Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Пелевин В.О. / Чапаев и Пустота

Чапаев и Пустота [9/22]

  Скачать полное произведение

    Большая часть шампанского попала Анне на френч и юбку. Я целил в лицо, но в последний момент какое-то странное целомудрие заставило меня отклонить струю вниз.
     Оглядев свой потемневший на груди френч, она пожала плечами.
     - Вы идиот, - сказала она спокойно. - Вам место в доме для душевнобольных.
     - Не вы одна так думаете, - сказал я, ставя пустую бутылку на стол.
     Наступила гнетущая тишина. Пускаться дальнейшие выяснения отношений казалось нелепым; молча сидеть друг напротив друга было еще глупее. Я думаю, Анна ощущала то же самое; похоже, во всем этом ресторане только жирная черная муха, методично бившаяся о пыльное стекло окна, знала, что делать дальше. Положение спас один из офицеров, сидевших за соседним столом (я к этому моменту успел совершенно забыть об их существовании, но уверен, что в широком смысле они тоже не знали, что делать дальше), тот именно, который делал себе укол.
     - Милостивый государь, - услышал я его исполненный чувства голос, - милостивый государь, вы позволите задать вам вопрос?
     - Сделайте милость, - сказал я, оборачиваясь к нему.
     Он держал в руках раскрытое черное портмоне и, говоря, поглядывал в него, словно там была шпаргалка с текстом.
     - Позвольте представиться, - сказал он, - штабс-капитан Овечкин. Случайно так вышло, что я услыхал часть вашего разговора. Я, разумеется, не подслушивал. Просто вы говорили громко.
     - И что же?
     - Вы действительно полагаете, что все женщины - мираж?
     - Вы знаете, - ответил я, стараясь говорить как можно вежливее, - это очень сложная тема. Коротко говоря, если вы находите миражом весь этот мир - кстати, обратите внимание на глубокое родство слов "мир" и "мираж" - то нет никаких поводов выделять женщин в какую-то особую категорию.
     - Значит, все-таки мираж, - сказал он печально, - я так и думал. А вот здесь у меня фото. Поглядите-ка.
     Он протянул мне фотографию. На ней была запечатлена девушка с ординарным лицом, сидящая возле горшка с геранью. Я заметил, что Анна тоже глянула на фотографию краем глаза.
     - Это моя невеста Нюра, - сказал штабс-капитан. - То есть была невеста. Где она сейчас, не имею понятия. Вспомню былые дни - и все перед глазами, как живое. Каток на Патриарших, или летом в усадьбе... А на самом деле все ушло, ушло безвозвратно, и если бы этого никогда не было, что изменилось бы в мире? Понимаете, в чем ужас? Никакой разницы.
     - Понимаю, - сказал я, - понимаю, поверьте.
     - Выходит, и она мираж?
     - Выходит, так, - отозвался я.
     - Ага, - сказал он удовлетворенно и оглянулся на своего соседа, который улыбался и курил. - То есть должен ли я вас понимать в том смысле, милостивый государь, что моя невеста Нюра сука?
     - Что?
     - Ну как, - сказал штабс-капитан Овечкин, и опять оглянулся на своего товарища. - Если жизнь есть сон, то и все женщины нам только снятся. Моя невеста Нюра - женщина, следовательно, она тоже снится.
     - Допустим. И что дальше?
     - А не вы ли только что сказали, что сука - это уменьшительное от слова "суккуб"? Допустим, Нюра волнует меня как женщина и при этом является миражом - разве из этого не следует с необходимостью, что она сука? Следует. А знаете ли вы, милостивый государь, какие последствия имеют подобные слова, сказанные публично?
     Я внимательно посмотрел на него. Ему было лет около тридцати; у него были пшеничные усы, высокий лоб с залысинами и голубые глаза, и во всем этом ощущалась такая концентрация провинциального демонизма, что я почувствовал раздражение.
     - Послушайте, - сказал я, незаметно запуская руку в карман и берясь за рукоять пистолета, - вы, право же, преувеличиваете. Я не имел чести быть знакомым с вашей невестой. Никаких мнений на ее счет у меня не может быть.
     - Никто не смеет делать допущений, - сказал штабс-капитан, - из которых вытекает, что моя невеста Нюра сука. Мне очень грустно, но я вижу только один выход из сложившегося положения.
     Буравя меня глазами, он положил руку на кобуру и медленно расстегнул ее. Я уже хотел стрелять, но вспомнил, что у него там лежит коробочка со шприцем. Это, в конце концов, делалось смешным.
     - Вы хотите сделать мне укол? - спросил я. - Спасибо, но я терпеть не могу морфий. По-моему, он отупляет.
     Штабс-капитан отдернул руку от кобуры и оглянулся на своего компаньона, полного молодого человека с багровым от жары лицом, который внимательно следил за нашим разговором.
     - Отойди, Жорж, - сказал тот, грузно вылезая из-за стола и вытягивая из ножен шашку, - этому господину укол сделаю я сам.
     Бог знает, что произошло бы дальше - наверно, через секунду я застрелил бы его, с тем меньшим сожалением, что цвет его лица ясно указывал на предрасположенность к апоплексии, и вряд ли ему суждена была долгая жизнь. Но тут произошло непредвиденное.
     От дверей раздался громкий окрик:
     - Всем стоять на месте! Одно движение, и я стреляю!
     Я оглянулся. У входа стоял высокий широкоплечий человек в серой паре и малиновой косоворотке. Его лицо было волевым и сильным - если бы его не портил скошенный назад маленький подбородок, оно великолепно смотрелось бы на античном барельефе. Он был брит наголо, а в руках у него было по револьверу. Оба офицера замерли на месте; бритый господин быстро подошел к нашему столу и остановился, приставив свои револьверы к их головам. Штабс-капитан быстро заморгал.
     - Стоять, - сказал господин. - Стоять... Спокойно...
     Неожиданно его лицо исказила гримаса ярости, и он два раза подряд нажал на курки. Они щелкнули вхолостую.
     - Вы слышали про русскую рулетку, господа? - спросил он. - Ну!
     - Слышали, - ответил офицер с багровым лицом.
     - Можете считать, что сейчас вы оба в нее играете, а я являюсь чем-то вроде крупье. Доверительно сообщу, что в третьем гнезде каждого барабана стоит боевой патрон. Если вы меня поняли, дайте мне знать как можно быстрее.
     - Каким образом? - спросил штабс-капитан.
     - Поднимите руки вверх, - сказал бритый господин.
     Офицеры подняли руки; звон упавшей на пол шашки заставил меня поморщиться.
     - Вон отсюда, - сказал незнакомец, - и очень прошу не оглядываться по дороге. Я плохо это переношу.
     Офицеры не заставили его повторять эти слова дважды - они покинули зал с проворным достоинством, оставив после себя недопитое вино и дымящуюся в пепельнице папиросу. Когда они вышли, господин положил свои наганы на наш стол и наклонился к Анне, которая глядела на него, как мне показалось, очень благосклонно.
     - Анна, - сказал он, поднося к губам ее ладонь, - какая это радость - видеть вас здесь.
     - Здравствуйте, Григорий, - сказала Анна. - Вы давно в городе?
     - Только что прибыл, - сказал бритый господин.
     - Это ваши рысаки за окном?
     - Мои, - сказал бритый господин.
     - И вы непременно меня прокатите?
     Котовский улыбнулся.
     - Григорий, - сказала Анна, - я вас люблю.
     Котовский повернулся ко мне и протянул мне руку.
     - Григорий Котовский.
     - Петр Пустота, - ответил я, пожимая его руку.
     - А, так вы комиссар Чапаева? Тот, которого ранило под Лозовой? Много про вас слышал. Сердечно рад видеть вас в добром здоровье.
     - Он еще не вполне выздоровел, - сказала Анна, смерив меня коротким взглядом.
     Котовский сел к столу.
     - А что у вас, собственно, произошло с этими господами?
     - Мы поспорили о метафизике сна, - сказал я.
     Котовский расхохотался.
     - И тянет вас говорить на такие темы в провинциальных ресторанах. Впрочем, я слышал, что на Лозовой все тоже началось с какого-то разговора в станционном буфете?
     Я пожал плечами.
     - Он ничего об этом не помнит, - сказала Анна. - У него частичная потеря памяти. Это бывает при сильной контузии.
     - Надеюсь, что вы скоро полностью оправитесь от ранения, - сказал Котовский и взял со стола один из своих револьверов. Выдвинув барабан вбок, он несколько раз взвел и спустил курок, тихо выругался и недоверчиво покачал головой. Я с удивлением заметил, что патроны вставлены во все гнезда барабана.
     - Черт бы взял эти тульские наганы, - сказал он, поднимая на меня взгляд. - Никогда нельзя на них полагаться. Однажды я уже попал из-за них в такой переплет...
     Он бросил наган обратно на стол и потряс головой, словно отгоняя от себя черные мысли.
     - Как Чапаев?
     Анна махнула рукой.
     - Пьет, - сказала она. - Черт знает что творится, даже страшно. Вчера выбежал на улицу в одной рубахе, с маузером в руке, выстрелил три раза в небо, потом подумал немного, выстрелил три раза в землю и пошел спать.
     - Высоко, высоко, - пробормотал Котовский. - А вы не боитесь, что он в таком состоянии может пустить в дело глиняный пулемет?
     Анна покосилась на меня, и я сразу почувствовал себя совершенно лишним за этим столом. Видимо, мои спутники разделяли это чувство - затянувшаяся пауза сделалась невыносимой.
     - Кстати, Петр, что эти господа думают о метафизике сна? - спросил наконец Котовский.
     - Так, - ответил я, - пустое. Они неумны. Простите, но мне хочется на свежий воздух. У меня разболелась голова.
     - Да, Григорий, - сказала Анна, - давайте проводим Петра домой, а там уже решим, чем занять вечер.
     - Благодарю, - сказал я, - но я дойду один. Тут недалеко, и я помню дорогу.
     - Увидимся позже, - сказал Котовский.
     Анна даже не посмотрела на меня. Не успел я встать из-за стола, как они завели оживленный разговор. Дойдя до дверей, я оглянулся: Анна звонко хохотала и похлопывала Котовского ладонью по руке, словно умоляя перестать говорить что-то невыносимо смешное.
     Выйдя из ресторана, я увидел легкую рессорную коляску, в которую были впряжены два серых рысака. Видимо, это был экипаж Котовского. Завернув за угол, я пошел вверх по улице, по которой мы с Анной совсем недавно спустились.
     Было около трех часов дня, и стояла невыносимая жара. Я думал о том, как все изменилось с момента пробуждения - от моего спокойного и умиротворенного настроения не осталось и следа; самым неприятным было то, что из головы у меня никак не выходили рысаки Котовского. Мне было смешно, что такая мелочь способна подействовать на меня угнетающе, точнее, я хотел прийти в свое нормальное состояние, где такие вещи кажутся смешными, и не мог. На деле я был глубоко уязвлен.
     Причина, конечно, была не в Котовском с его рысаками. Причина была в Анне, в неуловимом и невыразимом свойстве ее красоты, которая с первого момента заставила меня домыслить и приписать ей глубокую и тонкую душу. Невозможно было даже подумать, что какие-то рысаки способны сделать их обладателя привлекательным в ее глазах. И тем не менее дело обстояло именно так. Вообще, думал я, самое странное, что я полагаю, будто женщине нужно что-то иное. Да и что же? Какие-то сокровища духа?
     Я громко засмеялся, и от меня шарахнулись две гуляющих по обочине курицы.
     Вот это уже интересно, подумал я, ведь если не врать самому себе, я именно так и думаю. Если разобраться, я полагаю, будто во мне присутствует нечто, способное привлечь эту женщину и поставить меня в ее глазах неизмеримо выше любого обладателя пары рысаков. Но ведь в таком противопоставлении уже заключена невыносимая пошлость - допуская его, я сам низвожу до уровня пары рысаков то, что с моей точки зрения должно быть для нее неизмеримо выше. Если для меня это предметы одного рода, с какой стати она должна проводить какие-то различия? И потом, что это, собственно, такое, что должно быть для нее выше? Мой внутренний мир? То, что я думаю и чувствую? От отвращения к себе я застонал. Полно морочить самого себя, подумал я. Уже много лет моя главная проблема - как избавиться от всех этих мыслей и чувств самому, оставив свой так называемый внутренний мир на какой-нибудь помойке. Но даже если допустить на миг, что он представляет какую-то ценность, хотя бы эстетическую, это ничего не меняет - все прекрасное, что может быть в человеке, недоступно другим, потому что по-настоящему оно недоступно даже тому, в ком оно есть. Разве можно, уставясь на него внутренним взором, сказать: вот оно, было, есть и будет? Разве можно как-то обладать им, разве можно сказать, что оно вообще принадлежит кому-то? Как я могу сравнивать с рысаками Котовского то, что не имеет ко мне никакого отношения, то, что я просто видел в лучшие секунды своей жизни? И разве я могу обвинять Анну, если она отказывается видеть во мне то, чего я уже давно не вижу в себе сам? Нет, это действительно нелепо - ведь даже в те редкие моменты, когда я, может быть, находил это главное, я ясно чувствовал, что никак не возможно его выразить, никак. Ну, бывает, скажет человек точную фразу, глядя из окна на закат, и все. А то, что говорю я сам, глядя на закаты и восходы, уже давно невыносимо меня раздражает. Никакая особая красота не свойственна моей душе, думал я, совсем наоборот - я ищу в Анне то, чего никогда не было во мне самом. Единственное, что остается от меня, когда я ее вижу, - это засасывающая пустота, которую может заполнить только ее присутствие, ее голос, ее лицо. Так что же я могу предложить ей взамен поездки с Котовским на рысаках? Себя самого? Говоря другими словами - то, что я надеюсь в близости с нею найти ответ на какой-то смутный и темный вопрос, мучающий мою душу? Абсурд. Да я бы лучше сам поехал на рысаках с Котовским.
     Я остановился и сел на истертый дорожный камень на краю дороги. Было невозможно жарко. Я чувствовал себя разбитым и подавленным; не помню, чтобы когда-нибудь я бывал себе так отвратителен. Кислая вонь шампанского, пропитавшего мою папаху, казалась мне в тот момент подлинной визитной карточкой моего духа. Вокруг было равнодушное оцепенелое лето, где-то лениво лаяли псы, а с неба бесконечной пулеметной очередью било раскаленное солнце. Как только мне в голову пришло это сравнение, я вспомнил, что Анна называет себя пулеметчицей; почувствовав на своих глазах слезы, я спрятал лицо в ладони.
     Через несколько минут я встал и пошел дальше в гору. Мне стало легче; больше того, все мысли, только что промчавшиеся сквозь мою душу и, казалось, полностью меня раздавившие, вдруг стали источником тонкого наслаждения. Печаль, охватившая меня, была невыразимо сладка, и я знал, что уже через час буду пытаться вызвать ее в себе опять, но она не придет.
     Вскоре я дошел до усадьбы. Я заметил, что во дворе привязаны несколько лошадей, которых не было раньше. Кроме того, из трубы над одним из флигелей поднимался дым. Дойдя до ворот, я остановился. Улица шла дальше вверх и терялась в густой зелени за поворотом; сверху не было видно ни одного дома, так что совершенно неясно было, куда она ведет. Мне не хотелось никого видеть, и, зайдя во двор, я медленно побрел вокруг здания.
     - Давай, - кричал мужской бас на втором этаже, - подставляй лоб, дура!
     Наверно, там играли в карты. Я дошел до края дома, повернул за угол и оказался на заднем дворе. Он оказался неожиданно живописным - в нескольких метрах от стены земля ныряла вниз, образуя естественное углубление, скрытое в тени нависших над ним деревьев. Там журчал ручей и видны были крыши двух или трех хозяйственных построек, а поодаль, на небольшом пустыре, возвышался большой стог сена - точь-в-точь такой, как изображают на идиллический сельских картинках в "Ниве". Мне вдруг безумно захотелось поваляться в сене, и я направился к стогу. И вдруг, когда до него осталось всего десять шагов, откуда-то из-за дерева выскочил человек с винтовкой и молча преградил мне путь.
     Передо мной стоял тот самый башкир, который прислуживал нам в ресторане штабного вагона, а потом отцепил от поезда вагоны с ткачами, - только сейчас его лицо покрывала редкая черная бородка.
     - Послушайте, - сказал я, - мы ведь знакомы, да? Я просто хотел поваляться в сене, и все. Обещаю вам не курить.
     Башкир никак не отреагировал на мои слова; его глаза смотрели на меня без всякого выражения. Я сделал попытку обойти его, и тогда он шагнул назад, поднял винтовку и приставил штык к моему горлу.
     Я повернулся и побрел назад. Признаться, в повадках этого башкира было нечто такое, что по-настоящему меня напугало. Когда он направил на меня штык, он ухватил винтовку, как копье, словно бы даже не догадываясь, что из нее можно выстрелить, и от этого движения повеяло такой дикой степной силой, что лежащий в моем кармане браунинг показался мне простой детской хлопушкой. Впрочем, все это были нервы. Дойдя до ручья, я оглянулся. Башкира уже не было видно. Я сел на корточки у ручья и долго отмывал в нем свою папаху.
     Вдруг я заметил, что на журчание воды, словно на звук какого-то странного инструмента, накладывается тихий и довольно приятный голос. В ближайшем сарае (судя по торчавшей над крышей трубе, когда-то это была баня) кто-то напевал:
     - Тихо иду в белой рубахе по полю... И журавли, словно кресты колоколен...
     Что-то в этих словах тронуло меня, и я решил посмотреть, кто это поет. Выжав воду из папахи, я засунул ее за пояс, подошел к сараю и без стука распахнул дверь.
     Внутри стоял широкий стол из свежеоструганных досок и две лавки. На столе стояла огромная бутыль с мутноватой жидкостью, стакан и лежало несколько луковиц. На ближайшей лавке спиной ко мне сидел человек в чистой белой рубахе навыпуск.
     - Прошу прощения, - сказал я, - у вас в бутылке случайно не водка?
     - Нет, - сказал человек, оборачиваясь, - это самогон.
     Это был Чапаев.
     Я вздрогнул от неожиданности.
     - Василий Иванович!
     - Здорово, Петька, - сказал он с широкой улыбкой. - Я смотрю, ты уже на ногах.
     Я совершенно не помнил момента, когда мы перешли на "ты". Но я не помнил и многого другого. Чапаев глядел на меня с легким лукавством; на его лоб падала влажная прядь волос, а рубаха была расстегнута до середины живота. Вид у него был совершенно затрапезный и до такой степени не походил на тот образ, который сохранила моя память, что несколько секунд я колебался, думая, что это ошибка.
     - Садись, Петька, садись, - сказал Чапаев и кивнул на соседнюю лавку.
     - А вы, Василий Иванович, разве не в отъезде? - спросил я, садясь.
     - Час назад вернулся, - сказал он, - и сразу в баню. В жару первое дело. Да что ты про меня спрашиваешь, ты про себя скажи. Как себя чувствуешь?
     - Нормально, - сказал я.
     - А то встал, надел папаху - и в город. Ты героя брось ломать. Что за слух тут такой идет, что у тебя память отшибло?
     - Так и есть, - сказал я, стараясь не обращать внимание на его буффонаду с этими ненатуральными просторечиями. - А кто это вам успел сказать?
     - Да Семен, кто же. Твой денщик. Ты правда что ли не помнишь ничего?
     - Помню только, как на поезд в Москве садились, - сказал я, - а остальное как обрезало. Даже не помню, при каких обстоятельствах вы стали называть меня на "ты".
     Чапаев несколько минут смотрел мне в лицо сощуренными глазами, глядя как бы сквозь меня.
     - Да, - сказал он наконец, - вижу. Плохо дело. Я думаю, что ты, Петька, просто воду мутишь.
     - Какую воду?
     - Хочешь - мути, - загадочно сказал Чапаев, - дело молодое. А на "ты" мы с тобой перешли на станции Лозовая, незадолго перед боем.
     - Что за бой такой, - сказал я и наморщился. - Какой раз уже слышу, а вспомнить ничего не могу. Только голова болеть начинает.
     - Ну раз болеть начинает, не думай. Ты ж выпить хотел? Так выпей!
     Чапаев опрокинул бутыль в стакан, наполнил его до краев и подвинул мне.
     - Благодарствуйте, - сказал я с иронией и выпил. Несмотря на устрашающий мутный отлив, самогон оказался превосходным - кажется, он был настоян на каких-то травах.
     - Луку хочешь?
     - Сейчас нет. Но не исключаю, что через некоторое время дойду до состояния, когда смогу и даже захочу закусывать самогон луком.
     - Чего грустный такой? - спросил Чапаев.
     - Так, - ответил я, - мысли.
     - Какие еще мысли?
     - Неужели вам, Василий Иванович, правда интересно, о чем я думаю?
     - А что ж, - сказал Чапаев, - конечно.
     - Я, Василий Иванович, думаю о том, что любовь прекрасной женщины - это на самом деле всегда снисхождение. Потому что быть достойным такой любви просто нельзя.
     - Чиво? - наморщась, спросил Чапаев.
     - Да хватит паясничать, - сказал я. - Я серьезно.
     - Серьезно? - спросил Чапаев. - Ну ладно. Тогда гляди - снисхождение всегда бывает от чего-то одного к чему-то другому. Вот как в этот овражек. От чего к чему это твое снисхождение сходит?
     Я задумался. Было понятно, куда он клонит. Скажи я, что говорю о снисхождении красоты к безобразному и страдающему, он сразу задал бы мне вопрос о том, осознает ли себя красота и может ли она оставаться красотой, осознав себя в этом качестве. На этот вопрос, доводивший меня почти до безумия долгими петербургскими ночами, ответа я не знал. А если бы в виду имелась красота, не осознающая себя, то о каком снисхождении могла идти речь? Чапаев был определенно не прост.
     - Скажем так, Василий Иванович, - не снисхождение чего-то к чему-то, а акт снисхождения, взятый сам в себе. Я бы даже сказал, онтологическое снисхождение.
     - А енто логическое снисхождение где происходит? - спросил Чапаев, нагибаясь и доставая из-под стола еще один стакан.
     - Я не готов говорить в таком тоне.
     - Тогда давай еще выпьем, - сказал Чапаев.
     Мы выпили. Несколько секунд я с сомнением смотрел на луковицу.
     - Нет, - сказал Чапаев, отирая усы, - ты мне скажи, где оно происходит?
     - Если вы, Василий Иванович, в состоянии говорить серьезно, скажу.
     - Ну скажи, скажи.
     - Правильнее сказать, что никакого снисхождения на самом деле нет. Просто такая любовь воспринимается как снисхождение.
     - А где она воспринимается?
     - В сознании, Василий Иванович, в сознании, - сказал я с сарказмом.
     - То есть, по-простому говоря, в голове, да?
     - Грубо говоря, да.
     - А любовь где происходит?
     - Там же, Василий Иванович. Грубо говоря.
     - Вот, - сказал Чапаев удовлетворенно. - Ты, значит, спрашивал о том, как это... Всегда ли любовь - это снисхождение, так?
     - Так.
     - Любовь, значит, происходит у тебя в голове, да?
     - Да.
     - И это снисхождение тоже?
     - Выходит, так, Василий Иванович. И что?
     - Так как же ты, Петька, дошел до такой жизни, что спрашиваешь меня, своего боевого командира, всегда ли то, что происходит у тебя в голове, - это то, что происходит у тебя в голове, или не всегда?
     - Софистика, - сказал я и выпил. - Софистика чистой воды. Да и вообще, я не понимаю, зачем я мучаю себя? Ведь все это уже было со мной в Петербурге, и молодая прекрасная женщина в темно-бордовом бархатном платье так же ставила пустой бокал на скатерть, и я точно так же лез за платком в карман...
     Чапаев громко прокашлялся, заглушив мой голос. Я тихо договорил, обращаясь непонятно к кому:
     - Чего же я хочу от этой девушки? Разве я не знаю, что в прошлое нельзя возвратиться? Можно мастерски подделать все его внешние обстоятельства, но никак нельзя вернуть себя прежнего, никак...
     - Ой и здоров ты брехать, Петька, - сказал Чапаев и ухмыльнулся. - Бокал, платье.
     - Вы что, Василий Иванович, - спросил я, с трудом сдерживаясь, - Толстого перечитывали недавно? Опроститься решили?
     - Нам Толстых перечитывать незачем, - сказал Чапаев. - А если ты из-за Анки горюешь, так я тебе скажу, что ко всякой бабе свой подход нужен. По Анке сохнешь, да? Угадал?
     Его глаза превратились в две узких хитрых щелочки. Потом он вдруг стукнул кулаком по столу.
     - Да ты отвечай, когда тебя комдив спрашивает!
     Мне определенно было не перешибить его сегодняшнего настроения.
     - Неважно, - сказал я, - давайте, Василий Иванович, еще выпьем.
     Чапаев тихо засмеялся и налил оба стакана.
     Дальнейшие несколько часов я помню смутно. Я сильно опьянел. Кажется, разговор пошел о войне - Чапаев вспоминал первую мировую. Получалось у него довольно правдоподобно: он говорил о немецкой кавалерии, о каких-то позициях над рекой, о газовых атаках и мельницах, на которых сидят пулеметчики. В одном месте он даже пришел в сильное возбуждение и закричал, сверкая на меня глазами:
     - Эх, Петька! Да ты знаешь хоть, как я воюю? Ты этого знать не можешь! Всего есть три чапаевских удара, понял?
     Я механически кивал, но слушал невнимательно.
     - Первый удар - где!
     Он сильно стукнул кулаком по столу, так, что бутылка чуть не опрокинулась.
     - Второй - когда!
     Он опять с силой опустил кулак на доски стола.
     - И третий - кто!
     В другой ситуации я оценил бы его спектакль, но жара и самогон до того разморили меня, что, несмотря на его выкрики и удары по столу, я скоро заснул прямо на лавке, а когда проснулся, за окном было уже темно и слышно было, как где-то вдалеке блеют овцы.
     Подняв голову со стола, я оглядел комнату. У меня было ощущение, что я нахожусь в каком-то питерском трактире для кучеров. На столе появилась керосиновая лампа. Чапаев все так же сидел напротив со стаканом в руке, что-то напевал себе под нос и глядел в стену. Его глаза были почти так же мутны, как самогон в бутылке, которая уже опустела наполовину. Поговорить с ним в его тоне, что ли, подумал я и с преувеличенной развязностью стукнул кулаком по столу.
     - А вот вы скажите, Василий Иванович, только как на духу. Вы красный или белый?
     - Я? - спросил Чапаев, переводя на меня взгляд. - Сказать?
     Он взял со стола две луковицы и принялся молча чистить их. Одну он ободрал до белизны, а со второй снял только верхний слой шелухи, обнажив красно-фиолетовую кожицу.
     - Гляди, Петька, - сказал он, кладя их на стол перед собой. - Вот перед тобой две луковицы. Одна белая, а другая красная.
     - Ну, - сказал я.
     - Посмотри на белую.
     - Посмотрел.
     - А теперь на красную.
     - И чего?
     - А теперь на обе.
     - Смотрю, - сказал я.
     - Так какой ты сам - красный или белый?
     - Я? То есть как?
     - Когда ты на красную луковицу смотришь, ты красным становишься?
     - Нет.
     - А когда на белую, становишься белым?
     - Нет, - сказал я, - не становлюсь.
     - Идем дальше, - сказал Чапаев. - Бывают карты местности. А этот стол - упрощенная карта сознания. Вот красные. А вот белые. Но разве оттого, что мы сознаем красных и белых, мы приобретаем цвета? И что это в нас, что может приобрести их?
     - Во вы загнули, Василий Иванович. Значит, ни красные, ни белые. А кто тогда мы?
     - Ты, Петька, прежде чем о сложных вещах говорить, разберись с простыми. Ведь "мы" - это сложнее, чем "я", правда?
     - Правда, - сказал я.
     - Что ты называешь "я"?
     - Видимо, себя.
     - Ты можешь мне сказать, кто ты?
     - Петр Пустота.
     - Это твое имя. А кто тот, кто это имя носит?
     - Ну, - сказал я, - можно сказать, что я - это психическая личность. Совокупность привычек, опыта... Ну знаний там, вкусов.
     - Чьи же это привычки, Петька? - проникновенно спросил Чапаев.
     - Мои, - пожал я плечами.
     - Так ты ж только что сказал, Петька, что ты и есть совокупность привычек. Раз эти привычки твои, то выходит, что это привычки совокупности привычек?
     - Звучит забавно, - сказал я, - но, в сущности, так и есть.
     - А какие привычки бывают у привычек?
     Я почувствовал раздражение.
     - Весь этот разговор довольно примитивен. Мы ведь начали с того, кто я по своей природе. Если угодно, я полагаю себя... Ну скажем, монадой. В терминах Лейбница.
     - А кто тогда тот, кто полагает себя этой мандой?
     - Монада и полагает, - ответил я, твердо решив держать себя в руках.
     - Хорошо, - сказал Чапаев, хитро прищуриваясь, - насчет "кто" мы потом поговорим. А сейчас, друг милый, давай с "где" разберемся. Скажи-ка мне, где эта манда живет?
     - В моем сознании.
     - А сознание твое где?
     - Вот здесь, - сказал я, постучав себя по голове.
     - А голова твоя где?
     - На плечах.
     - А плечи где?
     - В комнате.
     - А где комната?
     - В доме.
     - А дом?
     - В России.
     - А Россия где?
     - В беде, Василий Иванович.
     - Ты это брось, - прикрикнул он строго. - Шутить будешь, когда командир прикажет. Говори.
     - Ну как где. На Земле.
     Мы чокнулись и выпили.
     - А Земля где?
     - Во Вселенной.
     - А Вселенная где?
     Я секунду подумал.
     - Сама в себе.
     - А где эта сама в себе?
     - В моем сознании.
     - Так что же, Петька, выходит, твое сознание - в твоем сознании?
     - Выходит так.
     - Так, - сказал Чапаев и расправил усы. - А теперь слушай меня внимательно. В каком оно находится месте?
     - Не понимаю, Василий Иванович. Понятие места и есть одна из категорий сознания, так что...
     - Где это место? В каком месте находится понятие места?
     - Ну, скажем, это вовсе не место. Можно сказать, что это ре...
     Я осекся. Да, подумал я, вот куда он клонит. Если я воспользуюсь словом "реальность", он снова сведет все к моим мыслям. А потом спросит, где они находятся. Я скажу, что у меня в голове, и... Гамбит. Можно, конечно, пуститься в цитаты, но ведь любая из систем, на которые я могу сослаться, подумал вдруг я с удивлением, или обходит эту смысловую брешь стороной, или затыкает ее парой сомнительных латинизмов. Да, Чапаев совсем не прост. Конечно, есть беспроигрышный путь завершить любой спор, классифицировав собеседника, - ничего не стоит заявить, что все, к чему он клонит, прекрасно известно, называется так-то и так-то, а человеческая мысль уже давно ушла вперед. Но мне стыдно было уподобляться самодовольной курсистке, в промежутке между пистонами немного полиставшей философский учебник. Да и к тому же не я ли сам говорил недавно Бердяеву, заведшему пьяный разговор о греческих корнях русского коммунизма, что философию правильнее было бы называть софоложеством?


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ]

/ Полные произведения / Пелевин В.О. / Чапаев и Пустота


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis