из домоуправления.
     Ромашов вздохнул сквозь сжатые зубы.
     - Скажите, что меня нет дома.
     - Я не знал. Тут звонили, и я сообщил, что вы дома.
     - Конечно, дома, - сказал я громко.
     Ромашов бросился на меня, схватил за руки. Я оттолкнул его. Он завизжал, потом пошел за мною в переднюю и встал, как прежде, между стеною и шкафом.
     - Одну минуту, - сказал я, - сейчас открою.
     Вошли двое - пожилой мужчина, очевидно управдом, судя по угрюмому, хозяйскому выражению лица, и тот молодой, с медленными движениями, в хорошенькой кепке, которого я видел в домоуправлении. Сперва молодой посмотрел на меня, потом, не торопясь, - на Ромашова.
     - Гражданин Ромашов?
     - Да.
     Вышимирский лязгнул зубами так громко, что все обернулись.
     - Оружие?
     - Не имеется, - отвечал Ромашов почти хладнокровно. Только какая-то жилка билась на его неподвижном лице.
     - Ну что же, соберите вещи. Немного: смену белья. Управдом, пройдите с арестованным. Товарищ капитан, прошу вас предъявить документы...
     - Николай Иванович, это чушь, ерунда! - громко сказал Ромашов откуда-то из второй комнаты, где он собирал в заплечный мешок свои вещи. - Я вернусь через несколько дней. Все та же глупая история с требухой. Помните, я рассказывал вам - требуха из Хвойной.
     Вышимирский снова лязгнул. По всему было видно, что он никогда не слыхал ни о какой требухе.
     - Саня, я надеюсь, что ты найдешь ее в Ярославле, - еще громче сказал Ромашов, - передай ей...
     Я видел из передней, как он уронил мешок и немного постоял с закрытыми глазами.
     - Ладно, ничего, - пробормотал он.
     - Виноват, не найдется ли у вас стакана воды? сказал Вышимирскому человек в хорошенькой кепке.
     Вышимирский подал. Теперь все стояли в передней - Ромашов с мешком за спиной, управдом, который так и не сказал ни слова, растерянный Вышимирский с пустым стаканом в руке. Минуту все молчали. Потом агент толкнул дверь.
     - До свидания, простите за беспокойство.
     И вежливо пригласил Ромашова пройти.
     Вероятно, если бы у меня было время, я бы постарался найти глубокий смысл в том, что судьба, явившись на квартиру Ромашова в лице представителя московской милиции, так решительно помешала закончить наш разговор. Но поезд в Ярославль отходил в 20.20, а мне еще нужно было:
     а) явиться к Слепушкину, и не только явиться, но оформиться, что могло занять часа полтора;
     б) зайти в наградной отдел - еще в М-ове я получил известие, что мой второй орден Красного Знамени утвержден и я могу получить в наркомате документ;
     в) достать что-нибудь на дорогу: почти все, что я привез из М-ова, я оставил одному балтийскому летчику однополчанину в Ленинграде;
     г) достать билет, что, впрочем, мало беспокоило меня, потому что я уехал бы и без билета.
     Кроме того, мне еще нужно было написать о Ромашове военному прокурору.
     Все это казалось мне совершенно необходимым, то есть моя жизнь в оставшиеся до поезда четыре или пять часов должна была состоять именно из этих забот. А на самом деле мне нужно было просто вернуться к Вале Жукову, от которого я был в пяти минутах ходьбы, и тогда - кто знает? - у меня, может быть, нашлось бы время даже и для того, чтобы подумать над той смесью правды и лжи, которой пытался оправдаться передо мною Ромашов.
     Я даже постоял на Арбатской площади: "Не заглянуть ли хоть на две минуты к Вале?" Но вместо Вали я зашел в парикмахерскую - нужно было побриться и сменить воротничок, прежде чем являться в Гидрографическое управление, где один контр-адмирал намеревался представить меня другому.
     Ровно в 17 часов я пришел к Слепушкину, а в 18 был уже зачислен в кадры ГУ с откомандированием на Крайний Север, в распоряжение Р. Два или три года тому назад за этими скупыми канцелярскими словами открылась бы передо мною далекая дикая линия сопок, освещенная робким солнцем первого полярного дня, а теперь, полный забот и волнений, я машинально сунул удостоверение в карман и, думая о том, что напрасно не попросил Р. снестись с Ярославлем по военному телеграфу, вышел из управления.
     Не буду рассказывать о том, как я потерял полтора часа в наградном отделе, и т.д. Но об этой, последней в Москве, памятной встрече я должен рассказать.
     Очень усталый, с заплечным мешком в одной руке, с чемоданом в другой, на станции "Охотный ряд" я спустился в метро. Служебный день кончился, и хотя летом 1942 года в метро было еще просторно, перед эскалатором стояла толпа. Движущаяся лента поднималась навстречу, я всматривался в лица москвичей, вдруг подумав, что за весь этот хлопотливый, утомительный день так и не увидел Москвы. Издалека приметил я грузного человека в толстой кепке, в пальто с широкими квадратными плечами, который не поднимался, а плыл, вырастал, снисходительно дожидаясь, когда доставит его наверх эта шумная машина.
     Это был Николай Антоныч.
     Узнал ли он меня? Едва ли. Но если и узнал - что было ему до какого-то маленького капитана в потертом кителе, с некрасивым мешком, из которого торчала горбушка хлеба?
     Равнодушно скользнул он по моему лицу сонными и властными глазами.
     ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
     НАЙТИ И НЕ СДАВАТЬСЯ
     Глава первая
     ЖЕНА
     Точно сиянием светящейся бомбы озарен ночной, незнакомый вокзал на Всполье, полный забот, трудов и волнений войны. Чего не увидишь в этом ярком, неестественном свете! Старший собирает команду, ругаясь, и люди строятся, не выспавшиеся, хмурые, - война! На платформе в ларьке выдают довольствие по командировкам, по аттестату, и бережно берут черный хлеб солдатские руки, - война! Девочка лет пяти потерялась, отстала от эшелона, и уже по радио зовут ее мать - зовут и не могут дозваться, - война! Моряк с мешком в одной руке, с чемоданом в другой слезает с московского поезда, спрашивает, где эвакопункт, и становится в очередь к начальнику в маленькой грязной комнате, битком набитой сидящим, стоящим и спящим народом, - война!
     Все вижу я и все помню. Но медленно среди света и тени находит дорогу сознание, над которым зажглась и повисла гигантская светящаяся бомба войны.
     Я вижу себя шагающим в город вдоль ночных, по-летнему тихих полей. Прожектора бродят в покорном, мерцающем покорными звездами небе, Вот и город - на каждой улице меня останавливает и проверяет документы комендантский патруль. Вот и больница для ленинградцев - дежурная сестра обстоятельно объясняет мне, что прошло уже три месяца, как в больнице нет ни одного ленинградца.
     - Канцелярия откроется в девять часов, - говорит она, - а сейчас половина четвертого ночи.
     Я ложусь на клеенчатый низкий диван. Я сплю и не сплю. Где моя Катя?
     Наутро главный врач ведет меня в свой кабинет белый стол, матовые окна, низкая белая кушетка, покрытая свежей простыней. Далекое воспоминание охватывает меня - семнадцатилетний мальчик, я сижу в приемном покое, я там, за приоткрытой дверью, на низкой белой кушетке лежит Марья Васильевны с белым, точно вырезанным из кости лицом.
     - Имя, отчество, фамилия, возраст? - спрашивает главный врач.
     Я называю имя, отчество, фамилию, возраст, и, завязывая халат, входит сестра, которой он поручает найти Катину карточку и историю болезни.
     Мы курим и разговариваем, разговариваем и курим. Тысяча английских самолетов вновь атаковала Бремен. Что в Москве - правда ли, что подняли хлебную норму? Теперь, когда между нами, США и Англией подписано соглашение, не думаю ли я, что скоро откроется второй фронт?
     А в соседней комнате сестра перебирает карточки. Карточка - смерть, карточка - жизнь.
     Звонит телефон, и главный врач долго ругает завхоза. Я молчу. Насколько все-таки легче молча ждать, что принесет мне сестра - Катину смерть или жизнь!
     И сестра возвращается, наконец. Еще доругивая завхоза, главный врач берет карточку в маленькие, почти детские руки.
     - Ну что ж, все в порядке, - говорит он - Состояние приличное. Выписалась в марте месяце сорок второго года.
     Наверно, я бледнею немного больше, чем полагается в подобных случаях, потому что он встает, обходит стол и, положив руку на мое плечо, повторяет:
     - Состояние приличное. Выписалась в марте месяце сорок второго гола.
     И от души смеется, когда я прихожу в отчаяние, узнав, что в феврале у Кати было всего сорок два процента гемоглобина.
     Уехала с лагерем в Новосибирск, теперь это совершенно ясно. Хорошо бы в самый город... Нет! Лагерь расположился в каком-то колхозе, в двухстах километрах от Новосибирска.
     В Ярославском облисполкоме я записываю точный адрес: станция Верхне-Ядомская, село Большие Лубни, Щукинского района, Щукинского сельсовета, и так далее - из двадцати пяти слов телеграммы Катин адрес занимает семнадцать. Я прибавляю к нему свой - и для того, чтобы выразить все, что я чувствую и думаю, остается четыре слова.
     Кроме этой телеграммы, я отправляю из Ярославля еще три: в Энск тете Даше с извещением, что Катя жива и я вскоре надеюсь ее увидеть. В Москву Вале Жукову о том, что я не нашел Катю и что она, очевидно, выехала с лагерем в Новосибирск. В Москву же Слепушкину с просьбой разрешить мне дальнейшие розыски жены, как это было условленно в личном разговоре.
     К сожалению, мне не удалось достать отдельный номер, а так хотелось остаться одному, отдохнуть и подумать! Впрочем, мой сосед, пожилой пехотный майор, без сомнения, нуждался в отдыхе не меньше, чем я, потому что в восемь часов вечера уже завалился спать, и ничто не могло разбудить его - ни скрип койки, на которой всю ночь я ворочался с боку на бок, ни то, что дежурная по коридору дважды приходила проверять затемнение.
     Ночью он проснулся, чтобы покурить, и долго молча сидел, поджав под себя ноги, как турок. Я тоже закурил. Ничего я не знал о нем, он ничего обо мне - но мы молчали и думали об одном, глядя на красные огоньки наших папирос в темноте. Война соединила нас, двух незнакомых мужчин, в этом номере, и то, о чем мы думали, было войной. Накануне, после двухсот пятидесяти дней обороны, наши части оставили Севастополь.
     Сосед докурил и уснул, я тоже. Но, должно быть, ненадолго, потому что в коридоре кто-то громко сказал.
     - Половина второго.
     Севастополь представился мне - не тот суровый, раскаленно-пыльный, как бы рванувшийся навстречу своей великой доле, который я видел в сентябре сорок первого года, а прежний, полный смеха и молодых голосов. По воскресеньям мы с Катей приезжали в Севастополь; катера стояли у причалов, на Историческом бульваре, так далеко, как только видит глаз, моряки гуляли с девушками в белых платьях и газовых шарфах. Мы любили смешную игру, которую придумала Катя: как будто она - моя девушка, мы только что познакомились и теперь, так же как эти ребята, должны назначать свиданья, писать письма и называть друг друга на "вы". Как прекрасно все было тогда! Я вставал в пять часов, а Катя уже готовила завтрак - легкий, когда я шел на высокий полет. Потом был жаркий, интересный день, и не только потому, что были интересные полеты, а потому, что я знал, что впереди еще "наше время", когда мы будем купаться в черной, опрокинувшей небо воде и маяк на Хараксе будет медленно загораться и гаснуть.
     Наверно, это было очень трудно - быть моей женой. Но Катя говорила, что ей было трудно, только когда она не знала, где я и что со мной.
     И с необычайной ясностью вспомнилась мне наша единственная за всю жизнь ссора. Это было в Ленинграде, в 1936 году, когда поисковая партия была решена и со дня на день мы должны были ехать на Север. Не прошло и месяца, как скончалась, оставив маленького сына, моя сестра Саня, мы волновались, не знали, как оставить ребенка, и решились наконец, когда покойная Розалия Наумовна нашла "научную няню". Решились и собрались - и вдруг Петенька захворал.
     ...Бледная, расстроенная, Катя сидела над бельевой корзиной, в которой лежал, раскинувшись, больной ребенок, и горько заплакала, едва я вошел. Я обнял ее.
     - Да что с тобой, полно же, - говорил я и гладил ее по мокрой щеке. - Ты поедешь. Ты догонишь нас в Архангельске, вот и все.
     Что еще я мог ей сказать? В Архангельске поисковая партия должна была провести не более суток.
     - О, как мне не хочется снова расставаться с тобой!
     - Еще все устроится.
     - Ничего не устроится. Всю зиму я хлопотала, чтобы экспедиция состоялась. Я сделала все, чтобы ты уехал, и вот теперь ты уедешь, и я даже не буду знать, где ты и что с тобой.
     - Катя! Катя!
     - Не нужно мне ничего. Не нужно этой экспедиции, все равно ты ничего не найдешь. Господи, неужели не стою я этого счастья, о котором другие женщины даже и не думают никогда! Да мало ли что может случиться с тобой!
     Она видела, что я начинаю сердиться. Но она была в отчаянии, у нее сердце томилось, она вставала и начинала ходить, крепко прижимая руки к груди.
     - Я знаю, ты не хотел, чтобы я ехала с тобой! Вот скажи, что это неправда.
     - Ну, полно!
     - Хорошо, - сказала она с тем спокойным отчаянием, которого, кажется, испугалась сама, - кончим этот спор. Я еду. Ты не хочешь, я знаю, потому что не любишь меня...
     Мы говорили до утра. На другой день Петеньке стало лучше, а еще через день он был совершенно здоров.
     Это был первый и последний разговор о том, что всю жизнь мучило и волновало ее. Ей было тяжело, когда она думала, что никогда не проникнет в тот мир, ради которого я так часто забывал о ней, покидал ее! И еще тяжелее, когда она старалась не думать об этом.
     Что же нужно было переломить в душе, чтобы проводить меня, как она проводила меня в Испанию? Когда в Сарабузе я впервые повел в ночной полет свою эскадрилью, от жены своего штурмана я случайно узнал, что Катя не спала всю ночь, дожидаясь меня.
     Где же ты, Катя? У нас одна жизнь, одна любовь - приди ко мне, Катя! Впереди еще много трудов и забот, война еще только что началась. Не покидай меня. Катя! Я знаю, тебе было трудно со мной, ты очень боялась за меня, всю жизнь мы встречались под чужой крышей, а разве я не понимаю, как нужен, как важен для женщины дом? Может быть, я мало любил тебя, мало думал о тебе... Прости меня, Катя!
     ...Не знаю, наяву или во сне я умолял ее не покидать меня, хоть присниться, не верить тому, что я никогда не вернусь!
     Глава вторая
     ЕЩЕ НИЧЕГО НЕ КОНЧИЛОСЬ
     Не знаю, было ли часа четыре ночи, когда, открыв глаза, я увидел над собой бледное, сонное лицо дежурной по коридору.
     - Вы Григорьев?
     - Да.
     - Телеграмма. Надо расписаться. Зайдите, товарищ, - сказала она, и, осторожно стуча сапогами, красноармеец вошел и остановился у порога. - С военного телеграфа.
     Я расписался и вскрыл телеграмму. "Немедленно выезжайте Архангельск прибытие сообщите Лопатин".
     Разумеется, телеграмма была из ГУ. Но почему не Слепушкин, с которым я договорился о дальнейших розысках Кати, если не найду ее в Ярославле, ответил мне, я какой-то Лопатин? Почему немедленно? Почему в Архангельск? Правда, для любых гидрологических работ по Северному морскому пути основной базой оставался Архангельск. Но разве Р. не говорил, что мы встретимся в Полярном, где его планы должен был утвердить командующий Северным флотом?
     Все это разъяснилось - и очень скоро. Но тогда, в Ярославле, в маленьком, грязном номере гостиницы, приподняв синюю бумажную штору, я читал и перечитывал телеграмму, и досадное чувство запутанности, неясности, которое чем-то грозило Кате и отнимало у меня надежду вскоре увидеть ее, - это чувство все больше волновало меня.
     Так ничего и не придумав, я вновь отправился на телеграф, и в село Большие Лубни, Щукинского района, Щукинского сельсовета и т.д. полетела еще одна, на этот раз срочная телеграмма. Накануне я послал простую, потому что у меня было только семьсот рублей, а путь предстоял далекий.
     Теперь мне предстоял недалекий путь - только тысяча километров на север от Кати...
     С той минуты, как в М-ове я занял место в пассажирской кабине, прошло всего восемь дней. Но так много увидел я за эти восемь дней, что душа как бы отказалась принять все впечатления и согласилась лишь на те, которые были связаны с моей судьбой. Более полугода я видел одно и то же: стены госпитальной палаты - и за ними чужой уральский город на берегу Камы. Но вот он остался бог весть где, пропал, потонул в сизой дымке, как не был, а навстречу мне полетели моментальные снимки Ленинграда, Москвы, Ярославля. Я сказал моментальные. Но это были как бы запечатленные навек моментальные снимки. И равно вечен был суровый, требовательный Ленинград с его забитыми окнами-веками, под которыми таилась небывалая воля, и ночной вокзал на Всполье с его бессонницей, усталостью и грязью войны...
     Вот что я узнал, явившись прямо с поезда в штаб Беломорской военной флотилии; Лопатин, которого я ругал всю дорогу, оказался начальником отдела кадров Гидрографического управления - лишь теперь я припомнил, что в наркомате слышал эту фамилию. Никакой путаницы не было в его телеграмме. Со времени моего отъезда из Москвы на Крайнем Севере произошли события, которые заставили контр-адмирала Р. немедленно вылететь к месту назначения. В Полярном ни ему, ни мне уже нечего было делать, потому что командующий флотом, инспектируя базы, сам выехал в Архангельск. Свидание его с Р. состоялось третьего дня. Очевидно, план "интереснейшей штуки" был утвержден, потому что немедленно после этого свидания Р. вылетел на Диксон. Без сомнения, он очень торопился или мог обойтись без меня, иначе на мой счет в штабе флотилии были бы оставлены указания...
     - Вы опоздали, капитан, - сказал мне начальник отдела кадров, добродушный седой человек, с усами и подусниками, похожий на старого матроса времен первой севастопольской обороны. - Ума не приложу, что теперь с вами делать. Вдогонку посылать не станем.
     И он приказал мне явиться через несколько дней...
     Но как изменился Архангельск, как, оставшись самим собою, он стал удивительно не похож на себя!
     Американские матросы бродили по улицам, в шапочках с помпонами, в клешах, в шерстяных рубашках, обтягивающих талию и свободно выпущенных на штаны. Англичане; с начальными буквами HMS (его величества корабль) на бескозырке, держались немного строже, но и у них был беспечный вид, совершенно отличавший их от наших моряков и казавшийся мне странным. Негры встречались на каждом шагу, черные и оливково-черные, должно быть, мулаты. Китайцы стирали рубахи в Северной Двине, прямо под набережной, и, громко болтая на своем гортанно-глухом языке, растягивали их под солнцем между большими камнями.
     А Двина, такая просторная, русская, что другой такой, казалось, и не могло быть на свете, свободно раскинувшись, вела вперед свои полные воды. Как ножом отваливая сверкающую волну, проходили катера все на ту сторону, к торговому порту...
     Не иностранцы, на которых я смотрел с острым, но поверхностным любопытством, занимали меня в эти дни. Это был город Седова, Пахтусова. На кладбище в Соломбале я долго стоял у могилы "корпуса штурманов поручика и кавалера Петра Кузьмича Пахтусова, скончавшегося 36 лет от роду от понесенных в походах трудов и огорчений". Отсюда капитан Татаринов повел в далекий путь свою белую шхуну. Здесь умер в городской больнице штурман Климов, единственный участник экспедиции, добравшийся до Большой Земли. В местном музее экспедиции "Св. Марии" был посвящен целый отдел, и среди знакомых экспонатов я нашел интересные, новые для меня воспоминания художника П., друга Седова, о том, как штурман Климов был найден на мысе Флора.
     С утра, написав очередное письмо в село Большие Лубни и не зная, чем еще заняться, я спускался вниз к Кузнечихе. Острый запах соснового бора стоял над рекой, мост был разведен, маленький пароходик, огибая бесконечные плоты, возил народ к пристани от пролета. Куда ни взглянешь, везде было дерево и дерево - узкие деревянные мостки вдоль приземистых николаевских зданий, в которых были разбиты теперь госпитали и школы, деревянные мостовые, а на берегах целые фантастические здания из штабелей свеже распиленных досок. Это была Соломбала, и я нашел дом, в котором жил капитан Татаринов летом 1913 года, когда снаряжалась "Св. Мария".
     Он спускался с крыльца этого маленького бревенчатого дома и шел через садик - широкоплечий, высокий, в белом кителе, с усами, по-старинному загнутыми вверх. Упрямо наклонив голову, он слушал какого-нибудь купца Демидова, который требовал у него денег за солонину или "приготовление готового платья". А там, в торговом порту, среди тяжелых грузовых пароходов с боковыми колесами была чуть видна тонкая и стройная шхуна - слишком тонкая и стройная, чтобы пройти из Архангельска во Владивосток вдоль берегов Сибири.
     Одно незначительное, но важное для меня событие странным образом оживило эти туманные картины.
     ...Накануне пришел конвой, и я поехал в порт Б. посмотреть, как разгружают иностранные суда.
     Ого, как вырос, каким просторно-прочно-солидным стал этот старинный порт! Должно быть, километра два прошел я вдоль причалов, а все еще не было конца подъемным кранам, складывающим в высокие прямоугольные штабеля военные и невоенные грузы. И порт еще достраивали, удлиняли. Я дошел до конца и остановился, чтобы одним взглядом окинуть плавно заворачивающую, как бы откинувшуюся назад линию - панораму причалов. И вот именно в эту минуту маленький пароходик, энергично пыхтя, обогнул большое американское судно с "харрикейном" на носу и стал подходить к причалу. Я взглянул на его название: "Лебедин", и, помнится, подумал, что это красивое имя стало, очевидно, традиционным в северных водах. Так звался пароход, на котором друзья и родные Татаринова подошли к его шхуне, чтобы в последний раз обнять капитана и пожелать ему "счастливого плавания и достижений". Возможно ли, что это тот самый "Лебедин", который в одной статье был назван "первым русским ледоколом"? Конечно, нет!
     Матрос катил по сходням бочку с горючим, я попросил его позвать капитана, и минуту спустя румяный парень лет двадцати пяти, в простой синей спецовке, вышел на палубу, вытирая тряпкой черные от масла руки.
     - Товарищ капитан, у меня к вам исторический вопрос, - сказал я. - Вы случайно не знаете, до революции ваш буксир тоже звался "Лебедином"?
     - Да.
     - Когда он спущен?
     - В 1907 году.
     - И всегда ходил под этим названием?
     - Всегда.
     Я объяснил ему, в чем дело, и он со спокойной гордостью оглядел свое судно, точно никогда и не сомневался, что оно займет свае место в истории русского флота. Быть может, это покажется немного смешным, но встреча с "Лебедином" обрадовала и необычайно оживила меня. Я прочел жизнь капитана Татаринова, но последняя ее страница осталась закрытой.
     "Еще ничего не кончилось, - как будто сказал мне этот старый буксир с таким румяным, молодым капитаном. - Кто знает, может быть, придет время, когда тебе удастся открыть и прочитать, эту страницу".


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ] [ 34 ] [ 35 ] [ 36 ] [ 37 ] [ 38 ] [ 39 ] [ 40 ] [ 41 ] [ 42 ] [ 43 ] [ 44 ]

/ Полные произведения / Каверин В. / Два капитана


Смотрите также по произведению "Два капитана":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis